— Ну вот, Александр Андреевич, как вы думаете, хорошо ли я сделал, что приказал Храповицкого расстрелять?
— Достодолжно и достохвально, государь, — как ни в чем не бывало ответил князь.
Александр и все остальные в изумлении уставились на него. Павел, облегченно вздохнув, сказал им:
— Вот видите, что говорит умный человек. А вы чего все испугались?
Но Безбородко, крякнув, продолжил:
— Только, государь, Храповицкого надо казнить по суду, чтобы все знали, что ослушника повеления государя карает закон. Следовательно, нужно послать указ Смоленской уголовной палате, чтобы она немедленно приехала в полном составе на место и вынесла свое определение.
Павел, подумав, согласился с этим и послал в Смоленск фельдъегеря. Члены уголовной палаты, предупрежденные Безбородко, что им следует быть чрезвычайно осторожными в своем решении (дабы не создать скандального и нежелательного прецедента), оправдали Храповицкого тем, что дороги были подмочены дождями и потому затеянные им дорожные работы не нарушали государева указа.
2 июня Павел и великие князья возвратились в Петербург.
II
В первые годы нового царствования Александр пользовался всеми официальными почестями, полагающимися ему как наследнику, и полным доверием отца. Павел отпускал на содержание его двора 500 тысяч рублей (двор Елизаветы Алексеевны обходился еще в 150 тысяч). Помимо сана цесаревича Александр получил от отца должность военного губернатора Санкт-Петербурга, был назначен шефом лейб-гвардии Семеновского полка и исполнял обязанности инспектора по кавалерии и пехоте Санкт-Петербургской и Финляндской дивизий; с 1 января 1798 года он еще и председательствовал в военном департаменте "за труды его в благодарность", как сказано в высочайшем рескрипте, а в конце 1799 года был назначен сенатором и должен был присутствовать на заседаниях Императорского Совета.
Эти занятия и обязанности поглощали почти все его время. Ежедневно в семь часов утра цесаревич подавал императору рапорт. За малейшую ошибку в рапорте, незнание или тем более укрывание каких-то упущений по службе следовал такой разнос, что придворные часто видели, как великий князь покидал кабинет государя весь бледный, с трясущимися руками. Благорасположение и строгость Павла, смена его настроений были непредсказуемы, их нельзя было избежать, от них невозможно было укрыться; оставалось смириться и трепетать. Отца Александр боялся смертельно — до той степени ужаса, который уже граничит с любовью к карающей руке. Вместо того чтобы оказывать покровительство другим, цесаревич вынужден был сам искать его у тех, кто имел влияние на царя, ибо Павел, этот грозный самодержец, на удивление легко поддавался влиянию более сильных или просто ловких натур.
При таких обстоятельствах точное и неукоснительное исполнение наследником своих многочисленных служебных обязанностей сделалось в глазах Павла показателем его лояльности. В первую очередь это касалось военной службы. Неопытный и слабовольный Александр, к тому же близорукий и глуховатый, не мог, конечно, в одиночку справиться со сложными требованиями новых уставов; ему был необходим знающий, дельный помощник. И он легко нашел его. Таким советником и оберегателем Александра стал Аракчеев. По настоятельной просьбе наследника он с готовностью муштровал «хорошенько» вверенные Александру войска и не оставлял его своими советами. Вся их переписка этих лет свидетельствует об этом.
Александр — А. А. Аракчееву:
"Я получил бездну дел, из которых те, на которые я не знаю, какие делать решения, к тебе посылаю, почитая лучше спросить хорошего совета, нежели наделать вздору".
"Прости мне, друг мой, что я тебя беспокою, но я молод, и мне нужны весьма еще советы; итак, я надеюсь, что ты ими меня не оставишь".
"Смотри ради Бога за семеновскими".
Малейшее нездоровье Аракчеева вызывало со стороны Александра бурные, хотя и не совсем бескорыстные излияния: "Друг мой, Алексей Андреевич, искренне сожалею, что ты нездоров, а особливо что ты кровью харкал. Ради Бога побереги себя, если не для себя, то по крайней мере для меня. Мне отменно приятно видеть твои расположения ко мне. Я думаю, что ты не сомневаешься в моем и знаешь, сколько я тебя люблю чистосердечно"; при каждой разлуке цесаревич "с отменным нетерпением" ожидал встречи: "Мне всегда грустно без тебя".
Все же и помощь многоопытного служаки не всегда спасала его от отцовского гнева. В одном письме 1797 года Александр доверительно сообщил Аракчееву, что думает об отставке. В другом письме он откровенно признается ему в своих мучениях: "Завтра у нас маневры. Бог знает, как пойдет. Я сомневаюсь, чтобы хорошо было. Я хромой. В проклятой фальшивой тревоге помял опять ту ногу, которая была уже помята в Москве, и только что могу на лошади сидеть, а ходить способу нет; итак, я с постели на лошадь, а с лошади на постель".
Так начиналась и крепла эта странная дружба. В 1820 году Александр имел полное право написать Аракчееву: "Двадцать пять лет могли тебе доказать искреннюю мою привязанность к тебе и что я не переменчив". Следует помнить, что великий князь сошелся с гатчинским капралом в период его жесточайших неистовств во фронте.
Приблизительно тогда же произошла решительная размолвка и с Елизаветой Алексеевной. До сих пор их брак оставался бесплодным. Но 18 мая 1799 года Елизавета Алексеевна родила великую княжну Марию. Девочка оказалась слабой и прожила всего чуть больше года. 27 июля 1800 года она умерла в Царском Селе и была похоронена в Александро-Невской лавре.
Вместо того чтобы поддержать жену в это трудное время, Александр совершенно удалился от нее. Причиной его охлаждения была не его собственная неприязнь, а гнев Павла на баденского принца после обнародования его соглашения с Французской республикой. Баденские принцы в одну минуту лишились шефства в русских полках; переписка Елизаветы Алексеевны перлюстрировалась. Александр совершенно забросил жену, как всегда забрасывал вещи, идеи и людей, наскучивших ему или причинявших ненужные хлопоты.
Поглощенный своими обязанностями при дворе, на службе, Александр располагал собой только вечером, после обеда. Это время, несмотря на утомление, он проводил по-прежнему с молодым князем Чарторийским. Разговаривали о будущем России. Сбросив мундир, наследник становился горячим и искренним другом свободы. Деспотизм отца производил на него "сильное и тяжелое впечатление"; предстоящая ему самому коронация вызывала в нем отвращение и протест. "Его искренность, прямота, способность увлекаться прекрасными иллюзиями придавали ему обаятельность, перед которой было невозможно устоять", — вспоминал князь Адам, который и тридцать лет спустя сохранил уверенность, что "убеждения его были искренними, а не напускными".
Однажды (это было в 1797 году) Александр буквально заставил Чарторийского написать от его имени нечто вроде проекта манифеста — в предвидении того времени, когда власть перейдет к нему. Разъясняя в нем блага свободы и справедливости, Александр делал вывод о несовместимости с ними государственного порядка Российской империи и объявлял о своем решительном намерении сложить с себя власть, чтобы нация могла выбрать себе более достойного правителя. Иначе говоря, он желал издали наслаждаться плодами своего доброго дела.
В то же время тайный интимный кружок Александра и князя Чарторийского расширился. Произошло это стараниями князя Адама. Он был вхож в дом старого графа Александра Сергеевича Строганова и как бы вошел в его семью. Строганов питал слабость к европейцам и европеизму, а князь Адам был первым и обладал вторым. Большую часть жизни старый граф провел в Париже, бывал в обществе Гримма, Гольбаха, Д'Аламбера, посещал литературные салоны известных дам эпохи Людовика XV. Вместе с тем этот либерал был прирожденным придворным куртизаном, то есть хороший прием при дворе был ему необходим не из-за честолюбия и расчета, а просто потому, что для него были непереносимы холодный вид и нахмуренные брови государя. Это качество обеспечило ему безбурное существование при трех столь непохожих друг на друга царствованиях: Екатерины, Павла и Александра.
В доме Александра Сергеевича Чарторийский близко сошелся с его сыном, графом Павлом Александровичем, и с Николаем Николаевичем Новосильцовым, воспитанником и любимцем семьи, приходившимся Строгановым дальним родственником. Последний также уже успел оказать благодетелям важную услугу.
Старый граф желал воспитать сына во французском духе, для чего пригласил ему в гувернеры Жильбера Ромма, либерально-просвещенную личность с темным прошлым и, как оказалось, чересчур известным революционным будущим. Новый гувернер, поклонник Руссо, вознамерился сделать из своего воспитанника Эмиля. Отправившись с согласия старого графа в Париж с Павлом Александровичем, он по пути заставлял его идти пешком и выполнять все нравственно-гигиенические требования, предписанные Руссо молодым людям. В Париж они прибыли в самый разгар революции. Ромм немедленно предоставил своему ученику возможность принять участие в собраниях революционных клубов; вскоре они остановили свои симпатии на клубе якобинцев и некоторое время усердно посещали их собрания и заседания Национального собрания, о чем Ромм откровенно и наивно сообщал старому графу, почитателю свободомыслия и конституции. В 1790 году Ромм основал собственный Клуб друзей закона, куда записал, конечно, и своего воспитанника. В это время Павел Александрович сошелся со знаменитой Теруан де Мерикур, без долгих раздумий и особых усилий поменявшей свое положение первой куртизанки Парижа на роль хозяйки революционного салона. Влюбленный Строганов разгуливал по улицам города в красном фригийском колпаке и готов был сделаться совершенным демагогом. Слухи о непотребном поведении молодого человека дошли наконец до Петербурга, и "буря разразилась", как с прискорбием сообщил Ромму отец красного графа. Екатерина II приказала вернуть Павла Александровича под родительский кров. Спасать заблудшего Эмиля был послан Новосильцов, который в начале 1791 года благополучно доставил Павла Александровича в Петербург. Некоторое время молодой Строганов жил в деревне у матери (графиня Екатерина Петровна давно разошлась с мужем), затем императрица назначила остывшего якобинца камер-юнкером, а Павел сделал его действительным камергером. Тогда же Павел Александрович женился на умной и образованной княжне Софье Владимировне Голицыной. С годами он «прозрел» и остепенился, но революционное прошлое, конечно, оставило в нем свои следы: Павел Александрович продолжал сочувствовать свободе во всех ее проявлениях.
Услуга, оказанная Новосильцовым семье Строгановых, сделала его советчиком и почти распорядителем в доме. Николай Николаевич гордился своим независимым характером и тем, что поступает сообразно с раз навсегда принятыми взглядами. Новосильцов был умен, проницателен, усидчив в работе; последнему качеству, правда, мешала любовь к чувственным наслаждениям, однако, несмотря на частые позывы плоти и страстей, Новосильцов много читал, изучал состояние русской и европейской промышленности и приобретал знания в области политической экономии и законодательства. Ко всему этому добавлялось еще поверхностное философствование, чтобы показать, что он свободен от всяких предрассудков.
В июне 1798 года к четверке присоединился Виктор Павлович Кочубей, племянник князя Безбородко, друг юности Александра. Это сближение соответствовало и желанию Павла, который, отозвав Виктора Павловича из Константинополя, где он состоял на должности посланника, определил его к наследнику, "чтобы он был у великого князя то, что у меня князь Безбородко".
Помимо этого интимного кружка было еще двое молодых людей, которых Александр принимал у себя в качестве друзей, — князь Александр Николаевич Голицын и князь Петр Михайлович Волконский.
Голицын состоял при наследнике камер-юнкером. Его прозвали "маленький Голицын" — за небольшой рост. Он сумел понравиться Александру: его беседа была всегда забавна, он знал все городские сплетни и хорошо пародировал речь и манеры каждого, о ком говорил. (В отсутствие великого князя Голицын часто представлял Павла, и так удачно, что "все начинали дрожать перед ним".) При Екатерине молодой камер-юнкер был страстным поклонником императрицы и не стесняясь говорил, что был бы счастлив, несмотря на ее годы, попасть в число ее любовников. В те годы он вообще был убежденным эпикурейцем, "позволявшим себе с расчетом и обдуманно всевозможные наслаждения, даже с весьма необычайными вариациями". Этим качеством во многом объясняется его последующий мистицизм.
Волконского сблизили с Александром служебные отношения: князь Петр Михайлович был адъютантом наследника в Семеновском гвардейском полку. Не обладая выдающимися способностями, он был очень точен и аккуратен в исполнении служебных обязанностей, что чрезвычайно ценилось Павлом и было совершенно необходимо Александру. Волконский неизменно пребывал в ровном расположении духа; его суждения были всегда благоразумны, и он смело высказывал их даже тогда, когда они шли вразрез с мнением наследника. Охотно оказывая услуги другим, он в то же время не терпел, чтобы ему в них отказывали. Дружба с Александром обеспечила ему блестящую служебную карьеру.
Интимный кружок наследника просуществовал недолго. Ухудшение отношения Павла к старшему сыну сказалось и на его друзьях. Первым неудовольствие царя вызвал Новосильцов, остававшийся верным своему принципу независимости. На совещании молодых друзей наследника было решено отослать его в Англию подальше от беды. Новосильцев был хорошо принят русским посланником в Лондоне графом Семеном Романовичем Воронцовым и возвратился в Россию только после кончины Павла Петровича.
За Новосильцовым пришла очередь Чарторийского. Республиканские взгляды адъютанта наследника пришлись не по вкусу царю, и в 1798 году князь Адам получил назначение ехать на Сардинию в должности русского посланника при местном дворе. При расставании с другом Александр выразил искреннее сожаление, но Чарторийский заметил некоторую перемену, произошедшую в великом князе и в его отношении к нему: "Он ближе узнал уже действительную жизнь, и она начала производить на него свое действие".
III
Ничто столь не чуждо государю, ничто не вызывает большей неприязни у окружающих, чем грубость и то, что называют своенравием.
Политику Павла, внешнюю и внутреннюю, часто называли непредсказуемой и произвольной. Действительно, на первый взгляд может показаться, что она целиком зависела от его минутной прихоти. Но прихоти Павла имели в своей основе старомодное чувство рыцарской чести, чуть ли не в средневековом его значении. Он желал быть монархом, чьи действия определяют не «интересы», не «польза», тем более не "воля народа", а исключительно высшие понятия чести и справедливости.
Именно эти соображения толкнули его на новую причуду — стать гроссмейстером ордена св. Иоанна Иерусалимского, или так называемого Мальтийского ордена. Впрочем, некоторые придворные подозревали, что сюда примешалось и овладевшее Павлом страстное желание фигурировать перед Лопухиной в ореоле рыцарского героизма. (Он в самом деле смешивал свои любовные похождения с делами политики: например, клал к ногам Лопухиной трофеи, добытые суворовскими войсками.) Как бы то ни было, православный царь не увидел никакого затруднения в том, чтобы стать во главе самого католического из орденов.
Полномочный министр Мальтийского ордена при русском дворе граф де Литта и его брат, папский нунций, с радостью пошли навстречу желанию Павла. Орден переживал не лучшие времена. Его командорства в различных странах Европы были закрыты или конфискованы, сама Мальта находилась под угрозой захвата ее Францией или Англией. По воле Павла все изменилось: были восстановлены не только командорства ордена в Польше, но и появились новые — в самой России.
Зная слабость царя к различного рода церемониям, Литта специально для него составил по старинным обрядам ордена церемониал торжественного капитула, на котором должно было состояться посвящение новых рыцарей. 29 ноября 1798 года в Зимнем дворце капитул мальтийских рыцарей провозгласил царя своим новым гроссмейстером. Павел, Александр, Константин и все новые кавалеры ордена в ознаменование присяги воздели шляпы и обнажили шпаги, а знаменосцы расчехлили и подняли орденские знамена. В тот же день был обнародован манифест, в котором объявлялось о "новом заведении ордена святого Иоанна Иерусалимского в пользу благородного дворянства Империи Всероссийской", чтобы открыть для дворян "новый способ к поощрению честолюбия на распространение подвигов их, отечеству полезных и нам угодных". Обществу грозила серьезная опасность увидеть Аракчеева в трубадурах.
С этих пор Павел неоднократно появлялся на торжественных выходах в гроссмейстерской мантии, с крестом первого гроссмейстера ордена де ла Валетта на шее, который ему поспешили прислать из Рима. Он требовал, чтобы все относились к орденским обрядам с величайшей серьезностью, и, воображая себя новым Баярдом, заставлял ставить в придворном театре пьесы из времен рыцарства. Придворные, посвященные в рыцари, должны были носить старинный орденский наряд: длинную мантию из черного бархата с вышитыми на ней крестами. Этот театральный маскарад вызывал улыбки у всех, кроме Павла.
Единственным результатом заседаний гроссмейстерского капитула был брак графа Литты, освобожденного папой от обета безбрачия, с племянницей покойного Потемкина, графиней Скавронской, еще очень красивой женщиной, принесшей мужу богатое состояние и чин обер-камергера. А единственным политическим результатом мальтийских придворных забав стал разрыв с Англией, захватившей Мальту и таким образом лишившей царственного гроссмейстера его новых владений.
Одновременно с этим Павел рассорился и с Австрией, которая, вернув себе с помощью русских войск Италию, вовсе не горела желанием восстанавливать французский трон. Следствием этого нерыцарского поведения союзников стала радикальная перемена всей внешней политики России. Правда, царь так не считал. В разговоре с датским послом он сказал, что "политика его вот уже три года остается неизменной и связана со справедливостью там, где его величество полагает ее найти; долгое время он был того мнения, что справедливость находится на стороне противников Франции, правительство которой угрожало всем державам; теперь же в этой стране в скором времени водворится король, если не по имени, то по крайней мере по существу, что изменит положение дела". Не довольствуясь этим, Павел велел напечатать в русских газетах вызов всем тем монархам, которые не желают действовать с ним заодно, чтобы поединком разрешить несогласия. (Секундантами царя должны были выступить граф Кутайсов, теперь и обер-шталмейстер Мальтийского ордена, и барон фон Пален, восстановленный к тому времени на службе и назначенный губернатором Петербурга.)
Следует отдать должное проницательности Павла: от него не укрылась подлинная сущность государственного переворота 18 брюмера 1799 года во Франции.[23] Царь с симпатией взирал на молодого первого консула, чьи честолюбивые намерения оставались пока тайной для многих французов.
Возмездием Англии за Мальту стало эмбарго, наложенное Павлом на английские суда и товары во всех российских портах. Одновременно царь приказал Ростопчину, фактически возглавлявшему коллегию иностранных дел, изложить свои мысли о политическом состоянии Европы. Ростопчин представил мемориал, не подозревая, по его словам, что этот документ не только произведет важные перемены в политике, но и послужит основанием новой политической системы. Павел продержал у себя этот документ два дня и возвратил автору с резолюцией: "Апробую ваш план во всем, желаю, чтобы вы приступили к исполнению оного: дай Бог, чтоб по сему было!"
Главная мысль ростопчинского мемориала заключалась в тесном союзе с Францией (то есть с Наполеоном) для раздела Турции, что должно было уничтожить влияние Англии в Средиземноморье и на Ближнем Востоке. Предполагалось привлечь к разделу Австрию и Пруссию, соблазнив первую Боснией, Сербией и Валахией, а вторую — некоторыми северогерманскими землями, против присоединения которых остальные союзники не будут возражать в награду за участие в антианглийской коалиции. Россия, писал Ростопчин, может рассчитывать на Румынию, Болгарию и Молдавию, "а по времени греки и сами подойдут под скипетр российский". Эта мысль понравилась Павлу, и он приписал на полях: "А можно и подвесть".
Об Англии Ростопчин отзывался крайне неодобрительно, говоря, что она "своей завистью, пронырством и богатством была, есть и пребудет не соперница, но злодей Франции". В этом месте царь одобрительно приписал: "Мастерски писано!" — а там, где мемориал распространялся о том, что Англия вооружила против Франции "все державы", сокрушенно черкнул: "И нас, грешных". Согласившись с мнением автора, что союз с Францией позволит соединить престолы Петра Великого и святого Константина, Павел тем не менее заключил: "А меня все-таки бранить станут".
Наполеон и сам искал союзника в борьбе против Англии и в свою очередь прозорливо угадал переменчивый нрав Павла. Демонстрируя свои добрые отношения к России, он приказал отпустить без всяких условий всех русских пленных, захваченных французскими войсками в итальянско-швейцарскую кампанию 1799–1800 годов. В состоявшейся по этому поводу беседе с русским послом графом Спренгтпортеном первый консул особенно напирал на то, что географическое положение России и Франции обязывает обе страны жить в тесной дружбе. Помимо этого Наполеон послал Павлу собственноручное письмо, в котором заверял царя, что если тот пошлет к нему свое доверенное лицо с необходимыми полномочиями, то через двадцать четыре часа на материке и на морях водворится мир.
Поступок Наполеона с русскими пленными очаровал Павла. Он ответил письмом от 18 декабря 1799 года, отправленным вместе с полномочным послом Колычевым. В нем царь проявил верх великодушия и снисходительности. "Я не говорю и не хочу говорить ни о правах человека, ни об основных началах, установленных в каждой стране, — писал он. — Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается".
Впрочем, вслух Павел говорил иное. Однажды, разложив на своем столе карту Европы, он согнул ее надвое со словами:
— Только так мы можем быть друзьями.
Союз с Наполеоном был заключен. Цели, преследуемые им, гораздо более соответствовали интересам Франции, нежели России. Похвалив проницательность Павла относительно монархических намерений Наполеона, приходится признать, что сближение с первым консулом было политической близорукостью, крупной внешнеполитической ошибкой царя. Действуя заодно с ним против Англии, Павел косвенным образом способствовал укреплению власти Наполеона и росту влияния Франции в Европе, то есть в какой-то мере оказался ответственным и за Аустерлиц, и за пожар Москвы.
Царь готовил Англии еще один сюрприз — он намеревался отобрать у нее Индию. Этот замысел вынашивался в строжайшем секрете, помимо самого Павла в него были посвящены всего несколько военных чиновников. В рескрипте атаману войска Донского генералу от кавалерии Орлову (январь 1801 года) приказывалось как можно быстрее выступить в поход; до Индии идти вам всего месяц, писал царь, зато "все богатство Индии будет нам за сию экспедицию наградой". В случае нужды Павел обещал послать вслед казакам пехоту, "но лучше, кабы вы то одни сделали". При рескрипте прилагались карты маршрута до Хивы: "далее уже ваше дело достать сведения до заведений английских".[24] Кроме того, прибавил Павел, "мимоходом утвердите Бухару, чтобы китайцам не досталась".
Это распоряжение Павла обычно относят к разряду исторических анекдотов. Но в то время планы военной экспедиции в английскую Индию посещали головы многих государственных деятелей и кондотьеров. Достаточно сказать, что египетский поход Наполеона был лишь подготовительным этапом для проникновения в Индию; первый консул готов был поддержать и это начинание царя, но Павел твердо решил пожать лавры единолично. Примерно тогда же французскому правительству было представлено на рассмотрение два проекта изгнания англичан из Индии. Автор одного из них для успешного исхода дела считал достаточным восьми судов с трехтысячным десантом. Конечно, этот проект выглядел авантюрой, но авантюрой не безнадежной. Военные силы англичан в Бенгалии состояли всего-навсего из двух тысяч солдат и тридцати тысяч сипаев — туземцев, обученных европейским приемам ведения войны, — чья верность британской короне была весьма сомнительна.[25] Поэтому, посылая в Индию сорок донских полков (22 507 человек при 24 орудиях), Павел отнюдь не рисковал стать посмешищем всего света. Другое дело, что организация индийской экспедиции заставляла вспомнить времена Александра Македонского. Не имея ни военных магазинов в тылу, ни достаточных запасов, обреченное на долгий зимний путь по безлюдным степям, казачье войско таяло на глазах. Уже после переправы через Волгу Орлов 27 февраля донес в Петербург, что "одних привели в усталь, а других и вовсе лишились". Вспомнив при этом о далеко не райском тропическом климате Индии, легко представить себе, что ждало несчастных донцов дальше!
Заговорщики, убившие Павла, а также те, кто так или иначе поддержал цареубийство, много писали об "исступленном безумии" и «кровожадности» царя. Согласно этой точке зрения никакого заговора, в сущности, и не было, просто горстка патриотов приняла необходимые меры, чтобы обезопасить общество от больного человека.
Между тем нет никаких данных, позволяющих считать Павла душевнобольным. Достоверно известно лишь то, что он страдал гастритом, сопровождавшимся сильными болями; эта болезнь была следствием чрезвычайной торопливости Павла в приеме пищи: за столом он спешил так же, как в своей государственной деятельности, и глотал куски пищи, почти не жуя.
Допустимо говорить о горячей, вспыльчивой натуре Павла, его взвинченных нервах и дурном характере, окончательно испорченном окружавшей его с детства обстановкой. Даже близко знавшие его люди единогласно свидетельствовали о его несдержанности, раздражительности, внезапных припадках гнева, подозрительности, нетерпеливой требовательности, чрезмерной поспешности в принятии решений, страстных и подчас жестоких порывах. Но в то же время они отмечали, что в спокойном, ровном расположении духа Павел был "не способен действовать бесчувственно или неблагородно". В обычной обстановке он вовсе не был мрачным, суровым человеком, мизантропом и сумасбродом. Гвардейский офицер Саблуков утверждал, что в основе его характера "лежало истинное великодушие и благородство, и, несмотря на то что он был очень ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинялся его воле в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного… Он был совершенным джентльменом, который знал, как надо обращаться с истинно порядочными людьми, хотя бы они и не принадлежали к родовой или служебной аристократии; он знал в совершенстве языки: славянский, немецкий, французский, был хорошо знаком с историей, географией и математикой". Павел обладал прекрасными манерами и был очень вежлив с женщинами, проявлял изрядную литературную начитанность, был склонен к шутке и веселью, тщательно оберегал достоинство своего сана, был строг в соблюдении государственной экономии и щедр при выдаче пенсий и наград, неутомимо преследовал лихоимство и неправосудие, ценил правду и ненавидел ложь и обман. К этому можно прибавить, что он был силен, ловок и великолепно держался в седле.
Многие его государственные распоряжения говорят о том, что Павел безошибочно видел зло и всеми мерами старался его искоренить. Наиболее ярко эта его черта проявилась в военных реформах. В екатерининской армии процветали произвол командиров, казнокрадство, жестокое обращение с нижними чинами, притеснения обывателей, несоблюдение строевых уставов (при Потемкине высшие офицеры растащили для личных, неармейских нужд целый рекрутский набор — 50 тысяч человек, то есть восьмую часть армии!). Борясь с этими злоупотреблениями, Павел учредил в армии институт инспекторов, урегулировал уставом телесные наказания, восстановил пошатнувшуюся дисциплину. Конечно, новая прусская форма была неудобна и даже вредила здоровью солдат (вспомним суворовское: "Штиблеты: гной ногам"), но ее введение пресекло мотовство офицеров. При Екатерине офицер считал себя обязанным иметь шестерку или, на худой конец, четверку лошадей, новомодную карету, несколько мундиров, каждый стоимостью в 120 рублей, множество жилетов, шелковых чулок, шляп и проч., толпу слуг, егеря и гусара, облитого золотом или серебром. Новый павловский мундир стоил 22 рубля; шубы и дорогие муфты были запрещены, вместо этого зимние мундиры подбивались мехом, а под них надевались теплые фуфайки.[26] Кое-что из армейских нововведений Павла дожило до наших дней — например, одиночное обучение солдат.
В гражданской сфере деятельность Павла имела свои положительные результаты. Под воздействием царя Сенат разобрал 11 тысяч нерешенных дел, скопившихся за предыдущее царствование, чиновники подтянулись, секретари стали подписывать бумаги без взятки, все почувствовали, что они находятся не у себя в вотчине, а "на службе". Для укрепления финансов на площади перед Зимним дворцом было сожжено ассигнаций на сумму пять миллионов рублей, а пуды золотой и серебряной посуды переплавлены в звонкую монету; чтобы понизить цены на хлеб, была организована торговля из государственных запасов зерна. При Павле была налажена торговля с США, учреждено первое высшее медицинское училище; этот «кровожадный» государь не казнил ни одного человека.
Все это, конечно, мало походит на поступки повредившегося в уме человека. К несчастью, Павел не знал другого способа проведения своих решений в жизнь, кроме неограниченного самовластия. Желая сам быть своим первым и единственным министром, Павел вмешивался в мельчайшие подробности управления, привнося в работу и без того расшатанного государственного механизма свою вспыльчивость и свое нетерпение. Чиновники, привыкшие получать от царя личные распоряжения обо всем, боялись шаг ступить самостоятельно, а получив какой-нибудь приказ, со всем российским канцелярским рвением бросались бездумно исполнять его и из опасения не угодить требовательности государя проявляли такую строгость, что вызывали насмешки или ропот общества. Да и сам Павел, преследуемый мыслью о том, что он вступил на престол слишком поздно, что ему не успеть исправить все злоупотребления, проявлял ненужную торопливость. Давая больному лекарство, он не дожидался, когда оно окажет свое действие, а грозными окриками и пинками побуждал его скорее подняться с постели. В результате воздействие дисциплины на государственный механизм, которое при других условиях могло бы стать благотворным, было только внешним, внутри во всех государственных учреждениях господствовал хаос. А там, где хаос, у людей возникает вполне понятное стремление вернуться к прежнему, пускай дурному, но привычному строю жизни.
Единоличное вмешательство Павла во все дела и желание привести их в соответствие с личными пристрастиями и вкусами приводили к появлению скандальных указов царя, вроде следующих. 8 февраля 1800 года умершему генералу Врангелю, в пример другим покойникам, был объявлен строжайший выговор. 18 апреля того же года последовал указ Сенату: "Так как чрез вывозимые из-за границы разные книги наносится разврат веры, гражданского закона и благонравия, то отныне впредь до указа повелеваем запретить впуск из-за границы всякого рода книг, на каком бы языке оные ни были, без изъятия, в государство наше, равномерно и музыку". 12 мая было отдано, наверное, самое жестокое распоряжение царя: за упущения по службе штабс-капитана Кирпичникова лишить чинов и дворянства и записать навечно в рядовые с "прогнанием шпицрутенами тысячу раз".
Справедливости ради следует сказать, что панический страх перед Павлом испытывали только дворяне; простолюдины же глядели на строгость царя с одобрением, видя в ней некое возмездие благородному сословию. П. И. Полетика вспоминал, что как-то раз, увидев показавшегося на Невском Павла, спрятался за оградой Исаакиевского собора. Когда царь ехал мимо, церковный сторож, не стесняясь присутствием «барина», довольно громко произнес:
— Вот наш Пугач едет!
— Как ты смеешь так отзываться о своем государе? — прикрикнул на него Полетика.
— А что, барин, — равнодушно и без всякого смущения отозвался мужик, — ты, видно, и сам так думаешь, раз прячешься от него.
"Отвечать было нечего", — пишет Полетика. Дождавшись, когда Павел скрылся из глаз, он покинул свое укрытие и отправился дальше, радуясь избавлению от "опасной встречи".
Если подобным образом вели себя частные лица, то что же сказать о государственных служащих, особенно об офицерах, ежедневно рисковавших попасть под арест или заслужить еще более строгое наказание? Однажды Павел производил смотр конногвардейского полка, находившегося под начальством великого князя Константина. При въезде в манеж обыкновенно подавалась команда повернуть направо, но на этот раз царь неожиданно скомандовал повернуть налево. Первый и второй эскадроны, следовавшие за Павлом, расслышали команду и свернули в нужном направлении, но командир третьего эскадрона, который был еще на площади перед въездом в манеж, по привычке повернул направо. Тотчас раздался яростный крик царя:
— Непослушание? Снять его с лошади, оборвать его, дать ему сто палок!
Бедного офицера, по фамилии Милюков, стащили с седла и увели.
К счастью, эта история имела благополучный исход. За Милюкова вступился великий князь Константин. Никто лучше него не мог уловить перемены в настроении Павла. Улучив минуту, когда отец появился в Мраморном зале Зимнего дворца со всеми признаками хорошего настроения, великий князь сделал несколько шагов к нему и опустился на колени.
— Государь и родитель! Дозвольте принесть просьбу!
При слове «государь» Павел остановился и принял величественную осанку.
— Что, сударь, вам угодно?
— Государь и родитель! Вы обещали мне награду за итальянскую кампанию,[27] этой награды я еще не получил.
— Что вы желаете, ваше высочество?
— Государь и родитель, удостойте принять вновь на службу того офицера, который навлек на себя гнев вашего величества на смотру конногвардейского полка.
— Нельзя, сударь! Он был бит палками.[28]
— Виноват, государь, этого приказа вашего я не исполнил.
— Благодарю, ваше высочество, — улыбнулся Павел. — Милюков принимается на службу и повышается двумя чинами.
Конечно, не каждый, даже невинный, проступок заканчивался так счастливо. При Павле были сосланы в деревни и в места более отдаленные около 700 офицеров, еще более двух тысяч получили отставку. История с полком, который царь с плаца завернул в Сибирь, увы, тоже вполне достоверна.
В 1800 году общество уже было настроено против Павла. Однажды караульный офицер в Зимнем дворце допустил оплошность. Царь приказал Константину Чарторийскому передать виновному свой обычный в таких случаях комплимент, сказав, что он скотина. Выслушав князя, офицер презрительно ответил, что эта брань ему совершенно безразлична, так как исходит от человека, лишенного здравого смысла.
Заслужить гнев царя можно было не только попавшись ему на глаза, но и находясь от него на безопасном расстоянии. Последнее случилось с Лагарпом, жившим в далекой Швейцарии.
Во время альпийского похода Суворова швейцарские газеты называли русского полководца безжалостным варваром, фанфароном и шарлатаном, а русского царя величали "надменным Петровичем". Швейцария называлась тогда Гельветической республикой и выступала союзницей Франции, власть бернских правителей была свергнута, а на смену им пришла Директория, созданная на манер французской, которую возглавил Лагарп — самый известный, заслуженный и революционный гражданин Швейцарии.
В этот краткий, к счастью для Швейцарии, период революционных бурь с Лагарпом произошла метаморфоза, обычная для всех сентиментальных теоретиков свободы и справедливости, оказавшихся у кормила власти, — он стал действовать исключительно при помощи насилия. Лагарп издавал прокламации, обращенные к «гражданам», с призывом убивать бернских правителей; на его политических противников посыпались ссылки и изгнания; печать оказалась под жесточайшей революционной цензурой; были закрыты даже театры, признанные неуместной роскошью во время гражданской войны; вся страна была обращена в военный лагерь. Лагарп оправдывался тем, что хотя "все эти меры были суровы, быть может, даже ужасны, но они достойны наших предков, вполне соответствуют республике, брошенной в омут опасностей, от которых можно спастись только крайними мерами".
Но в руках революционеров крайние меры никогда не бывают собственно «крайними» — всегда найдется «опасность», требующая еще большей жестокости. Когда республике, то есть пяти членам Директории и небольшому количеству «комиссаров», стало совсем туго, Лагарп, этот поборник независимой Швейцарии, не остановился перед вводом в страну французских войск, то есть фактически согласился на ее оккупацию. Подобно якобинцам, он отменил пытку и учредил гласный суд, но ввел режим такого жесточайшего террора, на который, конечно, никогда бы не решилась прежняя власть.
Павел лишил Лагарпа пенсии, назначенной ему покойной императрицей, и всех российских чинов и орденов — "по неистовому и развратному поведению" пенсионера. Не довольствуясь этим, он приказал генералу Римскому-Корсакову, находившемуся в 1799 году со своим корпусом в Швейцарии, схватить Лагарпа и прислать с фельдъегерем в Петербург для отправки в Сибирь. Французский генерал Массена, разгромивший Корсакова при Цюрихе, спас директора от гнева царя.
Правда, несмотря на грозный приказ против Лагарпа-правителя, Павел продолжал питать добрые чувства к Лагарпу-человеку и при случае осведомился у Александра, не получал ли он писем от своего воспитателя. Цесаревич ответил, что вследствие высочайшего запрещения переписываться с Лагарпом он известил об этом своего адресата и с тех пор не имеет с ним никаких сношений.
— Все равно, — заметил Павел, — Лагарп порядочный человек. Я никогда не забуду того, что он мне сказал перед своим отъездом.
Лагарп в свою очередь продолжал считать Павла человеком, необыкновенно добрым в душе, "несчастным и неоцененным государем" и совершенно искренне не мог понять, как могло случиться, что у царя оказалось так много врагов. Он написал и отослал в Петербург письмо, в котором напоминал Павлу об их дружбе, указывал на то, что в возглавляемой им республике уважается религия и права государей вплоть до того, что даже сама она устроена монархически, и просил возобновить выплату пенсии.
Письмо Лагарпа уже не застало Павла в живых.
IV
Если верить сообщению некоторых мемуаристов, жизнь Павла постоянно подвергалась опасности. Один из них (Коцебу) пишет, что всюду, где бы ни появлялся царь, за ним следили десятки глаз, жаждущих его смерти. Он же передает историю о каком-то юноше, задумавшем заколоть Павла, но при встрече с царем оробевшем и опрометью бросившемся домой, как будто за ним гнались фурии. Кажется, были попытки отравить царя. Таким образом, подозрительность Павла имела серьезные основания, а общество было недовольно именно его подозрительностью. Получался замкнутый круг, выйти из которого можно было, только разорвав его.
Заговор против Павла созрел среди его ближайшего окружения. Первоначально заговорщиков было двое: вице-канцлер граф Никита Петрович Панин и адмирал Осип Михайлович де Рибас.
Панин приходился племянником графу Н. И. Панину, наставнику Павла Петровича, и в детстве был товарищем игр великого князя. От дяди он усвоил свободный образ мыслей и ненависть к деспотизму, а близость к императорской семье рано развила в нем самоуверенность и апломб. Высокого роста, холодный и величественный, прекрасно знавший французский язык Никита Петрович слыл за человека очень талантливого, энергичного и умного, но сухого, высокомерного и мало сходившегося с людьми. Екатерина назначила его посланником в Берлин, но Павел при вступлении на престол отозвал друга детства назад и сделал вице-канцлером и членом коллегии иностранных дел. Панин, отбиравший в детстве у царя игрушки, желал сохранить прежний тон и позволял себе фамильярность и даже резкость в разговоре с Павлом.
Вице-канцлер не питал к царю личной вражды. Составляя против него заговор, он действовал из соображений идеалистических, желая "спасти государство" отстранением Павла от престола и передачей власти в руки наследника, великого князя Александра, который, как он надеялся, установит в России конституционный образ правления.
Де Рибас, разделявший планы Панина, скоро умер, и вице-канцлер стал подыскивать другого сообщника. Его чутье безошибочно указало ему на барона фон дер Палена как на наиболее подходящую фигуру. Однажды, когда царь высказал желание улучшить деятельность петербургской полиции, Панин предложил назначить губернатором столицы Палена. Он представил личные и деловые качества отставного генерал-лейтенанта в таком выгодном свете, что царь, по своему обычаю, не только вернул его на службу, но и повысил в чине и пожаловал андреевскую ленту. В должности петербургского губернатора Пален в короткое время сумел завоевать полное доверие Павла; в 1800 году царь назначил его еще и первоприсутствующим в коллегии иностранных дел и сделал главным директором почт.
Теперь, имея в руках высшую военную власть в столице и контролируя деятельность полиции, заговорщики решили действовать. Прежде всего следовало добиться согласия великого князя Александра на государственный переворот.
В переговорах с великим князем заговорщики проявили поистине дьявольскую ловкость. Пален рассказывал: "Я зондировал его на этот счет, сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова". Но расчет оказался верен — великий князь ничего не сказал отцу об услышанных намеках и не пресек крамольные разговоры в самом начале. Тем самым заговорщики как бы получили моральное право на дальнейшие шаги.
Убедившись в относительной безопасности, они открыто высказали Александру свои мысли. Дело было представлено так, что "пламенное желание всего народа и его благосостояние требуют настоятельно, чтобы он был возведен на престол рядом со своим отцом в качестве соправителя, и что сенат, как представитель всего народа, сумеет склонить к этому императора без всякого со стороны великого князя участия в этом деле". Александр возмутился этим замыслом и ответил, что "вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но что он готов все выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца". Однако содержание разговора вновь осталось тайной от Павла.