«Смейся-смейся, обманщик! – говорила она, в шутку грозя мне костылем… – Придет день, когда мои чары заставят красавца Мишеля сходить с ума от любви!..»
«От любви к вам, Фея Хлебных Крошек!» – восклицал я со смехом.
«Не больше и не меньше, чем к моей прабабушке, воскресни она в наши дни!»
Тут шумная орава школьников заглушала наш диалог и принималась скакать вокруг Феи Хлебных Крошек, распевая: «Ну и красотка, ну и красавица!..» – но в конце концов мы всегда и говорили ей что-нибудь приятное, и она уходила очень довольная…
Вообще-то нельзя сказать, чтобы, несмотря на преклонный возраст Феи Хлебных Крошек, в ее внешности было нечто отталкивающее. Огромные сверкающие глаза, полуприкрытые тонкими, продолговатыми, как у газели, веками, лоб, белый, как слоновая кость, покрытый морщинами столь тонкими и изящными, словно их провела для красоты рука художника, а главное, щеки, на которых играл румянец столь яркий, что они напоминали две половинки спелого граната, – все это обладало притягательностью вечной молодости, которую легче ощутить, чем объяснить; даже зубы у Феи Хлебных Крошек казались бы слишком белыми и слишком ровными для ее возраста, если бы в углах рта из-под свежих, розовых губ не торчали два клыка – по правде говоря, тоже белые и гладкие, словно клавиши клавесина, но такие длинные, что заканчивались они на полтора дюйма ниже подбородка.
Иногда я ловил себя на мысли: отчего Фея Хлебных Крошек до сих пор не попросила кого-нибудь вырвать эти дьявольские клыки?…
Волос своих Фея Хлебных Крошек никогда никому не показывала – возможно, оттого, что они слишком сильно отличались от ее черных как смоль бровей. Она повязывала голову белоснежной косынкой, а сверху водружала квадратный чепец столь же ослепительной белизны, скроенный таким образом, что казалось, будто голову ее венчает цоколь или абака коринфской колонны. Считается, что этот убор, который гранвильские женщины носят с незапамятных времен и который неизвестен ни в каком другом уголке Франции, хотя он отличается чудесной простотой, завезла в наши края из своих заморских странствий сама Фея Хлебных Крошек, и местные знатоки древностей соглашаются, что трудно объяснить его появление более правдоподобным образом. Одета она была в нечто вроде облегающей белой душегреи с широкими рукавами, украшенными ниже предплечья фестонами из более тонкой ткани, и в короткую легкую юбку того же цвета, обшитую на уровне колен такими же фестонами, опускавшимися достаточно низко, чтобы почти полностью скрыть прелестные маленькие ножки, обутые в крохотные туфли без задника, столь же опрятные, сколь и кокетливые. В каком бы месте и в какое бы время вы ни встретили Фею Хлебных Крошек, этот ее наряд выглядел, клянусь вам, таким свежим и чистым, словно он только что побывал в руках старательнейшей из прачек, что казалось довольно-таки удивительным, ибо Фея Хлебных Крошек, как вы знаете, была очень бедна и не имела иных средств к существованию, кроме подаяния добрых людей, и иного жилища, кроме церковной паперти. Правда, ночные гуляки утверждали, что никогда не видели ее там после полуночи, но было известно, что часто она ночь напролет молится в часовне святого Патерна или в прекрасном храме, посвященном святому Михаилу[80] среди морских опасностей и воздвигнутом на скале, где до сих пор виден след ноги ангела.
Поскольку моя история изобилует столькими невероятными событиями, что мне даже неловко их пересказывать, я не стану прибавлять к неправдоподобным событиям, ручательством за достоверность которых может служить лишь моя собственная честность, совершенно неправдоподобные предположение, какие распространялись на счет Феи Хлебных Крошек в народе. Единственное, что я могу утверждать, не боясь быть опровергнутым теми особами, которые сами видели Фею Хлебных Крошек – а кто в Гранвиле не видел Фею Хлебных Крошек! – это что на земле сроду не бывало более чистенькой, беленькой и во всех отношениях безупречной крохотной старушки.
Я был очень прилежным учеником и в ту пору, о которой идет речь, не позволял себе других развлечений, кроме охоты на бабочек и необыкновенных мух, сбора красивых растений, встречавшихся в наших краях, а чаще всего – ловли моллюсков, о которой, если вы позволите, я непременно должен рассказать вам поподробнее.
Песчаные равнины вокруг горы Сен-Мишель, во время прилива скрывающиеся под водой, а во время отлива обнажающиеся, отличаются тем, что постоянно меняют облик, форму и протяженность, а также тем, что сохраняют даже во время отлива свои песчаные рифы и котловины, скрывающие в себе немало опасностей: здесь путника и без воды подстерегают волны, скалы и бездны. Тому, кто отважится пересечь это пространство, чтобы добраться до отвесной скалы, на которой святой Михаил позволил дерзновенным людям воздвигнуть чудесный храм в его честь, потребна привычка. Стоит неопытному путнику сбиться с дороги, как коварный песок завладевает им, затягивает его в свои недра, засасывает и заглатывает прежде, чем городской караульщик и портовый колокол успеют позвать народ на помощь несчастному. Случалось, что жертвою этого ужасного явления природы становились целые корабли, застрявшие на мели во время отлива.
Природа так добра к своим детям, что рассыпала по этой зыбучей арене пищу более обильную, нежели манна небесная, павшая на почву пустыни. Это маленькие раковины, глубокие и блестящие, с толстыми бледно-розовыми створками – те самые раковины, что столь часто украшают грубый плащ паломники.[81] Ловля живущих в этих раковинах моллюсков, называемых сердцевидками, сделалась для жителей побережья одним из тех безобидных промыслов, которые, по крайней мере, не оскорбляют взор чувствительного человека ни зрелищем проливаемой крови, ни видом трепещущей живой плоти. Снаряжение у ловца сердцевидок совсем простое. Оно состоит из висящей на плече частой сети, куда он бросает дюжинами свою звонкую добычу, и из палки с железным крючком на конце, служащей для того, чтобы прощупывать песок и порошить его. Маленькое цилиндрическое отверстие – единственное напоминание о жизни, оставленное ушедшими волнами, – указывает ловцу на местопребывание сердцевидки, которую он одним ударом палки подцепляет и вытаскивает из песка. Именно оттуда бедное крохотное животное поднималось на поверхность океанских вод, плывя в одной из створок своей раковины, словно в шлюпке, и подняв другую, как парус. В этом создании, как в любом другом творении природы, есть душа и жив Бог; однако дети слишком скоро убеждаются на собственном опыте, что на свете нет ничего вкуснее сердцевидки, поджаренной в авраншском масле и посыпанной зеленью!
От Гранвиля до песчаных равнин, окружающих гору Сен-Мишель, путь неблизкий, причем самая короткая дорога вовсе не самая надежная, однако, если у меня выдавалось три свободных дня, а такое нередко случалось по большим праздникам, я охотно отправлялся туда, дядюшка же был счастлив, видя, что я участвую в морских приключениях, не подвергаясь при этом серьезным опасностям. Я уже говорил, что по дороге иногда встречал Фею Хлебных Крошек – большую почитательницу святого Михаила, и встречи эти неизменно доставляли мне большую радость, потому что у Феи Хлебных Крошек всегда имелись наготове чудесные воспоминания, которые делали беседы с нею интереснейшими и благодетельнейшими в мире. Не знаю, как это получалось, но, поговорив час с Феей Хлебных Крошек, я узнавал гораздо больше полезных вещей, чем мог бы узнать из книг за целый месяц, ибо благодаря дальним странствиям и природному здравому смыслу она превзошла все науки и все языки мира. Вдобавок она умела излагать свои мысли столь увлекательно и столь ясно, что я с удивлением обнаруживал их запечатлевшимися в моей памяти так же точно, как если бы они отражались в зеркале. Нужно заметить, что, идя рядом с Феей Хлебных Крошек, мне никогда не приходилось замедлять шаг; несмотря на свой преклонный возраст, она, казалось, не шла, а скользила по песку, и часто случалось так, что не успевал я смерить взглядом высокий утес, как она уже оказывалась на его вершине и со смехом кричала мне оттуда: «Ну что, дружок, тебе помочь?»
Однажды, когда мы вот так вместе возвращались домой, обсуждая мелкие естественно-научные открытия, сделанные мною накануне, и Фея Хлебных Крошек описывала мне с точностью, достойной прекрасно иллюстрированного ученого труда, деревья с большими цветами, произрастающие в американских лесах, и сине-золотых бабочек, обитающих в Индии, я спросил ее:
– Отчего же выходит, Фея Хлебных Крошек, что из всех ваших путешествий вы всегда возвращаетесь в Гранвиль, который нравится мне, потому что я родился в этом городе и с ним связаны все воспоминания моего детства, но который для вас не может иметь притягательности родного края, где все вещи кажутся лучше, чем они есть на самом деле? Признаюсь, это меня немного удивляет.
– Именно та притягательность родного края, о которой ты говоришь, и влечет меня в портовые города, откуда открывается дорога на Восток; я надеюсь, что рано или поздно моряки из милости возьмут меня на корабль; долгие войны, ведшиеся в течение всего твоего детства и кончившиеся только недавно,[82] до сих пор не позволяли мне питать эту надежду. Не знай я тебя, как сожалела бы я о том, что покинула Гринок, откуда корабли отправляются в плавание ежедневно и где мне, уж во всяком случае, не приходилось бы спать на холодных камнях паперти, открытой всем ветрам, – ведь в Гриноке у меня был и, коли есть на то Господня воля, остался и поныне прелестный маленький домик, прилепившийся к стене арсенала.[83] Другая же причина, – продолжала она жеманно, ободряя меня жестом и взглядом, – заключается в моей любви к жестокому мальчишке, который не замечает моей нежности.
Тут, словно спохватившись, она опустила глаза, вздохнула и, казалось, смахнула тыльной стороной руки набежавшую слезу.
– Оставим, оставим поскорее эту шутку, не подобающую ни вашему возрасту, ни моему, – сказал я, – такая набожная и здравомыслящая женщина, как вы, может заговорить об этом смеху ради, но в серьезном разговоре подобным шуткам не место. Теперь, когда мир уже заключен, вы сможете, уплатив двадцать луидоров[84] из моих сбережений, без всякого труда добраться до Гринока, который находится не на краю света, а, если я не ошибаюсь, в шести или семи лье к западу от Глазго, в графстве Ренфру. Как видите, матушка, если вам этого хочется и если вы полагаете, что в Гриноке вам будет лучше, чем в Гранвиле, я с радостью избавлю вас от необходимости прибегать к великодушию моряков.
– И ты хочешь, Мишель, чтобы я приняла эти деньги от тебя – от тебя, чье состояние, возможно, погибло без возврата, хотя ты об этом и не подозреваешь?
– Судьба моего состояния мне неизвестна, – отвечал я, – но богатство труженика заключается в его руках и мужестве; обучение мое окончено, умение трудиться испытано, я крепок телом и тверд духом. Следственно, в будущем я могу лишиться только того, чего Провидению будет угодно меня лишить, и заранее готов подчиниться его воле, ибо оно лучше нас знает наше предназначение.
– Я благодарна тебе за твое великодушие, – возразила Фея Хлебных Крошек, – но ты ведь понимаешь, что оно немало смущает мое целомудрие и мою щепетильность. Добро бы еще ты оставил мне надежду однажды соединить мое скромное состояние с твоим и сделаться твоей счастливой женушкой!
– Ну-ну, Фея Хлебных Крошек, об этом можете не беспокоиться, – возразил я в свой черед, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не расхохотаться. – По правде говоря, я нынче еще вовсе не готов к такому ответственному шагу, как вступление в брак, но всему в жизни приходит свой срок; если будет на то воля Божия, мы еще свидимся, и если к тому времени я уже достигну возраста, подходящего для принятия столь серьезных решений, то, глядишь, и приму его. По крайней мере я могу вас заверить, что до сих пор никому не давал обещания, которое помешало бы мне так поступить!
– Я счастлива это слышать, дорогой Мишель, но меня смущает еще одна вещь. Мне случалось иногда делиться с тобою познаниями и помогать тебе советами; ты и сегодня еще не настолько вырос, чтобы обходиться без них. Если ты снабдишь меня деньгами для возвращения в Гринок, не будет ли тебе чего-нибудь недоставать после моего отъезда?
– Только одного, Фея Хлебных Крошек, – уверенности, что вы счастливы.
Сказав это, я ласково пожал ее маленькую ручку, которая тотчас дрогнула, и, взглянув ей в глаза, увидел, что в них вспыхнул такой огонь, какого мне еще не доводилось видеть ни в одних женских глазах.
Неужели эта бедная старая женщина в самом деле любит меня, спрашивал я себя, расставшись с нею.
Глава седьмая,
о том, как дядюшка Мишеля отправился в плавание, а сам Мишель сделался плотником
Дядюшка каждое воскресенье исправно выдавал мне в награду за школьные успехи двенадцать франков, а поскольку тратил я их только на подаяния беднякам, у меня в самом деле скопилось двадцать луидоров. Однако я был не вполне уверен, что в шестнадцать лет имею право распорядиться столь значительной суммой, и если я так сразу пообещал эти деньги Фее Хлебных Крошек, то лишь потому, что знал: дядюшка Андре ни в чем мне не отказывает и уж конечно не запретит употребить никому не нужные деньги на столь благое дело.
Войдя вечером к нему в комнату, я смутился, заметив его серьезный и задумчивый вид. Я решил, что время для моего признания теперь неподходящее, и тихонько попятился к двери, но тут он окликнул меня.
– Мишель, – сказал дядюшка, усадив меня напротив себя и взяв меня за руку, – дорогой мой Мишель, назначенный мною срок истек, а мы до сих пор не имеем известий о Робе-ре. Итак, сынок, мне придется двинуться в путь, дабы исполнить долг доброго компаньона, любящего брата и порядочного человека и разыскать твоего отца; я найду его непременно, а если не найду – да избавит нас Господь от такого горя, – то постараюсь спасти хотя бы остатки того состояния, которое он завещал тебе. Как ты знаешь, это решение я принял уже давно и так тщательно подготовился к его исполнению, что заставить меня отступить от намеченного могло бы только неожиданное возвращение Робера. Песок в верхней половинке песочных часов подходит к концу, и точно так же подходит к концу моя жизнь. Мне не следовало терять время, но я хотел как можно дольше не видеть слезы на твоих щеках – они жгут мое сердце. Ты уже достаточно взрослый, чтобы избавить твоего старого дядюшку от этого испытания. Вытри слезы, малыш, и обними меня с твердостью, какая подобает великодушному юноше. Я еду завтра.
Тут я разрыдался и, не в силах встать и броситься в объятия дядюшки Андре, уткнул голову ему в колени.
– Ну-ну, не надо, – сказал дядюшка более твердым голосом. – Твоя печаль растает, как облачко на небе, и, надеюсь, очень скоро; ведь солнце уже встает. Я имел бы больше причин для тревог, чем ты, если бы не был уверен в твоей будущности, однако и школьные уроки, и уроки ремесла пошли тебе на пользу; не думаю, чтобы на всех пяти континентах сыскался бы хоть один человек, способный с большей легкостью обходиться без той призрачной вещи, которую именуют богатством и которую изобрели, поверь мне, исключительно на радость калекам и бездельникам. Ты мальчик высокий, крепко сложенный, проворный, знающий немало полезных вещей, а главное, как я того и хотел, один из самых лучших плотников, какие когда-либо орудовали пилой и молотком на гранвильской верфи. Насколько я тебя знаю, ты предан душой труду и умеренности, и мне нет нужды напоминать тебе, что жизнь умеренная и достаточная, которая куда лучше жизни роскошной, всегда обеспечена тому, кто трудится. Завтра ты начнешь работать поденно на твоего учителя-плотника и получать деньги за свой труд. Поскольку я устроил так, что до следующего дня святого Михаила ты будешь иметь кров и стол в нашем старом доме, где найдешь все необходимое, включая мое старое платье и разную утварь, ты сможешь в течение этого первого года откладывать деньги, чтобы впоследствии жить в том скромном достатке, к которому ты привык и который никогда не мечтал променять на нечто более роскошное; ведь для человека трудящегося плата за год вперед – сокровище более драгоценное, чем все богатства великого Могола. Если я так расхваливаю тебе экономный образ жизни, какой далеко не всегда вел я сам, то не оттого, что вижу в нем способ разбогатеть, но оттого, что не знаю другого способа сохранить независимость. В остальном же бережливость – ничтожнейшая из добродетелей, и любой щедрый поступок, если он совершен не из расчета и не из бахвальства, стоит куда больше, чем умение копить деньги.
Эти слова дядюшки, да еще сказанные в такой миг, сняли огромный груз с моей совести. Они дали мне полное право распорядиться по собственному усмотрению теми двадцатью луидорами, которые я обещал Фее Хлебных Крошек и в которых она так нуждалась. Дядюшка продолжал:
– Мне осталось сказать тебе еще очень немного, да я и не стал бы этого говорить, если бы старая карлица с церковной паперти, прозванная вами, как я слышал, Феей Хлебных Крошек, не сообщила мне, за мгновение до того, как ты вошел в мою комнату, что завтра она уезжает в свой родной городок Гринок, куда эту несчастную женщину влекут некие – возможно, ею же самою выдуманные – интересы, и не осведомилась у меня, позволю ли я тебе вверить ей скопленную тобою небольшую сумму, которой ты, впрочем, можешь распоряжаться по твоему собственному усмотрению и которой ты не мог бы приискать лучшего употребления, кроме как подарив ее женщине бедной, но честной. Полагаю, однако, что ты намереваешься возместить потерю этих денег собственным трудом?
Я с восторгом кивнул в знак согласия, и дядюшка вновь заговорил:
– Превосходно! Как видишь, я умею предупреждать твои признания, возвращаясь же к тому, о чем мы говорили прежде, скажу, что Фея Хлебных Крошек наверняка согласилась бы с моими последними наставлениями, ибо она женщина весьма здравомыслящая во всем, что не касается некоторых довольно странных фантазий – впрочем, простительных в ее возрасте, – которые она вбила себе в голову, и всегда прекрасно относилась к нашей семье, так что батюшка мой уверенно приписывал ее помощи успех самых выгодных своих предприятий и приращение своего состояния и, если бы она того пожелала, обеспечил бы ей безбедное существование, которому она, однако, всегда предпочитала свои таинственные скитальчества. Поскольку Господь дал тебе прекрасные задатки и даровал мне возможность увидеть, как они развиваются и расцветают, я позволю себе существенно сократить мое напутствие и остановлюсь подробно лишь на том новом образе жизни, какой тебе придется вести в мое отсутствие.
Хоть ты и не рожден ремесленником, никогда не пренебрегай этим состоянием, а главное, никогда не покидай его из гордыни. Выскочка, гнушающийся ремеслом, которое его вскормило, достоин презрения ничуть не меньше, чем бессердечный сын, отрекающийся от собственной матери.
С плотниками будь плотником. Показывай им свою образованность, лишь если хочешь поделиться ею с ними, не торопясь и не подвергая их унижениям. Помни, что те, кто слушает тебя с искренним желанием выучиться, зачастую стоят куда больше, чем ты сам, ибо обязаны наивному влечению к добру тем, чем ты обязан лишь случайностям твоего рождения и капризам природы.
Не избегай развлечений, каким предаются твои товарищи. В твоем возрасте развлекаться естественно. Но не предавайся им слепо. Развлечения, которыми мы порабощаем себя безоглядно и безвозвратно, делаются нашим злейшим врагом.
Если до моего возращения в сердце твоем проснется любовь к женщине, не забудь, что, как бы прелестна ни была твоя избранница, если она заставляет мужчину забыть о долге и чести, она достойна любви меньше, чем карлица с церковной паперти. Любовь – величайшее из благ, но счастливой она бывает лишь для того, чья совесть чиста.
Помни также, что мужчина в твоем возрасте, обеспечивший свою жизнь на год вперед и обладающий вкусом к труду и скромным нравом, крепким сложением, хорошим здоровьем и надежным ремеслом, в сто раз богаче любого короля; главное, чтобы при всем этом у него в кармане лежала дюжина франков – шесть на то, чтобы удовлетворить прихоти собственного воображения, и шесть на то, чтобы скрасить жизнь бедняка или облегчить страдания больного.
Наконец, если те религиозные принципы, какие я старался привить тебе с колыбели, сотрутся из твоей памяти, что по нынешним временам вещь, увы, вполне вероятная, из любви ко мне запомни хотя бы два из них, ибо они могут заменить все остальные: первый гласит, что надобно любить Господа, как бы он ни был суров, второй – что надобно, насколько это в твоих силах, приносить пользу людям, как бы они ни были злы.
Сказав это, дядюшка пожал мне руку и вышел из комнаты.
А я возвратился к себе и отправил Фее Хлебных Крошек обещанные двадцать луидоров.
Назавтра дядюшка, даже не простившись со мной, покинул наш дом на рассвете, оставив мне все необходимое на год вперед. Фея Хлебных Крошек, выказав моему посланцу свой восторг в свойственной ей причудливой и прихотливой манере, уехала в тот же день.
Я остался один – совсем один; немного поплакав, я утер слезы и отправился в мастерскую.
Глава восьмая,
из которой мы узнаем, что, прежде чем выбрасывать пуговицы, обтянутые материей, следует вынуть из них сердцевину
Существование мое после отъезда дядюшки было бы вполне приятным, ибо нет ничего приятнее, чем зарабатывать себе на жизнь собственными руками, если бы разлука с отцом и дядей, уже давно заменившим мне отца, не оставила в моей душе глубокой пустоты. Я часто сожалел, что дядюшка, несмотря на все мои просьбы, не позволил мне отправиться вместе с ним на поиски моего отца, уверяя меня, что я предназначен для другого и что лишь мое послушание позволит нам в один прекрасный день свидеться друг с другом. Часто думал я и о Фее Хлебных Крошек, ибо она тоже любила меня.
Наступил день святого Михаила, но никаких сбережений я не накопил, так как у друзей моих постоянно возникали новые потребности, которые далеко не всегда были мне понятны, но которым я не мог не сочувствовать. Жак Пельве стал викарием, но в епархии два или три прихода не имели священников, и Жаку приходилось часто ездить в архиепископство. Дидье Орри был старше меня на несколько лет и подумывал о женитьбе, а для того, чтобы надежды его сбылись, ему требовалось быть на хорошем счету в префектуре. Что же до Набо, с которым мы подружились после того, как прекратилось наше школьное соперничество, он сделался игроком, причем играл ничуть не более удачно, чем учился в школе. Я считал своим долгом отучить друга от пагубной склонности и не жалел для этого сил. Я также считал своим долгом помогать ему бороться с гибельными последствиями всепоглощающей страсти, в особенности с теми, что могли опорочить его репутацию, и не жалел для этого денег. Таким образом, когда год подошел к концу, а с ним подошли к концу и те запасы, какими я был обязан доброте дядюшки, мне пришлось ограничиться своим ежедневным заработком, на который едва можно было прожить, но я был к этому готов и нимало не чувствовал себя несчастным.
Поскольку каждодневная практика позволила мне усовершенствоваться в моем ремесле, а упорядоченный и деятельный склад моего ума служил заменой деловой жилке, предприниматель, на которого мы в ту пору работали и чьи дела шли неважно, возможно потому, что он взялся за слишком много дел сразу, решил, неведомо отчего, доверить управление всем предприятием мне; не успел я приступить к исполнению своих новых обязанностей, как понял, что, к несчастью, спасти состояние моего патрона уже невозможно. Итак, мне не довелось воспользоваться прибавкой к жалованью, и я оставил все деньги в руках патрона, вычтя лишь то, что причиталось мне и моим товарищам за обычную нашу работу в мастерской, которую я не бросил, потому что твердо помнил наставления дядюшки Андре и не мог даже помыслить о том, чтобы изменить своему ремеслу. Следственно, и за второй год мне не удалось накопить двух экю стоимостью шесть франков каждый, из которых один предназначается для удовлетворения собственных прихотей, а другой – для вспомоществования чужим невзгодам, – тех двух экю, которых достаточно для удовлетворения потребностей человека умеренного и работящего. В конце этого второго года патрон, донимаемый кредиторами, в один прекрасный день уехал на остров Джерси,[85] оставив нас без дела и без средств, ибо на гранвильских верфях умелых работников всегда было больше, чем требовалось тамошнему краю в обычных условиях. Впрочем, беда эта застигла врасплох меня одного, ибо товарищи мои заблаговременно предвидели случившееся и поместили свои скромные накопления в одно весьма выгодное каботажное предприятие, которое как раз начинало приносить немалую прибыль. Зная о том, как быстро растаяло мое состояние, и проникнувшись ко мне неподдельной симпатией, они предложили мне войти с ними в долю и сделали это предложение с искренностью и нежностью, тронувшими меня до слез! Признаюсь, что я охотно принял бы его, в надежде принести компаньонам пользу своим умением и проворством, если бы еще прежде не решился поступить иначе. По правде говоря, мне не приходилось рассчитывать ни на Жака Пельве, хоть он и сделался кюре, ни на Дидье Орри, хоть он и женился на богатой невесте. Первый сулил мне место школьного учителя, лишь только оно освободится, однако нынешний учитель был человек бодрый и крепкий; второй обещал по-братски приютить меня в своем доме и поручить мне воспитание своих детей, лишь только они чуть-чуть подрастут, однако у него имелся один-единственный ребенок, только-только вверенный попечениям кормилицы, да и этот первенец был, если я не ошибаюсь, девочкой. Обоим моим товарищам требовалось так много денег на обзаведение и оттого оба были так сильно стеснены в средствах, что, я полагаю, стали, в сущности, гораздо беднее с тех пор, как разбогатели, так что, если бы я и был способен завидовать друзьям, у меня не имелось для этого никаких оснований. Еще меньше мог я рассчитывать на помощь Набо, который продолжал играть и никогда не выигрывал, но никак не соглашался признать, что человек хорошего рода может опуститься до того, что он называл унизительной обязанностью трудиться. Я должен отдать ему справедливость: чем более он делался жалок, тем более открытым и сердечным становился. Мы ничем не могли помочь друг другу, но зато вместе смеялись и плакали в те часы, когда я не находил себе работы, а это вознаграждает за многие тяготы, так что порой я спрашивал себя, хотел ли бы я отказаться от этой радости ради того безоблачного благополучия, однообразие которого иссушает сердце.
Однако я, кажется, ничего не сказал вам о принятом мною решении. Я решил пуститься в странствие по городам и деревням и предлагать свои услуги повсюду, где требуется перебросить мост через реку или построить дом, а поскольку нужда в этом возникает постоянно, я был уверен, что таким образом, с Божьей помощью, обеспечу себе постоянный заработок. Ведь Бог не помогает только бездельникам.
Больше всего меня огорчало то, что платье мое обветшало и я стеснялся показаться в нем на празднике святого Михаила – не оттого, что сам я придавал такое большое значение внешнему виду, но оттого, что ветхость моей одежды могла навести порядочных людей, удостоивших меня своего уважения, на мысль, что я этого уважения не достоин. Впервые в жизни я понял, что такое общественное мнение и как нуждаются люди в его поддержке; я понял, что удовлетворение собственными поступками, проистекающее прежде всего из подсказок нашей совести, зиждется на суждениях, какие выносят о нас окружающие, и укрепляется ими; я понял – понял, признаюсь, впервые в жизни, – что человек общественный, какой бы безупречной добродетелью он ни обладал, не может обойтись без общественного признания, которое ему необходимо для того, чтобы быть довольным собой, и что тот, кто презирает уважение окружающих, пожалуй, почти вовсе не уважает себя сам. К счастью, я вспомнил, что дядюшка оставил мне свое старое платье, и произвел смотр этим нарядам с такой же радостью, с какой Робинзон осматривал полезные вещи, уцелевшие при кораблекрушении; я был уверен, что лучший из родственников и друзей не упрекнет меня в том, что я прибегнул к этому средству, особенно если узнает от меня – а он всегда верил мне, – в какую крайность я пришел. Среди оставленных дядюшкой вещей отыскались прекрасное чистое белье и платье, пришедшееся мне так впору, словно его сшили специально для меня. Нашел я и два камзола, которые дядюшка не взял с собой; один из них казался совсем новым и был мне удивительно к лицу, но его портил десяток уродливых пуговиц, обшитых грубым сукном, другой же, который я не раз видел на дядюшке и который был скроен на более старинный манер, украшали десять превосходных блестящих перламутровых пуговиц весьма тонкой работы. Я немедля взялся за дело, и вскоре десять пуговиц, белевших, как жемчуг, и сверкавших, как серебро, засияли, словно десять маленьких зеркал, перед моим восхищенным взором.
Но стоило мне прикоснуться к пуговице с другого камзола, как, то ли от спешки, то ли от неловкости, я выронил ее, и она с огромной скоростью покатилась по полу подобно диску, пущенному рукою игрока в сиам[86] или дискобола, а докатившись до очага, продолжала крутиться на одном месте, издавая тот негромкий, но звонкий звук, какой обычно издает золото, и, клянусь вам, крутилась бы так еще очень и очень долго, не останови я ее рукой. Это в самом деле был луидор.
Вы, конечно, уже догадались, что на старом камзоле дядюшки Андре не нашлось ни одной пуговицы, которая не оказалась бы луидором, и, пока я освобождал их от матерчатой оболочки, по щекам моим текли слезы благодарности, вызванные нежной предусмотрительностью моего названого отца, который так кстати припас для меня это вспоможение на случай нежданных превратностей. Ведь я стал обладателем целых двадцати луидоров, иными словами, самой крупной суммы, какой я когда-либо владел, – суммы весьма значительной, раз она смогла принести счастье Фее Хлебных Крошек. Поскольку именно такой суммой исчислялся вклад в наше каботажное предприятие, а предприятие это, требовавшее честности и проворства, хотя и связанное с риском и приключениями, было мне очень по душе, я поспешил предупредить моих товарищей, что смогу войти с ними в долю уже в первом плавании, а первый корабль должен был отплыть через три дня. Именно столько времени требовалось мне, чтобы совершить, по обычаю, ежегодное паломничество к церкви Святого Михаила
Я отправился в путь на заре следующего дня, с сеткой на плече, с палкой, увенчанной крючком, в руках, с двадцатью луидорами в кошельке – богаче, счастливее и бодрее, чем когда бы то ни было.
– Поглядите на Мишеля, – говорили матери, когда я встречал по дороге своих бывших школьных товарищей и обнимал их, – бедняга потерял все свое состояние, хотя в том нет его вины; однако он всегда был трудолюбив, скромен и богобоязнен и пятому ни в чем не нуждается; на нем такая прекрасная сорочка тонкого полотна с мелкими сборками, такой красивый камзол с перламутровыми пуговицами, что кажется, будто нынче утром он собрался вступить в брак перед лицом своего святого покровителя. Где же, скажите на милость, отыскали вы, Мишель, эти восхитительные перламутровые пуговицы, сверкающие, словно звезды?…
Я, краснея, отвечал, что обязан всем доброте дядюшки Андре, которая одна только и спасла меня от нищеты. Нищета, однако, не заставила бы меня краснеть, ведь мне не в чем было себя упрекнуть.
Улов серцевидок оказался так велик, что я не мог понять, как может он уместиться в моей сетке, хотя шире и глубже ее не было ни у кого в наших краях. А ведь я раздал по меньшей мере в три раза больше сердцевидок, чем лежало в ней теперь, беднягам, которые в тот день переворошили все побережье, не найдя ни единой раковинки. Это навело меня на мысль, что Провидение мне покровительствует и что святой Михаил благосклонно примет те молитвы, какие я намеревался вознести за моего отца и дядю и за Фею Хлебных Крошек – моих единственных земных заступников. Поэтому, после того как другие ловцы сердцевидок распродали свой улов, я угостил паломников частью моего, отдав за приправу те несколько мелких монеток, какие у меня еще оставались, но не тронув двадцати луидоров, которым я приискал употребление еще до того, как отправился в путь.
Глава девятая,
рассказывающая о том, как Мишель выловил из песка фею, и о том, как он обручился
Я возвращался с горы Сен-Мишель в самом веселом расположении духа, распевая балладу, которой гранвильских мальчишек научила не кто иная, как Фея Хлебных Крошек:
Время от времени я бросал взор на песчаный залив, над которым так величаво возвышается базальтовая пирамида горы Сен-Мишель. Был один из тех опасных дней, когда песок, делаясь более подвижным и более алчным, чем обычно, пожирает всякого неосторожного путника, который осмеливается идти вперед, не прощупав предварительно почву под ногами. Песок, как говорят в наших краях, затягивал несчастных, и колокол на горе уже дважды или трижды извещал о беде похоронным звоном. Внезапно я услыхал крики: «На помощь!» – и увидел в песке странное тело, которое не было похоже на человеческое, но, однако же, притягивало взор своей белизной и, казалось, боролось со стихией, выказывая совершенно непостижимую стойкость, Я бросился па помощь, но не успел я швырнуть несчастному созданию
– По правде говоря, Фея Хлебных Крошек, – воскликнул я, продолжая смеяться, поскольку она продолжала приплясывать, – никто лучше вас не сумел бы устранить любой непорядок в одежде, и самые элегантные из наших модных торговок могли бы вам позавидовать, ибо, к моему великому счастью, вы выглядите нынче еще более нарядной и изящной, чем в ту пору, когда признались мне в любви. Но осмелюсь ли я спросить вас, Фея Хлебных Крошек, волею каких удивительных обстоятельств госпожа стольких владений, соблаговолившая украсить своим сельским домиком стены жалкого арсенала графства Ренфру,
Услышав эти слова, Фея Хлебных Крошек поджала губы с видом наполовину смиренным, наполовину кокетливым – насколько это было возможно при ее длинных зубах, – и, перебрав в уме несколько риторических фигур, отвечала вот что:
– Мне было бы крайне досадно, если бы самонадеянность, весьма свойственная молодым людям, особенно когда они так хороши собой и так прекрасно сложены, как вы, ослепила вас настолько, чтобы внушить, будто в окрестности Гранвиля меня привела безрассудная страсть. Нет, Мишель, – продолжала Фея Хлебных Крошек взволнованно, тоном унылым, почти плачущим и никак не вязавшимся с теми приступами веселья, свидетелем которых я был только что, – нет, несчастная царица Востока и Юга, многострадальная Билкис[87] не льстит себя надеждой на то, что ей удастся сломить сопротивление бесчувственной души, неспособной ответить ей взаимностью! Она прекрасно понимает, что лишь приступу жалости обязана той иллюзорной надеждой, которую вы разожгли в ее душе в тот день, когда, как вы полагали, расставались с нею навсегда! Не воображайте же, будто неодолимое чувство, владеющее ею, сделалось так сильно, что заставило ее забыть о приличиях, подобающих ее происхождению и полу, и что она собирается вновь обречь себя на издевки, которые разобьют ее сердце, или вымаливать у вас мимолетные утешения и обманчивые обещания, обличающие ваши истинные мысли!..
Признаюсь, что эти неожиданные речи тотчас вывели меня из радостного расположения духа, и, слушая многострадальную принцессу Билкис, я стал почти так же печален, как и она сама. Я нимало не сомневался, что ужасное несчастье, которого Фея Хлебных Крошек только что чудом избежала, довершило расстройство ее ума и она окончательно потеряла рассудок. Мысль эта меня до крайности огорчила, ибо безумие всегда внушало мне глубочайшее сострадание, и я почувствовал, что, спася несчастную женщину от смерти, сделал лишь полдела и теперь обязан уврачевать ее ум и воображение, вселив в бедную старушку на те немногие годы, какие ей в ее преклонном возрасте еще осталось прожить на свете, надежду на счастье.
– Послушайте, Фея Хлебных Крошек, – сказал я ей, – раз уж вы принимаете все это всерьез, я вам решительно заявляю, что никогда и в мыслях не имел злоупотреблять вашей доверчивостью и обманывать вас, ибо ложь мне отвратительна. Больше того, святой Михаил свидетель, что нынче утром, преклонив колени перед его славным образом, от которого ни один смертный не осмелится утаить ни единого помысла, я вверил вас покровительству небес; святой Михаил свидетель, что я не называл в своих молитвах ни одного женского имени, кроме вашего, ибо с той поры, как матушка моя даровала мне первый и последний поцелуй, только с вами связывали меня расположение и долг. Что же до любви, в которой я, полагаясь на чужие рассказы, вижу лишь одно из сладостных отдохновений ленивца, ей нет места в жизни, поделенной между физическим трудом и умственными занятиями, особенно в жизни того, кому, как мне, едва исполнилось восемнадцать лет. Итак, Господу ведомо, что, если бы сегодня мне потребовалось выбрать себе жену, я не остановил бы свой взор ни на ком другом, однако согласитесь, что в отсутствие отца и дяди я не должен помышлять о женитьбе до тех пор, пока мне не исполнится двадцать один год. Таковы, Фея Хлебных Крошек, истинные мои чувства, и вы не прочли бы в моем сердце ничего другого, если бы в самом деле могли читать в нем. как воображал я, когда был совсем маленьким.
– Так ты женишься на мне, когда станешь на три года старше? – спросила она.
Я взглянул на Фею Хлебных Крошек, желая узнать, какое действие произвела на нее моя речь, и увидел, что она припрыгивает на одном месте и улыбается с видом довольным, но не лишенным лукавства. Совершенно успокоившись насчет ее здоровья и убедившись, как мало ей нужно для счастья, я вновь дал волю своей юношеской веселости, над которой, по правде говоря, не был вполне властен.
– О божественная Билкис, – воскликнул я. протянув ей руку как бы для обручения, – клянусь вам сияющими созвездиями Востока и Юга, заливающими ныне своим серебристым светом ваши обширные владения в краях, любимых солнцем, что я женюсь на вас через три года, если позволят отец и дядя или если, паче чаяния, их продолжительное отсутствие даст мне право самому распоряжаться своей судьбой. Клянусь вам исполнить это обещание, полуденная царица, если только ваша августейшая фамилия, чьи славные титулы вы мне только что исчислили, не возразит против брака простого плотника с особой царской крови – мезальянса, подобного которому, быть может, не случалось за всю историю человечества.
Произнеся эту речь, я опустился на одно колено и почтительно поцеловал белую ручку Феи Хлебных Крошек, причем невеста моя подпрыгивала так высоко, что я вынужден был ее удержать, боясь, как бы она в конце концов не улетела от меня совсем.
– Этого достаточно, – сказала она, сияя от удовольствия и повиснув у меня на руке, – но теперь я должна рассказать тебе, отчего я осталась в здешних краях и отчего решила тебя разыскать. Целых два года я не решалась показаться тебе на глаза, потому что деньги, которые ты так любезно мне одолжил, у меня украли бедуины.
– Это случилось на берегах Африки, Фея Хлебных Крошек?… Но зачем же вы туда отправились? Ведь прямой путь в Гринок, если верить карте, пролегает вовсе не через Африку!
– Это случилось на берегах Ла-Манша, дорогой Мишель, и обокрали меня не бедуины, а местные воры. Прости мне путаницу, вызванную моей привычкой к странствиям. После столь досадного происшествия я не решалась встретиться с тобой: ведь я знала, как ты живешь; мне было стыдно, а вдобавок я боялась тебя огорчить. Поэтому я скиталась по воле случая, останавливаясь там, где меня мог ждать милосердный прием, и стараясь держаться поближе к тем краям, где я могла что-нибудь услышать о тебе. Мне не замедлили сообщить, что ты лишился последних источников заработка и тебе даже не на что справить себе новое платье ко дню святого Михаила. Фея Хлебных Крошек слишком бедна, чтобы ссудить тебя деньгами, однако я повсюду пыталась разузнать, как бы помочь твоему горю, и мне тем больше хотелось добиться успеха в этом деле, что до меня дошли слухи о твоем намерении заняться каботажным промыслом, который, хоть и не является делом бесчестным, привил бы тебе привычки, несовместимые с твоим образованием и твоими нравами. Итак, мне захотелось поскорее сообщить тебе, что в тех краях, откуда я возвращаюсь, замыслено множество превосходных предприятий во славу Нормандии,[88] для которых потребны работники смышленые и проворные, а именно: восстановление дома Дюгеклена в Понторсоне, приведение в порядок дома Малерба в Кане, укрепление дома Корнеля в Руане, который грозит рухнуть на Сорочью улицу и загромоздить ее своими обломками, а быть может, и установление в Гавре памятника твоему любимцу Бернардену. С еще большими основаниями я могу заверить тебя, что в Дьеппе каждый день фрахтуют, чинят и чистят множество кораблей и что, благодарение Богу, я нашла для тебя довольно работы на побережье и могу поручиться: без дела ты не останешься. Именно потребность сообщить тебе все это и привела меня сюда, на песчаную равнину возле горы Сен-Мишель, откуда я собиралась направиться в Гранвиль и где, благодарение Господу, ты спас меня и, что несравненно лучше, дитя мое, подарил мне надежду на восхитительное будущее, – надежду, которая заставит меня дорожить жизнью еще сильнее.
Пока Фея Хлебных Крошек говорила все это, а говорила она хотя и очень быстро, но очень долго, я смог собраться с мыслями, не переставая, однако, следить за ее сообщениями и наставлениями.
– Благодарю вас, добрая моя Фея, – отвечал я ей, – за все ваши хлопоты, столь же драгоценные для меня, сколь и полезные; однако я вижу, что, рассуждая о моих невзгодах, мы совсем позабыли о ваших, ибо я помню, как страстно мечтали вы возвратиться в ваш прелестный домик в Гриноке, и понимаю, как сильно должна была опечалить вас невозможность исполнить это желание. Раз я могу зарабатывать на жизнь, занимаясь работой, которую люблю, и мне нет нужды испытывать судьбу в каботажном плавании, которым я собирался заняться лишь за неимением занятия, более отвечающего моим вкусам и способностям, разойдемся каждый в свою сторону, туда, куда влекут нас наши привязанности. Вот, – продолжал я, доставая мои десять двойных луидоров, – вот двадцать луидоров, которые я хотел вложить в ненадежное морское предприятие; с их помощью вы на сей раз без труда доберетесь до Гринока, если лучше спрячете деньги от воров, без сомнения прельщаемых кокетливым изяществом вашего наряда. Что же до меня, я через два дня окажусь в Понторсоне, а сердцевидок у меня в сети столько, что, даже если я, с вашего позволения, отдам вам вдвое больше, чем обычно, мне все равно хватит их на целую неделю. Фею Хлебных Крошек, казалось, терзали какие-то сомнения, которые я без труда отгадал.
– Ну-ну, Фея Хлебных Крошек! – сказал я ей со смехом. – Нам теперь нечего церемониться друг с другом, вспомните, мы ведь теперь жених и невеста, а у жениха и невесты все должно быть общее; мне – хорошая работа, вам – небольшая сумма денег, вот наше общее приданое; мы сведем счеты друг с другом в Гриноке, в день нашей свадьбы.
– Я согласна, – отвечала Фея Хлебных Крошек, – но я должна быть уверена, что мы с тобою в самом деле помолвлены и что ты не причинишь себе вреда, отдав мне эти деньги.
– Мы помолвлены, как были помолвлены Рахиль и Иаков, Руфь и Вооз,[89] царица Савская, которую звали так же, как и вас, Билкис, с могущественным царем Соломоном![90]
С этими словами я еще раз поцеловал ей руку, и мы расстались: Фее Хлебных Крошек наша встреча подарила двадцать луидоров, а мне – удовлетворение оттого, что я совершил поступок щедрый, справедливый и полезный, – чувство, стоящее всех земных сокровищ.
В Гранвиль я пришел поздно и проснулся позже обычного, ибо всю ночь видел странные сны: мне снилось, будто я вытаскиваю из песка множество юных принцесс, блистающих красотой и роскошными нарядами, а они водят вокруг меня хороводы, распевая на мотив «Мандрагоры» песни на языке, которого я не знаю, но почитаю гармоническим и божественным, хотя воспринимаю его, кажется, не слухом, а каким-то иным чувством и запоминаю посредством не памяти, а какой-то иной способности. Итак, принцессы без устали пели, плясали, пленяли меня множеством соблазнительных чар и уже почти покорили мое сердце, как вдруг я проснулся от пения моих товарищей-каботажников, горланивших под окном тот же самый припев:
Я понял, что они уже собрались в дорогу и, соскучившись дожидаться в порту, решили прервать мой сон и увести меня с собой.
– Увы, дорогие мои друзья, – сказал я им, открыв окошко, – у меня больше нет денег, которыми я думал распорядиться; Господь мне их дал, Господь и взял назад; теперь я могу только пожелать вам доброго пути, и если пожелания мои сбудутся, вы станете счастливее, чем когда бы то ни было суждено стать мне самому. Итак, возлюбленные мои товарищи, ступайте в путь без меня и вспоминайте иногда вашего бедного брата Мишеля, а уж он-то будет помнить о вас всегда.
На несколько минут все мои товарищи погрузились в глубокое и печальное молчание; но внезапно самый хитрый и дерзкий из них выступил вперед и крикнул мне голосом ехидным и желчным:
– Горе тебе, Мишель, ибо ты упускаешь прекраснейшую возможность, какая когда-либо открывалась перед ремесленником из Гранвиля, и все из-за твоей любовной дури! Знаете ли вы, друзья, – спросил он у всей компании, – что этот фантазер, которого все мы держали за человека умного и здравомыслящего, втюрился в одну женщину до такой степени, что отдал ей все деньги, которые оставил ему дядюшка Андре, а она, совсем лишившись ума, тратит их на ароматную помаду, венецианские лайковые перчатки, оборки и прочие пустяки? Но вы удивитесь еще сильнее, когда узнаете, что эта хитрая сумасбродка, которую он тайно содержит на остатки своего состояния и которая лишает нас общества нашего несчастного друга, это… Фея Хлебных Крошек!
Речь эта была встречена дружным смехом, показавшимся мне ужасно унизительным, и я упал на свою постель, говоря сам себе: «А почему бы и нет?» Ибо есть в уме человека нечто, дающее ему силы для борьбы с мнением большинства и заставляющее отстаивать собственную точку зрения тем упорнее, чем дальше отстоит от нее точка зрения толпы.
– А почему бы и нет, если мне это по душе? – повторил я вслух, каботажники же удалились, распевая «Мандрагору», под которую я снова заснул. А так как сны, поразившие воображение, возобновляются быстрее других, особенно по утрам, то не успел я закрыть глаза, как вновь начал вытаскивать из песка у подножия горы Сен-Мишель принцесс, прекрасных как ангелы.
Самое же удивительное, и я не могу об этом умолчать, заключалось в том, что, хотя у них не было ни морщин, ни длинных зубов, каждая из них чем-то напоминала мне Фею Хлебных Крошек.
Глава десятая,
о том, что случилось с дядюшкой Мишеля, и о пользе дальних странствий
Я поднялся, полный решимости направиться в Понторсон, но мне не хотелось покидать Гранвиль, не попытавшись в последний раз расспросить моряков в порту о судьбе моих родных и не удостоверившись, что погода благоприятствует моим друзьям, начавшим сегодня утром свою маленькую экспедицию. Каботажные корабли проворно бороздили волны, подгоняемые славным ветерком; я следил за ними глазами, радуясь тому, что горизонт чист и ничто не предвещает шквала, как вдруг заметил в нескольких шагах от себя одного честного моряка – лоцмана с того корабля, на котором отплыл в дальний путь мой дядюшка Андре.
– Вы ли это, старина Матье, – воскликнул я, – и какие вести вы мне привезли?
– Ни одной, которую можно было бы назвать доброй, – отвечал он грустно, – это-то и помешало мне зайти к вам, хотя я вот уже три дня как вернулся в Гранвиль.
– Помилуй Бог, – вскричал я со слезами на глазах, – неужели мой бедный дядюшка умер?!
– Успокойтесь, добрый мой Мишель! Ваш дядюшка жив, но все равно что умер: он сошел с ума, причем свет не видывал сумасшествия, подобного тому, какое постигло его!
– Объясните мне, Матье, что вы имеете в виду…
– Вообразите, сударь, что после полутора лет счастливых и удачных плаваний мы прибыли в… Однако я не помню точно, на какой долготе мы тогда находились…
– Избавьте меня от этих бесполезных деталей… Повторяю еще раз, объясните мне, что вы имеете в виду.
– Будь по-вашему, сударь. Не успели мы сойти на прекрасный песчаный берег, усыпанный, как нарочно, мелкими ракушками всевозможных цветов, а было это на острове, который, ручаюсь, с тех пор, как люди стали плавать по морям, никогда не значился ни на одной карте, как ваш дядюшка с видом довольным и решительным устремился в глубь восхитительного леса, произрастающего на берегу великолепнейшей бухты…
– Неужели он не вернулся назад?
– Он вернулся под вечер, бодрый, веселый и, если я не ошибаюсь, словно бы помолодевший на несколько лет; собрав всех нас, он сказал, потирая руки; «Я нашел то, что искал, и для меня путешествие окончено; у вас, дети мои, хватит и воды, и провианта на то, чтобы, коли будет на то воля небес, спокойно добраться до берегов Ла-Манша; я дарю судно с новой оснасткой и богатым грузом экипажу, с условием, что вы возвратитесь в Гранвиль прежде дня святого Михаила.