Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Александр Первый - Сергей Эдуардович Цветков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Действительно, вслух преподавание Лагарпа пока что хвалили, а в нем самом признавали умного, достойного, благородно мыслящего человека, истинного и честного друга свободы (подобная терминология была в большом ходу при дворе Екатерины). Даже те, кто жалел, что он внушает будущему государю ложные идеи о равенстве и народном правлении, признавали, во всяком случае, чистоту его побуждений и называли Лагарпа Аристотелем новейшего Александра.

Конечно, многое в принятом двором тоне по отношению к наставнику великих князей зависело от императрицы, а она не скупилась на похвалы. Каждая страница лекций Лагарпа внимательно просматривалась ей, и многие из них удостаивались ее одобрения.

— Начала, которые вы проводите, укрепляют душу ваших питомцев, — говорила Екатерина швейцарцу. — Я читаю ваши записки с величайшим удовольствием и чрезвычайно довольна вашим преподаванием.

Вскоре, однако, обвинения против него получили более основательную почву.

14 июля 1789 года восемьсот-девятьсот парижан и двое русских взяли Бастилию. Русскими были давние знакомые Лагарпа по лозаннскому литературному обществу, братья Голицыны, участвовавшие в штурме с фузеями в руках. Как известно, в крепости оказалось всего семь узников — двое сумасшедших, один распутник и четверо подделывателей векселей. (Еще один заключенный — маркиз де Сад — был переведен из Бастилии в дом для умалишенных за несколько дней до падения знаменитой тюрьмы, иначе бы и он был освобожден как "жертва королевского произвола".[12])

В обоих полушариях взятие Бастилии произвело огромное впечатление. Всюду, особенно в Европе, люди поздравляли друг друга с падением знаменитой государственной тюрьмы и с торжеством свободы. Генерал Лафайет, участник войны за независимость в Северной Америке и командующий Национальной гвардией в первый период революции, послал своему американскому другу Вашингтону ключи от ворот Бастилии. Из Сан-Доминго, Англии, Испании, Германии слали пожертвования в пользу семейств погибших при штурме. Кембриджский университет учредил премию за лучшую поэму на взятие Бастилии. Архитектор Палуа, один из участников штурма, из камней крепости изготовил копии павшей тюрьмы и разослал их в научные учреждения многих европейских стран. Камни из стен Бастилии шли нарасхват: оправленные в золото, они появились в ушах и на пальцах европейских дам.

В Петербурге, в Зимнем дворце, падению грозной крепости радовались почему-то особенно бурно. Братья Голицыны сделались героями дня. При дворе свободно распевали «Карманьолу», за которую в Италии вскоре стали сажать в тюрьму. В Вене, Неаполе, Лондоне власти преследовали французов просто за их национальность, а в северной столице спокойно жили родственники коноводов революции,[13] которые являлись даже ко двору.

Лагарп начал терять высочайшее доверие с разгаром революции, когда французские дворяне-эмигранты стали находить все более радушный прием в Петербурге. На первый случай императрица распорядилась вынести из своей галереи бюсты Вольтера и Фокса (лидера радикального крыла вигов), последнего за то, что он противился войне с Францией. Цесаревич Павел Петрович перестал здороваться и вообще разговаривать с Лагарпом и демонстративно отворачивался при встрече с ним.

Казнь Людовика XVI и приезд в Петербург графа д'Артуа (брата графа Прованского — будущего Людовика XVII) оказали решительное влияние на образ мыслей императрицы. Получив известие о казни короля, Екатерина пришла в сильнейшее волнение. Дворцовые республиканцы притихли, «Карманьолы» и «Марсельезы» больше не было слышно. 8 февраля 1793 года Россия прервала всякие сношения с Францией. Высочайшим указом предписывалось не терпеть в империи тех французов (разумея под ними учителей и учительниц), которые признают революционное правительство; французских эмигрантов впускать не иначе как по рекомендации французских принцев, графа Прованского, графа д'Артуа и принца Конде.

Для Лагарпа наступили последние дни его пребывания в России.

Преподавание Лагарпа и Муравьева не давало Александру ни точного научного знания, ни даже привычки к умственной работе — то были скорее художественные сеансы артистов от педагогики. Несмотря на все хлопоты царственной бабки (а может быть, именно благодаря им), в его воспитании и образовании был допущен заметный пробел. Было сделано все, чтобы затруднить его знакомство с действительностью. Великого князя учили чувствовать, но не учили думать и действовать. Ему не приходилось ничего решать самому: на все вопросы (большей частью весьма далекие от жизни) ему давали готовые ответы — политические и нравственные догматы, которые не было нужды проверять, а оставалось только затвердить и прочувствовать. Он не знал борьбы школьника с учебником, не испытал побед и поражений на полях учебной тетради, его не познакомили со школьным трудом, с его миниатюрными радостями и горестями, с тем трудом, который только, может быть, и дает школе воспитательное значение. Образование Александра было более блестящим, чем основательным. Его даже не научили как следует родному языку, великий князь говорил по-французски, как дофин, но не умел без ошибок написать русскую фразу и впоследствии говорил полушутя, что сожалеет о невозможности запретить указом употребление буквы "ять".

Эта резко обозначенная в нем еще в юности граница между мечтательной наклонностью к добру и неумением (а зачастую и нежеланием) придать своим мечтаниям практическое направление, какая-то старческая дряблость воли не укрылись от взгляда другого воспитателя, Александра Яковлевича Протасова. С удовлетворением наблюдая, как "честность, справедливость, кротость в нем утверждаются",[14] слыша отовсюду похвалы "об учтивости, приветливости и снисхождении" великого князя, он в то же время с удивлением и горечью отмечал в своем питомце "совершенную лень и нерадение узнавать о вещах, и не только чтоб желать ведать о внутреннем положении дел, но даже удаление читать публичные ведомости и знать о происходящем в Европе. То есть действует в нем одно желание веселиться и быть в покое и праздности". Начинали сказываться уроки Лагарпа и Муравьева. Действительность, признанная его учителями явлением низшего порядка, была изгнана из юношеского ума Александра; он не желал ни знать ее, ни даже признавать ее существование.

Екатерина II — Гримму:

"Эти мальчуганы прелестны. Но пора кончить эти бабушкины сказки".

III

Первая любовь — самая трогательная. Почему? Потому что она почти одинакова во всех общественных положениях, во всех странах, при всяких характерах. Поэтому первая любовь не является самой страстной из всех.

Стендаль. О любви

В 1790 году, посылая Гримму портрет тринадцатилетнего Александра при письме, полном комплиментов красоте и смышлености оригинала, императрица прибавила: "Предвижу для него одну опасность: это женщины, потому что за ним будут гоняться, и нельзя ожидать, чтоб было иначе, так как у него наружность, которая все расшевеливает".

Многоопытная Фелица знала, как легко добродетель, даже подмороженная философией, тает под палящими лучами страстей. Поэтому, узнав в мае 1791 года от Протасова, что "от некоторого времени замечается в Александре Павловиче сильные физические желания, как в разговорах, так и по сонным грезам, которые умножаются по мере частых бесед с хорошими женщинами", она поспешила застраховать сердце внука своевременной, если можно так выразиться, говоря о пятнадцатилетнем юноше, женитьбой.

Вообще, предусмотрительная бабка подыскивала Александру невесту уже давно. Еще в 1783 году баденский поверенный в делах Кох представил по ее требованию записку с характеристикой пяти маленьких дочерей наследного принца Баден-Дурлахского; наибольшие похвалы достались на долю четырехлетней принцессы Луизы. Никаких дальнейших указаний со стороны императрицы тогда не последовало, но Екатерина не забыла о маленькой Луизе.

Через семь лет она начала подыскивать доверенное лицо для ведения переговоров о браке. Ее выбор остановился на графе Николае Петровиче Румянцеве (старшем сыне фельдмаршала Румянцева-Задунайского), состоявшем в должности чрезвычайного посланника и полномочного министра на сейме германских княжеств во Франкфурте-на-Майне. Императрица поручила ему под предлогом обычного визита посетить Карлсруэ и там постараться увидеть дочерей наследного принца Баден-Дурлахского; предписывалось особо обратить внимание на двух принцесс: одиннадцатилетнюю Луизу-Августу и девятилетнюю Фредерику-Доротею. "Сверх красоты лица и прочих телесных свойств их, нужно, чтобы вы весьма верным образом наведалися о воспитании, нравах и вообще душевных дарованиях сих принцесс, о чем в подробностях мне донести". Государыня подчеркивала, что вести дело надлежит "с крайней осторожностью и самым неприметным для других образом".

Следуя инструкции, Румянцев поехал в Карлсруэ частным образом, взяв с собой только секретаря Комаровского и камердинера. На другой день после приезда он был приглашен наследным принцем на обед. Луиза произвела на русских чарующее впечатление. "Я ничего не видывал прелестнее и воздушнее ее талии, ловкости и приятности в обращении", — вспоминал Комаровский.

Румянцев справился с поручением превосходно. 2 марта 1791 года он отослал в Петербург подробный отчет. Екатерина осталась довольна отчетом и поручила Румянцеву узнать, "никого не компрометируя и колико можно менее гласно", нет ли у наследного принца возражений против брака одной из его дочерей с великим князем Александром Павловичем и не возникнет ли препятствий с переменой веры у невесты.

Никаких препятствий со стороны родителей принцесс не возникло. Принц был в восторге от предложенной блестящей партии. (Что касается религиозного вопроса, то нашелся богослов, который доказал наследному принцу превосходство Православия с таким успехом, что принц воскликнул: "Черт возьми! В таком случае мне остается ожидать той минуты, когда мне тоже посоветуют его принять!"[15])

Уладив формальности, Екатерина начала торопить принца с отправкой обеих принцесс в Петербург.

Екатерина II — Н. П. Румянцеву, 4 июня 1792 года:

"Хотя, конечно, ввиду возраста принцесс, можно было бы еще отложить года на два приезд их в Россию, но я думаю, что, прибыв сюда ныне же, в самом этом возрасте, та или другая скорее привыкнет к стране, в которой ей предназначено провести остальную свою жизнь… Вы скажете, что я охотно принимаю на себя окончание их воспитания и устройство участи обеих. Склонность моего внука Александра будет руководить его выбором; ту, которая за выбором останется, я своевременно пристрою".

Принц не возражал и против этого. Осенью 1792 года сестры инкогнито отправились в путешествие. Дорогой им пришлось вынести то, что, по выражению Екатерины II, называется у нас "совершенная распутица и непогода". В воскресенье 31 октября принцессы прибыли в Петербург.

У дома Шепелева, отведенного принцессам, их карета остановилась. При выходе из экипажа они были встречены гофмаршалом императорского двора князем Федором Сергеевичем Барятинским и придворными кавалерами, камердинером графом Василием Петровичем Салтыковым и двумя камер-юнкерами, которые провели Луизу и Фредерику в их апартаменты. Здесь гостей ожидали сама государыня, графиня Браницкая и граф Платон Зубов — новый, и последний, фаворит императрицы. При встрече произошла небольшая заминка. Луиза сразу угадала в пожилой, располневшей даме императрицу, но, боясь ошибиться, медлила с приветствием. Зубов начал беззвучно шевелить губами, подсказывая, что перед ней находится русская государыня, но тут Екатерина сама с улыбкой подошла к Луизе и сказала:

— Я в восторге оттого, что вижу вас.

Луиза с поклоном поцеловала ей руку; Фредерика последовала ее примеру.

Императрица поделилась своими впечатлениями от первой встречи в письме Румянцеву: "Эта старшая показалась всем, видевшим ее, очаровательным ребенком или, скорее, очаровательной молодой девушкой: я знаю, что дорогой она всех пленила… Из этого я вывожу заключение, что наш молодой человек будет очень разборчив, если она не победит его…" Вечером, после двух посещений принцесс, она приписала: "Чем больше видишь старшую, тем больше она нравится".

Императрица не спешила показать их обществу и самому жениху: после путешествия по российскому бездорожью Луиза кашляла, а у Фредерики текло из носа. Их первый выход состоялся 2 ноября во время petit diner fin[16] у цесаревича Павла Петровича, приехавшего с женой в Зимний из Гатчины. На обеде присутствовали все великие князья и княжны. Здесь состоялось первое свидание Луизы с Александром. Оба догадывались о цели этих смотрин, поэтому были неловки и застенчивы. Луиза, увидев Александра, побледнела и задрожала, а смущенный великий князь не сказал ей ни слова и только время от времени бросал на нее быстрые взгляды, казавшиеся ему самому преступными.

Впрочем, девушка очень скоро преодолела свою стыдливость. 4 ноября Екатерина написала своему секретарю Храповицкому: "Жених застенчив и к ней не подходит. Она очень ловка и развязна, elle est nubile a 13 ans!"[17]

Чтобы молодые люди могли привыкнуть друг к другу, императрица ежедневно сводила их вместе на придворных собраниях. 5 ноября на концерте в Эрмитаже Протасов заметил в Александре большое внутреннее волнение. "С этого дня, полагаю я, — записал Александр Яковлевич в своем педагогическом дневнике, — начались первые его к ней чувства". На следующий день в Эрмитаже играли в веревочку, фанты и т. д. Возбужденный игрой, Александр обращался с Луизой повольнее и, возвратясь к себе, долго не отпускал Протасова, беседуя с ним о старшей принцессе; он даже с юношеской неуклюжестью пошутил, что боится найти в своем наставнике соперника. Протасов отвечал ему "по пристойности".

У молодого человека, охваченного первым чувством, нет более властной потребности, чем потребность в друге, с которым он мог бы делиться своими ежеминутными радостями и сомнениями. Таким наперсником Александра невольно оказался пожилой и педантичный Протасов — единственный человек, остававшийся рядом с великим князем в долгие зимние ночи. "Он мне откровенно говорил, — вспоминал Александр Яковлевич свои беседы с Александром, — сколько принцесса для него приятна; что он уже бывал в наших женщин влюблен, но чувства его к ним наполнены были огнем и некоторым неизвестным желанием — великая нетерпеливость видеться и крайнее беспокойство без всякого точного намерения, как только единственно утешаться зрением и разговорами; а напротив, он ощущает к принцессе нечто особое, преисполненное почтения, нежной дружбы и несказанного удовольствия общаться с нею, нечто удовольственнее, спокойнее, но гораздо или несравненно приятнее прежних его движений; наконец, что она в глазах его любви достойнее всех здешних девиц".

Действительно, принцесса Луиза сразу покоряла всех, кто ее видел. Императрица писала Румянцеву, что "публика… твердо остановилась на старшей". Луиза имела, по словам Протасова, "пресчастливую физиономию", она была не то чтобы безупречно красива, но необыкновенно миловидна. Она обладала каким-то особенным, чарующим голосом. Екатерина называла ее сиреной — ее голос, говорила она, так и проникает вам в душу.

В январе 1793 года было получено официальное согласие родителей Луизы на брак с великим князем Александром. Ее немедленно начали учить русскому языку и православным догматам. В этих занятиях прошла весна. 9 мая, в день празднования памяти святого Николая Чудотворца, в большой церкви Зимнего дворца совершилось миропомазание Луизы, которая была наречена Елизаветой Алексеевной. На следующий день состоялось ее обручение с Александром. Обряд совершил митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Гавриил, кольца молодым меняла сама императрица. Александр, записал Протасов, в течение всего обряда "сохранил всю должную к сему происшествию благопристойность, при особливом душевном удовольствии, сопровожденном кротостию и смиренномудрием". После обручения был дан парадный обед, во время которого Екатерина, Павел Петрович, Мария Федоровна, Александр и Елизавета Алексеевна восседали за одним столом под большим балдахином. Вечером во дворце был бал, город иллюминировали, колокола не смолкали весь день.

По случаю радостного события Протасову было пожаловано десять тысяч рублей; Лагарп не получил ничего.

Настала пора приступить к исполнению того пункта наставления императрицы 1784 года, который гласил: "Приближаясь к юношеству, показать им надлежит помалу, исподволь свет, каков есть, ограждая сердца их, колико возможно, от порочного".

С этой целью в Царском Селе, куда вслед за императрицей в середине мая приехали новобрачные, для них был создан особый двор; гофмаршалом его стал полковник граф Николай Головин, гофмейстериной — графиня Е. П. Шувалова. При Александре состояло три камергера и три камер-юнкера, такое же число статс-дам имела Елизавета Алексеевна. Подобным почетом никогда не пользовался цесаревич Павел Петрович, и это обстоятельство ясно свидетельствовало о намерениях государыни относительно будущности Александра и его отца.

Оградить Александра от «порочного» не получилось. Двор, по словам фонвизинского Стародума, это такая просторная дорога, на которой "двое, встретясь, разойтись не могут. Один другого сваливает, и тот, кто на ногах, не поднимет уже никогда того, кто на земи". Две дюжины человек, окружившие Александра и Елизавету Алексеевну, сразу вступили в грызню друг с другом, стремясь приобрести единоличное влияние на великокняжескую чету. Пошлость этой обстановки немедленно отразилась на Александре, сказавшись в забавах, мало приличных наследнику престола, и в каламбурах сомнительного качества.

В середине августа императрица возвратилась из Царского Села в Таврический дворец. Следом за ней в столицу приехали Павел Петрович, Мария Федоровна, великие князья и княжны и Елизавета Алексеевна. При дворе началась лихорадочная подготовка к ряду торжеств. Они открылись 2 сентября празднованием мира с Турцией и продолжались две недели. 28 сентября состоялось бракосочетание Александра и Елизаветы Алексеевны.

В этот день в восемь часов утра по сигналу — пяти пушечным выстрелам с Петропавловской крепости — все гвардейские полки под началом генерал-аншефа графа Ивана Петровича Салтыкова выстроились на площади перед Зимним дворцом и на прилегающих к ней улицах. Без четверти час двадцать один выстрел с бастионов Адмиралтейской крепости открыл торжественное шествие из внутренних апартаментов императрицы в большую церковь Зимнего дворца. Молодые шли впереди. На Александре был кафтан из серебряного глазета с бриллиантовыми пуговицами и алмазные знаки ордена святого Андрея Первозванного; Елизавета Алексеевна была облачена в платье того же цвета и материи, украшенное жемчугами и бриллиантами. Екатерина и Павел Петрович с супругой шли следом. По хмурому виду цесаревича было заметно, что отношения матери с сыном окончательно расстроились — вплоть до того, что Павел намеревался даже вовсе не присутствовать на бракосочетании, однако стараниями Марии Федоровны семейный разрыв был предотвращен.

На сей раз вспомнили и о Лагарпе — он был награжден десятью тысячами рублей.

Ближайшей обязанностью шестнадцатилетнего мужа по-прежнему оставалось ученье. Между тем весь пыл Александра уходил совсем на другие занятия. "Весьма боюсь, — говорил приближенный цесаревича Ф. Ф. Ростопчин, — не повредила бы женитьба великому князю: он так молод, а жена его так хороша собою". А Протасов со вздохом отмечал, что после свадьбы великий князь "отстал нечувствительно от всякого рода упражнений… от всякого прочного умствования".

Придворное окружение внушило Александру, что теперь, после женитьбы, он вполне может располагать собой, и великий князь самозабвенно упивался своей независимостью и самостоятельностью: сверх меры шалил с братом и парикмахером Романом, ездил на вахтпарады к отцу в Гатчину, молодецки пил вино и с удовольствием отбросил прежнюю учтивость в обращении с женой. Вид Протасова нагонял на него скуку, и Александр убегал от него в уборную Елизаветы Алексеевны, куда наставник не мог за ним следовать. Единственный учитель, который еще кое-как продолжал с ним занятия, был Лагарп. Но и он со дня на день ожидал своего увольнения.

IV

Алкивиад… мог подражать в равной мере как хорошим, так и плохим обычаям. Так, в Спарте он занимался гимнастикой, был прост и серьезен, в Ионии — изнежен, предан удовольствиям и легкомыслию…

Плутарх. Сравнительные жизнеописания

С 1791 года императрица не считала нужным скрывать от ближайшего окружения свои намерения относительно вопроса о престолонаследии и откровенничала с Гриммом: "Послушайте, к чему торопиться с коронацией? Всему есть время, по словам Соломона. Сперва мы женим Александра, а там со временем и коронуем его со всевозможными церемониями, торжествами и народными празднествами. Все будет блестяще, величественно и великолепно. О, как он сам будет счастлив и как с ним будут счастливы другие!"

Однако в глубине души она осознавала, что самая трудная часть дела состоит не в том, чтобы официально оформить передачу престола внуку, а в том, чтобы заручиться согласием на это самого Александра. Эту задачу она попыталась возложить на Лагарпа, чье огромное влияние на великого князя было неоспоримо. Екатерина полагала, что швейцарский республиканец возьмется посодействовать "избавлению России от нового Тиберия".

Крайние радикалы в теории обыкновенно легко мирятся с самым консервативным порядком вещей в действительности. Лагарп пришел в ужас, догадавшись, орудием каких целей его пытаются сделать. Сохранился его рассказ о событиях осени 1793 года. 18 октября императрица неожиданно потребовала его к себе. Их разговор продолжался два часа. Говорили о разном, но Екатерина несколько раз, словно мимоходом, возвращалась к теме будущности России, давая понять собеседнику настоящую цель аудиенции. Лагарп, как мог, старался не дать посвятить себя в ее планы. Ему это удалось, "но два часа, проведенные в этой нравственной пытке, — вспоминал он, — принадлежат к числу самых тяжелых в моей жизни, и воспоминание о них отравляло все остальное пребывание мое в России".

Опасаясь дальнейших разговоров в том же направлении, Лагарп обрек себя на строгое уединение и являлся ко двору только для занятий с великими князьями. Но, поняв вскоре, что, как бы ни обернулись дела с удалением от престола «Тиберия», ему все равно не удержаться при дворе, он решился на самый благородный и бескорыстный шаг за все время своего пребывания в Петербурге — он постарался напоследок примирить детей с отцом.

С неимоверным трудом он добился аудиенции у Павла Петровича, который не разговаривал с ним уже три года. Любившего военный порядок цесаревича больше всего подкупила та быстрота, с которой Лагарп явился на свидание: получив вечером 26 апреля 1794 года вызов в Гатчину, швейцарец в семь утра уже сидел в дворцовой приемной. В долгой беседе он убедил подозрительного Павла, что Александр и Константин любят и уважают его и что старший великий князь и в мыслях не имеет в угоду Екатерине посягнуть на его права на престол. Цесаревич, так же легко и быстро привязывавшийся к людям, завоевавшим его доверие, как легко начинал считать врагом того, кто однажды вызвал его неудовольствие, оттаял и к концу беседы уже назвал себя искренним другом того, кого перед тем звал не иначе как «якобинец». Он пригласил Лагарпа на бал, а Мария Федоровна выразила желание танцевать с тем, кто возвратил ей ее сыновей, чем поставила его в неловкое положение, так как у него не было с собой перчаток. Павел выручил своего нового друга, одолжив ему свои, — эту пару перчаток Лагарп благоговейно хранил всю жизнь в воспоминание о дне, в который столь чудесно переродился его давний недоброжелатель. Оба они сохранили самые лучшие воспоминания о единственном свидании, сделавшем их друзьями. Павел Петрович позже признавался Александру, что не может без умиления вспомнить о 27 апреля 1794 года.

Но может быть, самое сильное впечатление поступок Лагарпа произвел на самого Александра, который с новым рвением возобновил занятия с учителем и часто приводил с собой Елизавету Алексеевну.

Теперь Лагарпу оставалось только ждать своей отставки. Во время чтения одной из лекций великим князьям Салтыков внезапно вызвал к себе швейцарца и объявил волю императрицы: поскольку Александр Павлович вступил в брак, а Константин Павлович определен в военную службу (в Гатчину, к отцу), то занятия с ними должны окончиться и выдача жалованья Лагарпу прекращается с текущего года. Несмотря на то что Лагарп давно готовился к этому вызову, он не сумел скрыть своих чувств перед воспитанниками. Когда он возвратился в класс, Александр сразу заметил следы волнения у него на лице и спросил об их причине. Лагарп отвечал уклончиво. Тогда Александр воскликнул: "Не думайте, чтоб я не замечал, что уже давно замышляют против вас что-то недоброе! Нас хотят разлучить, потому что знают всю мою привязанность, все мое доверие к вам!" — и в порыве любви к учителю бросился ему на шею. Лагарп едва мог оторвать его от себя, беспрестанно напоминая, какой нежелательный толк может дать этой сцене какой-нибудь непрошеный свидетель.

Все же занятия с Александром продолжались до самого отъезда Лагарпа из Петербурга. Когда вопрос об увольнении был решен окончательно, Александр написал наставнику, что тот поймет, какое он испытывает огорчение, "оставаясь один при этом дворе, который я ненавижу, и предназначенный к положению, одна мысль о коем заставляет меня содрогаться. Единственно остающаяся мне надежда — думать, что через несколько лет, как вы мне сами сказали, я вас увижу опять. Прощайте, дорогой друг, будьте уверены, что до последней минуты жизни пребуду весь ваш и что никогда не забуду того, чем вам обязан, и всего, что вы для меня сделали".

Отъезд был назначен на 9 мая. В этот день Александр сам инкогнито приехал из Таврического дворца проститься с учителем. Прощание было душераздирающим. "Мне понадобилась вся моя твердость духа, чтобы вырваться из его объятий, покуда он обливал меня слезами", — вспоминал Лагарп. Он вручил воспитаннику письменное наставление и инструкции, в основном касающиеся книг, которые он рекомендовал читать великому князю.

Летом Лагарп был уже в Швейцарии и поселился в окрестностях Женевы.

Результат разговора Лагарпа с Павлом Петровичем сказался в том, что Александр стал чаще видеться с отцом: если до разговора он ездил в Гатчину раз в неделю, в пятницу вечером, чтобы присутствовать на субботнем вахтпараде, то теперь он проводил там большую часть времени.

Гатчина находилась в сорока верстах от столицы и в двадцати — от Царского Села. В 1770 году гатчинское имение было подарено Екатериной II графу Григорию Григорьевичу Орлову. В то время оно состояло из небольшого господского дома и нескольких чухонских деревушек. Кругом расстилалась болотистая местность с речкой Парицей и двумя озерцами — Белым и Черным; столбовая порховская дорога между ними, с постоялыми дворами и кабаками, была единственным оживленным местом в этой Богом забытой глуши, известной лишь завзятым охотникам.

С переходом Гатчины в руки Орлова все изменилось; Гатчина приобрела известность. Близ Белого (или Большого) озера по плану архитектора Ринальди Орлов возвел великолепный барский дом с башнями и разбил правильный парк, упиравшийся в столбовую дорогу. На этом строительство прекратилось: граф не хотел портить столь удобные для охоты места.

В 1783 году, после смерти любимца, императрица купила Гатчину для Павла Петровича. С этих пор бывшее орловское имение сделалось любимым местопребыванием цесаревича. За те тринадцать лет, которые наследнику пришлось провести здесь, имение стало образцовым и напоминало уже небольшой городок; вернее, это был свой, особый мирок, созданный Павлом в противовес матери, как идеал новой, уже не екатерининской, а павловской России. А тем, так сказать, первоэлементом, из которого гатчинский демиург намеревался сотворить свою вселенную, была гатчинская гвардия.

Павловское войско создавалось постепенно. В 1796 году в гатчинской гвардии числилось уже 6 батальонов пехоты, егерская рота, 4 кавалерийских полка (жандармский, драгунский, гусарский и казачий), пешие и конные артиллеристы при 12 орудиях — всего 2399 человек; в их число входили 19 штаб- и 109 обер-офицеров. Кроме того, на гатчинских прудах плавала небольшая флотилия.

Главнокомандующим и главным инструктором этих войск был барон Штейнвер, пруссак из военной школы Фридриха II. Цесаревич говорил о нем: "Этот будет у меня таков, каков был Лефорт у Петра Первого".

Впрочем, сам Павел изображал из себя вовсе не полтавского героя, а покойного прусского короля. Гатчинские войска, вплоть до мелочей, были организованы на прусский манер. Из подражания отцу цесаревич возрождал те самые уставы и мундиры «неудобоносимые», которые, будучи введены при Петре III, по словам екатерининского манифеста 1762 года, "не токмо храбрости воинской не умножали, но паче растравляли сердца болезненные всех верноподданных его войск". Форму гатчинских офицеров составлял тесный мундир, просаленный парик, огромная шляпа, сапоги выше колен, перчатки, закрывавшие локти, и короткая трость. Современники единодушно сходились на том, что при въезде в Гатчину нельзя было отделаться от чувства, что попадаешь в какой-то прусский городок. Путешественника встречали трехцветные — черно-красно-белые — шлагбаумы и окрики часовых, в которых, кроме языка, ничто не выдавало русских солдат. На разводах господствовал тот же мелочный порядок, что и в Потсдаме. Малейшая неисправность вызывала безудержный гнев наследника. Офицеров за ничто сажали под стражу, лишали чинов, разжаловали в рядовые, откуда потом лишь малая часть снова возвращалась в офицерский корпус. Каждый день приносил известие о новых самодурствах цесаревича, над которыми потешалась столичная гвардия.

Екатерина не препятствовала созданию гатчинских войск. Ей, привыкшей к подвигам румянцевских и суворовских чудо-богатырей, маниакальное увлечение сына прусской шагистикой казалось смешным. Императрица презирала гатчинцев. Летом, проживая в Царском Селе, она почти ежедневно слышала ружейную и орудийную стрельбу, раздававшуюся со стороны Гатчины. Государыня не мешала сыну играть в солдатики и только, вздыхая, жаловалась, что он "расстучал ей голову своей пальбой".

Презрение императрицы к гатчинцам разделяла вся русская армия. Иначе и быть не могло, так как гатчинские офицеры были сплошь грубые, почти необразованные люди, выгнанные из армейских и гвардейских полков за дурное поведение, пьянство или трусость, "сор нашей армии", по словам современника. Под воздействием гатчинской дисциплины эти люди легко превращались в бездушные машины и не моргнув глазом сносили от цесаревича брань, а иногда и побои, с завистью взирая из своих гатчинских болот на блестящую екатерининскую гвардию. Даже любимец Павла Ф. В. Ростопчин говорил, что наследник окружен людьми, наиболее честный из которых заслуживает колесования без суда!

За гатчинцами замечалась еще одна характерная черта: они не были любителями порохового дыма. Впоследствии только один из них, генерал Капцевич, заслужил известность храброго офицера. Тем не менее у этой армии были свои герои — люди особого рода, орлы вахтпарадов и рыцари фронта.

Осенью 1769 года у отставного поручика Андрея Андреевича Аракчеева родился сын Алексей. (Дня его рождения родители не запомнили, поэтому позже, в просьбе об определении в корпус, пометили пятым октября — днем его именин.) Отставной поручик почивал в родительской деревеньке если не на лаврах, то на пуховиках, в хозяйство не вмешивался и проводил время, глядя из окна на бедный двор своей усадьбы и посасывая любимую трубочку. Первенца своего Андрей Андреевич любил отменно и даже пытался выучить его грамоте, но труд этот показался ему обременительным, и он переложил его на деревенского дьячка.

Мать Алеши, Елизавета Андреевна, была по-своему замечательной женщиной — необыкновенно аккуратной и педантично-чистоплотной, чем заслужила в округе прозвище «голландки». Она учила малолетнего Алешу молитвам, водила в церковь, не пропуская ни одной обедни, внушала бережливое отношение к вещам. Из домашнего воспитания мальчик вынес обрядовую набожность, привычку к постоянному, пусть и бесцельному, труду и неутомимое стремление к порядку. Его дальнейшая жизнь не дала заглохнуть этим качествам.

В одиннадцать лет с Алешей произошло событие, круто изменившее всю его жизнь. К соседнему помещику Корсакову приехали из шляхетского корпуса в отпуск два его сына — Никифор и Андрей. Аракчеев-старший поехал в гости к Корсаковым и взял с собой Алексея. Сидя за общим столом и слушая рассказы кадетов, мальчик с ужасом осознал, как ничтожны его собственные познания. Он не мог наслушаться их рассказов о лагере, учениях, стрельбе из пушек, но особенно поразили его красные мундиры братьев, с черными бархатными лацканами. "Мне казались они какими-то особенными, высшими существами", — вспоминал об этой встрече Алексей Андреевич. За весь вечер он не проронил ни слова, но в нем зародилось необоримое желание учиться в шляхетском корпусе.

Возвратясь домой, он думал о кадетах дни и ночи, пребывая "как в лихорадке". Наконец он бросился в ноги отцу и заявил, что умрет, если его не отдадут в шляхетский корпус. Андрей Андреевич, вспомнив молодость, согласился повезти сына в Петербург. Здесь они полгода ежедневно ходили к командиру Артиллерийского и Инженерного шляхетского корпуса генералу Петру Ивановичу Мелиссино, чтобы безмолвно попасться ему на глаза и не дать забыть о себе. Деньги таяли, последние недели ели раз в день. Наконец издержали последнюю копейку. От полнейшей безысходности Андрей Андреевич пошел с поклоном на двор к митрополиту Гавриилу и получил от него по своей крайней бедности милостыню — рубль серебром. Выйдя из покоев владыки на улицу, отец поднес рубль к глазам, сжал в кулаке и горько заплакал; вместе с ним зарыдал и Алексей.

Этот жестокий урок бедности и голода Аракчеев не забыл. Впоследствии, став всемогущим, тщательно следил, чтобы на поступающие к нему прошения немедленно клалась резолюция — отказа или исполнения.

Не имея ни связей, ни положения, ни денег, молодой кадет полагался только на двух помощников — свое усердие и милость начальства. Вскоре он стал числиться среди первых учеников. Его репутация отличного кадета способствовала тому, что в 1787 году его оставили при корпусе на должности репетитора с обязанностью учить кадет арифметике, геометрии, артиллерийскому делу и фронту; помимо этого, ему почему-то поручили заведовать корпусной библиотекой. На строевых занятиях с кадетами Аракчеев впервые начал выказывать то "нестерпимое зверство", которое так сильно прославило его впоследствии. В русском человеке жестокость весьма часто соседствует с набожностью и любовью к порядку.

С этого времени дела Аракчеева пошли в гору. Он сблизился с главным наставником великих князей Н. И. Салтыковым, который поручил ему воспитание сына; директор корпуса П. И. Мелиссино оказал ему покровительство, назначив своим адъютантом.

В 1792 году Павел Петрович пожелал улучшить организацию артиллерийского дела в своих войсках и искал для этого сведущего артиллерийского офицера. Поскольку охотников до гатчинской службы было немного, он обратился за помощью к Мелиссино, и тот ответил наследнику, что такой человек у него есть.

4 сентября Аракчеев представился в Гатчине наследнику. Он легко усвоил сложные требования гатчинской службы, казавшиеся многим невыносимыми. На первый вахтпарад он явился безотказным автоматом, как будто век прослужил в Гатчине.

"Образцовая" гатчинская пехота представляла собой живой экспонат из прусского военного музея. Однако у гатчинцев была одна несомненная заслуга перед русской армией, а именно — в организации артиллерийского дела. В конце XVIII столетия ведущими русскими полководцами было официально признано, что артиллерия не может играть решающей роли в победе. Это было тем более опасно, что в далекой Франции при осаде Тулона уже блестяще заявил о себе один молодой артиллерийский поручик по фамилии Буонапарте.[18] Именно в Гатчине была опробована та система организации артиллерийского дела — создание самостоятельных артиллерийских подразделений и новых орудий, повышение подвижности полевых орудий, широкое применение стрельбы картечью, превосходное обучение артиллерийских команд, — без которой русская артиллерия не смогла бы совершить свои славные подвиги в 1812 году.

Этот поворот в артиллерийской подготовке гатчинских войск начался с прибытия в Гатчину Аракчеева. Павел Петрович сразу заметил в нем «служаку»: Аракчеев не сходил с плаца или поля по двенадцать часов. Посетив вскоре его артиллерийскую команду, цесаревич подвел итог нововведениям одним словом: «Дельно». На ближайших артиллерийских учениях аракчеевская мортира послала точно в цель два ядра из трех. Алексей Андреевич сразу был произведен в артиллерийские капитаны и получил право обедать с наследником.

Для него началась новая жизнь.

Прекрасно понимая, что роль светского человека при дворе наследника ему не по плечу, Аракчеев предпочел ей роль делового человека. Он поддерживал только служебные разговоры, за что язвительный Ростопчин немедленно окрестил его "гатчинским капралом". При дворе он стоял особняком ото всех, всегда и всюду преследуя лишь одну цель — как угодить Павлу. Ни разу он не обратился к цесаревичу ни с одной просьбой и, получая небольшое жалованье, тщательно уклонялся от всяких пособий и подарков. Павел тем более был благодарен ему, что средства, отпускаемые на содержание гатчинского двора императрицей, были весьма невелики.

Вспоминая годы гатчинской службы, Аракчеев говорил: "В Гатчине служба была тяжелая, но приятная, потому что усердие всегда было замечено, а знание дела и исправность отличены". К 1796 году он был пожалован чином полковника и назначен инспектором пехоты, начальником артиллерии, гатчинским губернатором и управляющим военным департаментом павловских войск. В это время о его жестокости уже ходили легенды: говорили, что он немилосердно хлещет по щекам не только солдат, но и офицеров, вырывает усы гренадерам; передавали даже, будто одному солдату он в припадке бешенства откусил не то нос, не то ухо.

Павел Петрович и жаловал любимца, и журил крепко. Раз, после одной чрезвычайно бурной служебной взбучки, Аракчеев со слезами вбежал в церковь, думая, что лишь милость Божия может помочь ему остаться на службе. Стоя на коленях и горячо молясь, он вдруг услышал за спиной звон шпор. В страхе он обернулся — так и есть: Павел!

— О чем ты плачешь? — спросил его цесаревич.

— Мне больно лишиться милости вашего императорского высочества.

— Да ты вовсе не лишился ее, — сказал Павел Петрович, кладя руку ему на плечо. — Молись Богу и служи верно: ты знаешь, за Богом молитва, а за царем служба не пропадают!

— У меня только и есть что Бог да вы! — со слезами выдавил из себя Аракчеев.

Когда они вышли из церкви, цесаревич остановился, внимательно посмотрел на Аракчеева и сказал:

— Ступай домой, со временем я сделаю из тебя человека.

Взрослая жизнь встретила Александра как-то двусмысленно, двулично. Отец и бабка предъявляли на него свои права, навязывали ему выбор между Эрмитажем и Гатчиной, то есть требовали от него то, что противоречило всему его предыдущему воспитанию: определить свои отношения с действительностью. Командуя одним из гатчинских батальонов, великий князь ежедневно с шести утра изучал жесткие, бесцеремонные казарменные нравы; возвращаясь вечером в столицу, он тайком, стыдясь, сбрасывал забрызганную грязью гатчинскую форму, над которой в Зимнем потешались, как могли, и в модном светском костюме являлся в Эрмитаж, где вокруг императрицы собиралось самое изысканное общество. Этот внезапный переход из одного мира в другой ни на минуту не затруднял его: от казарменного непечатного лексикона он с легкостью переходил к изящным французским каламбурам.

В гатчинском дворце тоже были свое остроумие и свое злословие. Павел Петрович открыто осуждал правление матери, называя его узурпацией, и при всяком удобном случае пенял Александру его свободомыслием. Получив очередные новости из Франции, он обращался к сыновьям с удовлетворением человека, чьи предсказания полностью оправдались: "Вы видите, мои дети, что с людьми следует обращаться как с собаками".

И случалось, что тем же вечером Екатерина рассуждала с Александром о правах человека, читала ему французскую конституцию, комментируя отдельные статьи, и разъясняла причины революции.

В гатчинских занятиях внуков императрица видела смешную карикатуру на воинскую службу и иногда, забыв о приличиях, в присутствии Платона Зубова и других вельмож просила их спародировать фронтовые манеры отца. Александр делал это действительно забавно. Но бабка не замечала, что старший внук с отвращением глядит на ее фаворита, который около полуночи, зевая, вставал вслед за императрицей из-за карточного стола и с рассеянным видом направлялся в ее спальню, а утром как ни в чем не бывало появлялся в приемной заспанный, в распахнутом халате, с растрепанными волосами…

Александр видел вокруг себя много грязи — изящную грязь бабушкиного салона и неопрятную грязь отцовской казармы. Но хотя он и писал Лагарпу, что весь преобразился, встает рано и целое утро работает по оставленному наставником плану, тем не менее у него не было привычки упорно трудиться, возиться в здоровой житейской грязи, пачкаться в которой Сам Господь судил человеку: "В поте лица твоего будешь есть хлеб". Первая же помеха надолго отрывала его от занятий.

Екатерина не сумела ни занять его работой, ни разнообразить его времяпрепровождение; свои гатчинские обязанности Александр исполнял с рвением молодого человека, которому впервые поручено ответственное дело. Он еще по привычке подлащивался к стареющей бабке; отца же боялся смертельно и потому до изнурения утомлял себя службой. "Нынешнее лето я действительно могу сказать, что служил", — с гордостью писал он Лагарпу осенью 1796 года. На самом деле вся служба сводилась к пунктуальному исполнению различных мелочей — от этого неумения видеть вещи в целом, наряду с пристрастием к парадомании, этой специфической болезнью государей, Александр не мог избавиться всю последующую жизнь.[19] (Гатчинские учения повредили и здоровью великого князя. В шестнадцать лет он уже был близорук, как и его мать; а в 1794 году к этому прибавилась глухота в левом ухе. По собственным словам Александра, это произошло оттого, что на одном из артиллерийских учений он стоял слишком близко к батарее.)

Молодости свойствен корпоративный дух, она охотно делит людей на своих и чужих. В принадлежности к отцовской гвардии отверженных было даже нечто привлекательное для Александра. Похоже, что в глубине души он считал себя офицером гатчинской, а не русской армии и часто самодовольно повторял, желая похвалить что-либо: "Это по-нашему, по-гатчински".

Отвращение и страх, внушаемые людям из "приличного общества" отверженными, есть одно из сильнейших наслаждений для последних. Однажды, возвращаясь с плаца, Александр кивнул в сторону Царского Села:

— Нам делают честь: нас боятся.

Конечно, это была юношеская бравада; Екатерина не испытывала ни малейшего беспокойства от соседства с гвардией сына и великолепно спала под охраной всего роты гренадер.

Порой он с тоской ощущал себя многоликим никем, вечно изменчивым Протеем, чью сущность составляет внешняя кажимость, а иногда быть никем представлялось ему благодатным уделом по сравнению с утомительной обязанностью все время представлять кого-то. Он мог бы думать, что является самим собой в своих сентиментально-республиканских мечтах, если бы эти мечтания, так редко прорывавшиеся наружу, не представлялись ему самому нелепой случайностью. Нагруженный тяжелым балластом никому не нужных самоновейших политических идей и величавых античных образов, пустился он в путь по холодным, неприветливым волнам российской жизни. Устав от бесцельного плавания и изнуряющей качки, он грезил о тихой гавани, где бы он мог укрыться от житейских бурь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад