Костька жует яблоко и не отвечает. Видимо, думает, что ошибся во мне. Пусть думает. Пора включать прожектор…
А утром я иду осматривать дизель. У нас так заведено: сдать технику следующему наряду в полном порядке. Здесь, в «машинном», полутемно, утренний свет с трудом пробивается в маленькие оконца. Приходится зажечь лампу. Я перемазан в масле, ключ так и норовит выскользнуть из рук, когда подтягиваю гайки. Надо бы вытереть их посуше. Вся ветошь и старые тряпки — позади дома, в картонных коробках из-под консервов. Приходится выходить из тепла на мороз — бегом к ящикам, — и вдруг я вижу, что они разбросаны, хотя еще вчера здесь был полный порядок. Я же отлично помню, что эти картонки были сложены вдоль стены и тряпки лежали в верхних. А сейчас кажется, будто кто-то нарочно разбрасывал их в разные стороны.
Тряпки я нашел, вытер руки и начал складывать картонки так, как они лежали вчера. Одна из них оказалась тяжелее остальных, и я заглянул в нее: там был другой, деревянный ящик. Я вытянул его — пустой ящик и отдельно от него, фанерка с надписью химическим карандашом: в/ч такая-то, К. Короткевичу.
Ну хорошо. Если он решил выкинуть ящик из-под своей посылки, проще было пустить его в печку, на растопку. А он зачем-то спрятал его здесь. Да еще картонки раскидал. Я огляделся. Неподалеку валялась целлофановая бумага, я подошел и поднял ее. Ничего особенного. А дальше, у кустов, лежала еще бумага со следами жира, и совсем маленький цветной лоскут, вроде квитанции. Желтенький с красным. «Универсам Фрунзенского района. Вес — 1 кг 200 г. Цена — 3 р. 84 к.».
Я понюхал эту бумажку. Если моя догадка верна, она должна пахнуть чесноком. Но она пахла псиной. Я не мог ошибиться. Самой натуральной псиной, как там, в кустах, когда я гонялся за енотом.
И я стоял с этой бумажкой в руке, представляя себе, как жрали еноты Костькину колбасу, а может быть, не только колбасу, но и сыр, и масло, и еще что-нибудь из фрунзенского универсама. Жрали, конечно, впервые в жизни и даже чмокали от удовольствия. Меня разбирал смех, когда я представил себе это, а потом Костькину физиономию, когда он найдет этот ящик. Привет, колбаска!
Потом я отшвырнул бумагу, и мне сразу расхотелось смеяться. Значит, он соврал, что в посылке только теплые вещи. Спрятал ее от всех. Как будто никто из нас отроду не видал колбасу по три двадцать и мы всю жизнь мечтали о ней. Мне казалось, что на меня плюнули. Вот так запросто — взяли и плюнули, а я должен стирать с себя этот плевок.
— Володька, ты где?
— Здесь! — крикнул я. Сейчас Костька придет сюда и увидит меня среди этих развороченных коробок.
— Идем, — донеслось издали. — Чего ты там копаешься?
Я пошел в «машинное», надел куртку. Меня малость знобило: ни к чему было вылезать из теплого «машинного» на мороз без куртки. Костька ждал меня; ведь мы должны вернуться оба и доложить сержанту, как положено… Но на Костьку я не мог даже смотреть.
— Ты чего? — спросил Костька. — Случилось что-нибудь с дизелем?
— Нет, — сказал я. — Не с дизелем, а с тобой.
— Со мной? — переспросил он. — Забавно!
— Забавно, — согласился я. — Особенно когда ты узнаешь, что твоя посылка просила передать пламенный привет.
Я говорил это со злостью, чувствуя, что с каждым словом мне становится легче, и глядел на Костьку: у него начал бледнеть нос, а глаза стали большими и круглыми.
— Ты чего? — снова спросил он.
— Это не я. Еноты. Есть такие зверюшки. Слыхал? А ведь ничего была, наверно, колбаска-то? С чесночком.
Мы шли рядом молча. Вдруг Костька тронул меня за рукав.
— Извини, — тихо сказал он. — Больше не буду. Только прошу тебя по-джентльменски — без лишней болтовни, а?
Черт с ним. Конечно, я не стану болтать. Зачем? Я никому ничего не скажу, но как быть мне самому? Ведь самое противное в жизни, наверно, это жить рядом с не очень-то честным человеком. Что он будет делать теперь? Заискивать передо мной? Попытается подкупить? Или поймет все-таки? «Быстро же ты раскрылся, — подумал я. — И хорошо, что так быстро получилось. Потом, наверно, мне было бы тяжелей…»
«Здравствуй, Володя! Получила твое письмо, где ты пишешь, что приходится преодолевать разные трудности, в том числе и штормы, и порадовалась за тебя. До сих пор ты видал только штиль. Зато вернешься настоящим закаленным мужчиной.
Свою фотографию я тебе не посылаю и не пришлю. Для чего? Это никому не нужно. Вот приедешь — тогда увидимся.
Очень заинтересовало меня то, что ты написал о ребятах, которые служат вместе с тобой. Даже словно бы увидела их всех. У тебя просто талант, как у писателя! А вот то, что Саше Головне никто не пишет, — странно. И странно, что ты не знаешь, в чем дело, что у него в жизни случилось. Но можно понять, что все-таки что-то случилось, и парню очень нелегко. Пожалуйста, обязательно скажи ему: если он хочет, пусть напишет мне, а мы с девчонками ему ответим и будем переписываться, так ему, наверное, будет легче и жить, и служить. Обещаешь передать?
О себе говорить нечего. Работаем. Учусь в университете культуры. Очень интересные лекции о великих русских художниках. Стала собирать открытки с их картинами, и у меня уже целая маленькая Третьяковская галерея и Русский музей. Как, оказывается, мы мало знаем, и, наверно, надо учиться всю жизнь, чтобы все равно узнать совсем немного! Зато все новое, что узнаешь, словно большая радость.
Вот и все. Еще раз прошу: передай Саше мое приглашение писать…»
Я спрятал это письмо в тумбочку. Только этого еще и не хватало, чтобы Сашка писал Зое! А ей-то зачем? Впрочем, ладно, пусть пишет. Это Костька прячет свою колбасу, а я ничего не собираюсь прятать. Вечером я сказал Сашке:
— Тобой заинтересовались, сэр. Просят вступить в дружескую переписку.
Сашка поглядел на меня долгим, пристальным и недоверчивым взглядом. Должно быть, решил, что я треплюсь или разыгрываю его после того нашего разговора. А мне было не до трепотни.
— Вот адрес Зои. Просит написать о себе. Показывать написанное мне совсем не обязательно.
— Я не буду писать, — испуганно сказал Сашка. — Зачем? Я же ее совсем не знаю. Да и ты, наверно, против?
— Вот именно, — согласился я. — Но раз она так хочет…
— Тогда придется написать, — озабоченно сказал Сашка, но меня-то ведь не обманешь. Я-то отлично видел, как он встрепенулся и начал шарить по карманам.
— Можешь взять мою ручку и бумагу, — отвернулся я. — В тумбочке, сверху.
Открыть человека
Странная погода, странный декабрь — ни морозов, ни снега, ни ветра. Черные деревья, черные камни, серая вода, серое небо. Особенно унылым все это кажется с вышки. Снизу все-таки меньше видно. Но стоит подняться на вышку — и со всех сторон подступает это черно-серое.
Я хожу по узенькому пространству между будкой и перилами, хожу, чтобы не мерзнуть, хожу и смотрю на бесконечную воду, и перед глазами начинают скользить маленькие прозрачные пузырьки. Это от напряжения, наверно. Тогда я смотрю вниз, где Леня Басов колет и колет дрова: у нас уже столько дров, что хватит на всю следующую зиму. И на печку, и на плиту, и на баню.
Леня Басов колет дрова — в холодном и неподвижном воздухе каждый удар топора как выстрел. Что бы мы делали без Леньки? Кто из нас умеет печь хлеб? А он печет — и два раза в неделю мы разыгрываем по «морскому счету» нежные, хрустящие, теплые горбушки. Здесь мне везет. Я почти всегда выигрываю горбушку. Эрих даже пошутил: вот вернешься домой — смело покупай лотерейные билеты.
И хорошо, что есть Эрих, молчаливый Эрих, потому что он еще в октябре разыскал и починил старую сетку. Бочка была, соль тоже. Теперь у нас бочка соленой рыбы. Не ахти какой, не лососинка, конечно, а окуни и щурята, но это здорово — кусок соленой рыбы с горячей картошкой. Жаль, мы приехали сюда поздно. Набрали бы и насушили грибов. Ну да на будущий год организуем… И еще — брусники бы побольше.
Стоп! Я ловлю себя на том, что думаю о будущем в основном с точки зрения желудка. А мне надо глядеть не на Леню Басова, а на воду, и думать не о грибах и бруснике. Я обшариваю воду, прильнув к окулярам МБТ. Я веду эту трубу словно по серой стене, пока не натыкаюсь на какой-то посторонний предмет. Это островок. Прибрежные камни, корявые сосны на берегу, жухлый тростник… Даже чаек нет. Пустота.
Вот бы попасть сюда летом, с Зоей, уже после службы. Выстроить шалаш или поставить палатку, ловить себе рыбу или просто валяться на солнышке… Дальше мои мысли не идут, я сам обрываю их. Костька — тот вдосталь посмеялся бы над моими мечтами. Рыбку ловить! На солнышке валяться!
Или теперь не стал бы? Нет, он не изменился после той истории с посылкой. Первую неделю, правда, ходил сам не свой, видимо, ожидая, проболтаюсь я или нет, а когда убедился, что не проболтаюсь, повел себя по-прежнему. Насмешечки и хихиканьки. Но у меня ничего не прошло. Я все время испытываю чувство какой-то неловкости за ребят. Очевидно, так бывает, когда отгадаешь фокус: смотришь на фокусника и думаешь о зрителях: как это они ничего не замечают? Впрочем, у Костьки хватило совести отказаться от сырцовских яблок и моего брусничного варенья. Он, оказывается, кислого не любит. Изжога у него, оказывается, от яблок и варенья. И на том спасибо.
Да, теперь долго не будет ни писем, ни посылок. Это нам объявил Сырцов. Сашка связался с заставой по радио, и оттуда передали: до льда. А когда он будет, лед? И газет тоже нет, и о том, что делается в мире, мы узнаем только по вечерам, когда работает дизель: кто-нибудь из ребят, свободных от службы, присаживается к старенькой «Балтике», ловит Москву. Интересно, можно ли переслать сюда транзистор? Обязательно напишу, чтоб прислали. Правда, транзистор не мой, а премия Коляничу к его сорокалетию, но ведь ничего с приемником не случится, а я верну его хозяину в целости и сохранности.
Опять в окулярах трубы серая стена. Даже незаметно, где вода сливается с небом. Хоть бы какой-нибудь самый завалящий катеришка прошлепал вдали. Здесь не ходят суда, даже рыболовные траулеры не появляются. Мели, подводные камни, да и промысловой рыбы здесь нет. Это мне растолковал Эрих. Он знает карту, и этот район тоже знает — пустота… На юго-западе — вот там действительно богатые места.
Ну хорошо, пусть не судно. Пусть какая-нибудь заблудшая лодка. Я замечу ее первым. Дам три ракеты — сигнал тревоги. Нет, сначала я должен убедиться в том, что нарушитель в наших водах, и определить направление его движения. Потом дать звонок — ракеты уже после. Но море пустынно, и я облегченно вздыхаю, когда по ступенькам начинают греметь сапоги Сашки Головни. Идет смена…
Сначала из люка высовывается его голова в зимней шапке. Потом он вырастает из досок настила, и на площадке сразу становится тесно — такой он большой, грузный, в своей ватной куртке. Еле протиснулся в люк.
— Все в порядке?
— Пустота, брат. Стоишь здесь — как будто один на всем свете. Разрешите сдать пустоту?
— Да, хоть снежку бы навалило… Ты давай топай в дом по-быстрому.
— А что?
— Костька мне не нравится. Все время цепляется к Леньке. Вы с Костькой дружки — может, угомонишь его.
— Погоди, — мне не хочется уходить. Я должен уйти, но мне не хочется. — Только честно. О чем ты думаешь здесь, на вышке?
Мне это необходимо знать. Неужели я, в общем-то, дурак со своими думами о всякой всячине? Сашка смотрит на меня непонимающе.
— Может, об этом потом? Я же тебе говорю: они переругиваются. Костька совсем какой-то ненормальный.
— А я что, нянька им?
— Иди, — строго говорит Головня и прижимается к перилам, чтобы пропустить меня. Только тогда я соображаю, что мне действительно надо идти. Даже не идти, а бежать, хотя я им не нянька, конечно, а просто такой же товарищ, как Сашка Головня.
Когда я вошел, они сидели за столом. Картина была вполне мирная: перед Костькой — «Загадки египетских пирамид», перед Ленькой — стихи Прокофьева. Жаль, нет у нас фотоаппарата — снять бы их и назвать снимок «Солдатский досуг»…
Но лицо Леньки было покрыто красными пятнами, а Костька кривил губы. Я знал эту его манеру. Он кривил губы, когда ехидничал, а Ленька в таких случаях покрывался пятнами, как ягуар. Стало быть, какой-то разговор уже состоялся, и я опоздал. Ну и хорошо, что опоздал. Не люблю ссор и не люблю мирить,
Здесь, в первой комнате (она же была кухней), полагалось говорить шепотом, потому что за дверью почти всегда кто-нибудь спал. Сейчас отдыхали Эрих и Сырцов. Значит, ребята ругались тоже шепотом? Забавно — такого мне еще не приходилось слышать?
— Чаёк имеется? — тихо спросил я, и Ленька кивнул.
— Замерз?
— Есть малость.
— Садись. Я тебе налью…
— Не надо, я сам.
— Напрасно отказываешься, — сказал Костька. — Человек проявляет благородство все-таки. Предложить чаю Сырцову — подхалимаж, а тебе — дружеская услуга. Усек? Или, может, тебя повысили в звании?
— Перестань, — поморщился я. — Чего это тебе сегодня взбрендило?
Я налил обжигающего чая и понес к столу, на ходу грея о кружку руки. Выпью эту кружку, а потом — спать. Я уже привык спать днем. Впрочем, сейчас шестнадцать десять, а за окном уже сумерки. Через двадцать минут станет совсем темно.
Говорят, есть люди, на которых плохо действует темнота. Должно быть, Костька из таких людей. Я замечал, что к вечеру он становился особенно раздражительным. Пожалуй, стоило зажечь лампу. Но я знал: только дотронешься до нее — и руки будут долго и густо пахнуть керосином. Зажгу потом, после чая. А через минуту я уже пожалел, что не зажег лампу.
— Что взбрендило? — повторил Костька. — А то, что святых угодников терпеть не могу. Ты погляди, погляди на него! Скоро из собственной кожи вылезет, — должно быть, Костька обрадовался свежему собеседнику и теперь высказывал мне все то, что уже говорил Сашке. — Дровишек нарубить, водичку натаскать, посуду вымыть, пол подмести — и заметь, все по собственной инициативе. А зачем? Да только для того, чтоб выхвалиться: вон я какой трудяга! Или, — повернулся он к Леньке, — скажешь, что это зов души?
— Да, — очень тихо ответил Ленька. — Если я могу это сделать, почему же…
— Ерунда, угодничек! Не поверю. Только не говори, что ты так воспитан. Христосик в гимнастерке.
— Хватит тебе, — попросил я. Мне было жалко Басова. Он не находил, что ответить, и это разжигало Костькину злость. Конечно, его злило, что Ленька многое делает сам, без всякой команды или не в свою очередь. И, конечно, Сырцов мог ткнуть того же Костьку носом и сказать: бери пример с Басова. Этого Костька не мог перенести. И все, что он сейчас говорил, сводилось, в общем-то, к одному — что тебе, больше всех нужно, что ли?
— Хватит, — повторил я. — Ну, может, он действительно так воспитан, в отличие от нас с тобой. Я вот терпеть не могу подметать. У меня дома пылесос.
— А ты, брат, соглашатель, как я погляжу, — усмехнулся Костька. — Не боишься, что ценный почин товарища Басова распространится на тебя, а? И будешь ты вкалывать сверх положенного в добровольно-принудительном порядке, да еще улыбаться при этом.
— Не очень боюсь, — сказал я. — А вообще, Костька, кончай. Жаль, валерьянки у нас нет. Зря ты на парня взъелся.
— Взъелся? — хмыкнул Костька. — Я бы ему морду набил с удовольствием, вот что. Угодничек!
— А я — тебе, — сказал я.
— Ты?
— Я.
— Руки коротки.
Мы встали. Нас разделял стол. Даже в сумраке я видел, какие у Костьки бешеные глаза. Ленька тоже вскочил. Я глядел в прыгающие Костькины глаза и думал, что если он хотя бы поднимет руку — ударю первым.
Видимо, я не заметил, что мы говорили громко, очень громко, и разбудили Сырцова. Он открыл дверь рывком — и встал на пороге в одной рубашке и белых кальсонах, как привидение. Этого оказалось достаточно. Костька сел, я поднял кружку с недопитым чаем и стал прихлебывать с противным равнодушием.
— Так, — сказал Сырцов. — Занятный у вас разговор. Можно и мне послушать?
— Ладно, отец, — сказал я. — Все тихо и мирно. Ложись, досматривай сны.
Сырцов ушел в спальню, и мы слушали, как он одевается. Я зажег лампу. Сейчас будет душеспасительная беседа на тему дружбы и товарищества. Но сержант вышел и приказал:
— Соколов, отдыхай. Короткевич, сменить Головню.
— Через три с половиной часа, — сказал Костька.
— Сейчас. Проветришь мозги на вышке. А завтра с утра для всех два часа строевой. Ясно?
— Ты что? — удивился Костька. — Заниматься строевой?
— Два часа строевой, — резко повторил Сырцов. — И не только завтра, а всю неделю.
Я поежился. Мне тоже не очень-то улыбалось заниматься строевой подготовкой целую неделю, но Сырцов, конечно, прав. Великий педагог! Знает, что такое строевая.
Можно было спать. Но я подождал, пока ребята уйдут на службу. Я все равно не уснул бы. И Сырцов знал, что я не сплю, а лежу просто так.
— Не спишь?
— Не сплю.
Он сел на мою койку, да еще поерзал, устраиваясь удобнее, словно приготавливаясь к долгому разговору. И лампу перенес на тумбочку. Свет падал на лицо Сырцова так, что мне был виден только его огромный, выдвинутый вперед подбородок. Теперь этот подбородок был похож на ковшик экскаватора. «Ковшик» дрогнул — сержант сказал:
— Слышал я ваш разговор.
— Подслушивать нехорошо, — сказал я.
— А я не подслушивал. Вы же орали, а не говорили.
— Так уж и орали! Эрих-то не проснулся.
— Его разбудить трудно, — кивнул Сырцов.
Это верно: Эриха надо долго трясти, прежде чем он вылезет из своих снов. Потом он еще долго сидит на койке, охватив колени, покачиваясь и не открывая глаз.
— А вы все-таки громко говорили. Особенно Короткевич.
«Ковшик» захлопнулся. Сырцов отговорил первую часть, сейчас начнется другая. Но он долго молчал, прежде чем снова сказать: