«…Некоторые высшие круги сыграли в этой распре <…> пошлую и постыдную роль<…>. Я еще долгое время не буду в состоянии выносить присутствие иных личностей».
А 17 февраля, заканчивая письмо о
7 апреля в письме к княгине О. А. Долгоруковой Вяземский снова чего-то не договаривает:
«Очень хотел бы Вам сообщить, — пишет он, — но предмет щекотлив».
Кто же тот
Что означает намек: «Красное море», «все Красное море», «гадкое Красное море»?
О какой «партии» и о «чести» какого полка он ведет речь? Кто они, конкретные люди, объединенные единым цветовым шифром?
Почему Вяземский так тщательно скрывает тайну, если тайна эта касается убийства Пушкина?
Конечно, остроумие Вяземского широко известно, но можно ли сказанное о
В письме от 16 февраля к Эмилии Карловне Вяземский пишет:
«Что за ужасный перерыв нарушил течение нашей переписки!»
Значит, переписка была!
Публикуя письмо в «Русском архиве», Бартенев в комментарии сообщил, что письмо это получено ярославской газетой «Северный край» от внука Эмилии Карловны. «Русский архив» перепечатывал газетную публикацию. Видимо, в 1888 году архив Мусиных-Пушкиных еще сохранялся в семье.
В 1962 году в статье «Вокруг гибели Пушкина» Э. Герштейн обратила внимание на «красных», в целом повторив мнение Бартенева:
«Партией „красных“, — писала она, — в узком светском кружке, к которому принадлежал и Вяземский и его корреспондентка Э. К. Мусина-Пушкина, назывались по цвету их парадной формы офицеры кавалергардского полка».
И ниже:
«Под „красными“ Вяземский подразумевал не весь кавалергардский полк, а только избранный кружок его офицеров».
Герштейн перечисляет «красных»: это А. Трубецкой, А. Куракин, А. Бетанкур, П. Урусов, Г. Скарятин.
В 1964 году Герштейн, как я уже писал, вновь вспоминает о «красных» в книге «Судьба Лермонтова», впервые сославшись на существующий архив Мусиных-Пушкиных. Приведу единственный абзац. Герштейн не пишет, что «красные» — это шутливое бо-мот, некий интимный шифр, предназначенный для двоих.
«В 30-х годах дом Трубецких был гнездом, куда слетались так называемые „красные“, то есть избранный кружок „ультрафешенебельных“ офицеров Кавалергардского полка. Это были Куракин и Бетанкур, Скарятин и Урусов — друзья Дантеса. Все сыновья князя Трубецкого тоже служили в Кавалергардском полку. Но если Александр Трубецкой в шутливой переписке Вяземского назывался в 1837 году „красный по преимуществу“, Куракин — „просто красный“, а Урусов — „красный человек“, то Сергея Трубецкого уже тогда называли „misérable“ (отверженный, презренный, несчастный. —
Наверное, стоит сказать, что архив (по первому моему знакомству) этого поименного обозначения «красных» не подтверждал. Я обратился к Э. Герштейн с письмом. «Я не имела возможности указывать все листы писем П. А. Вяземского, где упоминается о „красных“, — писала она. — Поэтому отметила только те, на которых говорится непосредственно о Сергее Трубецком. Эти французские письма следовало бы перевести и напечатать почти целиком. Но когда мы дождемся такой возможности? Упоминания о „красных“ разбросаны по многим письмам Вяземского. Установить „кто — кто“ помогает контекст».
Итак, мне следовало самому разбираться в существующем наследии.
Письма Вяземского к Э. К. Мусиной-Пушкиной, сто шестьдесят две страницы рукописного текста на французском языке, среди которых и письмо от 16 февраля, хранятся в Центральном государственном архиве древних актов (ЦГАДА) в Москве.
Среди многих страниц переписки несколько писем относятся к январю 1837 года, и, хотя имени Пушкина в них нет, письма с поразительной достоверностью восстанавливают
И не только! В переписке следует выделить письмо-дневничок, озаглавленный им «К Незабудке». Незабудкой, обыгрывая язык цветочного флирта, Вяземский именует то Эмилию Карловну, то самого себя.
Первая запись в дневничке сделана 14 января, затем 16, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24 января 1837 года. В письмах Вяземского будет также запись, сделанная 26 января.
На первый взгляд, и письма Вяземского, и дневничок «К Незабудке» кажутся пустяковой болтовней. Зная Вяземского-поэта, трудно привыкнуть к Вяземскому — светскому человеку. Стараясь развлечь красавицу Мусину-Пушкину, потешить ее шуткой, Вяземский заносит в дневник разные события столичной жизни, отмечает прошедшие балы, злословит…
Впрочем, не стоит спешить с выводами. Посмотрим, не помогут ли упомянутые тут незначительные события светской жизни ответить на возникший вопрос о
…12 января 1837 года одна из первых петербургских красавиц графиня Эмилия Карловна Мусина-Пушкина, «финляндка Пушкина», урожденная Шернваль, выехала с пятилетним сыном из Петербурга в Москву.
Явно неравнодушный к ней князь П. А. Вяземский уже 16 января посылает вслед письмо.
«А бедному Володеньке как было холодно! — пишет он. — Скажите ему, что я очень сожалею, что не согласился занять место, которое он предложил мне подле Филиппа (графского кучера. —
Вяземский не одинок в своих «страданиях».
Среди претендентов «на облучок» был и друг Вяземского, пятидесятитрехлетний камергер, писатель и историк Александр Иванович Тургенев. Доверенным лицом и Тургенев и Вяземский избирают московского приятеля, почт-директора Александра Яковлевича Булгакова.
«Вчера пил чай с графиней Эмилией Пушкиной, — торопился сообщить Тургенев Булгакову 27 ноября 1836 года. — Прелестна во всем!.. Сегодня дают оперу Глинки».
А на следующий день, 28 ноября, Вяземский уже комментировал это событие:
«Вчера было открытие Большого театра и оперы Глинки… Либретто довольно холодно и бледно, следовательно, музыканту было труднее вышивать по этой канве узоры. Зато Эмилия Пушкина удивительно хороша, и Тургенев вышивает по ней разные сентиментальные узоры нежно-страстно-пронзительными взорами своими».
Не подозревая иронии Вяземского и предательства Булгакова, Тургенев продолжает и в декабре, и в январе, и позднее забрасывать московского почт-директора бесхитростными признаниями.
«Эмилия Пушкина всех здесь затмила, — пишет он 7 декабря, — <…> но глаза мои не открывали этого светила и тщетно искали его».
Князь Петр Андреевич ведет наступление более продуманно, полагаясь больше на себя, но тоже не пренебрегая Булгаковым, которого шутя называет «ключником сердец».
«…А все жаль бедной Финской царицы. Что она так долго ехала? — писал он. — Выехала двенадцатого вечером, а восемнадцатого ее еще у Вас не было. Берегись, если ты и твои ухабы виноваты!»
А пока карета продвигается к Москве, Вяземский и заводит тот шутливый дневничок, обращенный к
Пройдет еще много лет, и состарившийся князь скажет с оттенком затаенной грусти, что он «разменял свой талант на мелочь».
На каждой странице дневника мелькают имена известных людей Петербурга: Голицыных, Сухозанета, Белосельской, Нессельроде, Трубецких…
Вот некоторые отрывки:
«14 января. Праздник у княгини Голицыной, столетний юбилей ее усов.[28] Вечер продолжался недолго, а длился целую вечность».
«18 января. Вечером отправился к графине Мари[29] в надежде встретить у нее графиню Эмилию (Вяземский будто не верит, что графиня Эмилия подъезжает к Москве, ему чудится ее присутствие в Петербурге. —
«19 января. Начало вечера провел у графини Мари с Люцероде.[30]
Графиня Мари хотела угостить меня мороженым, это напомнило мне то расположение, которого я дождался на вечере у госпожи Хитрово от графини Эмилии: она осыпала меня тогда своими милостями, то бишь мороженым, это единственная награда, которую я удостоился за свою преданную ей службу, за время пребывания ее в Петербурге. Но зато мороженое, благословенной горячей памяти, не тает в моих воспоминаниях и превратило сердце мое в ледник, и я теперь никогда не ем мороженого без того, чтобы не вспоминать о ней, ибо надо сознаться, хожу на балы лишь затем, чтобы есть его и никогда не меньше шести порций. У меня здесь один соперник по этой части, граф Литта.[31]
Затем мы отправились на бал к Салтыковым,[32] мороженое там довольно скверное, да и общество в тот вечер было не лучше. Из блистательных дам не было никого, они готовятся к завтрашнему вечеру».
«20 января. Бал у госпожи Синявиной.[33] Элегантность, изящество, изысканность, великолепная мебель, торжество хорошего вкуса, щегольство, аромат кокетства, электризующего, кружащего, раздражающего чувства, все сливки общества, весь цвет его (но не было Незабудки, отчего букет был не полон и недостаточно ароматен) — все это придавало балу характер феерический. Поэтому возбуждение было всеобщим. Самые малококетливые женщины поддавались всеобщему настроению. Сама графиня Эмилия — эта противоположность кокетству — не могла бы устоять. То была словно эпидемия, словно лихорадка — взрыв сладострастных чувств…»
«21 января. Большой бал у госпожи Фикельмон. Блестящее, оживленное общество, более четырехсот гостей. Глаза разбегались в толпе, и невозможно было внимательно рассмотреть отдельных людей.
Сегодня я в удрученном состоянии. Перед своим отъездом на бал получил письмо от Булгакова, датированное восемнадцатым, в котором он сообщает, что графиня Эмилия еще не приехала. Уехала она двенадцатого, уж не заболела ли она дорогой, не случилось ли какой беды? Ей следовало прибыть в Москву пятнадцатого, самое позднее — шестнадцатого. Вот что занимало мои мысли на бале, вот чем объяснялось мое молчание, что можно было прочесть на моем лице, если бы кому-нибудь пришла охота сделать это и он обладал бы при этом той же прозорливостью, какая свойственна мне».
Сердце Эмилии Карловны — цель Вяземского.
«22 января. Пятница у Сухозанетов. День был неудачен, так как пришелся между четвергом Фикельмонов и субботой Воронцовых. Народу было мало, только постоянные обязательные посетители всякого бала, из блестящих гостей никого не было.
Явился я туда уже после полуночи, после того как был с визитом у графини Мари. Мы были с ней вдвоем, или точнее втроем, ибо был между нами некто третий, отсутствующий, но всегда присутствующий. И через час я уже покинул бал, который проходил вяло и глупо, танцевал под какую-то жалкую мазурку».
Намек довольно прозрачный. «Отсутствующий, но всегда присутствующий» — графиня Эмилия Карловна.
Последняя запись в дневнике — 24 января — за два дня до пушкинского вызова. Теперь Вяземский уже прямо обращается к Эмилии Карловне:
«Великий день, прекрасный день! Как я благодарен Вам, добрая и милая графиня, за Ваше письмо, к которому не могу прибавить даже подходящего эпитета, такое доставило оно мне удовольствие и таким сделало меня счастливым, что сами эти слова — „удовольствие“, „счастливый“ — ровно ничего не значат. Все это выражения стертые, увядшие, опошленные постоянным употреблением.
Чувства же мои невозможно выразить словами. Это не фраза, это правда, которую исторгает мое сердце, исполненное преданности и симпатии к Вам, сердце, которое так Вами дорожит и не может себе простить, что не знало или, вернее, не распознало Вас раньше.
Как горько я наказан за то, что поздно Вас открыл! Все это очень банально, но я благословляю небо за эту банальность. Это чувство сожаления, возникающее при воспоминании о той, кого суждено было узнать лишь затем, чтобы острее ощутить пустоту, образующуюся в ее отсутствие, — неисчерпаемая сокровищница для сердца, способного любить. Ибо это отсутствие — не смерть любви, а, напротив, — новая жизнь.
Все это я растолкую Вам в другой раз, а сейчас вынужден кончать.
Рекомендую Вам подателя сего письма господина Куси, майора на службе сардинского короля. Он должен отвезти Вам Ваше боа, которое княгиня Шаховская собиралась послать мне, но боюсь, уже не успеет этого сделать».
Вяземский верен себе. Куртуазное объяснение и тут же боа, передаваемое через майора Куси, обычная светская болтовня, где любовное признание соседствует с шуткой.
Атмосфера светской жизни, январская круговерть, захватившая Вяземского, — все это прочитывается не только в его письмах и дневничке «К Незабудке», который здесь публикуется впервые, но и в многочисленных письмах Карамзиных и А. И. Тургенева, уже известных исследователям.
И молодые Карамзины, и немолодые Тургенев и Вяземский стараются в эти недели не пропустить ни одного бала, спешат из салона в салон, бывая в двух-трех домах ежевечерне.
Но если место Карамзиных, судя по письмам, все же остается не в самом высшем круге и они только лелеют мысль о ряде первом, то «дядюшку Вяземского» интересуют «блестящие люди», «сливки общества», «выдающиеся дамы», то есть самый верхний слой, «ультрафешенебли», как иногда именуется небольшая группа вельмож, приближенных к императору и императрице.
«Ультрафешенебли» — это каста. Они имеют свой кодекс, свои нормы поведения. Попасть в круг «ультрафешенеблей» — большая честь. И «дядюшка Вяземский» из них.
«Нынче вечером я должен был быть на рауте у княгини Белосельской, — писал Андрей Карамзин брату еще 5 ноября 1836 года, — но не поехал, так как пригласить меня было поручено Ковалинскому, а меня вовсе не устраивало, чтобы именно он представлял меня в их доме. Вот почему мне хочется быть представленным дядюшкой (Вяземским. —
Участник польской и турецкой кампаний, поручик лейб-гвардии саперного полка П. П. Ковалинский — разве это рекомендатель в глазах жены генерала Сухозанета и племянницы военного министра Чернышева? Вот Вяземский — это другое дело.
9 января 1837 года Софья Николаевна Карамзина писала:
«Для нас с Александром эта неделя была отмечена тремя балами, один из которых был дан Мятлевыми в честь леди Лондондерри (которая продолжает ослеплять Петербург блеском своих бриллиантов). Танцевальный зал так великолепен по размерам и высоте, что более двухсот человек кажутся рассеянными и там и сям, в нем легко дышалось, можно было свободно двигаться, нас угощали мороженым и резановскими конфетами, мы наслаждались ярким освещением, и
В том же письме С. Карамзина пишет о другом бале у княгини Бабет Голицыной, где «было собрание всех известных и неизвестных народов», а «взор терялся в невообразимой толпе».
«Мы с Александром поступили как фешенебли, — сообщила она, — уехали до мазурки, которая была уж слишком дурного тону».
В переписке Карамзиных имеется еще одно свидетельство об «ультра»:
«Театр, как всегда, был полон незнакомых лиц. Это позор для так называемого хорошего общества, как называет его фешенебль граф Виельгорский в минуты музыкального гнева».
Демонстративно уйти с бала, на котором осмелились танцевать мазурку недостаточно знатные люди, покинуть театр, где в ложах «незнакомые лица», — это и есть «ультра».
Фактически дневничок «К Незабудке», как и январские письма к Мусиной-Пушкиной, — это хроника жизни фешенеблей.
Читая дневничок Вяземского, поражаешься одному: в сферу его внимания не попадает Пушкин. Люди, к которым он стремится, кого посещает, у кого ищет дружбы, — небезызвестные Карл Нессельроде и его «карликовая» семья, Трубецкие, Сухозанеты-Белосельские и так далее, все они ближайшие друзья Геккернов.
«Александр одевается, чтобы идти на раут к Белосельской, — писала Е. А. Карамзина 21 ноября, — пообедав вдвоем с Дантесом у этого последнего».
Генерал-адъютант И. О. Сухозанет, муж Белосельской, был главным директором Пажеского и всех сухопутных корпусов и Дворянского полка, — это по его протекции Дантес оказался в гвардии.
Пушкин в «Дневнике» писал о Сухозанете с презрением:
«Человек запятнанный, вышедший в люди через Яшвиля, педераста и отъявленного игрока».
В 1880 году П. В. Анненков писал В. П. Гаевскому в связи с пушкинской выставкой:
«Я где-то читал, что на одной стене у Вас красуются портреты графа Бенкендорфа, Дантеса, княжны Белосельской. Если это верно (они, кажется, не упоминаются в каталоге), то очень счастливая мысль, за которую следует особенно поблагодарить. Жаль, если это не так и если к этой коллекции не присоединен у Вас еще для большей полноты портрет Фаддея Венедиктовича. Напишите мне об этом, очень интересно».
И дальше:
«Что за прелестная мысль была у Вас выставить портреты убийц Пушкина».
…Но может быть, пути Пушкина и Вяземского не пересекались в эти дни? Ведь поэт мог не бывать на балах, которые посещал Вяземский?
Да, Пушкин не был ни в салоне Нессельроде, ни у Сухозанетов-Белосельских, куда торопится Вяземский.
Но мы можем сказать, где в эти же дни бывал Пушкин.
«21 января. Бал у Фикельмон был очень многолюден, — записывала А. П. Дурново, дочь министра двора П. Волконского. — Лондондерри имела на нем все свои изумруды и много бриллиантов… У госпожи Пушкиной волосы были гладкие и заплетены очень низко, — совершенно как прекрасная камея».
«На балу я не танцевала, — писала фрейлина Мердер 22 января. — Было слишком тесно. В мрачном молчании я восхищенно любовалась госпожой Пушкиной. Какое восхитительное создание! Д'Антес провел часть вечера неподалеку от меня… Минуту спустя я заметила проходившего Пушкина (стоит только на него взглянуть, чтобы убедиться, что он ревнив, как дьявол). Какое чудовище! Я подумала, если бы можно было соединить госпожу Пушкину с д'Антесом, какая прелестная вышла бы пара».
Быть может, Вяземский не вспоминает о Пушкине, потому что из дружеских чувств не хочет привлекать внимание ко всем этим слухам и разговорам?
Но нет!
20 ноября 1836 года Софья Николаевна Карамзина записала:
«Пушкин своим взволнованным видом, своими загадочными восклицаниями, обращенными к каждому встречному, и своей манерой обрывать Дантеса и избегать его в обществе, добьется того, что возбудит подозрения и догадки. Вяземский говорит, что он выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает».
Потрясает письмо Софьи Николаевны, написанное брату 26 января 1837 года (!), накануне убийства.