Были, однако, писатели, которых совсем не читали, ибо их текстов просто не было в России. Это прежде всего религиозные философы, из которых было доступно только то, что вышло в свет до революции. Поэтому Владимира Соловьева знали почти все, кто хоть сколько-то интересовался философией, а вот о.Сергия Булгакова могли прочитать единицы – только те, кому посчастливилось получить в подарок ту или иную его книгу, изданную "ИМКА-Пресс", именно в подарок, ибо "книжные жуки" с изданиями, привезенными из-за границы, предпочитали не связываться. За это сажали. Правда, был еще спецхран, закрытая для непосвященных часть библиотеки (Ленинской, Публичной или Исторической), где многие из этих книг все же имелись, но туда пускали только по специальному письму с места работы. Я, например, попасть туда так и не удостоился.
В силу этого обстоятельства мы (самая читающая нация во вселенной!) сумели прочитать все, что было издано до Октября, почти все напечатанное после революции в СССР, но совершенно не были знакомы с философской литературой последних семидесяти лет, а это почти полностью Бердяев, Булгаков, Франк, Шестов, Федотов и др. В сущности, мы на целых семь десятилетий застряли где-то в начале 20-х годов или даже в первых числах ноября 1917 года, воспитываясь на философских ("Вопросы философии и психологии") и литературных ("Весы", "Аполлон" и т.п.) журналах начала века и на книгах, оставшихся с тех времен. Поэты, писатели и богословы того времени казались нам почти современниками, Вл.Соловьев – недавно умершим, поскольку именно так воспринимали его авторы, которых мы читали чуть ли не ежедневно. Ощущение того, что 20-е годы не кончились, усиливалось и оттого, что в Москве и в Питере оставалось еще немало старых дам, помнивших начало века и кружки (литературные и философские) того времени. Они были уже слишком стары для того, чтобы бояться, и поэтому, как вообще любят пожилые люди, охотно делились с нами своими воспоминаниями.
Они помнили Бердяева, многие помнили, как служил о.С.Булгаков свои первые литургии в храме Ильи Обыденного, помнили Андрея Белого и даже Блока. Среди них были и такие, кто в философских материях почти не разбирался, но зато они помнили антураж, атмосферу, мелочи и детали, анекдоты и курьезы. Благодаря бесконечным разговорам на эти темы мы сами с какого-то момента до того погружались в эту эпоху, что вообще забывали, что на дворе уже 1970-й или что-то вроде этого год. Бердяева как человека, его манеры и словечки я знал, как будто жил в его время, а читал только то, что было напечатано до революции. Из-за границы философов почти не привозили, ибо это было просто невозможно – большие по объему книги сразу обнаруживали на таможне и отбирали. Проникали в основном книги небольшого формата и не очень толстые, ибо их все-таки можно было спрятать. Или самые нашумевшие – Солженицын. Такие книги привозились дипломатами – разумеется, не советскими, а иностранными.
Но вот времена изменились. С 1985 года прошло одиннадцать лет. Целых одиннадцать или только одиннадцать? За эти годы в России напечатано абсолютно все, и теперь уже почти невозможно представить себе, в какой ситуации мы жили совсем еще недавно. Сначала публиковать не печатавшихся в Советском Союзе авторов стали толстые журналы. Так, в течение 1986 года почти все без исключения они (а было их в это время не меньше чем 20) порадовали читателя Гумилевым. Потом пришла очередь Ходасевича, Георгия Иванова, Одоевцевой и проч. Вслед за поэтами стали печатать философов, начиная с Бердяева, – сначала в журналах, потом отдельными изданиями за один только год вышли почти все его сочинения. Журналы и книги выходили – читатели с ними не расставались; в 1986-1987 гг. Россия была действительно самой читающей страной в мире, и не просто читающей, но, главное, бурно обсуждавшей прочитанное. Казалось, людям дана возможность прочитать все, что было скрыто от них цензурой, и они с восторгом пользуются этим. И вдруг совершенно неожиданно ситуация изменилась самым резким образом. Стало казаться, что человек потерял интерес к книге, чуть ли не полностью.
Книжные магазины, которых теперь много меньше, чем было при коммунистическом режиме (мало покупателей!), полны великолепных книг. Иногда заходя в Книжную лавку писателей на Кузнецком, я пытаюсь себе представить, что было бы, если бы вдруг я увидел все книги, что имеются здесь теперь, продающимися в годы моей юности. Наверное, я бы сошел с ума: чуть ли не все античные авторы, поэты, русские и иностранные, средневековые и современные, символисты (русские и французские), акмеисты и проч., практически полностью серия "Литературные памятники" – купить книгу из этой серии в советские времена, в особенности в 70-е годы, было ужасно трудно, но все за этими книгами охотились и радовались им как дети.
Тацит, мадам де Сталь, "Рукопись, найденная в Сарагосе" Потоцкого, "Опыты" Монтеня, полный Данте в двух томах, стихи Веневитинова и "Вечерние огни" Фета, Бодлер и двухтомник Тютчева – все это были книги, о которых можно было только мечтать. Тот, кто купил хотя бы что-то из этого списка во время поездки куда-нибудь в Карелию или Липецкую область, где такими книгами интересовались мало (в Москве купить книги было просто невозможно!), считал, что он, выражаясь словами М.Кузмина, "богаче всех в Египте". А теперь? Все лежит, все доступно и при этом мало кому нужно. В чем дело? Что случилось, и почему мы потеряли интерес и к книгам, и к чтению?
Думается, что ответить на этот вопрос мы сумеем, если мысленно вновь вернемся в семидесятые годы и посмотрим, что читал "самый читающий народ в мире" не только в Москве, но и по всей стране, не только столичная интеллигенция, а все двести миллионов.
В СССР читали действительно все или почти все. Не только интеллигенты, не только в Москве, но все и повсюду. В метро, в электричках, в очереди к врачу, даже на пляже. Правда, в провинции не было больших возможностей доставать старые книги, но зато там свободно продавались книги, только что вышедшие из печати, которые в Москве расходились, не достигнув еще прилавка. Много читали классику, отечественную и иностранную. Читали биографии великих людей – поэтов, художников, композиторов. Читали толстые журналы, в которых среди тонн макулатуры можно было найти неплохие вещи; наконец, советские детективы, преимущественно про шпионов.
Особенно много читали научно-популярную литературу – по истории, психологии, географии, биологии и т.д. В этой области не так зверствовала цензура, которая в сфере художественной литературы безжалостно истребляла все оригинальное, и поэтому на все эти темы выходило немало интересных книг. Для так называемой научно-популярной серии Академии наук было написано множество и серьезных, и интересных книг, особенно по археологии, истории, древней литературе и античной философии.
При этом почти не выпускалась литература, в которой просто говорилось бы о человеческих взаимоотношениях, – Виктория Токарева именно потому и стала такой знаменитой, что перенесла действие своих рассказов и повестей на кухню малогабаритной квартиры и заговорила с читателем не о том, как жили люди в Древнем Риме или при Ярославе Мудром (напомню, что одним из наиболее распространенных жанров советской прозы был исторический роман), а о нашей собственной жизни с ее ежедневными проблемами, маленькими бедами, обидами и проч. Но в целом эта тематика не одобрялась. Особенно зверствовал цензор, когда обнаруживал в тексте "любование" бытом, интерес к иностранным вещам – автомобилям, джинсам, мебели, обоям, видеомагнитофонам и т.д. – или слишком большое внимание к личным взаимоотношениям героев – писать о любви (я имею в виду не эротические романы, а именно личную тему в литературе) считалось ненужным, вредным, недопустимым и т.д.
Однако сразу же после упразднения цензуры вакуум, создавшийся в сфере этой тематики, мгновенно заполнился текстами самого низкого пошиба – любовные и почти откровенно порнографические романы, детективы, на самом деле ничего общего не имеющие с криминальным жанром и посвященные почти исключительно описанию быта, "красивой жизни", квартир и дач и, разумеется, интимной жизни действующих лиц, в самые короткие сроки вытеснили все остальное с книжных прилавков.
Подобно тому, как на телевизионном экране "мыльные оперы" из жизни мексиканцев или аргентинцев с бесконечными супружескими изменами, дамскими платьями, интерьерами квартир, вилл и ресторанов с обсуждающими свою и чужую личную жизнь дамами и девушками всех возрастов заменили собою все, что все-таки иногда можно было увидеть по телевидению раньше, книги такого рода составили круг чтения для большинства из нас сегодня. "Дамские" романы всегда в цене, ибо в них человек находит то, чего не хватает в жизни (любовь, уют, комфорт, дачу или квартиру получше или даже много лучше и т.п.), но если там обнаруживается то, чего вообще нет в жизни, правительство их сразу же запрещает раз и навсегда. Именно это произошло в СССР.
Теперь, когда у нас за плечами осталось целое десятилетие, прожитое в условиях свободы слова, стало ясно, что запрещены были при советской власти не поэты, не философы и не богословы, а всего лишь невинные романы про то, кто как ест, где живет, во что одевается и с кем занимается любовью. Иными словами, литература о частной жизни. Это не случайно, ибо частная жизнь в ту эпоху тоже была запрещена, о чем говорит хотя бы тот факт, что привезенные из-за границы модные журналы в советской России зачитывались без преувеличения до дыр. Книжечки о вязании, сборники кулинарных рецептов, разного рода советы хозяйкам были на вес золота и переписывались не только на машинке, но даже от руки.
Что же касается философов и поэтов, а также нескольких запрещенных романов Лескова ("На ножах") и Писемского ("Взбаламученное море"), книг по богословию и изданий "ИМКА-Пресс", то обычный советский человек просто-напросто не подозревал об их существовании. В сущности, эта литература даже запрещена не была – она просто вообще не существовала.
Вспоминаю, как однажды лет 20 тому назад я в одном подмосковном городе попал в кино на последний сеанс. Шел западногерманский фильм "И дождь смывает все следы". Абсолютно не помню сюжета, но не в сюжете дело. В фильме была показана нормальная жизнь студенческой молодежи – мальчики и девочки 17-18 лет бегали по экрану в джинсах и цветных маечках, в кафе на скорую руку съедали свою пищу, вскакивали во взятый на прокат на три дня автомобиль и ехали на берег моря, чтобы переночевать в самом дешевом кемпинге, чуть-чуть мучались от любви, ревновали и совсем немного целовались. Конечно же, им ужасно не хватало денег, но зато хватало проблем. И больше ничего. Но зал был набит до предела, и в течение всего сеанса в нем стояла полная тишина. Фильм кончился, и тут я стал свидетелем того, как подмосковные тинейджеры уходили из зала, тихие и просветленные, унося с собой воспоминания о жизни, в которую они не допущены.
Фильмов такого жанра почти не показывали, и по телевидению и в кино, и даже в театре господствовала производственная тема, бесконечные "Сталевары" с утра до ночи. Одна пожилая учительница, попав в театр, вдруг с отчаяньем воскликнула: "Пришла сюда отдохнуть, а попала на педсовет" (к несчастью, именно педсовет был центральным событием всей пьесы). Производственными сюжетами полнилась и проза, и поэзия, и прикладное искусство. На чашке художнику нужно было непременно изобразить трактор, а на чайнике подъемный кран – иначе его сервиз не был бы представлен к какой-то там премии, а она давала какой-то минимум преимуществ. И так во всем.
Под запретом была не иная (немарксистская, вражеская, религиозная и т.п.) идеология, а то, что ни с какой идеологией не связано, – простая жизнь. Людям иногда в индивидуальном порядке удавалось отвоевать себе право на эту жизнь в пределах собственной квартиры или дачного участка, но не больше.
Советский человек жил в условиях среднего арифметического между казармой и теплицей. С одной стороны, ему было все запрещено, но вместе с тем он ни за что не отвечал и всегда имел гарантированный минимум. Теперь он оказался на свободе – появились возможности, но ушел из жизни тот элемент гарантированности, который давал возможность многим из нас годами не платить за квартиру, работать, вернее, ходить на работу и в то же время ничего не делать, перепоручать воспитание детей государству и т.д.
Отразилось это и на круге чтения. Основная масса читает сегодня то, что было под самым страшным запретом. Не Гумилева и не Бердяева с Ницше, а всего лишь романы о "красивой жизни".
А философов и поэтов все-таки читают, раз в 10 или в 20 больше, чем в годы моей юности. Слава Богу, что они изданы, причем не такими уж малыми тиражами, хорошо, что они есть в магазинах. И между прочим, их покупают почти ежедневно – так говорят продавцы. Иллюзия же того, что они никому не нужны, создается от того, что те тиражи, которые изготавливались нами на машинке, и те единичные книги, что привозились из-за границы, составляли всего лишь десятки экземпляров, тогда как теперь их все-таки тысячи. Что же касается Тацита и Данте, которые теперь продаются, а раньше исчезали из продажи еще до появления на прилавке, то здесь дело в том, что еще 15 лет назад книги собирали "люди с возможностями" не для чтения, а в силу их престижности. Теперь этих людей книги не интересуют, ибо для них открылись новые возможности – Анталия, Египет, Кипр и т.д. Пусть загорают. Читателей же у Данте сегодня все-таки не меньше, чем было в 1970 году, а много больше. Что же касается толстых журналов, то интерес к ним сразу же резко угас, когда из эпохи дозированной информации и появлявшихся небольшими порциями из месяца в месяц публикаций поэтов и мыслителей недавнего прошлого мы перекочевали в мир свободы слова, где эти тексты в основном изданы или издаются сейчас, но не порциями и не во фрагментах, а полностью. Нет, культура не погибла. А дамские романы вне зависимости от того, хорошо это или плохо, раскупаются во всех странах. Теперь к этим странам прибавилась и Россия.
Зачем переиздана эта книга?
"Хоронят актрису, по-русски – лицедейку, Комиссаржевскую, и десятки тысяч народа сопровождают ее гроб… Нет, не сопровождают: это только кажется, дело проще: газеты, иудейские газеты прокричали, что это была великая служительница Мельпомены… и вот праздной толпе захотелось посмотреть, как ее будут хоронить… это была жрица того идола, который именуется театром… прискорбно отметить, что был венок и от студентов здешней духовной академии… Сколько тут было горбоносых, смуглых, с черными, злыми глазами типов! О, конечно, все это – не русские, это все – из "гонимого" племени, а за ними уж шли, как их послушные пленные рабы, несчастные русские" (с.15-16).
Еще одна цитата из того же автора: "Пусть иудеи носят имена ветхозаветных праведников: к сожалению, мы едва ли вправе запретить им это, хотя очень бы желали, – ввиду того, что и многие из нас носят сии имена, – чтобы иудеи и произносили эти имена не по-нашему, а по-своему, – чтобы Моисеи именовались Мойшами, Израили – Срулями, но допускать, чтобы они носили имена святых Божиих, во Христе прославленных, было бы кощунством и святотатством… Уже и теперь иудеям дано слишком много свободы в отношении, например, фамилий: крестится, не крестится ли иудей – он именует себя любою фамилией, и вот вы слышите самую русскую фамилию, вы думаете, что имеете дело с русским человеком, а он – некрещеный иудей!" (с.100-101).
Увы, книга, которую я цитирую, написана архиепископом Никоном (Рождественским), бывшим архиереем в Вологде, членом Государственного Совета и председателем издательского отдела при Св. Синоде (умер в 1918 г. и похоронен в Троице-Сергиевой лавре).
Владыке Никону везде мерещатся иудеи, жиды, масоны, пресса в царской России, по его мнению, "вся куплена жидами": "Отравляет нас иудейско-масонская печать… иудеи и масоны, опять скажу, делают свое дело, отравляют нас, подрывают под самые основы нашего государства" (с.50). С ними заодно католики, баптисты, армяне, профессора, врачи и акушеры, студенты и, что особенно удручает автора, воспитанники духовных академий. Что же они делают? У сельского врача – "вместо св. икон портрет безбожника Толстого" (с.78), а "иудеи-профессора устраивают экзамены в двунадесятые праздники" (с.79). "Интеллигенция продала себя иудеям и масонам" (с.184). "Штундисты, баптисты и молокане тоже служат масонам и жидам" (с.275). "Без устали трудятся враги Церкви и Отечества – иудеи и их приспешники кадеты" (с.172).
Особую ненависть преосвященного автора вызывают противники смертной казни: "Это люди без веры, а потому и без совести, без чести, это духовные кастраты… которые, нося образ человека, опаснее всякого зверя… и они знают, что делают, когда кричат о необходимости законопроекта об уничтожении смертной казни для подобных себе, а главным образом именно – для себя самих" (с.72-73).
Слово "свобода" он употребляет исключительно в кавычках и только с необычайной иронией: "Изволь, русский православный человек, терпеть всю эту мерзость во имя "свободы"! Ты не хочешь видеть этого кощунства? Иудеи и их приспешники принесут тебе на дом и картинку, и газету, и брошюру" (с.120). Патриотических газет вообще нет в продаже, но зато "загляните в сумку продавца, и перед вами запестрят все иудейские издания: и "Речь", и "Руль", и "Биржовки", и "Копейки", не говорю уже о "Русском (когда-то действительно русском, в котором и мне не стыдно было, напротив – почетно сотрудничать!) слове", "Современном слове" и т.д." (с.232). На этой же странице: "Иудеи, прикрываясь заманчивым для недалеких людей словом "свобода", захватили в свои цепкие руки печатное слово… точь-в-точь как содержатели буфетов: или ешь скоромное, или голодай в дороге. И это называется у нас свободою печатного слова! О, конечно, свобода – свобода злу, свобода отравлять русских людей, свобода издеваться над ними".
Со свободой необходимо бороться: "Так называемые либеральные идеи имеют свойство распространяться подобно эпидемической заразе" (с.419). Эта эпидемия, с точки зрения владыки Никона, дает знать о себе и внутри Церкви: "Наши маленькие лютеры… заговорили о необходимости церковных реформ, вошли в моду обновленческие идеи… обычные либеральные фразы, что Церкви "нужна свобода, нужна как воздух для легких, без нее жизнь церковная гаснет и замирает"… и все это печатается в самой распространенной газете" (с.420-421).
Я бы не стал занимать столько места цитатами из книги архиепископа Никона "Православие и грядущие судьбы России" (издание Свято-Успенского Псково-Печерского монастыря, 1995), если бы его высказывания и вообще в целом его концепция православной веры не совпадала практически слово в слово с тем, что можно сегодня прочитать на эту же тему в газетах "Советская Россия", "Завтра", "Правда" и в других коммуно-патриотических изданиях. Именно слово в слово. И это не может не тревожить нормального человека. Тогда, на рубеже XIX и XX веков, и его бесконечные публикации, и литературная деятельность менее заметных писателей его круга не просто отпугнули, а навсегда оттолкнули от Церкви Христовой и молодежь, и университетскую профессуру, и вообще мыслящих и, главное, добрых людей. Все они ушли от Церкви, хотя были, быть может, на самом ее пороге или просто вышли из Церкви, несмотря на то, что были православными христианами и с любовью верили во Христа. Причем сделали это они только по той простой причине, что именно от Иисуса, из Его Евангелия и от Его Церкви они усвоили ту истину, что Бог есть любовь, а вместе с ней какое-то особое отношение к злу, к злобе, к ненависти и нетерпимости, к любым формам деления людей на первый, второй и третий сорт по расовому ли, или вероисповедному, классовому, социальному или национальному признаку.
Да, формально эти люди были плохими христианами, они годами не ходили к исповеди, редко бывали в храмах (разве что на Пасху), не постились и, как им казалось, не молились по-настоящему, но Дух, который "идеже хощет дышит", действовал в них и вел их по жизни. Я застал людей этого поколения, тех странных безбожников, у которых нельзя было не учиться тому, как жить по-христиански, святых безбожников рубежа веков, чистейших, поразительно целомудренных, незлобивых и щедрых. Если открыть Послание к Колоссянам (3,8-15), то можно подумать, что это с них написал апостол для нас о том, какими следует быть нам, христианам. Повторяю, от Церкви этих людей оттолкнули Никон и другие авторы его круга. Никон, который, между прочим, и после смерти Льва Толстого не успокоился и продолжал писать злобные статьи, причем не против его учения, а именно против самого Льва Николаевича, доказывая, что он в последние годы своей жизни не заходил в московские храмы, не стоял там подолгу в темноте и не искал примирения с Церковью, хотя факты свидетельствуют о противоположном.
Общаясь с людьми того времени, я никогда не мог понять, почему они, по сути своей настоящие христиане, как правило, к Церкви относились плохо и как-то с оттенком брезгливости, – теперь понимаю, что повинны в этом такие авторы, как владыка Никон, провоцировавшие своими "трудами" в обществе именно брезгливое отношение к тому, что связано с Церковью. Вот они – истоки нашего безбожия… Эта книга и другие – в том же жанре.
Сегодня история повторяется. Многие публицисты, называющие себя православными, как некогда архиепископ Никон, просто отталкивают своими сочинениями от Церкви, а значит, и от Христа людей сегодняшнего дня. И бесполезно после этого говорить о том, что православие для ХХ века – это прежде всего святой архиепископ Лука, великий хирург, знаменитый профессор, добрейший и щедрый, мать Мария, спасавшая в годы нацизма еврейских детей в концлагере, владыка Евлогий, объединивший вокруг себя весь русский Париж и каждому давший возможность максимально раскрыться и свободно трудиться, отцы Павел Флоренский и Александр Мень. Нет, говорят мои собеседники, мы знаем этих чудесных людей, но для Церкви типичны не они. Для Церкви типичны те, кто повсюду ищет врагов и всех ненавидит, обличает и изобличает… Грустно! Снова уходят от Церкви лучшие сердца и где-то вне ее стен пытаются искать Бога, при этом даже не называя Его Богом… Бесконечно грустно!
И последнее. Странно, но факт: и владыка Никон, и сегодняшние его последователи из газет "Завтра" и прочих, ненавидя демократические свободы и прежде всего свободу совести, либерализм и "так называемых" демократов, в высшей степени терпимы к идеологии коммунистической. Думаю, что по той причине, что в ее основе (так же, как и в основе их мышления!) лежит несвобода и более – ненависть к свободе в любой форме. Но Христос устами Своего апостола призывает нас именно к свободе и учит, что истина делает нас свободными. Поэтому не будем бояться печатающихся в книгах нелепостей и будем неустанно разъяснять, что не в том заключается православная вера, о чем писал в своих сочинениях архиепископ Никон.
Откуда, спрашиваю я себя, эта его раздраженность, нетерпимость, злоба и этот чудовищный антисемитизм прямо-таки гитлеровского типа. Откуда дикий страх перед врагами, которых он видит всегда и повсюду, страх, заменяющий собой веру в Бога? Думается, что все-таки от той несвободы, в условиях которой он вырос и был воспитан. От несвободы бурсы и вообще России XIX века и оттого, что никто вовремя не показал ему, что значит dulce nomen libertatis (сладкое слово свобода). И оттого еще, наверное, что поселил он себя не в мире людей, а в мире идей, в реальности, созданной не Богом, а им самим. Такой же выходец из русской деревни, как владыка Евлогий, Никон, в отличие от митрополита, не чувствует природы, не дорожит ею – не отсюда ли истоки его черствости? И потом – рассуждает он всегда лишь об идеях и никогда ничего не говорит о нуждах живых людей. И потом – как может быть христианин апологетом смертной казни. Это не ошибка его и не грех, а лишь свидетельство бесконечной черствости его сердца. Жалко бедного архиепископа, бесконечно жалко, но, повторю, вреда принес он немало – тем, что своими писаниями отталкивал от Церкви всех, кто умеет думать и чувствовать.
Вот только не могу понять, зачем переиздана эта книга Псково-Печерским монастырем (издательство, кажется, находится в Москве) в 1995 году, причем огромным для нашего времени тиражом – 45 тысяч экземпляров?
Язычник или христианин?
Недавно в России была опубликована поэма, написанная на греческом языке в V веке н.э. уроженцем египетского города Панополя по имени Нонн.
На русский язык ее перевел Юрий Голубец, один из последних учеников петербургского профессора Аристида Ивановича Доватура, того самого, о котором в подробно говорит Солженицын.
Работа Ю.Голубца при том, что сам перевод очень хорош, далека от завершенности: огромный объем не позволил исследователю отшлифовать свой труд и снабдить его комментариями. Это действительно обидно, ибо читать Нонна без примечаний крайне затруднительно.
А читатель должен знать, какой именно источник использует поэт в той или иной части своего сочинения, кого цитирует или имитирует, откуда берет то или иное выражение и т.д. Поэма Нонна огромна, но значима в ней каждая мелочь.
А огромна она просто катастрофически: состоят из 48 песней и по объему приблизительно равны и взятым вместе (в обеих гомеровских поэмах их по 24). Видимо, для Нонна важен именно объем всего Гомера – таким образом он указывает на значимость своей задачи.
Гекзаметр у Гомера то звенит, то стонет, то переходит на шепот, но при всех остоятельствах остается безупречным. Поэтому очень просто учить наизусть. (Когда студентам впервые задают выучить 50 строк из Гомера по-гречески, им кажется, что это невыполнимо. Однако очень быстро оказывается, что ничего трудного в таком задании нет: ведь эти стихи создавались, чтобы запоминаться и жить устно, в незаписанной форме. В них есть много сходного с музыкой, которая тоже запоминается и звучит в памяти вне зависимости от того, знаем мы ее по нотам или нет.)
Другое дело Нонн – его поэма написана для чтения по книге, поэт собрал здесь о Дионисе все, что мог, и изложил иногда удивительно красиво, а иногда сознательно игнорируя красоту слога, поэтому учить ее на память просто невозможно, а читать – трудно, особенно первые страницы.
Взяв в руки толстый том объемом в 540 страниц, читатель подумает, что дочитать его до конца невозможно. И ошибется. С каждой страницей чтение Нонна становится все более увлекательным. Оказывается, что здесь в рамках одной поэмы соединяется в одно целое все, что было создано греками до Нонна в течение полутора тысяч лет: жестокость гомеровской, ее так называемый антипсихологизм и психологическая напряженность Еврипида, увлекательность и нежность Аполлония Родосского, предельный эротизм эллинистической эпиграммы и первобытная стихия мифа.
При этом иногда начинает казаться, что перед нами вообще не поэма, а роман, написанный гекзаметром только для того, чтобы создать в тексте внутренний ритм, как делал это в своих романах Андрей Белый. До конца не ясно, читал ли Нонн на латыни, но следы влияния Овидия на его текст заметны и невооруженным глазом…
Ученость утонченного александрийца, который великолепно разбирается в медицине и астрономии, в ботанике и географии, сочетается в его творчестве с просветленностью христианской гимнографии первых веков, известной каждому по гимну. Свет и его сияние, молитва, осознание озаренности человека светом из глубин его, – все это темы, близкие и дорогие Нонну.
Поэт отвергает и путь, которые видели в христианстве лишь одно суеверие темной толпы, и ригоризм Арнобия или Татиана (и вообще всех тех, кто в античности видел только то, что должно быть отвергнуто). Нонн принадлежит и античности, и средневековью одновременно, и вообще неясно, кем он был, язычником или христианином.
Вопрос этот усугубляется тем, что, кроме, от него дошла и вторая его поэма – переложенное гекзаметром Евангелие от Иоанна. По своей стилистике эта парафраза удивительно близка к поэме о Дионисе и так же поражает тем, что поэт буквально в каждой строке демонстрирует владение поэтическим арсеналом всех античных авторов от Гомера и лириков VII века до н.э. вплоть до Овидия, Плутарха или Клавдия Клавдиана.
Что отличает Нонна от Плутарха, Павсания и вообще от любого эрудита поздней античности? Мысль Плутарха вся обращена в прошлое, только там видит он ту реальность, о которой имеет смысл говорить и думать, которую надо изучать и описывать в книгах, противопоставляя ее бесцветности настоящего и тому упадку, который везде царит теперь.
Нонн рассуждает по-другому. Для него вся античная культура современна и принадлежит сегодняшнему дню. Он творчески и смело соединяет несоединимое и именно в этом видит пафос своей эпохи.
Кто он? Язычник, дописавший поэму о Дионисе и затем, обратившийся ко Христу, посвятивший свою поэзию проповеди Евангелия и ставший в конце жизни епископом и даже святым? Или, наоборот, выходец из семьи христиан, воспитанный в православной вере, испытавший на себе воздействие Григория Богослова и затем влюбившийся в античную культуру, эстет, переживший подобно Юлиану Отступнику? Или, наконец, интеллектуал, которому казалось необходимым создать сплав из язычества и христианства? (Именно так поступил римский император Александр Север, который поставил в своей молельне три статуи – Орфея, Авраама и Иисуса.)
Возможно и то, и другое, и третье. Решить в двух словах этот вопрос невозможно. Важно другое – Нонн, одну из поэм которого можно теперь прочитать по-русски, оказывается созвучен нашей эпохи, концу XX века, когда человечество, осознав бесперспективность отказа от прошлого, пытается в то же время уйти от слепого преклонения перед минувшим.
Дальняя земля
Прошло более ста лет с тех пор, как Д.Н.Мамин-Сибиряк написал в одном из своих очерков, что у "белобрысых пермяков с бесцветными, как пергамент, лицами", нет будущего. По мнению писателя, "они жили сегодняшним днем, чтобы умереть завтра или послезавтра". К счастью, он оказался неправ.
И сегодня коми-пермяки живут в лесах Пармы – земли, о которой за ее пределами действительно мало кто знает что-либо определенное. И сегодня они говорят на своем, напоминающем финский, языке, хотя практически все владеют русским. И сегодня они поют песни, доставшиеся им от далеких предков, пекут кулиги или шанежки с крупой и картошкой и делают пельмени с пистиком и лепешки из пикана – так называют здесь полевой хвощ и сныть.
Говоря о коми-пермяках, не упомянуть о пистике просто невозможно, потому что А.Н.Радищев, как сам он упоминает в своем дневнике, ел какую-то приготовленную из пистика (по его собственному выражению, "рода дикой спаржи") еду, когда по дороге в Сибирь останавливался на лесистых берегах Камы.
И сегодня стоит в центре Кудымкара построенная в 1795 г. (скорее всего по проекту молодого протеже А.С.Строганова А.Н.Воронихина, еще не начавшего работать в Петербурге) Свято-Никольская церковь, где теперь возобновлены богослужения. И сегодня печатаются (правда, непростительно мало) книги на коми-пермяцком языке. Если говорить об истории письменности и культуры у коми-пермяков, нельзя не вспомнить о погибшем во время "красного террора" в декабре 1918 г. священнике Иакове Васильевиче Шестакове (Камасинском). Более ста лет назад он перевел на коми-пермяцкий язык пушкинскую "Сказку о рыбаке и рыбке". Вероятно, именно с этого момента надо начинать историю национальной литературы этого небольшого народа. Продолжил ее М.П.Лихачев, погибший в сталинском ГУЛаге.
"Берега Камы все лесисты", – писал Радищев. Это действительно, так поэтому слово Парма – "лесная возвышенность" – как нельзя лучше подходит к этому краю, который как бы затерялся в лесах Приуралья. Сюда мало кто добирается не только из Москвы, но и из городов, казалось бы, не так далеко отсюда находящихся, – Перми, Екатеринбурга и Ижевска. Это поистине глубинка, не случайно же слово Пермь, как говорят, происходит от "пера маа", что означает "дальняя земля". Однако, в отличие от самой Перми, которую с центральной Россией связывают и железная дорога, и авиалинии, Коми-Пермяцкий автономный округ изолирован от внешнего мира со всех сторон.
Именно поэтому здесь начиная с 1929 г. устраивались так называемые спецпоселки для раскулаченных, которых первое время размещали среди дремучего леса и непроходимых болот в шалашах и землянках. "Во избежание распространения вредных "кулацких" настроений среди местных жителей размещать ссыльных в домах было категорически запрещено", – пишет историк А.Коньшин в статье, опубликованной недавно в сборнике "Наш край". Позднее силами самих ссыльных начали строиться дома – из расчета 1,5 кв. м. на человека! Поселенцы работали на лесозаготовках, где погибали один за другим.
А.Коньшин рассказывает о женщине, которая, оставшись после смерти мужа с тремя малышами на руках, тяжело заболела и сама. Чтобы спасти детей, она покончила с собой, поскольку в детский дом близ села Коса брали только круглых сирот. Этот детский дом не значился ни в каких местных документах и был закрытым учреждением (своего рода ГУЛаг для детей); содержался он, чтобы государство не тратило денег "впустую", на отчисления из заработной платы спецпереселенцев.
Казалось бы, об этом этапе нашей истории сказано достаточно, но здесь все, что касается раскулаченных, было настолько глубоко упрятано в леса и болота, что и теперь мало кто из местных жителей знает о спецпереселенцах и их безымянных могилах, на которые иногда из самых неожиданных мест все же приезжают родственники.