— Тихо, не шуми. Ложись-ка спать. Есть не хочешь? — Сидзуко спокойна, старается избежать ссоры.
— Вот сакэ бы еще выпил.
Нет, не так.
Я пою, Сидзуко снимает с меня одежду, я кладу голову ей на грудь и засыпаю.
И так каждый день. Каждый мой день.
Это стихи французского поэта Ги Шарля Круэ в переводе Уэда Бин. Когда прочел их, почувствовал, как раскраснелось мое лицо.
Жаба.
Это ведь я. Неважно, простит меня общество или не простит. Неважно, погребет оно меня или нет. Важно, что я мерзостнее собаки и кошки. Я — жаба. Ползучая тварь.
Я стал пить еще больше и уже не только в забегаловках у ближайшей к дому станции Коэндзи, но и в центре Токио. Уезжал в Синдзюку, на Гиндзу, иногда даже оставался там до утра где-нибудь в гостинице. Я старался сменить «строй жизни», вел себя в барах вызывающе, целовал всех подряд; я окунулся в запой — так же, как перед попыткой самоубийства (когда утонула Цунэко), да нет, еще сильнее, чем тогда. Горло не просыхало от сакэ и, будучи стеснен в деньгах, я дошел до того, что стал уносить из дому одежду Сидзуко.
С того времени, когда я, горько улыбаясь, глядел в окно на разодранный в клочья воздушный змей, прошло больше года. Весенним днем (уже начали распускаться листья, цвела сакура) я в очередной раз заложил в ломбард нарядный пояс и нижнее кимоно Сидзуко, деньги пропил в барах на Гиндзе, две ночи не ночевал дома, на третий день вечером с мыслями, соответствовавшими мрачному настроению, направился домой. Очень тихо прошел в квартиру и остановился перед комнатой Сидзуко. Оттуда доносился ее разговор с дочерью.
— А зачем тогда он пьет?
— Видишь ли, детка, папа пьет не оттого, что любит пить. Он очень, очень добрый человек, и именно поэтому...
— А что, все добрые люди пьют?
— Не совсем так, доченька...
— Ой, как он удивится, наверное, правда, мама?
— Ему это может и не понравиться... Гляди, гляди, он выскочил из коробки.
— Как «Вертлявый Пин-тян», правда, мама?
— Похож.
Сидзуко засмеялась своим низким голосом, и столько неподдельной радости я услышал в нем!
Я чуть приоткрыл дверь и заглянул в щелку: по комнате прыгал зайчонок, мать и дочь гонялись за ним.
«Они сейчас обе счастливые. Но стоит только мне, дураку, зайти — и их радость моментально развеется... До чего же они прекрасны — и мать, и дочь. О Боже, если ты можешь внять молитве такого, как я, — прошу тебя, дай им счастья! Один раз, раз только услышь глас мой! Умоляю тебя...»
Я еле сдержал порыв сесть на корточки и молитвенно сложить ладони. Тихо прикрыл дверь и ушел. Пошел на Гиндзу и более в этом доме не появлялся.
Вот... Потом опять играл роль альфонса — нашел приют в маленьком баре, каких множество в районе Кёбаси.
Общество. Кажется, мне все же удалось наконец в какой-то мере постичь смысл этого понятия. Всего-навсего соперничество индивидуумов, соперничество сиюминутное и конкретное, в котором каждый непременно стремится победить,— вот что это такое. Человек никогда так просто не подчинится другому человеку — раб и тот старается одержать победу, хотя бы ценой низкого раболепия. Вот почему люди, чтобы выжить, не смогли придумать ничего лучше, кроме как перегрызать горло друг другу. На словах ратуют за что-то великое, но цель усилий каждого — «я» и затем снова «я». Проблемы общества — это проблемы каждого «я», океан людей — не общество, это множество «я».
Придя к таким выводам, я несколько освободился от страха перед этим иллюзорным океаном, я больше не волновался, как прежде,— бесконечно и по всякому поводу, научился в какой-то степени хитрить, так сказать, в соответствии с нуждами текущего момента.
Итак, у меня больше нет дома в районе станции Коэндзи, теперь я перешел жить к хозяйке бара в Кёбаси.
— К тебе сбежал.
Этих слов было достаточно, раунд завершился, и с той ночи я оставался спать у «мадам» на втором этаже ее бара. Но общество, казавшееся мне прежде таким страшным, не обрушилось на меня с упреками, и не возникало необходимости в чем- либо перед кем-либо оправдываться. «Мадам» хочет так — и ладно.
Я был вроде и клиентом этого заведения, и его хозяином, мальчиком на побегушках и одновременно чем-то вроде родственника хозяйки. Странным субъектом я должен был казаться со стороны, но — нет, я оставался вне подозрений «общества», даже наоборот, постоянные клиенты бара относились ко мне очень тепло, ласково подзывали и предлагали выпить вместе.
И постепенно настороженность к людям исчезла. Я стал думать, что они вовсе не так страшны. Дело состояло, видимо, в том, что мучивший меня до сих пор страх был сродни, так сказать, «научным суевериям». В весеннем воздухе миллионы микробов коклюша, в банях миллионы бактерий, вызывающих слепоту, миллионы их, вызывающих облысение, в парикмахерских; кишат чесоточными клещами кожаные поручни в электричках, в рыбе, когда едим ее сырой, в непрожаренной говядине или свинине обязательно есть личинки солитера, дитомы, яйца других паразитов; никто не застрахован от того, что в ногу могут попасть осколки стекла, которые, пройдя через все тело, попадут в глазное яблоко и вызовут потерю зрения, и так далее, и тому подобное... И ведь действительно то, что мириады самых разных бактерий, микробов, вирусов кишат вокруг нас, «научно» вполне достоверно.
В то же время ясно, что если их существования просто не замечать, то нам и дела нет до этих микроорганизмов и все сказанное — не более чем «научный мираж», то есть ничто.
А как угнетали меня некоторые превратные представления, как я томился из-за них! Например: в чашке остаются недоеденные три рисинки, и так у миллиарда людей — это значит, что рис выбрасывается мешками! Или еще: если бы каждый человек экономил в день по бумажному платку — сколько бы сохранилось древесины! Эта «научная статистика» так пугала меня, что, оставляя крупинку риса или высмаркиваясь в бумажный платок, я каждый раз чувствовал себя великим преступником, напрасно переводящим горы риса и древесины. Оставим в стороне эту «теорию трех рисинок», эту ложь, закрепленную наукой, статистикой, математикой; взглянем на вещи с точки зрения теории вероятности. Вот примеры совершенно примитивные, даже идиотские: как часто в темной неосвещенной уборной человек может оступиться и упасть в очко? На сколько человек выпадает случай, когда пассажир у края платформы на железнодорожных станциях делает неверный шаг и падает на рельсы? Дурацкие расчеты, но ведь теоретически все это возможно. И все же ни разу не доводилось мне слышать о том, чтобы с кем-то, сидящим над очком, что-то случилось. Так вот, я, который вчера еще всю эту дребедень со страхом воспринимал как «научно-гипотетическую», более того, как реальную,— сегодня я жалею себя, вчерашнего, я сам себе смешон. Так или иначе, мои мысли об этом мире и людях стали приобретать какую-то стройность.
И тем не менее я продолжал опасаться людей, без чашки сакэ не смел приблизиться к клиентам бара. Было страшно, но это-то мне и требовалось. Как дети, бывает, трепеща от страха, крепко прижимают к себе щенка, так и я входил робко в бар, выпивал чашку-другую сакэ, постепенно смелел и начинал разглагольствовать перед посетителями об искусстве.
Художник. Рисую комиксы. Притом художник без имени. Великих радостей не знаю, как, впрочем, и великих печалей. Конечно, душа моя жаждала буйных радостей, пусть добытых даже ценой страшных печалей, но было только то, что было: сиюминутная «лжерадость», пустая болтовня с клиентами бара, сакэ за их счет.
Почти год тянулась такая пошлая жизнь. Мои рисунки печатались не только в детских журналах; под хитрым псевдонимом Дзёси Икита (Выживший Самоубийца)7 в низкопробных журналах, продававшихся на вокзалах, помещались мои непристойные рисунки на скабрезные темы, иногда рядом печатались рубайи.
В это время в моей жизни появилась молодая девушка, которая все пыталась уговорить меня бросить пить.
Семнадцати-восемнадцатилетняя Ё-тян (так ласково ее звали все вокруг) торговала табаком в киоске напротив бара. Она была не лишена привлекательности, отличалась белизной кожи, лишь кривые зубы портили ее лицо.
Каждый раз, когда я приходил за сигаретами, она говорила:
— Нехорошо это, каждый день прямо с утра вы выпивши.
— Почему нехорошо? Что тут дурного? Дитя человеческое, пей сакэ, выпей все, что есть, и погаси в себе ненависть!.. А вот древние персы говорили, что... Ну ладно, шут с ними... Вот так вот... А еще, знаешь, так говорят: дабы вселить надежду в измученную, истосковавшуюся душу, надо выпить хорошую чарку и захмелеть... Поняла?
— Не-а.
— Ну и черт с тобой. Сейчас поцелую тебя.
— Пожалуйста,— она нисколько не смутилась. Наоборот, в ожидании поцелуя выпятила нижнюю губу.
— Дура... Нетронутая же...
От нее и в самом деле веяло незапятнанностью, целомудрием.
Как-то январским морозным вечером, конечно же, будучи во хмелю, я свалился в какой-то люк рядом с киоском. Позвал на помощь Ё-тян, она пришла, помогла выбраться, забинтовала правую руку, которую я изрядно поранил, и как-то очень проникновенно сказала:
— Слишком много пьете...
Я и сам, пока она промывала и бинтовала рану, подумал, что пора с алкоголем кончать; я ведь не переношу ран, крови, по мне лучше умереть, чем стать калекой.
— Не буду,— пообещал я.— С завтрашнего дня ни капли.
— Правда?
— Сказал же: брошу... А тогда пойдешь за меня замуж? спросил я в шутку.
— А то нет,— совершенно серьезно ответила она.
— Ну, тогда все. Теперь уж как не бросить...
И, конечно же, на следующий день я опять чуть ли не с утра был под хмельком.
Вечером вышел прогуляться. У киоска остановился.
— Ё-тян, извини, опять пил...
— Ой, как не стыдно, зачем притворяться пьяным?
В груди что-то сжалось, и хмель моментально прошел.
— Я не притворяюсь. Я в самом деле пил.
— Не надо смеяться надо мной,— она нисколько не сомневалась, что я трезв и шучу.
— Да ты взгляни хорошенько: полдня сегодня пил. Простишь меня, а?
— Ну вы прямо настоящий артист!
— Какой артист, дурочка. Дай я тебя поцелую.
— Поцелуйте.
— Нет, не имею права. Да и о женитьбе не буду думать. Посмотри на меня: лицо красное? Это потому что выпил.
— Нет, это вы на солнце стоите. Нечего надувать меня, ведь сами вчера пообещали не пить. Врете вы все, неправда, что пили. Неправда, неправда, неправда!
В полутьме киоска белеет улыбающееся лицо Е-тян. Бог мой, как можно не преклоняться перед ее чистотой! До сих пор у меня ни разу не было женщины моложе меня. Женюсь. Будь что будет, Самые страшные несчастья вынесу, но хоть раз испытаю величайшую радость. А я-то думал, что слова о красоте, чистоте — сантименты глупых поэтов... Нет, жива красота. Она существует м этом мире! Мы поженимся, весной на велосипедах поедем любоваться водопадом Аоба — водопадом Молодой Листвы. Я решился. В этом раунде я не колебался, отважился сорвать или себя цветок.
И действительно вскоре мы поженились. И хотя радость моя не, была чрезвычайной, последовавшие за ней горести иначе как чудовищно жестокими не назовешь. То, что приключилось шлее, даже вообразить невозможно. Воистину этот мир был для меня непостижим и страшен. Следующий раунд оказался для меня далеко не банальным...
Хорики и я. Мы презирали друг друга, огрызались без конца, мо встречи наши продолжались; если общество такие отношения называет «дружбой», то, следовательно, мы «дружили».
«Мадам» из бара на Кёбаси в данном случае проявила рыцарское благородство (по отношению к женщине словосочетание «рыцарское благородство» звучит довольно непривычно, но я из гобственного опыта знаю, что женщины бывают наделены такого рода благородством куда чаще, чем мужчины, столичные, во всяком случае. Мужчины щитом рыцарского благородства обычно прикрывают трусость и жадность): не без поддержки «мадам» я смог зажить с Ёсико, снять комнату на первом этаже деревянного двухэтажного домика в Цунэдзи, на берегу реки Сумида. Я бросил пить и всецело отдался делу, которое стало моей профессией, — рисовал комиксы. После ужина мы часто ходили в кино, на пути домой заглядывали в кафе, бары, покупали и разводили дома комнатные цветы. Самое же главное — я наслаждался тем, что говорила моя маленькая жена, тем, что и как она делала, во всем я ощущал ее огромное доверие ко мне. Мне казалось, что я стою на пороге новой жизни — постепенно становился человеком «как все», душу согревала сладкая мысль о том, что впереди нормальная жизнь, что не придется подыхать скотской смертью.
Но тут однажды снова появился Хорики.
— Здорово, потаскун. Да ты никак брезгуешь со мной разговаривать? А я к тебе с приветом. От дамы с Коэндзи, — он внезапно понизил голос и вопросительно посмотрел на Ёсико, готовившую чай: мол, можно ли говорить при ней?
— Ничего, говори, говори, — спокойно сказал я ему.
Ёсико была, если можно так выразиться, гениально доверчива. Про «мадам» с Кёбаси я ей, конечно, говорил, рассказал даже о том, что произошло в Камакуре, и она ничуть не ревновала меня к Цунэко. И не в том дело, что я мастер затуманивать мозги; даже в тех случаях, когда я откровенничал перед ней, она все принимала лишь за шутку.
— Ну что, по-прежнему задираешь нос? А дама, между прочим, просила передать, что мог бы и навещать ее изредка, ничего предосудительного в этом нет.
Я ведь уже стал забывать прошлое, так нет — прилетело чудовище, крыльями захлопало, острым клювом разбередило рану. И во всей жуткой правде предстали перед моими глазами позор и преступления прошлого, меня словно ледяной водой окатило; снова стало так жутко, что я чуть не застонал, так тошно, что я не мог себе места найти.
— Давай выпьем, — сказал я.
— Давай, — ответил Хорики.
Я и Хорики. Да ведь мы одного поля ягоды. Мне и раньше казалось, что мы похожи как две капли воды. Я имею в виду, конечно, те времена, когда я болтался с ним по забегаловкам, пил дешевое сакэ. В самом деле, находясь рядом, мы очень походили на двух собак одной породы и, как собаки, слонялись по заснеженным улицам.
Наши встречи возобновились, и опять мы вдвоем ходили и памятный маленький бар на Кёбаси, а потом, две пьяные собаки, мы стали захаживать и даже оставаться на ночь в квартире Сидзуко, вместе уходили оттуда...
Никогда не забуду одну душную летнюю ночь.
Еще смеркалось, когда появился Хорики в потрепанном лет нем кимоно и стал рассказывать, что сегодня попал в какую-то особую ситуацию, был вынужден снести в ломбард свой костюм, и, если об этом узнает мать, будет плохо, поэтому он хочет поскорее выкупить его... Короче, он просил денег. Как назло, у нас их тоже не было, я велел Ёсико заложить ее одежду (это было нам не впервой). Часть денег дали Хорики, а на оставшиеся медяки послали Ёсико за сивухой. Потом вдвоем с Хорики поднялись на крышу и устроили там посиделки на свежем, если так можно его назвать, воздухе: время от времени его еле заметное движение доносило зловоние со стороны реки Сумида.
В то время мы увлекались игрой в «трагикомические слова». Это мое изобретение, и суть его в том, что, подобно делению существительных на имена мужского, женского и среднего рода, возможно их деление на комические и трагические. Так, пароход и поезд — трагические, трамвай и автобус — комические имена существительные. Как это понимать? Кто этого не чувствует, тот не способен рассуждать об искусстве, а ежели драматург в комедию вставит хоть одно трагическое слово, а в трагедию, наоборот, комическое — он не стоит того, чтобы называться писателем.
— Ну что, начнем? «Табак», — говорю.
— «Трагедия» (то есть, трагическое слово), — моментально отвечает Хорики.
— «Лекарство»?
— Порошки или таблетки?
— Инъекция.
— «Трагедия».
— Ты думаешь? Бывают инъекции гормонов.
— Нет-нет, без сомнения, «трагедия». Ты подумай: во-первых, предполагается наличие иглы... Да ну, что говорить, это прекрасное трагическое существительное.
— Ладно, будь по-твоему. И все равно, лекарства и врачи — это, как ни странно, «комедия» (то есть комические слова). Так. Пойдем дальше. «Смерть»?
— «Комедия». Пастор, буддийский монах — все одно, все комедия. Что, не так?
— Браво! Тогда, значит, «жизнь» — «трагедия»?
— Нет, тоже «комедия».