Александр — В. П. Кочубею,[20] 10 мая 1796 года:
"Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее — для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом…
Мой план состоит в том, чтобы, по отречении от этого неприглядного поприща (я не могу еще положительно назначить время сего отречения), поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастье в обществе друзей и в изучении природы".
Интимные письма к Кочубею и Лагарпу не могли заменить живого задушевного друга, потребность в котором остро ощущалась Александром после отъезда учителя. Ему нужно было вновь почувствовать себя другом свободы, поборником истины и блага человечества. Одиночество может дать все, кроме чужого восхищения. Итак, был нужен другой.
В ту пору в Петербурге проживал на положении полупленника молодой князь Адам Чарторийский, принадлежавший к древнему роду, издавна занимавшему первостепенное место в Речи Посполитой. Чарторийские вынашивали планы коренных государственных преобразований Речи Посполитой, надеясь на поддержку России, Австрии и Англии. Разделы Польши разбили их мечты о реформах. Это время крушения надежд совпало с молодостью князя Адама (он родился в 1770 году) и сделало из него горячего сторонника политического возрождения родины.
Заботами родителей юноша получил чисто польское и чисто республиканское образование, то есть говорил по-французски лучше, чем на родном языке, был знаком с европейской литературой и без умолку рассуждал о конституции, подразумевая под ней древнюю шляхетскую вольность, ограниченную сильной исполнительной властью. Отправленный отцом в продолжительное путешествие за границу, он возвратился в Польшу перед войной, приведшей ко второму разделу. Как участник военных действий, он вынужден был бежать в Англию, где познакомился с классическими конституционными учреждениями этой страны. Весть о восстании Костюшко вновь призвала его на родину, но по дороге домой он был арестован в Брюсселе австрийскими властями.
При третьем, окончательном разделе Польши имения Чарторийских были конфискованы русским правительством. Когда князь Адам-Казимир начал переговоры об условиях снятия секвестра, Екатерина II потребовала прислать в Петербург двух сыновей князя — Адама и Константина. Императрица обещала определить их в русскую службу, но Адам-Казимир отлично понял, что от него требуют заложников его верности России. Он не посмел действовать отцовской властью и предоставил сыновьям самим решать их судьбу. Адам и Константин ни минуты не поколебались и в начале мая 1794 года приехали в Петербург. Пребывание при дворе Екатерины причиняло князю Адаму жестокие душевные страдания: в каждом русском он был склонен видеть виновника несчастий своей родины. Однако неожиданно для него печальная доля заложника сменилась заманчивым положением интимного поверенного душевных тайн великого князя Александра.
Это случилось весной 1796 года. В апреле, перед вскрытием Ладожского озера, когда лед, принесенный оттуда Невой, обыкновенно навевает в Петербург резкий холод, выпало несколько ярких солнечных дней, в течение которых набережные усеялись гуляющими дамами в изящных утренних туалетах и элегантно одетыми мужчинами. Александр также часто выходил на прогулки один или с женой, что еще больше привлекало общество в эту часть столицы. При встречах с братьями Чарторийскими он начал останавливать их и вступать с ними в учтивую беседу.
Постепенно знакомство скреплялось все больше. Весной двор перебрался в Таврический дворец, где императрица по вечерам принимала избранное общество. Однажды, гуляя с князем Адамом, Александр неожиданно пригласил его как-нибудь пройтись вместе по дворцовому саду. Они условились о дне и часе.
Весна уже вступила в полную силу, сад и газоны были покрыты зеленью и цветами. Когда князь Адам явился на свидание, Александр взял его под руку и повел по садовым тропинкам, чтобы услышать мнение гостя об искусстве садовника-англичанина, устроившего дорожки сада так, что, идя по ним, нельзя было увидеть, где он кончается.
Прогулка растянулась на три часа, в течение которых они увлеченно беседовали. Вернее, говорил один великий князь, с жаром открывая перед гостем свою душу. Из его речей князь Адам узнал, что их с братом благородное поведение возбудило в Александре доверие и сочувствие к ним, и он почувствовал потребность объяснить им свой "действительный образ мыслей", так как ему невыносимо думать, что они считают его не тем, что он есть на самом деле.
"Он сказал мне тогда, — вспоминал Чарторийский, — что совершенно не разделяет воззрений и принципов правительства и двора, что он далеко не оправдывает политики и поведения своей бабки и порицает ее принципы; что его симпатии были на стороне Польши и ее славной борьбы; что он оплакивает ее падение; что в его глазах Костюшко был великим человеком по своим доблестным качествам и по тому делу, которое он защищал и которое было также делом человечности и справедливости. Он признался мне, что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, равно должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересуется французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он все же желает успеха республике и радуется ему. Он с большим уважением говорил о своем воспитателе Лагарпе как о человеке высокодобродетельном, истинно мудром, со строгими принципами и решительным характером. Именно Лагарпу он был обязан всем тем, что было в нем хорошего, всем, что он знал, и в особенности — теми принципами правды и справедливости, которые он счастлив носить в своем сердце и которые были внушены ему Лагарпом".
Несколько раз во время прогулки они встречали Елизавету Алексеевну. "Великий князь сказал мне, что его жена была поверенной его мыслей, что она знала и разделяла его чувства, но что, кроме нее, я был первым и единственным лицом после отъезда его воспитателя, с кем он осмелился говорить об этом; что чувства эти он не мог доверить никому без исключения, так как в России никто еще не был способен разделить или даже понять их…"
Чарторийский и Александр расстались с выражениями самой искренней дружбы и обещали друг другу видеться как можно чаще. Князь Адам уходил пораженный, не понимая, что это было — сон или явь? "Я был во власти легко понятного обаяния; было столько чистоты, столько невинности, решимости, казавшейся непоколебимой, самоотверженности и возвышенности души в словах и поведении этого молодого князя, что он казался мне каким-то высшим существом, посланным на землю Провидением для счастья человечества и моей родины". Он был во власти мыслей, от которых захватывало дух: здесь, в сердце вражеской страны, пользуясь дружбой с наследником содействовать освобождению Польши — какая невероятная, многообещающая перспектива!
После этой встречи не проходило дня, чтобы Чарторийский не бывал у великого князя. Дружба молодых людей приобретала черты тайного франкмасонского союза, которого не чуждалась и Елизавета Алексеевна. По утрам гуляли пешком. Александр любил ходить, обозревая сельские виды, и тогда с особенным пылом отдавался любимым разговорам. Он делился с князем Адамом своей заветной мечтой — увидеть установление повсюду на земле республиканского правления — и заявлял между прочим, что наследственная передача престола есть несправедливое и бессмысленное установление, что передача верховной власти должна зависеть не от случайностей рождения, а от голосования народа, который в состоянии выбрать себе наиболее способного правителя.
Устав от политики, переходили к "красотам природы". Александр не мог пройти без восторга мимо полевого цветка или крестьянской избы, вид молодой бабы в нарядном платье вызывал в нем приятное получувственное-полуэстетическое волнение. Со вздохом он беспрестанно возвращался к своей мечте: сельские занятия, полевые работы, простая, спокойная, уединенная жизнь на какой-нибудь ферме, в уютном далеком уголке…
И вдруг, без всякого перехода, заговаривал о войсках, учениях, вахтпарадах, и над полями разносилось одобрительное: "Это по-нашему, по-гатчински!"
"Блестящий век Екатерины" близился к концу. Империя все больше напоминала картину, написанную небрежными и размашистыми мазками, рассчитанную на дальнего зрителя. Вблизи глаз беспристрастного наблюдателя видел хаос, неурядицы и безнаказанные злоупотребления.
"Да посрамит Небо всех тех, кто берется управлять народами, не имея в виду истинного блага государства", — писала Екатерина в молодости. Сама она не только искренно желала блага России, но и была единственным государем после Петра I, кто понимал, в каком направлении следует двигаться. Но время и вязкое сопротивление, оказываемое колесам государственной телеги российской действительностью, гасили в ней былую энергию. Она с грустью сознавала это и в 1789 году говорила Храповицкому: "Старее ли я стала, что не могу найти ресурсов, или другая причина нынешним затруднениям?" В последние годы брожение умов, ею же вызванное, испугало ее саму и толкнуло на действия, недостойные ни ее ума, ни сана, — вроде поступков с Новиковым и Радищевым. Оттолкнув от себя здоровые силы общества и убедившись в несбыточности своих преобразовательных планов, она утешала себя тем, что ее преемник будет следовать ее начинаниям и докончит "недостроенную храмину".
В 1794 году Екатерина сделала решительный шаг, объявив императорскому Совету, что намерена "устранить сына своего Павла от престола" — по причине его "нрава и неспособности" — в пользу великого князя Александра. Но, к ее удивлению, цесаревич нашел защитников в Совете. Граф Валентин Платонович Мусин-Пушкин возразил, что после вступления на трон нрав наследника может измениться, а граф Безбородко обратил ее внимание на худые последствия, которые может повлечь это решение, так как страна, по его словам, привыкла считать Павла Петровича наследником. Совет нашел их доводы разумными. Раздосадованная Екатерина приостановила дело.
Затем она взялась за вопрос о престолонаследии с другой стороны. Пользуясь тем, что Павел Петрович уехал в Павловск, оставив жену в Царском Селе, она предложила Марии Федоровне подписать бумагу, содержавшую требование к цесаревичу отречься от престола. Великая княгиня с возмущением отказалась.
Дело вновь зашло в тупик, но вскоре последовало событие, которое заставило императрицу лично переговорить с Александром.
13 августа 1796 года в Петербург прибыл под именем графа Гаги молодой шведский король Густав IV. Его сопровождал дядя-регент, герцог Зюдерманландский, и многочисленная свита. Целью визита было устройство брака Густава IV со старшей великой княжной Александрой Павловной.
Гость был принят императрицей с изысканной любезностью. Темно-синие шведские костюмы, напоминавшие древнеиспанские камзолы, красиво смотрелись на балах. Великие княжны танцевали только со шведами. Пожалуй, никогда при петербургском дворе не оказывалось столько внимания иностранцам.
Король был принят великой княжной Александрой Павловной как будущий жених. Все формальности поручили уладить графу Моркову.
11 сентября должно было состояться обручение. В этот день в большой придворной церкви Зимнего дворца собралось все высшее петербургское общество во главе с императрицей и митрополитом Гавриилом, который должен был совершить обряд обручения. Ждали жениха, но он все не появлялся. Прошел час, другой, третий… Недоумение публики все возрастало. На исходе четвертого часа ожидания Зубов подошел к императрице и прошептал, что шведский король отказался от своего намерения жениться на великой княжне.
Виной всему было легкомыслие Моркова. Он довольствовался устными обещаниями короля и его дяди и не позаботился перенести условия брачного договора на бумагу и скрепить их подписями обеих сторон. Поэтому, когда выяснилось, что великой княжне не разрешено переменить Православие на веру жениха, Густав IV, рьяный лютеранин, отказался иметь жену-еретичку.
После слов Зубова с Екатериной сделался первый легкий припадок паралича. Однако она нашла в себе силы попросить извинения у митрополита Гавриила и всех присутствующих и приказала всем разойтись. Все же удар был слишком силен. На другой день она призналась, что ночь с 27 на 28 июня 1762 года (перед свержением Петра III) была ничто по сравнению с нынешней.
Петербург погрузился в угрюмое молчание. Шведами демонстративно манкировали. Все были изумлены тем, что произошло. Русские, привыкшие при Екатерине считать себя первыми людьми в Европе, не могли себе представить, что "маленький королек" осмелился так неуважительно поступить с самодержавной государыней всея России. Ждали немедленного объявления войны, но никаких демаршей не последовало. Выдержав приличную паузу, шведы тихо уехали.
Александр вместе со всеми был возмущен оскорблением, нанесенным его сестре. Довольная тем, что внук разделяет ее негодование, Екатерина решила использовать момент для ускорения передачи ему власти.
16 сентября, оправившись от потрясения, но уже не покидая спальни, она вызвала Александра к себе и впервые откровенно высказала внуку свои соображения о необходимости государственного переворота. Подробности беседы остались неизвестны. Единственным документом, позволяющим судить о реакции великого князя на предложение занять престол, является его письмо к бабке от 24 сентября:
"Ваше Императорское Величество! Я никогда не буду в состоянии достойно выразить свою благодарность за то доверие, которым Ваше Величество соблаговолили почтить меня, и за ту доброту, с которой изволили дать собственноручные пояснения к остальным бумагам.[21] Я надеюсь, что Ваше Величество, судя по усердию моему заслужить неоцененное благоволение Ваше, убедитесь, что я вполне чувствую все значение оказанной милости. Действительно, даже своей кровью я не в состоянии отплатить за все то, что Вы соблаговолили уже и еще желаете сделать для меня. Эти бумаги с полной очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему Величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если мне позволено будет высказать это, как нельзя более справедливы. Еще раз повергая к стопам Вашего Императорского Величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самой неизменной преданностью
Вашего Императорского Величества
всенижайший, всепокорнейший подданный и внук
АЛЕКСАНДР".
Это письмо — образец придворной дипломатии — написано девятнадцатилетним молодым человеком. Что можно понять из него? То, что Александр одобряет все те соображения, которые ему представила бабка, но при этом письмо не содержит и намека на его личное отношение к ее доводам. Екатерина вольна была понимать слова внука как ей вздумается, и она поняла их так, как ей хотелось. После беседы с Александром она удовлетворенно сказала своему окружению: "Я оставляю России дар бесценный — Россия будет счастлива под Александром".
Однако существует и другой документ — письмо Александра Аракчееву, помеченное 23 сентября, то есть днем, предшествующим отправке письма к Екатерине. В нем великий князь называет отца "Его Императорское Величество", а не «Высочество», и это, конечно, не описка. Возможно, подозрительный Павел заранее привел к присяге своего старшего сына. Один современник передает также, что слышал от Александра следующие слова: "Если верно, что хотят посягнуть на права отца моего, то я сумею уклониться от такой несправедливости. Мы с женой спасемся в Америку, будем там свободны и счастливы, и про нас больше не услышат".
Как бы то ни было, Екатерина, уверенная в согласии внука, готовилась принародно объявить свое решение. Осенью в Петербурге распространились слухи, что 24 ноября, в день тезоименитства императрицы (называли также и 1 января нового года), последуют важные перемены. Говорили о якобы заготовленном манифесте, подписанном важнейшими лицами империи: Зубовым, Безбородко, митрополитом Гавриилом, Румянцевым, Суворовым и другими. Нельзя сказать, что Павлу очень сочувствовали, лишь некоторые из россиян, по словам очевидца, желали видеть его на престоле, "не ведая сами, ради чего".
Очевидно, если бы императрица дожила до следующего года, верноподданные увидели бы Александра на российском престоле на пять лет раньше, чем это произошло в действительности. Но судьба в этот раз избавила его от необходимости выбора между государственной пользой и сыновним чувством.
Утром 5 ноября, несмотря на холод и туман, Александр вышел на привычную прогулку по набережной. Здесь он встретил князя Константина Чарторийского и, беседуя с ним, довел его до дома. Князь Адам, живший вместе с братом, увидев в окно великого князя, спустился вниз и присоединился к разговору.
Вдруг Александра окликнул запыхавшийся придворный курьер, сбившийся с ног в его поисках. Он сообщил, что граф Н. И. Салтыков просит его как можно скорее явиться во дворец. Великий князь в недоумении последовал за курьером.
В Зимнем Александр узнал, что с императрицей случился апоплексический удар. Она проснулась, как всегда, в шесть утра, и пошла в уборную. Через довольно длительный промежуток времени дежурный камердинер, обеспокоенный тем, что государыня долго не выходит, рискнул приоткрыть дверь и в ужасе отпрянул: императрица без чувств лежала на полу, грудь ее хрипела, "как останавливающаяся машина". Ее перенесли на кровать, прислуга принялась хлопотать вокруг нее. При появлении в комнате верного Захара, придворного истопника, Екатерина приоткрыла глаза, поднесла руку к сердцу, выражая на лице мучительную боль, и впала в беспамятство — теперь уже навсегда.
Узнав о несчастье, Александр первым делом подумал об отце. Вызвав Ростопчина, он попросил его немедленно ехать в Гатчину, прибавив, что хотя граф Николай Зубов и послан туда братом, но Ростопчин лучше сумеет от его, Александра, имени рассказать о внезапной болезни императрицы.
Павел Петрович проводил этот день обычным образом: утром катался на санях, потом вышел на плац и прошел с дежурным батальоном в манеж, где провел учение и принял вахтпарад; в первом часу отправился на гатчинскую мельницу к обеденному столу и возвратился во дворец без четверти четыре.
В это время приехал граф Николай Зубов. Испуганный наследник подумал, что фаворит приехал арестовать его и отвезти в замок Лоде, — о таком исходе противостояния Павла Петровича и Екатерины давно поговаривали при дворе. Когда же он узнал об истинной причине визита брата фаворита, он пришел в такое волнение, что его любимец, граф Кутайсов, уже собирался позвать врачей, чтобы они пустили ему кровь.
Затем, как повествует камер-фурьерский журнал, "без малейшего упущения времени Их Императорские Высочества соизволили из Гатчины отсутствовать в карете в Санкт-Петербург, ровно в четыре часа пополудни". Павел спешил напомнить всем о своем существовании — всего четверть часа понадобилось ему на сборы!
На пути в столицу цесаревич поминутно встречал курьеров, спешивших к нему с важным известием; он оставлял их при себе, и они составили предлинную свиту его кареты. По словам Ростопчина, в Петербурге не осталось ни одной души, кто бы не отправил нарочного в Гатчину, надеясь этим заслужить милость наследника. Даже придворный повар с рыбным подрядчиком, скинувшись, наняли курьера и послали его к Павлу.
В девятом часу вечера Павел Петрович приехал в Зимний дворец, битком набитый людьми. Все со страхом смотрели на Павла, имея, говоря словами современника, только одно на уме: что теперь настанет пора, когда и подышать свободно не удастся.
Великие князья Александр и Константин встретили отца в мундирах своих гатчинских батальонов. Они обратились к нему уже как к государю, а не наследнику.
Павел с женой тотчас прошел к умирающей матери. Поговорив с врачами, наследник уединился с Александром в кабинете и вызвал к себе Аракчеева, только что приехавшего из Гатчины. Когда гатчинский губернатор явился, Павел стал отдавать ему приказы по армии. Аракчеев был поражен размахом преобразовательных планов.
— Но, ваше величество, — осмелился возразить он, — каких же сумм потребует подобное увеличение и содержание одной только гвардии?
— Успокойся, — ответил Павел, — не забывай, что теперь у нас будет не тридцать тысяч, а семьдесят миллионов.
Отдав все распоряжения, которые считал необходимым сделать, новый государь сказал:
— Смотри, Алексей Андреевич, служи мне верно, как и прежде.
И, подозвав Александра, соединил их руки:
— Будьте друзьями и помогайте мне.
Великий князь, увидев, что мундир Аракчеева забрызган грязью от быстрой езды, обратился к нему:
— Ты, верно, второпях не взял чистого белья, так я дам тебе.
Он повел его к себе и выдал собственную рубашку. В этой рубашке Аракчеев, согласно его желанию, спустя тридцать восемь лет и был похоронен.
Екатерина боролась со смертью еще тридцать шесть часов, ее страдания не прекращались ни на минуту. Вечером 6 ноября, без четверти десять, она умерла, не приходя в сознание. Ей было от роду 67 лет, 6 месяцев и 15 дней.
Бог не судил ей увидеть предательство ее любимого внука, который, узнав о смерти бабки, довольно заявил, что теперь, слава Богу, ему не придется впредь "слушаться старой бабы".
Часть вторая. Отцовская казарма
Характер века — осторожно!
I
Взгляну — и каждый подданный трепещет.
Как только врачи объявили о смерти императрицы, Павел, не теряя ни минуты, отдал приказ о приведении двора к присяге. Церемония началась в полночь в придворной церкви. Сначала генерал-прокурор граф Самойлов зачитал манифест о кончине императрицы Екатерины II и вступлении на престол императора Павла Петровича; наследником престола объявлялся цесаревич Александр. Затем приступили к присяге. Первой на верность государю и супругу присягнула Мария Федоровна. Поцеловав крест и Евангелие, она прошла на свое императорское место, обняла Павла и поцеловала в губы и глаза. Вслед за ней, по старшинству, присягали дети государя — они целовали отцу руку, — потом митрополит Гавриил и духовенство, за ними — сановники и прочие. Все закончилось глубокой ночью панихидой у тела покойной императрицы.
Под утро по распоряжению государя Александр в сопровождении Аракчеева и двух офицеров расставил у дворца новые полосатые будки и часовых в гатчинских мундирах. Преобразование России в Гатчину началось.
По единодушному свидетельству очевидцев, никогда еще не было столь быстрой перемены во всем. Все изменилось "быстрее, чем в один день": костюмы, прически, манеры, занятия. Первой пала французская, то есть, по мнению Павла, «революционная», мода. Выйдя наутро на прогулку, петербуржцы не узнали сами себя. Воротники и галстуки, прежде такие пышные, что закрывали подбородок, уменьшились и укоротились, обнажив тонкие шеи и выдающиеся вперед челюсти, которых раньше не было видно. Волосы вместо модной прически на французский лад (их завивали и закалывали сзади) стали зачесывать прямо и гладко, с двумя туго завитыми локонами над ушами, на прусский манер, связывая сзади, у самого корня, в пучок; обильно напомаженные и напудренные, они напоминали "наштукатуренную стену". Щеголи в изящных расстегнутых камзолах преобразились в скучных добропорядочных юношей в наглухо застегнутых костюмах прусского покроя времен Фридриха II.
Немногие смельчаки, продолжавшие гулять в крамольных круглых шляпах и широких двубортных кафтанах, возвратились домой оборванными: полиция беспощадно раздирала запрещенные платья и срывала с голов шляпы. Даже английский посланник лорд Уитворт предусмотрительно перекроил свою круглую шляпу, опасаясь служебного рвения полицейских.
Император, выехавший с Александром в девятом часу из дворца для осмотра города, с удовлетворением взирал на онемечившихся подданных. При встрече с государем каждый экипаж должен был остановиться: кучер, форейтор и лакей обязаны были снять шапки, а владелец — выйти и сделать глубокий поклон царю, внимательно наблюдавшему, достаточно ли почтительно он выполнен (Павлу все казалось, что им пренебрегают, как и в бытность его наследником). Поэтому встреч с ним старались всеми средствами избегать сворачивали в прилегающие улицы, прятались в подворотни.
В одиннадцатом часу Павел принял первый вахтпарад, который с тех пор приобрел значение государственного дела и на несколько десятилетий сделался ежедневным занятием русских государей. Отныне на вахтпараде происходили самые важные события, здесь раздавались чины и награды, здесь подвергались опалам. В зависимости от хода вахтпарада Павел на весь остаток дня становился довольным или раздражительным, снисходительным и расточавшим милости или строгим и даже ужасным.
В тот же день перед войсками был зачитан приказ о назначении Александра полковником Семеновского полка, а Аракчеева — комендантом Санкт-Петербурга и командующим Преображенским полком. 8 ноября Аракчеев был произведен из полковников в генерал-майоры и занял покои князя Платона Зубова. Павел сдержал данное ему слово, что сделает из него человека.
"Гатчинский капрал" сразу приступил к усмирению высокомерия екатерининских орлов. На ближайшем разводе гвардейцы услышали его гнусавый голос с первым обращенным к ним приветствием:
— Что же вы, ракалии, не маршируете? Вперед, марш!
Отношение Аракчеева к армии отлично характеризует следующий случай: при смотре Екатеринославского гренадерского полка он назвал его славные знамена, не склонившиеся ни перед одним врагом, "екатерининскими юбками"! Что должны были думать суворовские и румянцевские ветераны, слыша эти слова от человека, ни разу не бывавшего под выстрелами?
10 ноября гатчинские войска торжественно вступили в столицу. Для обоих великих князей это был беспокойный день: они должны были идти во главе гатчинцев и промаршировать перед императором. Их волновало то, как их встретят петербуржцы, плохо расположенные к этому войску, а главное сумеют ли они угодить отцу. Однако все прошло благополучно. Публика была приятно поражена силой и ростом великанов-кавалергардов и отличным содержанием лошадей гатчинской кавалерии; Павел остался доволен внешним видом и линией строя своих гвардейцев. Выстроив их на дворцовой площади, он сказал:
— Благодарю вас, мои друзья, за верную службу, и в награду за оную вы поступаете в гвардию, а господа офицеры — чин в чин.
Гатчинцев развели по домам петербуржцев, которые от страха приняли их так хорошо, что вечером этого дня во многих городских канавах можно было видеть мертвецки пьяных гренадер в остроконечных касках прусского образца.
Каждый новый день происходили события, одно удивительнее другого.
19 ноября тело Петра III было вынуто из гробницы в Александро-Невской лавре и положено в великолепный катафалк. Затем Павел короновал своего беспечного родителя.[22] 2 декабря останки покойного императора были поставлены в Зимнем рядом с телом покойной императрицы для прощания; 18-го они обрели вечный мир друг возле друга.
8 декабря все пленные поляки были отпущены и покинули Петербург. Не были забыты и русские политические заключенные. Радищев был возвращен из ссылки с разрешением жить в деревне; Новикова освободили из Шлиссельбургской крепости.
После отъезда Костюшко Мраморный дворец занял отрекшийся польский король Станислав Август, живший до этого в Гродно. Во время его переезда в Петербург произошло одно в общем-то незначительное событие, имевшее, однако, далеко идущие последствия. В Риге Станиславу Августу была приготовлена торжественная встреча: на улицах расставлена почетная стража из именитых горожан, в одном из лучших домов приготовлен парадный обед. Но все почести достались не польскому королю, опоздавшему к назначенному дню, а Платону Зубову, ехавшему через Ригу за границу.
Как выяснилось, виной всему было высокомерие лифляндских баронов, не желавших чествовать развенчанного поляка. Царь, узнав об этом, пришел в сильнейший гнев. Барону Петру Александровичу фон дер Палену, распоряжавшемуся этой встречей, был послан грозный рескрипт: "Господин генерал-лейтенант Пален, с удивлением уведомился я обо всех подлостях, вами оказанных в проезде князя Зубова через Ригу. Из сего и я делаю сродное о свойстве вашем заключение, по коему и поведение мое против вас соразмерно будет". Вслед за тем последовал указ о «выключении» Палена из службы. Пален, желавший преподать царю урок независимости немецкого дворянства, был глубоко оскорблен и унижен этой крутой мерой. Своим указом Павел приобрел смертельного врага и создал своего будущего убийцу.
Но вместе с тем, по словам современника, "корабль не грузился, а выгружался способными людьми". Суворов и многие другие заслуженные генералы попали в опалу. Офицеры находили воинскую службу под началом Аракчеева "преисполненной отчаяния"; на вахтпарад шли, как на Лобное место.
Павел принялся за подвиг «исцеления» России чересчур поспешно, всецело полагаясь на единственное средство — свою неограниченную власть. "Одно понятие: самодержавие, одно желание: самодержавие неограниченное — были двигателями всех действий Павла, — писал барон М. А. Корф. — В его царствование Россия обратилась почти в Турцию". Уже давно самодержавие в России не проявлялось в такой грубой и вместе с тем простой и даже наивной форме. Как-то при Павле упомянули о законе. Царь ударил себя в грудь:
— Здесь ваш закон!
Павел чрезвычайно спешил с коронацией, чтобы не повторить ошибки отца. Против всех русских обычаев, она была назначена на 5 апреля — царя не остановила даже весенняя распутица.
10 марта весь чиновный Петербург потянулся в первопрестольную. Стояли сильные холода, но вельможи состязались в том, кто быстрее доедет, и, укутанные в несколько шуб, немилосердно пихали кулаками и палками кучеров.
Александр выехал вслед за отцом на другой день. Он впервые пускался в столь далекое путешествие. Привыкнув к правильной геометрии северной столицы, он был поражен видом Москвы: она показалась ему скорее беспорядочной грудой посадов, чем городом. Различные ее части были отделены друг от друга не только садами, парками и огородами, но и обширными полями, вспаханными или пребывающими в запустении (он с удивлением узнал, что визиты на другой конец города занимают здесь больше часа). Рядом с деревянными лачугами стояли пышные каменные дворцы Голицыных, Долгоруких и других опальных вельмож, искавших здесь отдохновения от испытанных при дворе разочарований. Возле Кремля купеческие ряды и лавки придавали Красной площади вид восточного базара.
28 марта, в Вербное воскресенье, состоялся торжественный въезд государя в Москву. Улицы были еще покрыты снегом, и мороз был такой, что многих офицеров из свиты Павла снимали с лошадей совершенно окоченевшими. Несмотря на это, верховые, скакавшие впереди, приказывали толпившимся людям снимать шапки и перчатки.
Павел ехал верхом один, чуть поодаль следовали Александр и Константин. Весь путь царь держал шляпу в руке и приветствовал ею толпу, которой чрезвычайно нравилось это. Впрочем, лица людей выражали скорее любопытство, чем радость. Гораздо больше оживления вызывало приветливое лицо и обаятельная внешность наследника.
Коронация состоялась в день Светлого Христова Воскресения. В Успенском соборе священнодействовали митрополиты Платон и Гавриил. И здесь не обошлось без новшеств. Вместе с Павлом была коронована и императрица Мария Федоровна, чего никогда не бывало прежде, а после обряда Павел зачитал акт, в котором впервые именовал себя "главою Церкви".
Коронационные торжества продолжались несколько дней и сопровождались раздачей чинов, орденов, казенных земель и крестьян. 82 тысячи свободных душ разом перешли в крепостное состояние. Основную часть пожалований получил теперь уже не граф, а князь Безбородко, вознагражденный таким образом за содействие в передаче Павлу бумаг о престолонаследии, — на его долю пришлось 30 тысяч десятин земли с 16 тысячами крестьян. Аракчеев был произведен в александровские кавалеры и пожалован бароном.
Всем публичным церемониям предшествовали репетиции, во время которых Павел, как деятельный импрессарио, сам занимался постановкой сцен. На людях он начинал идти размеренным шагом, словно герой античной трагедии, и старался придать величия своей маленькой фигурке; но едва он попадал в свои апартаменты, как тотчас приобретал свои обычные манеры и походку, выдавая этим усталость от напряжения казаться величественным и внушительным. Вообще праздники из-за строгой регламентации были совсем не веселы, а утомительны, и все радовались их окончанию.
Из Москвы царь в сопровождении великих князей отправился в путешествие по России, посетив Смоленск, Оршу, Могилев, Минск, Вильно, Митаву, Ригу и Нарву. Во время поездки он был большей частью доволен и весел. Лишь один случай разгневал его. В одном месте Смоленской губернии Павел заметил крестьян, чинивших по приказу помещика Храповицкого дорогу для проезда государя. Отправляясь в путешествие, царь отдал приказ, запрещающий восстанавливать специально ради него дороги, и теперь, прибыв на ближайшую станцию, стал громко возмущаться вопиющим ослушанием его распоряжения.
— Как вы думаете, Храповицкого надо наказать в пример другим? — спросил Павел свиту.
Все подавленно молчали. Тогда царь обратился к Александру:
— Ваше высочество, напишите указ, чтобы Храповицкого расстрелять, пусть народ знает, что вы дышите одним со мной воздухом.
Наследник, как громом пораженный, удалился в соседнюю комнату. Он совершенно растерялся и не знал, что делать, — приказание было неслыханное. В это время он увидел, как к крыльцу подъехала карета отставшего князя Безбородко. Александр выбежал к нему и взволнованно стал упрашивать пойти успокоить отца. Выслушав наследника, князь кивнул: "Будьте благонадежны" и вместе с ним направился к Павлу.
Царь, смутно сознавая, что сделал что-то не то, радостно обратился к Безбородко: