— Теперь-то у нас будет железно, товарищ подполковник, — сказал он. — Щепку мимо не пропустим.
И опять я увидел, что подполковник поморщился от Костькиных слов — так, еле заметно, но я заметил все-таки, а Костька не заметил и встал такой торжественный, такой сияющий, что хоть сейчас снимай с него портрет на обложку «Огонька».
Уж эти еноты…
Ничего не скажешь — задал мне Сырцов работенку: собирать мох. Надо было натаскать мешков десять, не меньше, и проконопатить им все щели между бревнами, утеплить дом. Можно подумать, что я знаю, как это делается. Ну, положим, собрать и принести мох — дело нехитрое, а потом как? Выручил меня Леня Басов.
— Ты нож возьми, — посоветовал он. — Приложишь мох — и заделывай в щель ножом. Проще простого. Я помогу.
— Ни-ни, — сказал я. — У меня наряд вне очереди.
— За что? — удивился Леня.
— Сержанта отцом назвал. Разобиделся папочка!
— А зачем ты так? — очень тихо спросил Леня. — Сержант — он сержант и есть. Или уж по имени хотя бы…
— Ступай с миром, телок, — сказал я. Леня покраснел и никуда не ушел. Он стоял, глядя себе под ноги — небольшого роста, худенький, пунцовый, будто перед объяснением в любви, и я фыркнул — до того он был смешной.
— Зря ты, Володька, — так же тихо сказал он. — Нам здесь ссориться никак нельзя. Полтора года вместе прожить — шутка ли! А ты и Костя — оба какие-то…
Я опешил. Вот тебе и на, критика в натуральном виде. И кто, главное, выступает? Тихий Леня Басов! Хорошо, что Костьки нет поблизости, он бы ответил… Мне же было просто интересно, чего там недоговорил Басов, и я спросил:
— Какие же мы оба?
— Как аристократы. Все в сторону да в сторону. И разговариваете вы как-то… обидно. Костька меня телком назвал, а ты повторяешь.
Мне стало жалко Леню. Видно было, ему стоило труда высказать свою, такую маленькую обиду. А я вовсе не хотел его обижать. Мне просто трудно с ним, как трудно взрослому с ребенком, а он и впрямь похож на ребенка, которого по нелепой случайности призвали на военную службу, да еще в погранвойска. Он все делает охотно, с крестьянской неторопливостью, особенно то, что напоминает ему о доме: колет дрова, топит печь, подметает, а теперь вот — готов конопатить вместе со мной щели. И обида у него тоже ребячья. Была бы у меня в кармане конфета, достал бы и дал ему. Но конфеты нет. Остается одно: хлопнуть Леню по плечу и сказать:
— Ладно, брат, не дуйся на меня. Бывают же у людей паршивые характеры? Исправимся.
Он улыбнулся, ушел в дом и вернулся с двумя кухонными ножами.
— Так-то быстрей, — сказал он. — А то мне личное время девать некуда.
Нам действительно некуда деть свое личное время. На полке, сколоченной ушедшими «дедами», стоит всего два десятка книг: уставы и направления, а из художественной литературы — пятый том сочинений Горького, сборник стихов Прокофьева, и еще — «Загадки египетских пирамид». Сырцов говорит, что нам должны привезти библиотечку, но пока мы уже все книги прочитали. Стихи я не люблю, зато Леня не расстается со сборником Прокофьева. «Загадку пирамид» уже неделю мусолит Головня, на очереди Эрих и Костька, потом я.
Правда, есть еще газеты — за десять дней. Но газеты были прочитаны сразу же. Эрих даже нашел в «Комсомолке» знакомого — там была целая статья об одном знаменитом эстонском рыбаке.
…Десяти мешков не хватило, и мне снова пришлось идти в лес. Собственно, лес начинался сразу же за баней, но до седых мхов нужно шагать минут десять. Я шел, сшибая ногами трухлявые, раскисшие сыроежки — последние грибы этой затянувшейся осени, и не сразу уловил какое-то движение. Что-то метнулось в сторону, и я увидел убегающего зверька, небольшого, толстого, неповоротливого, и побежал за ним. Зверек юркнул в кусты и исчез; напрасно я обшарил все кругом — его не было. Смылся. Но в воздухе стоял острый запах псины, такой непонятный здесь, на острове, где не было ни одной собаки.
Пришлось плестись дальше за мхом. Вернувшись, я рассказал Лене о зверьке, и он улыбнулся.
— Это енот. Знаешь, сколько их развелось? Ты что, никогда не видел енотов?
— Они, между прочим, в Летнем саду не водятся.
Енот так енот; через минуту я и думать забыл о нем. У меня еще оставалось время на письма. Только доложу Сырцову, что работа выполнена. Не то опять придерется. А письма надо писать сегодня, потому что катер теперь ходит каждый день. Кончились ветры, вода стала гладкой, вот нам и забрасывают все, что можно забросить до зимы, до прочного льда. В основном — дизельное топливо, потому что наш АДГ-12 жрет два с половиной литра в час.
За столом корпел над письмом Сашка Головня.
Я думал, он украинец, фамилия у него все-таки украинская, но он новгородский, и говорит по-новгородски — «об этим…», «так уж получилося…». Я спросил его:
— Кому пишешь? Девчонке?
Он покачал головой:
— Нет, одному капитану милиции.
— Дружку, что ли?
И опять он покачал головой, будто отмахиваясь от меня, как от мухи:
— Не дружку, а другу — чувствуешь разницу? Самому близкому человеку.
— Ну да, — сказал я, — так уж и самому! А мать с отцом?
Он не ответил, и я понял, что причинил Сашке боль, значит, было в его жизни что-то такое, чего я, разумеется, не знал. Опять это мое дурацкое бездумье! Как будто если у меня есть мать и Колянич, то у всех кругом должно быть то же самое.
— Извини, — сказал я. Второй раз за сегодняшний день мне приходилось просить прощения.
— Ничего, — ответил Сашка.
— Они что у тебя… умерли?
— Нет, отец жив. Так уж получилося… И не хочу говорить об этом.
Он снова начал писать, и я отвел глаза, потому что случайно прочитал одну строчку: «…за все, за все Вам всегда буду…» Врет он! Так друзьям не пишут. На «вы», да еще с большой буквы.
Я быстренько написал матери и Коляничу: здоров, погода так себе, новостей никаких, пришлите теплые перчатки. Зойке нужно было писать совсем иначе. Я начал с природы и пошел, и пошел наворачивать, какие штормы гремят здесь и какие суровые места — камни да сосны, — и всадил даже запомнившуюся из какой-то газетной заметки фразочку: «Кажется, здесь не может существовать жизнь, но человек оказывается сильней стихии». Это у меня очень здорово получилось. А что дальше?
Я поднял глаза и заметил, что Сашка смотрит на меня.
— А ты девушке пишешь — точно.
— Ну, предположим.
— Трудная работа! Смотри, ручку сгрызешь. Хорошая у тебя девушка?
— Ничего. Красивая.
— Я не о том… Я спрашиваю, хорошая?
Мне показалось, что Сашка спросил это с какой-то тоской и желанием услышать — да, очень хорошая. Конечно, Зойка хорошая девчонка, я был уверен в этом. Только зачем ему знать, хорошая она или нет?
— А тебе-то чего?
— Так… Ты ее любишь?
Вот чудило. Раз девчонка имеется, стало быть, люблю. Сашка сидел, стиснув пальцы рук, будто ему было холодно. И опять мне показалось, что этот здоровенный, широкоплечий парень с круглым лицом прошел через что-то такое, чего я еще не понимаю — иначе откуда эта тоска и в глазах, и в словах?
Наверно, если б это было простым любопытством, то я наврал бы Сашке с три короба, расписал ему про мои отношения с Зойкой. Но это было не любопытство и не просто разговор от нечего делать. До меня начало что-то доходить. Смутно, но все-таки доходить, потому что такая уж у меня голова замедленного действия.
— Не знаю, — сказал я. — Ну, виделись мы с ней всего четыре раза. Вот, про природу пишу… А тебе что, писать некому? Ну, в смысле девчонке?
Сашка ответил не сразу. Он словно раздумывал — продолжить ему этот разговор или нет. Или ему было просто тяжело продолжать.
— Некому, — сказал он наконец и словно бы оборвал сам себя. — Ладно, не буду тебе мешать.
Он встал, забрал свое письмо и вышел. Значит, не хотел поговорить со мной по душам. Жаль. Конечно, это его личное дело, но все равно жаль. Кажется, ничего парень.
А что писать Зойке дальше?
«…Ты спрашиваешь, как мне служится, с кем мне дружится? Служба нелегкая, а без дружбы нельзя.
Пропадешь без этого. Есть у нас такой Костя Короткевич, с ним дружу больше. К остальным еще приглядываюсь. Вот только что был разговор с Сашей Головней. Ему, оказывается, и переписываться не с кем. У него была в жизни какая-то история, не знаю пока какая, но он немного странный. Даже расспрашивал про тебя, какая ты, хорошая или плохая. Конечно, я расхвалил тебя, как мог…»
Поспать перед нарядом не удалось. Пришел катер, и все мы, кроме часового на вышке, до вечера занимались разгрузкой. Эрих и я по-прежнему на лодке, остальные работали на берегу. Ящики с первыми посылками ждали нас на камне — с надписями химическим карандашом или чернилами на верхних фанерках… Пожалуй, я даже не успею раскрыть свою. Чего мне там наворотили? Просил же — ничего лишнего. А мать наверняка всадила туда банку с вареньем.
Посылки были всем, кроме Сашки, и мне стало как-то не по себе. Когда мы вернулись в дом с этими посылками, Сашка сказал, что он пойдет подменить на вышке Лёню Басова.
— Через сорок минут, — остановил его Сырцов. — Давайте-ка по яблочку.
Он сшиб фанерную крышку со своей посылки, и в комнате сразу же запахло яблоками. Словно там, в ящике, был целый сад и добрый хозяин впустил нас туда.
— Антоновка, — объяснил Сырцов. — У нас пять яблонь, батя посадил. Я писал — еще пришлют.
Мы взяли по яблоку. Мне досталось с ушибленным боком, и это было здорово: именно там, под тонкой кожурой, накопился сок, который так и брызнул, едва я дотронулся до яблока зубами. Мы стояли возле стола, вгрызались в яблоки, и Сырцов довольно улыбался, глядя на нас.
Я спохватился первым — и крышка с моей посылки полетела вслед за сырцовской. Так и есть: брусничное варенье (ах, мама моя, мама!), копченая колбаса, три банки шпрот, сигареты (это уже Колянич покупал) и конфеты.
— На полку, — сказал я. — Освоим, я думаю.
— Освоим, — согласился Сырцов, дожевывая яблоко. — Берите по второму.
Я думал, в посылке Эриха будет рыба. Какая-нибудь соленая лососина или маринованные угри. Черта с два! Ему прислали теплую тельняшку, свитер и толстенные шерстяные носки. Костька усмехнулся:
— У нас с Эрихом одинаковые вкусы, могу угостить вас тем же. Спасибо, сержант, нам пора.
Действительно, нам было пора. Второе яблоко я сунул в карман куртки. Ночь-то будет длинная.
Та ночь была на самом деле очень длинной. Я представлял себе, как мать и Колянич собирали посылку и наверняка ссорились при этом. «Как ты кладешь банку?» (Это мать.) «А ты напиши сверху: варенье. Не кантовать!» — «Господи, никогда ничего не может сделать по-человечески!» Мне было немного грустно. Посылка оказалась не только посылкой, а какой-то частицей моего дома, который я увижу не скоро.
Пришлось оборвать самого себя. Резко перевожу луч вправо — вода, вода, — я прощупываю эту воду лучом, то удлиняя, то укорачивая его, пока не натыкаюсь на мыс. Теперь можно гасить прожектор.
— Володька, я на минутку, — говорит Костька.
— Куда?
— Ну, надо.
— Валяй.
Ночь глубокая, черная и очень холодная. Первый морозец, хотя снега еще нет. Все небо в крупных ярких звездах. Костькины шаги в тишине кажутся оглушительными.
— У тебя что-нибудь стряслось?
— Ничего, — доносится из темноты. Потом Костька подходит и садится рядом.
— Какие мысли в голове?
— Никаких.
— Удивительная откровенность! У тебя это часто — отсутствие мыслей?
Я не отвечаю. Мне не хочется разговаривать. Тем более что Костька говорит с ехидцей, и я часто теряюсь от его ехидных шуточек. Но Костька не унимается.
— Жаль. Впрочем, французы говорят, что если у человека нет мыслей, то это уж навсегда.
Я снова не отвечаю, только принюхиваюсь. Пахнет чесноком, чуть-чуть, и это совсем непонятно — откуда здесь взяться запаху чеснока? Только от Костьки. У нас есть чеснок. Должно быть, Костька отломил дольку. И этот запах — тоже до боли домашний: так всегда пахло дома, когда мать готовила баранину. Мне надо закурить, чтобы дым забил этот запах. Вдруг Костька начинает тихо смеяться.
— Ясно, лирическое настроение, усугубленное посылкой из дома. Угадал?
— Угадал. Шерлок Холмс плюс майор Пронин.
— Ого! Ты начинаешь хохмить в моем стиле? Приятно иметь учеников. Хотя бы одного. У всех остальных, кроме тебя, юмора нет даже в эмбриональной стадии. Мы, брат, попали в удивительную компанию.
Дым «Солнышка» никак не забивает чесночного запаха, и я вынужден отвернуться от Костьки. Не потому, что мне неприятен этот запах. Просто хочется маминой баранинки. Я даже как-то не сразу соображаю, о чем говорит Костька.
— Брось. Хорошие ребята. А нас с тобой уже аристократами прозвали, — сказал я.
— Да ну! Кто же это?
— Ленька Басов.
— Ну, эта доярочка! Можно пренебречь. Сырцов, по-твоему, тоже хороший парень?
— Кажется. Щедрый. Видал сегодня…
Я вспоминаю о яблоке в кармане куртки и достаю его. Яблоко крепкое, мне не сразу удается разломить его пополам. Одну половинку я отдаю Костьке.
— Давай за здоровье сержанта. Заодно, может, от тебя не так будет чесноком разить.
Я не вижу Костьку — здесь темно, — однако мне кажется, что он смущен. Я нашариваю его руку и отдаю половину яблока. Мы сидим, хрустим антоновкой, и теперь пахнет только осенним садом.
— Кстати, и Эрих, по-моему, отличный мужик, работяга, и Сашка, так что ты лучше не трогай их. Я этого как-то… не люблю.