Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сборник - Георгий Петрович Чистяков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Именно с ней связано одно из первых моих воспоминаний: я еще далеко не "молодой ученый", а просто мальчик лет четырех-пяти. Во дворе работает "адская машина", дворник Петр "варит" лед, и тут кто-то приносит к нам вербочки, а бабушка читает мне из Евангелия, как Иисус въезжает в Иерусалим "на жребяти осли"… По-славянски и сразу же по-русски. И я чувствую, что Ему очень труден этот шаг, но понимаю, что по-другому поступить Он не может… Дети с вербами в руках кричат "Осанна", а Он, кажется, очень устал, и впереди еще ждет его что-то, от чего устанет Он еще сильнее… Вечером я засыпаю с мыслями об этом.

В доме на Немецкой

Бабушка была настоящей дамой. Я никогда не видел ее в халате. Нет, один раз все-таки видел, когда мама купила длинный черного шелка халат с турецкими бобами и заставила бабушку его померить. В результате, конечно, износила его сама, а какие-то лоскуты от него и сейчас целы…

С 1917 года к тому времени прошло 40 лет, но что-то дореволюционное в жизни в те годы еще упорно сохранялось. Несмотря ни на что. Вопреки репрессиям и расстрелам. Вопреки непрекращавшемуся все эти годы террору.

Несмотря на обстановку всеобщего доносительства.

Это что-то выражалось прежде всего в том, как к моей бабушке относились у нас на Немецкой (разумеется, наша улица давно была переименована и называлась Бауманской, но дома это название в ходу не было). И дворник Петр, и его жена Анна, столяр Александр Иваныч, плотник Владимир Петрович и еще какие-то другие дядьки, которых почти не помню – помню только, что от них чем-то пахло, как теперь понимаю, "Беломором", – все они видели в ней даму. Это с ее-то грошовой пенсией и старыми платьями, такими ветхими, что казалось, будто они сшиты из тончайшей ткани!

Они считали ее дамой, барыней, при ней как-то робели и относились к ней с особым почтением (наверное, так обращаются бельгийцы со своей королевой – думал я иногда, ибо что-то слышал о ней как о любительнице русской музыки и знал, что совсем не она, а премьер-министр управляет ее королевством). А бабушка, казавшаяся аристократкой, прирабатывала на жизнь тем, что по ночам перепечатывала чужие диссертации.

Они, эти простые люди, ее так уважали, как я понял теперь, за то, что она была не просто дамой, но настоящей, а не советской барыней, из тех, что к домработнице обращаются только на "ты", читают при случае ее письма и подслушивают телефонные разговоры… Они это видели прекрасно.

А бабушка их всех знала по имени-отчеству и всем говорила "вы". И уважала их и за то, что они, эти простые работяги, не были членами партии. Партийных не любила, особенно женщин, считая, что женщина в партии – все равно, Лариса Рейснер или учительница из соседней школы – это что-то просто недопустимое. Мне, которому было тогда не больше семи лет, говорила прямо об этом, да и о многом другом.

Вообще, успела сказать мне все, что хотела, не смущаясь моим возрастом, говорила обо всем, зная, что времени у нее очень мало, почти нет. Говорила – я что-то запоминал, в основном, правда, все, как мне казалось тогда, забывал, но потом все это вдруг начало всплывать в моей памяти, обнаруживаться где-то в дальних ее закоулках. Иногда обнаруживается и теперь, хотя прошло со дня ее смерти 34 года.

Внутренняя эмиграция

Это звучит странно и нелепо, но я родился до революции. Ибо на тех людей, среди которых прошло мое детство, революция не оказала никакого воздействия. Правда, осталось их мало: от каждых ста человек не больше десяти. И, в основном, женщины.

Родителей, братьев, мужей, сыновей, сестер и подруг у них убили, сгноили в ГУЛаге или выслали за границу. А они продолжали жить, были осторожны, но не боялись. Никогда и ничего. Видели в советской власти что-то вроде стихийного бедствия, смерча или цунами, но не более. Их психологию, веру, взгляды, их внутренний мир и жизнеотношение в целом революция не изменила, она их просто-напросто не коснулась.

Со своими подругами бабушка не виделась десятилетиями, потому что денег на билет из Уфы, Каменска-Шахтинского или Славянска, а равно и наоборот у них просто не было, о сестре, оказавшейся в Англии, вообще ничего не знала. Об отце, расстрелянном в 1918 г., говорила, показывая фотографию с могилы своей мамы в Славянске: "Он должен был быть похоронен здесь".

Я не знал тогда, как он умер, вернее, зная об этом не в словах, а на уровне "шестого чувства", не слышал никогда из ее уст слова "расстрелян", я только знал, что никогда и ни при каких обстоятельствах я не вступлю в "их" партию, пусть даже из-за этого придется остаться без образования или без еще чего-то.

Это была эмиграция. Но только внутренняя. Потом от отца я узнал о существовании этого термина, но уже тогда, в первые годы моей жизни, мне было прекрасно видно, что обо всем, что нам дорого, в газетах никогда не напишут, на улице об этом не говорят, а в книгах писали только до революции. Эти люди, бабушка и ее подруги, питерский дядя Сережа и многие другие отказались от карьеры, от благополучия в жизни, от интересной работы, чтобы остаться честными.

Дядя Сережа всю жизнь преподавал начертательную геометрию в техникуме, хотя был тончайшим художником-пейзажистом. Он и его жена, служившая в театре билетершей, хотя начинала как балерина и не без успеха, жили до предела скромно, почти в нищете, но до предела честно. От квартиры, некогда принадлежавшей им полностью, у них осталась одна комната. Но как в ней было хорошо! А ведь при скудости во всем невероятной!

В сущности, жизнь дяди Сережи мало чем отличалась от той, что вел дядя Боря, его младший брат, ставший парижским таксистом. Оба были эмигрантами, только один во Франции, а другой у себя дома, в своей собственной квартире…

Dames de jadis

"Так вы, наверное, горничных по щекам били?" – сказала одной из моих родственниц соседка по коммунальной квартире в одном из арбатских переулков. Женщина, почти не умевшая читать, но ловко продававшая что-то из-под полы. Та вошла в комнату и устало проскрипела старческим своим голосом: "Как ей хочется быть "владычицей морскою" и бить по щекам кого попало…"

Все они, эти dames de jadis моего детства, были воспитаны на стихах Некрасова, на "Былом и думах" Герцена, на романах Тургенева. Они были в тысячу раз демократичнее коммунистов, которые, придя к власти, первым делом учредили спецпайки, выделили для "своих" особые дома и дачные поселки и организовали элитарные клубы и школы для жен и детей.

Бабушка, выпускница Высших женских курсов, филолог, знаток славянской палеографии и русской житийной литературы, работала машинисткой. Ее подруга, Варвара Степановна Мельникова, блестящая пианистка, ученица Глиэра и приятельница Клавдии Бугаевой (жены Андрея Белого), преподавала в глубокой провинции французский язык в школе. О.С.Агаркова, вдова одного из ярких пианистов предреволюционной эпохи, расстрелянного в 37-м году, пошла работать проводницей в поезде Москва-Адлер, а Е.Д.Абрамова, дочь крупного фабриканта (в отличие от "текстильного короля" Коновалова она называла своего отца "текстильным принцем"), всю жизнь проработала в регистратуре районной поликлиники.

Список этот можно продолжать до бесконечности. Подобно тем своим соотечественникам, которые стали парижскими таксистами, "внутренние" эмигранты не боялись никакого труда и более – любили свою работу и выполняли ее прекрасно, а кроме того, умели по-настоящему уважать чужой труд, и профессора, и плотника, и гардеробщицы, и уборщицы, не считая его позорным или унизительным.

В этих странных условиях внутреннней эмиграции прежняя дореволюционная Россия, спрятанная внутри московских дворов и в глубине огромных коммунальных квартир, как это ни парадоксально, дожила до 60-х годов и полностью ушла в прошлое только в брежневскую эпоху, когда в Москве стали ломать заборы между дворами, а потом вообще громить остатки старого города. В эти же годы один за другим начали умирать все эти люди. Теперь их уже не осталось. Особенно грустно то, что, в отличие от тех, кто оказался за границей, эмигранты внутри страны не оставили ни дневников, ни мемуаров, ни архивных материалов.

Их внутренний мир

Они не были монархистами. Я говорю сейчас не об одной только моей бабушке, но в целом о людях ее поколения, о тех, кого назвал внутренними эмигрантами. Царя они жалели, но считали, как я теперь понимаю, что именно он довел Россию до революции.

В Бога верили почти все, но выражалось это не в приверженности к постам и к ритуалу в целом, а прежде всего в их жизнеотношении – они были удивительно незлобивы, не впадали в ярость и не раздражались, а, главное, умели любить и беречь тех, с кем они оказывались рядом. С Евангелием не расставались, но в церкви бывали не все и не всегда регулярно.

Православные, лютеране, католики – все они задолго до того, как мы узнали, что такое экуменическое движение, умели относиться к вере друг друга с уважением и любовью, зная, что нас объединяет Иисус, а разделяет всего лишь история и наши собственные слабости.

Никогда не искали врага и ни в ком не пытались его увидеть. Вот черта, которая резко выделяла внутренних эмигрантов из числа всех остальных советских людей. Помню, что те детские книжки, которые у меня иногда появлялись, огорчали бабушку более всего тем, что в них обязательно присутствовал враг, которого необходимо было разоблачить, обезвредить и проч.

Советскую власть, с которой они не имели ничего общего, не обличали, а как-то не замечали, не боролись с ней, как это потом будут делать диссиденты, но просто не пускали ее на порог своего дома ни под каким видом. Они принадлежали к русской культуре начала века, но не особенно любили "декадентов": поэтов-символистов, художников круга К.Сомова, А.Бенуа или Судейкина и композиторов вроде Стравинского и Прокофьева. Им были ближе Чехов и Бунин, Рахманинов, передвижники, Репин и т.д.

Они очень много читали и великолепно знали литературу, их поэтом, по-моему, был А.К.Толстой. Во всяком случае бабушка мне больше всего читала именно его. Знали и любили музыку, почти все пели или играли. Романсная лирика Чайковского, Шуберта и Рахманинова – вот музыка, под звуки которой прошло мое детство.

Из философов они знали и любили только Вл.Соловьева и были как-то равнодушны к спорам славянофилов и западников, понимая, что все мы одновременно принадлежим и к тому, и к другому лагерю. Все помнили о докторе Гаазе и очень многие работали в школе, среди беспризорников, в колониях и интернатах.

Верили в то, что в условиях массового атеизма именно литература XIX века в силах воспитать людей христианами и уберечь от нравственной катастрофы. Советскую литературу не замечали, даже тех писателей, которых мы теперь читаем и любим, считая, что они все равно советские.

Но почему они не любили символистов: Андрея Белого, Блока, И.Анненского и др.? Поэтов и писателей, которых наше поколение открыло для себя в юности, могу сказать без преувеличения, с восторгом (помню, как воскликнул в университете один преподаватель, имея в виду известную книгу С.Маковского: "Это не серебряный, это золотой век русской литературы"). А вот они их не любили. Почему?

Этот вопрос меня долго мучил, и было мне как-то грустно, что бабушка не принимала ту литературу, которая мне казалась достойной наивысшей оценки. Теперь понял, в чем было дело. И символисты, и Бенуа, и Прокофьев казались нашим внутренним эмигрантам "эстетами", художниками для узкого круга посвященных, элитарными писателями и т.д.

***

Они были демократами. Не признавали никакой "эзотерики" ни в искусстве, ни в жизни. Они не обижались на большевиков за то, что те отняли у них имения и квартиры. Нет, они считали, что коммунисты виноваты совсем в другом, в том, что при них простому человеку по-прежнему живется плохо. "Все, что было в царское время плохого, большевики усвоили, а все хорошее растеряли", – любила говорить одна "арбатская" старушка.

Рассказывают, что в 1917 году внучка кого-то из декабристов, которой было тогда лет 80, услышав шум на улице, послала горничную узнать, чего хотят эти люди. "Чтобы не было богатых", – ответила горничная. "Странно, – воскликнула на это старушка. – Мой дед и его друзья хотели, чтобы не было бедных".

Не знаю, имела ли место эта история на самом деле, но partem veri fabula semper habet, и в этом рассказе, как в капле воды вселенная, отражается как раз то, что составляло сердцевину жизнеотношения моей бабушки и ее современников.

Увы, нам до них далеко.

Люди и книги

6 ноября, 1996 г., газета "Русская мысль", N4148

Советский народ в брежневские времена газеты гордо называли самой читающей нацией в мире. Возможно, это и на самом деле было так, хотя при этом индекс запрещенных книг включал в себя тысячи наименований – сюда мог попасть любой автор, историк или философ, если он не был марксистом или верил в Бога, поэт, если он написал что-то неподходящее или после 1917 года оказался в эмиграции. Мог оказаться в этом списке и любой писатель, не только Солженицын (что было хотя бы логично, ибо он был жестким критиком режима), но и коммунист Луи Арагон – за то, что он критически отозвался о вводе советских войск в Чехословакию летом 1968 года, оставаясь при этом и марксистом, и коммунистом, и атеистом. Читать, казалось, просто-напросто было нечего, и тем не менее люди все время читали.

Книжники и диссиденты

Сначала книги просто покупали в магазинах (причем из того, что было издано до революции, можно было купить практически все), потом вдруг они исчезли из магазинов, стали "дефицитом", но люди научились их доставать у специалистов, которых называли "книжными жуками", покупать с рук и даже переписывать на машинке, и все равно в жизни человека они играли огромную роль.

Правда, и с рук можно было купить далеко не все – книги, изданные за границей, иногда просто к нам не попадали, причем не только ввиду цензуры, но просто так, для порядка.

Так, например, я знал одного математика, который сначала выучил латинский язык (великолепно!), затем прочитал, взяв на время у одного филолога, "Золотого осла" Апулея и так увлекся этим романом, что захотел непременно иметь его дома – купил латинскую машинку и переписал его на ней от начала до конца.

Другие (их, разумеется, было больше) переписывали на машинке стихи – Гумилева, Цветаеву, Мандельштама, Волошина и др. Теперь это звучит смешно, но я сам впервые увидел тексты многих из этих и подобных им авторов напечатанными в книге только недавно, хотя прочитал их в ранней юности – всех в машинописном варианте.

Помню, как в апреле 1986 года, к столетию со дня его рождения, журнал "Огонек" опубликовал несколько стихотворений Н.Гумилева – это была настоящая сенсация, журнал, который обычно лежал в киосках месяцами, расхватали мгновенно. Но как странно и непривычно было видеть гумилевские стихи напечатанными! Мне они до такой степени въелись в память именно переписанные на машинке, что и теперь, беря в руки книгу его стихов, я как-то внутренне недоумеваю.

Третьи (их было еще больше) переписывали на машинке дамские романы – Локка, Оливию Уэтсли и прочих, и, конечно, детективы, прежде всего Агату Кристи. Это была уже своего рода индустрия. Перепечатав книгу в четырех экземплярах под копирку (ни ксероксов, ни компьютеров, ни принтеров, мы об этом уже забыли, конечно, не было!), каждый менялся с тремя ближайшими друзьями и таким образом, переписав одну, получал три книги. Затем эти книги переплетались и обретали жизнь. Так жила немалая часть самой читающей в мире нации.

Кто был посмелее, тот переписывал "Доктора Живаго" и другие запрещенные в СССР книги. У кого не было на это времени, тем давали книги на одну ночью. Так жили люди в СССР, не относя себя при этом к числу диссидентов, не выступая против советской власти и даже не ругая и, более того, считая жизнь вполне нормальной. Диссиденты – другое дело. Они сознательно рисковали и действовали, пытаясь хотя бы в чем-то изменить не только свою собственную жизнь, но жизнь окружающих. Именно в этом и заключается основная разница между диссидентом и простым советским интеллигентом. Улучшить жизнь, читать и смотреть в кино не то, что разрешают и рекомендуют, а что хочется, и жить не в однокомнатной, а хотя бы в двухкомнатной квартире, думать то, к чему лежит душа, а не то, что велят, стремились многие, но в большинстве своем каждый добивался этого только для себя, в индивидуальном порядке, незаметно для других, почти тайно, особенно скрывая свои потребности от коллег по работе. Диссиденты же требовали этого как раз не для себя, а для других, и за это их наказывали.

Если я переписывал на машинке стихи Пастернака или книгу митрополита Антония "Молитва и жизнь" для себя и для 2-3 своих друзей – это никого не интересовало, но, делая то же самое для двухсот человек, я тут же оказывался "матерым врагом советской власти". Это уже было нельзя. В сущности, если вдуматься, нельзя было влиять (даже в самой малой мере) на умы и сердца окружающих – все остальное, в общем-то, разрешалось, во всяком случае, на это смотрели сквозь пальцы.

Кого совсем не читали?


Поделиться книгой:

На главную
Назад