– Берегитесь, Матье, мне страшно вас слушать! Что вы сделали с вашим капитаном?
– Сударь, – возразил Матье спокойно и строго, – у меня имеется дарственная, составленная по всей форме, однако же экипажу не пристало ею воспользоваться, и мы единодушно решили» отдать вам эту собственность, которую мы не вправе почитать своей, хотя и выполнили все условия, какие потребовались от нас для того, чтобы ее приобрести; но я уже сказал вам, что капитан сошел с ума, и потому документы, им подписанные, представляются нам, если судить по справедливости, недействительными.
– С чего вы это взяли, Матье? – спросил я уже более уверенно. – Дядюшка мой был хозяином своего состояния и не мог лучше распорядиться им, кроме как отдав его своим старым товарищам-морякам. То, что он вам подарил, – ваше, в поступке же его нет ничего безумного, напротив, он поступил очень мудро, ибо знал, что воспитание, которым я обязан его благодеяниям, позволяет мне обойтись без тех прибылей, какие принес бы мне его корабль, а вашим товарищам, достигшим преклонного возраста и утративший былую бодрость, эти прибыли придутся весьма кстати.
– Точь-в-точь то же самое сказал нам и он, – перебил меня Матье, – когда мы попытались напомнить ему о ваших правах и о зыбкости вашего положения. «К тому же, – прибавил он, и, услышав эти слова, вы убедитесь в его безумии, – племянник мой отдал свои сбережения Фее Хлебных Крошек, так что, если он недоволен своей участью, пусть женится на Фее Хлебных Крошек!» Сказавши это, он расхохотался и покинул нас.
– Все это очень странно, – прошептал я, уронив голову на грудь.
– Вот и мы так подумали; но еще более странно, что, попытавшись разгадать тайну его безумия, мы выяснили, что добрый старик воображает себя суперинтендантом принцессы Билкис, которая, по его словам, царствует над этими краями уже много тысяч лет и которой его младший брат и ваш отец, покойный Робер, служит в качестве главнокомандующего флотом.
– Это невозможно, Матье; вы сами сошли с ума, раз утверждаете подобные вещи. Принцесса Билкис, которой в самом деле может быть столько лет, сколько вы сказали, теперь собственной персоной пребывает в Гранвиле, и я могу даже уверить вас, что нынешнюю ночь она провела на церковной паперти.
– Неисповедимы пути Господни! – вскричал лоцман и, давясь от смеха и слёз разом, улегся на старую трухлявую мачту, валявшуюся на причале. – Принцесса Билкис на паперти гранвильской церкви! Нужно же было случиться такому, что один и тот же недуг постиг разом всех оставшихся в живых представителей столь почтенного семейства!
– Замолчите, Матье, и, если вы меня любите, не повторяйте больше этих речей, которые кажутся вам бессмысленными и в которых, по правде говоря, я и сам нахожу очень мало смысла. Лучше зайдите ко мне домой, и я, дабы успокоить вашу совесть, с радостью подпишу доверенность, данную вам дядей; однако поторопитесь, ибо мне нужно немедля отправиться и Понторсон на поиски работы.
Итак, девятнадцатый и двадцатый годы своей жизни я посвятил прежним занятиям; впрочем, пользы мне они принесли так же мало, ибо я слишком много работал и не имел времени завести новых друзей; вдобавок сладостные обязанности, налагаемые дружбой, плохо совмещались с привычкой экономить даже на мелочах, ставшей для меня столь необходимой. Не то чтобы кто-то в самом деле вознамерился приняться за пленившие меня благородные деяния, о которых толковала Фея Хлебных Крошек, но работа имелась повсюду, причем, как и обещала Фея Хлебных Крошек, мне стоило только назвать ее имя любому плотнику, чтобы в его мастерской тотчас сыскались мне и дело, и заработок. У меня оставался от силы час свободного времени, чтобы перелистать мои любимые книги, с которыми у меня недоставало храбрости расстаться даже в столь невеселых обстоятельствах, да и этот час приходилось зачастую отрывать от сна. Только по воскресеньям, после церковной службы, я мог посвящать все свое время занятиям: этого было недостаточно для того, чтобы изучить что-то новое, но почти достаточно, чтобы не забыть старое. Два года, посвященных скитаниям, но одновременно и трудам, подходили к концу, когда, как раз в день святого Михаила, я оказался в Гавре и узнал о скором отплытии маленького судна, именуемого «Царица Савская»: миссия, возложенная на команду, была столь секретна, что капитану предстояло узнать о месте назначения лишь в открытом море, однако, поскольку добровольцев-работников брали на борт, не взимая платы за проезд: я подумал, что, возможно, речь идет о колонизации каких-то отдаленных земель. Мой аттестат был полон рекомендациями столь лестными, что меня приняли беспрекословно, причем я должен заметить, что имя Феи Хлебных Крошек, которое неведомо как возникало во всех этих рекомендациях, вызывало повсюду особое расположение ко мне, ибо ум и добродетель сохраняют свои преимущества даже в глазах людей сугубо практических и не склонных снисходить к ходатайствам жалких бедняков.
В поясе у меня были зашиты скопленные за два года двадцать луидоров, и я не сомневался, что сумею прожить повсюду, где человеческий труд не считается пустяком, не стоящим платы; однако особенно побуждала меня вверить свою судьбу команде этого судна, следующего в неведомый пункт назначения с неведомой целью, надежда очутиться в один прекрасный день на том таинственном берегу, куда Провидению было угодно отправить моего дядю и моего отца, для которых, возможно, оказались бы небесполезны и моя молодость, и мое ревностное стремление им помочь. Мысль эта прочно утвердилась в моем уме, ибо, словно вдохновляемая небом, являлась мне постоянно в конце всякой возносимой мною молитвы.
Глава одиннадцатая,
повествующая о невероятной буре, о том, как Мишель повстречал Фею Хлебных Крошек в открытом море, и что из этого вышло
В путешествии со мной приключились самые необыкновенные происшествия из всех, какие когда-либо случались на море. Мы подняли паруса в прекрасную безветренную погоду и понеслись вперед с такой невероятной скоростью, что за час проходили столько миль, сколько обычный парусник проходит за день. На следующий день погода испортилась, небо заволокло так плотно, что мы не смогли определить высоту солнца. Вскоре стрелка компаса стала вращаться вокруг своей оси с такой быстротой, что вовсе пропала из глаз, словно спица колесницы, уносимой испуганными конями. Все румбы[91] компаса слились воедино, будто весь мир обратился в один огромный смерч, и корабль с убранными парусами страшно скрипел, крутясь на волнах океана, как гигантский волчок. Ужасные птицы ударялись о наши леера,[92] чудовищные рыбы выпрыгивали из воды и падали на верхнюю палубу, а огоньки святого Эльма[93] вспыхивали на верхушках наших мачт и снастей с такой силой, что казалось, мы присутствуем при извержении огромного вулкана. Удивительнее же всего было то, что, когда корабль пошел ко Дну, капитан продолжал безмятежно курить трубку, не обращая ни малейшего внимания на происходящее вокруг, а экипаж спокойно спал.
На мгновение я с головой погрузился в воду, а когда вынырнул на поверхность, увидел лишь небо, еще более чистое, чем при нашем отплытии, и берег, такой близкий, что до него, пожалуй, можно было добраться вплавь. Я был уже почти у цели, как вдруг заметил неподалеку некий предмет вроде мешка, который волны швыряли туда-сюда, так что он постепенно удалялся в открытое море. Считай я этот предмет просто одним из бесполезных обломков нашего корабля, я не стал бы тратить последние силы на охоту за ним, однако мне показалось, что он движется не только по воле волн, но и сам по себе и движения его обличают в нем живое существо, наделенное способностью сопротивляться стихии. Я утвердился в этой мысли в то самое мгновение, когда наконец схватил сей загадочный предмет, ибо он самым причудливым образом подпрыгивал на волнах, и я поспешил поднырнуть под него, а затем, сильно сжав его одной рукой, стал грести другой, чтобы добраться до берега, оказавшегося, к счастью, самым доступным и покойным в мире. Волны вынесли меня туда и уложили так удобно, как в лучшей из постелей, где я мог бы отдыхать от всех выпавших на мою долю испытаний, если бы не поспешил прежде всего возблагодарить небеса за мое спасение, а затем позаботиться о бедном создании, которое я, с соизволения Господня, спас: ведь оно, возможно, нуждалось в неотложной помощи. Судите же о моем изумлении, сударь, когда, осторожно открыв мешок, я увидел Фею Хлебных Крошек: не обращая на меня никакого внимания, она ступила на берег, обсушилась на солнце, сделав два-три пируэта, а затем уселась рядом со мной на песок, куда я рухнул, изнемогая от смеха, – такая же, как всегда, только еще белее, опрятнее и кокетливее, чем обычно.
– О Фея Хлебных Крошек! – сказал я ей. – Благодарение небесам, волею которых я оказываюсь около вас всякий раз, когда вам грозят морские опасности и вы нуждаетесь в моей помощи! Нынче вы снова были на волосок от гибели; но отчего же вы на целых два года отсрочили свою поездку в Гринок?
– Так, – отвечала она, – рассуждают лишь те, кто не любит. Неужели ты думаешь, что легко расстаться с обожаемым существом, если ты связала с ним свою жизнь и видишь в нем источник своего счастья? Вдобавок я ведь не знала, сможешь ли ты заработать те деньги, которые я тебе столь легкомысленно посулила, и не придется ли тебе неоднократно испытывать нужду в золоте, которым ты так великодушно ссудил меня? Поэтому я следовала за тобой, не показываясь тебе на глаза, и жила в тех городах, где жил ты, готовая помочь тебе при первой же необходимости, ибо той милостыни, которую мне подавали, с лихвой хватало для моего пропитания. Наконец, удостоверившись, что ты накопил солидные сбережения, и зная, что в Гринок, где ты, согласно твоему обещанию, должен жениться на мне ровно через год, в такой же день, как вчерашний, тебе обеспечена бесплатная дорога, я, тронутая твоей памятью обо мне и твоей верностью, решилась отправиться в путь на том же корабле, что и ты; однако, чтобы не докучать тебе своими домогательствами, я устроилась на нижней палубе и спряталась в мешок, который ты, по счастливому наитию, выловил из волн, дабы я еще раз была обязана тебе жизнью.
– Позвольте, Фея Хлебных Крошек; в том, что вы сказали, есть нечто, смущающее меня и делающее слишком большую честь моей жениховской точности, чтобы я мог принять ваши похвалы безо всяких оговорок. Я вовсе не знал, что этот корабль плывет в Гринок, и, более того, был уверен, что пункт его назначения неизвестен экипажу.
– Это вполне возможно, – отвечала Фея Хлебных Крошек, – я не поручусь, что сердечное чувство не внесло небольшую путаницу в расчеты моей любви. Пройдет немного времени, дорогой мой Мишель, и ты на собственном опыте узнаешь, что такое милые хитрости, внушенные любовью!
– Я верю вам, Фея Хлебных Крошек, но теперь до этого еще не дошло, ибо мне только двадцать лет, а вы за оставшийся год можете изменить свое намерение, что же до меня, уверяю вас, что нынче, на этом неведомом берегу, сердце мое, благодарение Богу, открыто любовным чувствованиям не больше, чем два года назад в окрестностях горы Сен-Мишель, где вы едва не утонули в песке и где вы так славно танцевали! Но, Фея Хлебных Крошек, вы ведь знаете все на свете, скажите же мне, не знаете ли вы, на какой берег мы высадились, избегнув стольких опасностей?
– Если я правильно сориентировалась, а ты и представить себе не можешь, до чего трудно это сделать в мешке, мы должны находиться на самой восточной оконечности Британских островов, совсем неподалеку от одного богатого и населенного города, где ты не замедлишь отыскать работу и возместишь ущерб, нанесенный твоему багажу и кошельку. Что же до меня, я, к несчастью, заранее заплатила за дорогу в Гринок, а поскольку теперь меня, судя по всему, отделяет от тамошнего моего маленького домика более полутора сотен лье, мне придется навеки проститься с надеждой возвратиться туда!
Эта ужасная перспектива так сильно опечалила Фею Хлебных Крошек, что ей пришлось, дабы подавить тяжкий вздох, прикусить нижнюю губу двумя длинными зубами, а также всеми хорошенькими зубками, располагавшимися между ними.
– Все складывается куда лучше, чем вы можете вообразить, – весело сказал я Фее Хлебных Крошек. – Багаж мой, впрочем мало что стоящий, заключается в кое-каком белье и лежит вот в этом заплечном мешке, а деньги, о которых вы мне очень кстати напомнили, зашиты в моем поясе.
С этими словами я размотал пояс, и мой кошелек с двадцатью луидорами упал на песок.
– Возьмите же их, не раздумывая, – продолжал я, – и отправляйтесь, не терпя лишений, на самом надежном корабле, в ваш маленький гринокский домик, дабы та незначительная услуга, которую я дважды пытался вам оказать, принесла наконец свой плод. Раз поблизости есть большой город, значит, я без труда заработаю там столько денег, сколько нужно, чтобы не умереть с голоду, а за такую цену, надеюсь, любой британский плотник будет счастлив меня нанять, что же до этих луидоров, которые в моих руках послужили бы лишь для того, чтобы потешить меня в дни прискорбной праздности, они сделались бы мне отвратительны, заставь вы меня уподобиться презренному скряге и хранить их, в то время как в них нуждается наставница, чьи советы принесли мне столько пользы. Возьмите же их, возьмите, повторяю вам, и не думайте ни о чем другом, кроме необходимости исполнить волю жениха, который через год станет вашим супругом. Лишь эта покорность, – добавил я с шутовской важностью, – лишь она одна сможет доказать мне, Фея Хлебных Крошек, что вы верны своей клятве и в самом деле будете мне женой почтительной и послушной.
– Позволь же, по крайней мере, – сказала Фея Хлебных Крошек, которая, пока я говорил, успела вскочить и поднять с песка мой кошелек, а теперь по обыкновению припрыгивала, опираясь на свой костыль, – позволь мне перед этой жестокой последней разлукой вручить тебе залог моей нежности: вид его будет успокаивать твое любовное нетерпение. Это мой портрет, – продолжала она, снимая с груди медальон на цепочке. – Но только ни в коем случае не показывай его ни одному мужчине; ведь я знаю губительное действие, какое он оказывает на сердца; он приводит в смятение самых рассудительных людей; это безумие, возлюбленный мой, безопасно лишь для тебя одного, ибо в скором будущем наша свадьба излечит тебя.
Признаюсь, что счастливая уверенность, с которой Фея Хлебных Крошек несла весь этот вздор, привела меня, как обычно, в столь веселое расположение духа, что я не смог сдержать смеха, она же разделила мою веселость, полагая, вероятно, что выказывать столь бурную радость меня заставляет восхитительная перспектива нашего грядущего соединения.
– Взгляни, взгляни на этот портрет, – сказала Фея Хлебных Крошек, показывая мне пружинку, открывающую медальон, – взгляни, прошу тебя, и не огорчайся тому, что сходство с оригиналом неполное. Оно было разительным в ту пору, когда непревзойденный мастер написал портрет, но время, возможно, сообщило моим чертам выражение более серьезное, а также, если я не ошибаюсь, некую величавость, идущую прекрасному лицу не меньше, чем девичья кокетливая грация. Однако я не буду возражать, если ты увидишь меня такой, какой я была тогда, и сообщишь мне свое мнение.
Я молчал… или, вернее, издавал время от времени бессвязные восклицания, подобные лепету, который срывается с уст спящего человека при виде призрака…
– О чудо из чудес! – вскричал я наконец, не в силах оторваться от этого изображения, навеки пленившего мою душу, – Господь, сотворивший вас по своему слову, о восхитительнейший из всех ангелов, сделал больше, чем когда сотворил из хаоса весь остальной мир! О дивная прелесть и краса, несравненная Билкис, где вы?
– Она перед тобой, – отвечала Фея Хлебных Крошек, – разве ты не узнаешь ее?…
Я на мгновение отвел глаза от чудесного портрета, чтобы удостовериться, не свершилось ли в самом деле это чудо, но увидел всего лишь Фею Хлебных Крошек, которая так искренне принимала мое восхищение на свой счет, что, не в силах долее противиться своим танцевальным склонностям, принялась подпрыгивать на одном месте с невероятной резвостью, словно мячик, отскакивающий от ракетки, причем каждый следующий прыжок возносил ее выше, чем предыдущий, так что в конце концов я стал опасаться, как бы она не улетела от меня навсегда.
– Ради всего святого, Фея Хлебных Крошек, – сказал я, решительно положив ей руки на плечи, дабы удержать ее на земле, – перестаньте выделывать подобные штуки, если не хотите покалечиться и лишить себя возможности прийти на свидание в день нашей свадьбы!
– О! я приду на свидание, приду, приду, – воскликнула Фея Хлебных Крошек, погрозив мне костылем. – Увидишь, как я туда приду!..
Однако я ее уже не слышал, я ее уже не видел. Я не видел ничего, кроме портрета женщины, которая впервые пробудила в моей душе неведомое прежде чувство. Не знаю, как это вышло, но я ощущал, что моя собственная жизнь уже не так дорога мне, ибо появилось нечто другое, куда более драгоценное для меня!.. То не была женщина, какой я воспринимал ее прежде, то не было и божество, каким я его себе прежде воображал. То было божество, соблаговолившее принять форму, более внятную моим несовершенным чувствам, и явившееся мне в облике, который смутил меня, но не сразил наповал. То была женщина, сиявшая неизъяснимой красой, женщина, один вид которой преисполнял мое сердце блаженством более полным и совершенным, чем можно вообразить в самых невероятных мечтах. И я предавался созерцанию ее образа также исступленно, как богомолец, узревший царство небесное.
Внезапно тень от моей руки упала на медальон, и тут я увидел, что окаймляющие его камешки испускают свет и эти огоньки дрожат, словно фосфоресцирующие голубоватые кольца светлячка. Это напомнило мне карбункулы, о которых так много рассказывали древние авторы[94] и путешественники разных веков, и я догадался, что медальон, сделанный вдобавок из чистого золота, стоит, должно быть, очень больших денег. Мысль эта отвлекла меня от страстных грез и напомнила о Фее Хлебных Крошек, хотя взор мой оставался прикованным к восхитительному образу Билкис.
– Клянусь честью христианина, Фея Хлебных Крошек, вас не назовешь большой удачницей, если вы, женщина умная, образованная, осторожная и приобретшая, хотя бы благодаря долголетию, немалую опытность, испокон веков живете в нищете, владея при этом медальоном, который не смог бы купить даже королевский ювелир, но который, однако, ювелир этот охотно взял бы у вас в залог, а вам стал бы выплачивать ежегодно круглую сумму, позволяющую нанять дом в городе, дом в деревне и карету с четверкой лошадей и восемью лакеями в ливреях с галунами. Поспешите же забрать у меня назад – нет, не этот портрет, что для меня дороже жизни, но сам медальон, который стоит больше, чем ваш дом в Гриноке, арсенал и весь город вместе взятые!
Поскольку Фея Хлебных Крошек ничего не ответила на мою речь, я поискал ее глазами и обнаружил более чем в двухстах футах от меня – то ли оттого, что я так надолго углубился в размышления, то ли оттого, что Фея Хлебных Крошек развивала, когда спешила, такую большую скорость. Я тотчас бросился за ней вдогонку, во весь голос выкрикивая ее имя, однако она уже исчезла. Потребность как можно скорее возвратить владелице сокровище, цена которого оставалась ей неведома, была во мне так сильна, что я летел, словно на крыльях, и был уверен, что вот-вот нагоню Фею Хлебных Крошек, однако, добежав до того места, где берег заворачивал и откуда открывался прекрасный вид, я заметил ее на вершине холма, закрывающего собою горизонт: она подпрыгивала там, держа костыль в одной руке, вытянув другую в сторону для равновесия, и в своей развевающейся на ветру юбке была очень похожа на хорошенькую Красотку Притти, предмет незаконной страсти Мастера Панка, которую вы наверняка видели в театре марионеток. Я не стал окликать ее, но рванулся вперед так стремительно, что за мною с трудом угнались бы наши превосходные нормандские скакуны, и уже предвкушал, как, подобно бомбе, настигну бегунью на спуске с холма, когда внезапно взору моему открылась прямая дорога длиною примерно в одно лье, а на горизонте, там, где, в угоду перспективе и вопреки геометрии, две параллельные линии пересекаются, дорогу эту венчала маленькая беленькая фигурка, такая юркая, легкая и ловкая, что от нее невозможно было отвести глаз, и походившая как две капли воды на Фею Хлебных Крошек, увиденную в перевернутый театральный бинокль.
Я понял, что, если мы и дальше будем двигаться с подобной скоростью, я еще не успею обежать земной шар кругом, как Фея Хлебных Крошек окажется позади меня, и в изнеможении опустился на землю, утешаясь мыслью о том, что столь редкостная драгоценность, так долго подвергавшаяся множеству опасностей, попала, по крайней мере, в надежные руки.
Мне не составит труда, решил я, переслать этот медальон бедной старушке в Гринок с верной оказией и объяснить ей в письме, какую огромную ценность он собою представляет, ибо, хотя она, кажется, знает все на свете, этот факт, судя по всему, от нее ускользнул. Что же до подаренного ею портрета, я, если она позволит, оставлю его у себя!..
– Если придется с ним расстаться, – прибавил я, не в силах отвести глаз от изображения, и губы мои задрожали, а сердце сжалось, – если придется с ним расстаться, я умру!..
Я продолжал любоваться портретом Билкис по дороге в город, о котором говорила Фея Хлебных Крошек, и, поскольку она сообщила мне, что мы находимся на Британских островах, я положил осведомиться по-английски у первого же, кто встретится мне на дороге, о названии близлежащего города. Первой мне встретилась хорошенькая девушка, по случаю холодной погоды закутанная с головы до ног в клетчатый плед; она возвращалась домой, топоча белыми, как слоновая кость, ножками, словно птица, расхаживающая по берегу моря.
– Ей-богу, красавчик плотник, – сказала она, легонько хлопнув меня по руке краем своего пледа, как будто хотела наказать меня за неостроумную шутку, – то ли мистрис Спикер не подлила вам нынче воды в вино, то ли честный Файнвуд, ваш хозяин, переусердствовал, угощая вас элем, раз вы забыли, как зовут малышку Фолли Герлфри.[95]
– Я спрашивал вас о другом, Фолли, – отвечал я, посмеявшись над этим недоразумением, – сам не знаю как, но я забыл название города, куда мы с вами теперь входим, хотя я не пил сегодня ни вина мистрис Спикер, ни эля честного Файнвуда, вообще ничего, кроме грязной и соленой воды, которая, должно быть, отшибла мне память…
– Вы забыли название Гринока! – воскликнула Фолли, уставившись на меня круглыми черными глазами. – Вы, верно, сошли с ума, друг мой!
– Вы сказали «Гринок»!.. Так, значит, это Гринок!..
Я подозревал, что в погоне за Феей Хлебных Крошек проделал немалый путь, но сто пятьдесят лье – это, пожалуй, было чересчур.
Глава двенадцатая,
в которой впервые описывается, как проходит брачная церемония у собак
Поскольку, когда я вошел в Гринок, солнце уже садилось, я не счел приличным тотчас отправиться к мастеру Файнвуду, о котором говорила мне Фолли, и решил провести ночь на первом же постоялом дворе, какой попадется на моем пути, ибо у меня оставалось еще несколько монет сверх двадцати луидоров, составлявших мои сбережения и отданных Фее Хлебных Крошек. Оказалось, что постоялый двор, где я очутился, принадлежит той самой мистрис Спикер, чье имя я только что узнал: обманутая, подобно Фолли, моим удивительным сходством с каким-то другим лицом, она встретила меня громкими, красноречивыми и пространными заверениями в своем дружеском расположении.
– Однако, дитя мое, – сказала она, – сегодня я не могу предоставить тебе ни твою комнату, ни твою постель, ибо весь дом занят гостями, прибывшими на свадьбу бальи острова Мэн; все, что я могу тебе предложить, это соломенная подстилка в закутке, где обычно спят два моих бульдога – нынче у них праздник.
Поскольку я гораздо больше нуждался в отдыхе, чем в беседе с мистрис Спикер, чье красноречие, казалось, грозило никогда не иссякнуть, я поспешил съесть ломоть хлеба, запить его кружкой слабого пива и отправиться в тот закуток, где обычно спали два достойных пса, столь любезно избравшие для своей пирушки день моего приезда в Гринок.
Но не успел я растянуться на предоставленном мне ложе, как заметил, к величайшему моему неудовольствию, что пиршество, на которое отправились постоянные обитатели моего закутка, происходит не так далеко от меня, ибо до моего слуха долетала оглушительная смесь воя, лая, тявканья, рычания, урчания, писка и визга, включавшая в себя всю собачью гамму, от хриплого баса волкодава до тонкого фальцета крошечной моськи, и, вне всякого сомнения, представлявшая собою самую удивительную мелодию, какая когда-либо звучала на свете.
Мучимый нетерпением и бессонницей, я всю первую половину ночи не мог сомкнуть глаз и был даже рад тому обстоятельству, что за стеной играл свадьбу бальи[96] острова Мэн.[97] Свадьба эта происходила весьма торжественно сначала в пиршественной, а потом в бальной зале, так что гости, переходя из одной залы в другую, прошествовали мимо моего закутка. Ужасающий грохот, беспокоивший меня до того, сменился в этот момент нежным и едва ли не мелодичным повизгиванием, не лишенным некоторого кокетства. Я привстал, чтобы полюбоваться зрелищем, которое – вы, сударь, сейчас в этом убедитесь – того стоило!.. Передо мною предстало общество избранное и элегантное, состоящее, однако, из обычных собак, различавшихся только ростом и породой, и соперничавших в изысканной учтивости манер и безупречном изяществе туалетов: шевелюра у них была взбита по последней моде, усы завиты и навощены на испанский манер, шпага прикреплена к поясу горизонтально, фрак сидел как влитой, шляпу они держали в левой руке, а правой, как того и требуют приличия, вели своих дам. Никогда в жизни не доводилось мне видеть столько лент, блесток и галунов! По презрительному взгляду, брошенному на меня, сидящего на старой собачьей подстилке, я, как мне показалось, узнал бульдогов мистрис Спикер.
Когда весь кортеж прошествовал мимо меня, я снова улегся, размышляя о странностях природы, населившей мир творениями столь невероятными, ибо, хотя мне и приходилось не раз слышать о людях с песьими головами, о которых упоминают Геродот, Аристотель, Элиан, Плутарх, Плиний, Страбон[98] и множество других авторов, чья мудрость, опытность и честность не могут быть поставлены под сомнение, я прежде не слишком доверял их свидетельствам и, главное, даже не подозревал, что природе угодно было основать в устье Клайда колонию этих существ, наделив их столь неожиданной способностью усваивать самые утонченные достижения цивилизации. Поэтому наутро я был склонен думать, что все это мне привиделось, а виной тому Фея Хлебных Крошек, которая забавляется, навевая мне с неведомой целью и при помощи неведомого средства, вывезенного из дальних стран, подобные фантастические видения. Мысль эта так увлекла меня, что я начал было уже сомневаться в реальности всего, что произошло со мною за последние два дня, и не смел нащупать у себя на груди волшебный портрет, приведший меня накануне в столь сладостное исступление, ибо боялся, что поиски окажутся тщетны.
– Увы! – сказал я себе. – Вся моя жизнь превратилась в сплошные химеры и причуды с тех пор, как в нее вмешалась, пусть даже для моего блага, Фея Хлебных Крошек, и все счастливые впечатления и диковинные иллюзии, которые на меня обрушиваются, наверняка суть не что иное, как порождения ее фантазии. Быть может, я никогда не видел портрета Билкис!
В то же мгновение я машинально поднес руку к медальону; он раскрылся, хотя я, кажется, даже не дотронулся до пружины, и Билкис предстала передо мной еще краше, чем накануне.
– Благодарение Богу! – воскликнул я, упав на колени перед этим живым образом, ибо таинственный голос Билкис говорил с моей душой, а божественная улыбка, игравшая на ее устах и в ее взоре, так точно отвечала моим мыслям, что я побоялся смутить царицу своей тревогой…
– Благодарение Богу, Билкис! если что-нибудь мне и приснилось, то далеко не все!..
Глава тринадцатая,
рассказывающая о том, как одна гризетка влюбилась в Мишеля, а он сам – в портрет-миниатюру
Я не преминул отправиться с самого утра к мастеру Файнвуду и, привыкши ссылаться повсюду на Фею Хлебных Крошек, счел, что в краю, где имя ее должно быть известно хотя бы по древним преданиям, такое покровительство окажется мне особенно кстати.
– Что это еще за Фея Хлебных Крошек, – воскликнул мастер Файнвуд, уперев руки в боки, – и где, черт подери, вы воспитывались? Ведь вы, я так полагаю, шотландец, раз говорите по-нашему лучше Юма и Смоллета[99] вместе взятых. У нас в Гриноке, дитя мое, по крайней мере среди плотников, нет никаких фей, кроме изобретательности и терпеливости, которые, с Божьей помощью, позволяют одолеть любое дело. Однако, – продолжал он, обращаясь к жене и дочерям, – физиономия этого парня мне нравится; не знаю, где я его видел, уж не во сне ли, да только я так полагаю, что он принесет нашему дому удачу. Нужно будет проверить его в деле, ибо рабочего иначе не испытаешь, и если он в самом деле так умел и работящ, как утверждает его аттестат, а бумага эта, по правде сказать, самая хвалебная из всех, какие я когда-либо держал в руках, то мы не станем обращать внимание на веселые причуды и фантазии, свойственные его возрасту и состоянию. Беритесь же за работу, господин, которому покровительствуют феи! Покажите, на что вы способны.
Тут он дружески пожал мне руку, а мистрис Файнвуд улыбнулась мне с трогательной доброжелательностью, которая самым прелестным образом выразилась и на хорошеньких личиках ее шести дочерей, стоявших рядом с матерью.
Ободренный таким приемом, я с чистым сердцем принялся показывать свое искусство мастерам-плотникам, которые сразу поняли, что я умею выполнять самые трудные и сложные операции. «Должно быть, – думал я, чертя линии и снимая мерки, – образ Феи Хлебных Крошек изгладился из памяти жителей Гринока за время ее долгого отсутствия, а после ее возвращения прошло еще слишком мало времени, хотя, судя по той скорости, которую ей удалось развить, она могла оказаться здесь ранним утром».
Рьяно взявшись за работу, я даже не заметил, что мастер Файнвуд уже давно стоит рядом и наблюдает за мной.
– Не робейте, приятель, – сказал он, с довольным видом хлопнув меня по плечу, – вы показали нынче столько вкуса и умения, что, если бы феи в самом деле вмешивались в наши дела, легко можно было бы поверить, будто одна из них сидит у вас в кармане.
Затем он обернулся к рабочим:
– Эй, ребята, рассудите-ка нас! Слыхали ли вы когда-нибудь о благородной покровительнице этого любезного работника, входящей в число добродетельных и именитых дам Гринока? Если верить его рассказам, это карлица двух с половиной футов росту и нескольких столетий от роду, именуемая Феей Хлебных Крошек; она говорит на всех языках, превзошла все науки и отменно танцует.
Пока он произносил эти слова, все пилы замерли, все топоры смолкли, все молотки застыли в воздухе. На секунду в мастерской воцарилась тишина, а затем многочисленные мои товарищи разразились таким дружным хохотом, в котором невозможно было различить ни единой модуляции, ни единого диссонанса. Это было самое единодушное, самое слаженное и самое стройное тутти,[100] какое когда-либо доводилось слышать смертному; не скрою от вас, оно настолько же обидело меня, насколько и оглушила.
В эту минуту я твердо решил, что отныне ни с кем не буду говорить о Фее Хлебных Крошек, тем более что мне казалось весьма трудным описать ее так, чтобы людям, с ней не знакомым, она понравилась; признаюсь, однако, что этот взрыв веселья внушил мне не слишком большое расположение к рабочим, позволившим себе осмеять моего единственного друга, и с этих пор некие холодность и принужденность вкрались в мои отношения с товарищами, которые, в свой черед, составили не слишком благоприятное мнение о моем уме и нраве. Я часто замечал, как, глядя на меня, они постукивают пальцем по лбу с выражением презрительной жалости на лице, словно говоря друг другу, что мастер Файнвуд не ошибся, когда в день моего появления в его доме счел меня страдающим какой-то глупой манией.
Как бы там ни было, я с самого начала выказал такое прилежание и трудолюбие, что мастер Файнвуд отличал меня между всеми другими рабочими и обращался со мной почти так же нежно, как со своими шестью сыновьями и шестью дочерями. Моя склонность проводить свободное время в уединенных размышлениях казалась ему не более чем естественной чертой моего характера и нимало его не тревожила.
– Чего вы хотите? – говорил он. – Мальчику больше нравится сидеть в одиночестве на берегу моря, чем откупоривать бутылку за бутылкой или плясать на плотницких балах с Фолли Герлфри и прочими ветреницами. Пожалуй, ничего плохого в этом нет, потому что или я сильно ошибаюсь, или честный человек узнаёт в обществе выпивох и красоток больше вредных вещей, чем полезных!..
Я же и не думал о подобных радостях! Я знал одну-единственную усладу – любоваться моей дорогой Билкис и разговаривать с нею, ибо, как я уже сказал вам, между ее портретом и мною образовалась некая таинственная связь, которая позволяла нам, обходясь без слов, сообщаться друг с другом так живо, скоро и пылко, что по неведомой мне причине ничтожнейшее из моих впечатлений тотчас отражалось в ее неподвижных чертах, нарисованных кистью живописца, и внемлющая мне душа оживала на эмалевой поверхности миниатюры. Стоило нам – Билкис и мне – остаться одним, как между нами завязывался этот восхитительный воображаемый разговор, длившийся часами и обрекавший меня на постоянные переходы от отчаяния к надежде и от надежды к отчаянию – переходы, приносящие влюбленным столько боли и столько счастья. Если я приходил в ужас от разделявшего нас расстояния и невозможности когда бы то ни было его преодолеть, Билкис, казалось, ободряла меня улыбкой. Если я терял надежду обрести счастье, которое сулил мне ее взор, она, казалось, роняла слезу в знак сочувствия моим страданиям; если же мне приходилось на время проститься с нею, само выражение ее лица неизменно даровало мне неизъяснимое утешение, куда более действенное, чем любые радости жизни действительной. Однажды безумная страсть завлекла меня слишком далеко, Билкис же, питая ко мне неодолимую приязнь, разделяла, казалось, мои чувства: трепеща, я поднес губы к медальону и в силу иллюзии, объяснить которую можно лишь безрассудством любви, почувствовал, что царица, взволнованная, дрожащая, трепетная, готова вырваться из своей золоченой рамки и брильянтового ореола, дабы слить свои губы с моими. Жар ее поцелуя разжег огонь в моей крови, и я почувствовал, что это блаженство мне не по силам. Сердце мое билось так сильно, что казалось, оно вот-вот разорвется, взор заволокло облако из пламени и крови, душа слетела на уста, и я лишился чувств, лепеча имя Билкис.
Случаю или стечению обстоятельств более заурядному было угодно, чтобы Фолли Герлфри очутилась рядом со мной в тот самый момент, когда обожаемое имя Билкис замирало у меня на устах вместе с последней мыслью и последним желанием – желанием испустить дух в момент этого высшего наслаждения. Фолли, которая была достойна любви, ибо по праву считалась самой хорошенькой из всех юных гризеток Гринока, Фолли, странная Фолли притязала на звание моей возлюбленной – должно быть, потому, что суровость моих нравов и моя страсть к уединению не давали покоя ее девичьему тщеславию, – так что, в какой бы укромный уголок я ни удалялся, там, под сенью источенных временем скал или на опушке березовой рощи случайно и совершенно неожиданно обязательно появлялась Фолли, блиставшая прелестным каледонским нарядом,[101] походкой сильфиды, фантастической миловидностью и безудержным весельем.
– Клянусь моей почтенной матушкой! – восклицала она тогда, воздевая руки к небу. – Мне, значит, на роду написано встречать вас повсюду! Вы, должно быть, большой ловкач, раз вам удается все время попадаться мне на глаза, потому что я-то избегаю вас так же старательно, как голубка коршуна, кружащегося над ее гнездом! Большая беда для порядочной девушки, у которой только и есть что ее невинность, – добавляла она, поднося свои хорошенькие пальчики к глазам, словно для того, чтобы утереть слезы, – если злые соблазнители вечно строят ей козни!
– Увы, дорогая моя Фолли, – отвечал я ей обычно, – не стану отрицать, что обстоятельство это повторяется достаточно часто, чтобы вызвать у вас некоторое удивление, но я готов поклясться вашими прекрасными черными глазами, что моей вины в этом нет; напротив, я очень ясно сознаю, что встречи с вами грозят мне опасностью, и стараюсь держаться подальше от тех мест, где бываете вы: ведь я связан узами, которые для меня дороже жизни и которые никогда не позволят мне отдать свое сердце вам.
В тот день, когда я лишился чувств, поцеловав портрет, волнение, охватившее меня, было так велико, что я зашел дальше, чем позволяли скромность и осторожность, и, во власти еще не остывшего восторга, добавил:
– Нет, Фолли! никогда я не отдам свое сердце вам, ибо оно отдано божественной принцессе Билкис.
Поскольку, известив Фолли столь решительным образом о непреодолимом препятствии, мешавшем исполнению ее планов, я боялся взглянуть на нее, а хранимое ею глубокое молчание заставляло меня подозревать, что она всецело предалась отчаянию, я бросился к ней, желая хоть немного утешить несчастную, и нашел ее в состоянии, которое тотчас встревожило меня, но насчет которого я, к величайшему моему унижению, очень скоро успокоился, ибо заметил, что девушка умирает со смеху. Впрочем, эти конвульсии безумного веселья и сдавленные взрывы хохота в самом деле грозили ей удушьем, и я попытался было помочь бедняжке, но она рукой остановила меня и, немного отдышавшись, сказала:
– Довольно, довольно; я успокоюсь сама, только, ради всего святого, Мишель, ничего не говорите мне больше, если не хотите окончательно меня уморить!
Услышав эти слова, я оставил Фолли, спрашивая сам себя, не подал ли я в самом деле повода считать меня безумным и не в тысячу ли раз безумнее владеющая мною страсть. Я вздохнул спокойно, только когда вновь взглянул на портрет Билкис, чья кроткая веселость, еще более безмятежная, чем обычно, всегда разгоняла все мои тревоги и врачевала все мои скорби.
Вскоре случай этот, с присовокуплением разнообразных комических обстоятельств, на какие не поскупилась ревнивая Фолли, сделался известен всем гринокским гризеткам, а те поведали о нем добропорядочным рабочим, которые косо смотрели на меня из-за моей дикарской робости, ошибочно принимая ее за беспечность или презрение. Теперь стоило мне в праздничный или воскресный день случайно повстречаться с толпой гуляк, как я тотчас слышал шепот:
– О! не мешайте размышлять Мишелю, самому мудрому и ученому из всех плотников графства Ренфру! Он потому всегда так хмур и погружен в собственные мысли, что беспрестанно грезит о принцессе Билкис, в которую влюблен и которую носит при себе в латунной коробочке на красивой цепочке!
– Принцесса Билкис, – говорила самая дерзкая плутовка, выступая из толпы и принимаясь быстро тереть указательным пальцем правой руки ладонь левой в знак презрения, – принцесса Билкис, по правде говоря, годится только для плотников! Он женится, если будет на то Господня воля, после того как найдет клевер о четырех лепестках или
Мужчины ничего не говорили, ибо знали, что я не стану сносить оскорбление; однако они смеялись вместе со своими любовницами, а я спешил пройти мимо, пребывая в немалом смущении, ибо в шутках этих была, в сущности, большая доля правды.
Известия о моей страсти дошли и до стройки, на которой я работал, но там меня любили и никому не пришло бы в голову надо мной насмехаться. Однажды мастер Файнвуд, очень довольный каким-то моим изделием, сказал, обняв меня:
– Ох, бедный мой Мишель, ты такой достойный юноша и такой прекрасный работник! До последнего дня моей жизни буду я жалеть, что недостаточно помог тебе; я упрекал бы себя в этом, как в самой черной неблагодарности, если бы твой странный нрав не противился моим добрым намерениям. Я охотно взял бы тебя в зятья и завещал бы тебе мою богатую мастерскую, а у меня ведь, как тебе известно, шесть дочерей: три белые, как лилии, а три красные, как розы. Во всей Шотландии не найдется такого помещика, который не был бы счастлив повести к алтарю самую невзрачную из моих дочек, а тебе я предоставил бы выбор. Зачем же случилось так, что ты, как настоящий безумец, – прости мне это слово – влюблен в принцессу Билкис, которая, вне всякого сомнения, была особой весьма почтенной, ибо отказалась выходить замуж за великого царя Соломона до тех пор, пока он не расстанется со своими семьюстами женами и тремястами наложницами[102] – о них, если верить моему соседу, меняле Ионафасу, рассказано в Талмуде, – но которая, однако, доживи она до наших дней и сохрани она до сих пор зубы, могла бы похвастать лишь клыками, свисающими по меньшей мере на дюйм ниже подбородка…
– Вы полагаете, – спросил я, – что так выглядела бы сегодня Билкис?
– Да кто же в этом сомневается? – весело отвечал мастер Файнвуд.
– Прелестная Билкис, – вскричал я, прижав медальон к губам, но не открывая его, – знайте, что никому не под силу вырвать из моего сердца обязательства, которыми я связан с вами, и что я предпочитаю счастье принадлежать вам без надежды самой сладостной, самой соблазнительной будущности, какая только может открыться перед человеком моего сословия!
Мастер Файнвуд был так удручен моими словами, что даже не заметил, как я покинул его, я же удалился, размышляя о том, что настала пора оставить Гринок, где моя странная любовь с каждым днем будет причинять все больше горя моим друзьям и давать все больше оснований для насмешек всем остальным.
Глава четырнадцатая,
рассказывающая о том, как Мишель переводил с листа афишу, написанную на древнееврейском языке, и о том, каким образом можно изготовлять луидоры из денье, если иметь эти последние в достаточном количестве, а также содержащая описание корабля новейшей конструкции и любопытные разыскания касательно цивилизации датских догов
Возвращаясь домой, я увидел толпу, собравшуюся перед большой афишей, которую украшало изображение корабля с весьма диковинной оснасткой и не менее диковинными парусами, напечатана же афиша была на таком необыкновенном языке, что самые образованные из жителей Гринока никогда не видели ничего подобного.
– Черт подери, мастер Мишель, вы ведь у нас знаток разных разностей, – сказал мне один из рабочих, недавно услышавший про меня от Фолли Герлфри много смешного, – вот вам отличный случай показать вашу ученость; вы-то и объясните нам эту жуткую тарабарщину, в которой все наши местные светила не смыслят ни бельмеса!
С этими словами он подтолкнул меня к афише, я же, пока меня осыпали подобными язвительными насмешками, мучительно сожалел о собственном невежестве, но очень скоро утешился, заметив, что афиша напечатана просто-напросто на древнееврейском языке, начатки которого Фея Хлебных Крошек успела мне преподать в те времена, когда еще руководила моими занятиями.
– «Волею всемогущего Господа, восседающего превыше Солнца и Луны, – произнес я, обнаружив, что читаю по-древнееврейски куда более бойко, чем сам предполагал, – в свете Его блистающих звезд и под защитою Его святых ангелов, осеняющих своими крылами торговлю на морях и океанах, доводится до сведения моряков, плотников и торговцев города Гринока, что послезавтра, в день святого Михаила, князя света сотворенного, любимого Господом, творцом всего сущего, большой корабль «Царица Савская» отплывет из этого избранного порта, сверкающего среди всех островов в Океане, словно наидрагоценнейшая из жемчужин».
– Большой корабль «Царица Савская» в самом деле только что вошел в гавань, – подтвердил один из рабочих, чуть посерьезнев.
– Друзья мои, – обратился я к своим, – не стоит удивляться тому, что капитан этого судна обращается к вам на своем языке; быть может, он не умеет говорить по-нашему – что простительно для человека, бросающего якорь в чужом порту, – а может быть, приставая к христианским берегам, он решил избрать язык, наверняка знакомый ученым толкователям нашей святой веры, с которыми вы еще не успели посоветоваться. Язык, на котором написана эта афиша, это язык нашего Священного Писания.
– Неужели это правда? – воскликнули рабочие, поглядев друг на друга, но не сдвинувшись с места.
Я продолжал чтение:
– «Царица Савская» зафрахтована для плавания в большую ливийскую пустыню, на Аррахиехский остров, куда она прибудет – если Господь в своей неисповедимой мудрости, перед коей весь мир есть не более чем малый атом, не решит иначе, – по тем подземным каналам, существование которых открыла горстке избранных мореплавателей могущественная и многомудрая Билкис, повелительница всех неизвестных царств Востока и Юга, наследница кольца, скипетра и венца царя Соломона, чистейший в мире алмаз. Да пребудет вечной ее слава, юность и красота!»
– Билкис! – произнес чей-то голос глухо, как будто издалека.