Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шаг в четвертое измерение - Элен Макклой на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он закрыл свои костлявые голые колени шелковым одеялом и потянулся через карточный столик за табаком и папиросной бумагой. Его узловатые, окрашенные никотином пальцы начали проворно сворачивать сигаретку, просыпая табачные крошки. Все это время он внимательно меня изучал, не расставаясь с самодовольной, жеманной улыбочкой на губах.

Я стоял спиной к камину, медленно переводя взор с поразительной красоты буйствовавшей за окном природы, к царившей в комнате неустроенности и грязи.

Блейн следил за моими глазами.

— Там, где все ласкает глаз…

— Лишь гнусен человек… — закончил я строфу, выражая тем самым свое согласие с ним.

— Что вы, что вы! Вряд ли это вежливо по отношению к вашему хозяину, мистер… Боюсь, я не разобрал вашего имени…

Он явно издевался надо мной.

— Имя мое для вас не имеет значения, — ответил я. — К тому же я не считаю вас своим хозяином.

— Почему же?

Лизнув край бумажки желтым языком, он сунул сигарету в рот. Он взял в руки зажигалку, настоящий предмет искусства, украшенный золотым орнаментом, но его большие ногти с траурной каймой просто отталкивали. Откинувшись в кресле, он сделал первую затяжку.

— В таком случае, как говорят латиняне, когда хотят поскорее от кого-то избавиться, какому счастливому обстоятельству, приведшему к этому неожиданному визиту, обязан я?

Я решил прибегнуть к тактике шока.

— Где Джонни Стоктон?

Жеманная его улыбочка мгновенно улетучилась. Его глаза сузились, прищурились. Сигарета, которую он стискивал между пальцами, продолжала тлеть, то затухая, то вспыхивая снова. Вдруг он часто задышал.

— Понятия не имею, о чем вы толкуете.

Теперь голос его уже не был беззаботным, утратил свою первоначальную вкрадчивость. Он был таким же суровым и непреклонным, как и мой.

— Мальчик снова пропал!

— Снова! — Это слово, казалось, потрясло его. Он его даже повторил, правда, шепотом: «Снова»…

— В последний раз его видели, когда он шел в этом направлении. Вам лучше сообщить мне, где он, причем немедленно. Если вы этого не сделаете, придется обыскать коттедж.

— Вы пользуетесь своими низкими преимуществами по отношению к больному, беспомощному старику. — Его голос дрожал. — Я никогда ничего не слыхал о Джонни Стоктоне. Кто он такой?

— Как будто это вам неизвестно! Вы сразу узнали его имя. Я это видел по вашим глазам. Я не верю в совпадения. Не может быть случайностью тот факт, что я обнаружил у него в комнате вашу книгу, а затем выяснилось, что и сам автор живет поблизости. Я не намерен даром тратить время на разговоры. Так вы скажете, где он, или нет? Или мне придется обыскать дом.

— Не знаю. Это правда. Я не знаю, — его голос стал почти неслышным, — и не желаю ничего знать.

— Значит, вы тем самым признаете, что слышали о Джонни?

— Нет! Я ничего не признаю! — Он перешел на крик.

Я встал, подошел к шкафу и резким рывком отворил створку. Он был достаточно большим, и в нем мог поместиться четырнадцатилетний мальчик. Но его там не оказалось, — лишь несколько разбитых тарелок, сломанные кухонные принадлежности и скудный запас провизии. В комнате оставалось еще одно место, где можно было спрятаться. Наклонившись, я протиснулся в камин и заглянул в дымоход. Там ничего не было, я увидел в конце покрытого сажей тоннеля клочок ярко-жемчужного неба. Блейн молча наблюдал за мной. В его глазах ледяного цвета вдруг пронеслись беспокойство и расчет.

Я отправился обследовать коридор. В доме была еще одна комната, спальня, в которой кровать не была ни убрана, ни сложена, ни сбита, — нет, просто на кровати лежала спутанная куча серых грязных простыней и одеял темного Цвета, напоминая логово животного. Эта грязь и беспорядок, насколько я понимаю, не свидетельствовали просто о лени хозяина. Не говорили они и об абстрактном восприятии всего вокруг философом, который не привык поддерживать дом в чистоте даже ради самого себя. Нет, это было свидетельство его поражения. Если мои догадки были верны, то он видел, как гибнут его самые дорогие идеи вместе с крахом стран, членов германской оси, и он теперь как физически, так и психологически, погибал вместе с ними.

В конце коридора я обнаружил еще одну дверь. Открыв ее, я ступил на луг с мягкой травой. Здесь располагались небольшие постройки — коровник, сарай для кур и т. д. — реликвии тех дней, когда здесь стояла процветавшая маленькая ферма. Я ничего не нашел в них, кроме толстого слоя пыли и паутины. Пыль, по-видимому, здесь давно никто не тревожил. Я снова открыл заднюю дверь. Свет прорвался в проем и мутно осветил каменные плиты темного коридора и какой-то валявшийся на полу клочок бумаги. Я его поднял.

Это был обрывок бумажного лис та. Он был испещрен арифметическими задачами в дробях. В качестве знака для десятичного разряда употреблялась точка. На поле был нарисован круг с тремя образующими букву Т прямыми, и написаны буквы Е, I и R, расположенные в круге так, как я видел в тетради у Джонни.

                                           

Блейн вопросительно посмотрел на меня, когда я вернулся в его кухню-гостиную. У него на лице вновь появилось обычное выражение лукавой насмешки. Затем он увидел у меня в руке обрывок бумаги. Снова я испытал удовольствие, лишая его привычной жеманной ухмылки.

— Джонни все же у вас бывал, — сказал я ему, не демонстрируя того, что было начертано на бумаге. Я продолжил его муки, сложив бумажку у него на глазах и отправив ее в карман. — Когда он был здесь?

Глаза у Блейна забегали.

— Парочка посетителей на самом деле навестила меня из чистого любопытства, чтобы посмотреть, как живет отшельник.

Было видно, как осторожно он подбирает слова.

— Я не всегда настаиваю на знакомстве с ними и не прошу называть свои имена. Ведь разговаривая с вами, я на этом не настаивал, не так ли?

Я решил играть в его игру, по крайней мере пока.

— Был ли один из этих визитеров мальчиком около четырнадцати лет, светловолосый и голубоглазый?

— Нет, — резко сказал Блейн и принялся скатывать вторую сигаретку. — Если вы читали мои книги, то могли бы понять, что я не люблю детей, это отродье. У меня их никогда не было, и я, конечно, никогда бы не впустил в дом чужого.

— Да, я читал кое-какие из ваших книг, — подтвердил я. — Если мне не изменяет память, то вы не любите почти всех на свете: женщин, детей, бизнесменов, ученых, представителей рабочего класса, латинские нации — несмотря на то, что сами жили во Франции и Италии, — восточные народы, евреев и разных цветных. Если бы всех их уничтожить и предоставить всю планету в распоряжение нескольких состоятельных взрослых особей мужского рода северо-западной европейской породы, выведенных биохимическим путем в стеклянной пробирке, у которых вследствие этого не будет ни матерей, ни детства, ни юности, тогда, по вашему мнению, и наступит век тысячелетнего царства, не так ли?

— Вы искажаете мои идеи! — с обидой в голосе произнес он. — Я возражаю только против того воспитания, которое получают наши дети. Все объясняется расслабляющим материнским влиянием, которое приобрело прямо-таки фантастические масштабы после осуществления так называемой венской эмансипации. Но так было далеко не всегда. Когда пятилетний сынок Джона Эвелина умер, то величайшей похвалой ему послужила ремарка отца: «Он был далеко не ребенок!» Прошло всего сто пятьдесят лет, которые отделяют нас от Эвелина и трескучей фразы, произнесенной Уордсвортом, — «облака славы». Хотя никто не может меня назвать нацистом, или даже сочувствующим нацистам, я должен признаться, что кое-что у нацистов вызывало мое восхищение, — прежде всего это спартанские идеалы в молодежном движении. Гитлер забирал мальчиков из гнездышка гнетущей материнской любви и принимался отливать из них жестоких, беспощадных мужчин уже с семи-восьмилетнего возраста. Я знаю из достоверных источников, что он был знаком с моим взглядом на воспитание мальчиков, и мои концепции оказали влияние на всю его программу. Несомненно, он осуществил на практике принцип, который я всегда поддерживал: воспитание сделает все, абсолютно все. Посмотрите на собак Павлова. Мальчики не отличаются от них большим интеллектом, они отличаются лишь одним — они умеют говорить. Отнеситесь к мальчишке как к говорящей собаке и дрессируйте его, как Павлов щенка, и вы сделаете из него все, что захотите. Манеры, нравственность, чувства, мораль, даже концептуальная мысль — все это суть производные намеренного воздействия. И оно должно быть намеренным, его нужно планировать ради достижения поставленной перед собой цели…

— Какой цели? — переспросил я его.

— Любой цели, если только она заранее спланирована. Я верю в дисциплину ради самой дисциплины. Это очень хорошо для душевного равновесия. То, что вы называете свободой, — вредно для души, так как свободное волеизъявление — это опасное заблуждение, иллюзия. Вы знаете, что у спартанцев были такие же идеи. Спартанские дети жили группами, вдали от родителей, от своих семей. Их приучали вести трезвую, бережливую жизнь, драться безжалостно, даже красть, если нужно, и стоически переносить физическую боль. При соблюдении определенных религиозных обрядов некоторых из них засекали кнутом до смерти, но они при этом не издавали ни звука. Я никак не могу понять, почему столько ученых-классиков, которые пели дифирамбы спартанскому воспитанию, которое долгие годы было для них идеалом, вдруг повернули на сто восемьдесят градусов и начали обвинять нацистов за то, что они проводили в жизнь эти принципы в наше время!

Я молчал, вспоминая ничем не спровоцированную кровавую расправу, учиненную спартанскими юношами над завоеванным народом илотов, что для победителей стало просто спортивной игрой, а также о других извращенных вкусах, нарочно прививаемых им в этом самом оригинальном из всех обществ древнего мира. Мне все меньше нравилась догадка, что Блейн мог оказать влияние на Джонни.

— Мне говорят, что во всем мире дикари никогда не бьют детей, — продолжал развивать передо мной свои взгляды Блейн. — Но разве это доказывает, что цивилизация и дисциплина — это одно и то же? Только женщины распространяли идею, что сильный должен пощадить слабого, потому что они сами всегда были слабым полом. Из этого источника и исходит вся мутная белиберда о демократии и гуманизме.

Я уселся на жесткий стул с прямой спинкой и предался размышлениям о том, как мне выудить правду из этого человека, который углубился в дебри какой-то диссертации о древних спартанцах, когда ему задали несколько простых вопросов.

— Вы знаете Мориса Шарпантье, не так ли?

— Шарпантье? — переспросил он, и кожа на его наморщенном лбу задергалась, как у актера, словно он действительно предпринимал громадные усилия, чтобы все припомнить. — Ах да! Речь идет о молодом французском офицере, который пристал ко мне на улице в Риме. Он, конечно, более интеллигентен, чем большинство солдат. Он читал мои книги и узнал меня в лицо. Отчасти благодаря ему я оказался здесь, в этой глуши.

— Это он предложил вам сюда приехать?

— Нет. — Покрытые никотином пальцы беспокойно теребили край одеяла на коленях. — Просто он упомянул название долины Тор во время нашей встречи в Риме. Он сказал, что намеревается туда поехать, и я тут же подумал: шотландское нагорье! Какое идеальное место, чтобы…

— Спрятаться?

— Мой дорогой сэр! — Блейн опять щедро, вовсю улыбался. — Мне не от кого прятаться, уверяю вас.

— Вот в этом и состоит интересующий меня вопрос, — резко возразил я. — Так вам не нужно скрываться?

— Никаких обвинений на законном основании нельзя выдвинуть против меня, — сказал Блейн и нервно заерзал в кресле. — Я никогда не вел радиопередач с радиостанций стран-участниц гитлеровской оси. Я никогда не продавал им секреты военного характера. Они могут упрекнуть меня только в одном: в том, что я продолжал жить в стране — участнице оси, в Италии, и после того как Соединенные Штаты вступили в мировую войну. Я на самом деле ответил отказом на любезное приглашение нашего посольства помочь мне выбраться из страны после объявления войны. Но я сделал это только по состоянию здоровья. Я человек слабый, и длительное путешествие не могло пойти мне на пользу. Я им все это изложил с предельной ясностью. У них не могло быть никаких сомнений в отношении моей лояльности к своей стране. И когда я все же покинул Италию и решил переехать в Англию, у меня не возникло никаких проблем с получением заграничного паспорта. Все это свидетельствует, что ко мне нет никаких претензий, не правда ли? Но до меня дошли слухи, что эти отвратительные американские газеты публикуют кучу клеветнических статей о моей персоне. И это называется свободой печати! Фактически это патент… патент на убийство человека. Если бы у меня хватило средств, я непременно обратился бы в суд.

— Отрицаете ли вы, что находились на дружеской ноге с фашистами в Италии и вишистами во Франции во время войны?

— Это были чисто социальные контакты, — вежливо ответил он. — Их также поддерживало множество американцев, англичан и французов. В конце концов нельзя бросать своих старых друзей только из-за несогласия с их политическими взглядами, не правда ли? Это отдает доктринерством и отсутствием цивилизованности. При таких условиях общество просто не может существовать.

— Если вы ни от кого не скрываетесь, то почему живете в таком неприступном месте? — спросил я.

Опять у него на губах заиграла жеманно-сладенькая улыбочка.

— Существует большое различие между глаголом «прятаться» и выражением «залечь на дно». Именно это и произошло. Я залег на дно в ожидании, пока все успокоится. Тогда я вернусь в Америку.

Вероятно, заметив скептическое выражение в моих глазах, он продолжал уже более настойчиво:

— По вашему мнению, все это не уляжется? Вы думаете, меня не примут дома? По своей молодости вы можете придерживаться такого мнения. Но это, конечно, пройдет… Все проходит, все… Я даю своим соотечественникам три года на то, чтобы они забыли обо всем, что было в прошлом. Максимум — пять. После этого срока я вернусь на родину. Там меня встретят как героя, и я буду жить счастливо до конца своих дней.

— А вы на самом деле хотите вернуться?

По правде сказать, такое его желание меня сильно удивило.

— Я начинаю скучать по цивилизованным, покрытым никелем котлам для приготовления мяса в высокомеханизированном обществе.

Теперь он чувствовал себя вполне в своей тарелке и демонстрировал болезненную болтливость человека, прожившего немало недель в полном одиночестве. Я не мешал его болтовне, надеясь, что после длительных разглагольствований он позволит себе какую-нибудь важную для меня оговорку.

— Вы только представьте себе. Переносные радиаторы. Черешня в январе, мороженое к завтраку, собственный морозильник, готовящий лед, — все эти вещи очень редко встречаются сейчас в Европе, — только на «черном рынке». Я просто без ума от них. Я подсчитал, что проживу еще около сорока лет. Это означает, что на моем веку произойдут еще по крайней мере две мировые войны. Я предпочитаю наблюдать за ними, находясь в полной безопасности по другую сторону океана. Им не одурачить меня своими митингами в защиту мира и международными конференциями. Я помню Женеву! Будет еще немало других войн. Война — это одна из немногих оставшихся в мире честных вещей, и к тому же она требует мужества. Остановить войну — все равно, что попытаться остановить ветер.

Я навострил уши. Я уже слышал эту фразу от Джонни. Неужели он позаимствовал ее у Блейна?

— Вы на самом дело уверены, что люди так быстро обо всем забудут? — мягко, едва слышно произнес я, чтобы мой комментарий придал ему убежденности и не отвлекал от главного направления мысли.

— Очень многие захотят забыть об этом! — с чувством произнес он. — Новое поколение мальчиков и девочек устало все время слушать о войне, для которой оно еще не созрело; спекулянты хотят, чтобы все забыли, откуда у них взялись деньги; и те, кто тайно выражал симпатии с идеями стран-участников гитлеровской оси. Даже солдаты захотят все скорее позабыть, но в силу прямо противоположных причин. Эта война скоро превратится в старую игру, во вчерашнюю газету. И в новом послевоенном мире найдется место для Уго Блейна, как и в довоенном. Маятник теперь качнулся в мою сторону, и я постараюсь этим до конца воспользоваться, — до тех пор, пока не разразилась новая война.

Конечно, произойдут кое-какие незначительные изменения. Ярлык «фашист» не замелькает вновь, и к нему будут прибегать различные профессора с претензией на респектабельность. Как и другой — «коммунист», насколько я понимаю. Но идеи, скрывающиеся за этими словами, будут продолжать свой непобедимый марш вперед, правда, под другими названиями. Двадцатые и тридцатые годы продли под эгидой «розовых гостиных». Несомненно, сороковые и пятидесятые пройдут под эгидой коричневого цвета Чайных столиков, — нет, не наглого, темно-коричневого Цвета штурмовиков, а приятного, мягкого, даже с бежевым оттенком.

— А почему в таком случае просто не желтого? — воскликнул я.

Но Блейна уже понесло, и он упивался собственным красноречием.

— Вы уже можете встретить их на очень важных постах. Пройдитесь по Пятой авеню в час коктейлей, и, вероятно, вы встретите там немало коричневых оттенков чайного столика, которые немало бы удивили своих друзей, надев настоящую коричневую униформу, если бы только Гитлер выиграл войну. В таких странах, как Норвегия и Франция, которые были оккупированы Германией, эти коричневатые поторопились и вышли в своем истинном одеянии. Вот почему у них было столько неприятностей. Но Америка не была под оккупацией. Поэтому можно только подозревать о существовании таких лиц в Америке, но этого нельзя доказать, и никто об этом никогда не узнает. А они всю свою жизнь будут любоваться собственной виной, которая будет доставлять им тайное развлечение, как это бывает у любителей адюльтера, особенно среди женщин.

— Вы набросали свой портрет художника собственной рукой? — спросил я.

— Попробуйте-ка это доказать! — весело прокудахтал Блейн. — В демократических странах суд настаивает на предоставлении законных норм свидетельских показаний, а против меня нет никаких улик. Только газетный треп. Все это уймется. Я вернусь в Америку даже раньше вас!

— Так скоро?

— Вполне вероятно. Если этого не произойдет, то я попрошу вас передать от меня записочку моему издателю. Мне сейчас позарез нужны деньги. Сообщите ему, что я работаю над новой книгой, которую закончу через месяц с небольшим. В ней нет ничего о войне. Это — философский анализ греческой политической теории. Слегка, конечно, антидемократический, но совсем не противоречивый. Некоторые мои прежние книги были гораздо более критически настроенными против американской демократии, но они до сих пор там пользуются спросом. Во всех американских критических рецензиях обязательно упоминается мое имя с большим ко мне уважением, даже теми авторами, которые не согласны с моими идеями. Я могу продемонстрировать вам несколько примеров.

Он начал передвигать лежавшие на столе газеты.

— Не беспокойтесь, — сказал я. — Я готов поверить вам на слово. Даже если бы у меня было свободное время, я вес равно не стал бы передавать вашу записку издателю. Но я уверен, что ваша будущая книга будет пользоваться громадным успехом, так как мы, американцы, проявляем мазохистскую тенденцию раболепствовать перед теми философами, которые злоупотребляют нашей цивилизацией, если только они это делают с достаточной эрудицией и нахальством. И я уверен, мы продолжим в том же духе даже сейчас, когда наша презираемая всеми индустриализация немало сделала, чтобы урвать для нас несколько мирных и цивилизованных десятилетий из мрака будущего. Однако здесь нет никаких свидетелей, поэтому вы можете вполне удовлетворить мое любопытство и сказать мне правду: именно вы были сердцем и душой немецких и итальянских фашистов, правда, при этом оставаясь в белых перчатках. Не так ли?

Он опять жеманно улыбнулся и ответил вопросом на вопрос:

— Разве?

Я поднялся и поглядел на него с высоты своего роста:

— Для меня вы хуже тех невежественных скотов, которые составляют костяк фашистского движения в любой стране. Вы хуже тех опрометчивых глупцов, которые на самом деле вещали на радиостанциях стран-участниц гитлеровской оси. У вас есть ум, вы получили солидное образование, но и то, и другое вы использовали ради достижения извращенных целей. Вы отравляете сознание своих читателей, особенно молодых, таких как Джонни Стоктон. Все это отвратительное кровопролитие рождается из вашего воздушного нигилизма, — это результат его воздействия со стороны других, более второстепенных лиц, со стороны журналов и газет, воздействия на не получившие достаточно духовной пищи недисциплинированные умы, на такие, каким обладал и сам Гитлер. В двадцатые годы ваш анализ нашей пустоты и вульгарщины мог показаться вполне убедительным. Казалось, что вы выступаете за сохранение высших ценностей, возвышающихся над нашими пошлыми жизнями, которые мы тратим на накопительство и делание денег в поте лица своего. И вот, когда немцы, эти люди, которые всегда отличались педантичностью, вняли вашим концепциям и довели их до логического конца, то все закончилось Бухенвальдом и Дахау — а это было куда отвратительнее всего того, в чем вы Нас осуждали до этого. Ваши книги могут причинить куда больший ущерб, чем тысячи немецких штурмовиков. И мне противно думать о том, что вы выйдете сухим из воды, в то время как негодяи куда более мелкого калибра будут осуждены и наказаны, и здесь никто ничего не в силах поделать!

Блейну, казалось, доставляли удовольствие мои обвинения. Вероятно, он уже расстался с мыслью, что еще облагает властью над умами людей.

— Значит, вы согласны со мной, что никто не вправе меня тронуть? — Вновь у него на губах заиграла жеманная улыбочка. — Просто я был чуть мудрее остальных, — несчастные Гамсун [6] и Паунд [7]! Думаю, что всех их сейчас густо мажут коричневой краской. Но только не Уго Блейна!

— Вы в этом уверены?

— Абсолютно.

Ну, по-моему, я вдоволь наигрался со своей рыбкой. Пора было подводить ее к берегу.

— Предположим, какой-то человек, откровенный фашист и нацист, разыскиваемый полицией, является к вам и просит вас защитить его, опираясь на тот скромный, совершенно легальный нацизм, который вы проповедуете в ваших книгах. Вы ему окажете такую помощь? Поможете ли вы ему бежать?

Блейн весь содрогнулся.

— Вы принимаете меня за отъявленного дурака? — вспыхнул он, проявляя не свойственный ему темперамент. — Никогда! Я обязан немедленно передать его в руки властей. И я должен рассматривать его печальное положение как посланную мне Богом возможность лишний раз доказать свою лояльность перед своей страной и тем самым прекратить эти глупые пересуды о моих симпатиях к нацизму. Если бы такое произошло, то я тут же отправился бы обратно в Америку, и не стал бы здесь ждать в течение трех или пяти лет. Никто не имеет права подозревать меня в чем-то после столь яркой демонстрации патриотизма!

— Значит, вы отказываете в лояльности даже тем, кто стоял рядом с вами?

— Со мной рядом никто не стоял. У меня нет веры, нет собственной страны. Я философ, а не политик. Политика — это спятившая философия. В конечном итоге ни одна сторона не выигрывает идеологические войны. Вы говорите о «тех, кто стоял рядом», и о «лояльности». Какие замечательные клише! Лояльность пригодна для дикарей и детишек, а не для взрослых мужчин.

Он посмотрел на меня, видимо, испытывая ко мне личную злобу. «Почему все вы, здоровые рыжеватые, крепкие люди, всегда лезете со своими тошнотворными сантиментами?»

— Как вам, слабым недоноскам, повезло, что мы такие. Иначе вам никогда бы не пришлось принадлежать к «немногим избранным». Жесткий цинизм — вот что заменяет вам физическую силу. Доктор Геббельс являет собой в этом отношении разительный пример.

— У него был очень неординарный ум, — возразил Блейн очень серьезно. — Как и у меня.

— Достаточно ли он незауряден, чтобы объяснить мне, как здесь очутилась вот эта бумажка? — спросил я его, помахав у него перед носом сложенным листком.

— Як нему не имею никакого отношения! — упрямо воскликнул он.

— Но я нашел его в вашем доме, в коридоре, возле задней двери.

— Любой мог подбросить этот клочок бумаги и сделать это без моего ведома. Мальчик из бакалейной лавки в Стрэтгоре. Или полиция.

Я страшно удивился.



Поделиться книгой:

На главную
Назад