Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт! Принять и закрыть
Читать: Большие снега - Геннадий Мартович Прашкевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит
Помоги проекту - поделись книгой:
Речные камнивысохли без плеска волны:белое небо, лишенное ласки форелей.2Тут сердца их растаяли, как снежные пласты,тут волосы их, как дождевые потоки, впитались в землю,и тела, как одежду, совлекли с себя плоть.3Светлый пунктир костейотмечает скелеты мужчины и женщины.Отойди на шаг и увидишь: молчание их изумительно схожес двумя Млечными путями,встретившимисяв подземномцарстве.4И увидишь: коня – мертвый ветер,умершие звуки копыт,темные облака гривы.5И увидишь: стрелы,веером рассыпанные над головой,беспомощные, как коготки умирающего котенка.6Стеклянный сатирв центре тусклого ожерельянапоминает о былой юности.7Но померкла молния копья,напоминающего о гневе и поседевшей доблести.8Серебряная женщина обнимает ногу мужчины:выкована тайная преданностьна наколеннике из металла.9А серебряные чаши,семнадцать веков не наполненные вином,зияют как ужасные кратерыпогасших вулканов.10И только две луны золотыхплывут над вечными облаками.Живые травы, пробившие корнями сухое белое небо,спокойно сосут их желтый прозрачный свет.А мы…Мы не слышим их вечного шороха…И, пойманные как форели, в сети своих страстей,спокойно завершаемвечноеземноеповторение.ПритчаПо своему образу,по своему подобиюБог создал человека.Было это в самом начале.По своему образу,по своему подобиюЧеловек создал робота.Было это в XX веке.
Марко Ганчев
Впервые…Впервые в Софиюя попал в шесть лет,и ничего не запомнил,потому что ничего не понял,но в каком-то бесформенном тумане отложилсябесспорный факт:именно в шесть летя впервые попал в столицу Болгарии.Впервые в дом художника Илии Бешковая попал в восемнадцать лет,и ничего не запомнил,потому что ничего не понял,но в каком-то фантастическом тумане отложилсябесспорный факт:именно в восемнадцать летя впервые попал в столицу мыслящей Болгарии.Урок чтенияТы уже умеешь угадывать буквы,но это не значит, что ты уже научился читать.Ты всего лишь узнал —существуют книги.И даже позже,когда львиными дозамиты начнешь заглатыватьприключенческие романыи оценка «отлично» появится в твоем дневнике,не думай, что ты уже научился читать.Ты всего только научился видеть,что написано в книге.Конечно,со временемты станешь более взыскательным,как к женщинам, так и к книгам.Но даже научившись выбирать лучшее,не верь, что ты уже умеешь читать.Ты пока лишь научился видеть,как написана книга.И только позже,гораздо позже,когда меня, наверное, уже не будет,ты, прочитав какую-то книгу или просто отдельное стихотворение,вдруг поймешь, зачем они были написаны.Вот тогда,и только тогданачнется настоящее чтение.
Андрей Германов
Большие снегаВ ночь щепки белые летят, как звезды в пустоте, веками,я спичкой чиркну, и огонь, волнуясь, поведет боками,раздастся, как бесшумный взрыв, и вдруг жар-птицею бесшумнойвзлетит и закружит вверху – под голубыми потолками.И мы смятение порвем руками, шепотом – на клочья! —все, что потеряно, вернем в теченье бесконечной ночи,все, кроме давних полуслов, полуобид, полупризнаний,которых ни один из нас шепнуть и вспомнить не захочет.И лишь когда придет рассвет, все станет беспощадно ясным,отчетливее каждый след, прекрасное – почти бесстрастным,и я напрасно буду звать, искать огня в золе и пепле,нам мир достанется пустым и до отчаянья опасным.Мы хлопнем дверью. Мы уйдем. Мир заколдован. Мир заснежен.И будет холод. Небо – льдом покроется. Лед неизбежен.Но все равно когда-нибудь жар-птицы огненные крыльянапомнят синий-синий дым. Смолистый, он прозрачно нежен.* * *Ты, незнакомец,сидящий сейчас на скале над вечным Тырново,не удивляйся, почувствовав рядомнезримое присутствие,тайное движение.Это я.Уже целую вечность я лежуповерх белых камней и колючих трав,раскинув руки под белыми облаками заката,поздней весной одна тысяча девятьсот семьдесят шестого годав день моего сорокачетырехлетия.Я не один.На расстоянии прыжка цикадысидит тоненькая девочка.Согнув колени,опершись на них подбородком,она карими задумчивыми глазамиразглядывает лежащий внизу город.Вся чистота.Вся прелесть.Вся моя. Вся – из другого мира.Мы молчим,нам достаточно взгляда,чтобы понять эту темную невозможность:бездну долга, тоску предрассудков, необратимость лет, текущих меж нами.Что такое любовь?Опускаются сумерки,и мы медленно спускаемся вниз, —в беспредельность ночного Космоса.Но, оборачиваясь, я вижусмятую травуи наши тени, оставшиеся на склоне.Вени, види, вици.Вени, види, но не вици.Нет меня давно.Но что с девочкой?Что с нею? Легко ли ей?Встретила ли она своего человека?Незнакомец, шепни мне,видны ли еще на склоне горы наши тени? —ведь, если все было по-настоящему, они должны там остаться.Внимательнее всмотрись,ты должен увидеть:девочка тоненькая и смуглая,она сидит, согнув колени, опираясь на них подбородком,и карими задумчивыми глазамивнимательно смотрит внизна прекрасныйи вечный город.
Мила Доротеева
МудростьПосчитай до десяти,и тогда отвечай.Посчитай до десяти,и гнев успокоишь.Посчитай,и не скажешь правду.Посчитай,и не плюнешь в лицо подлецу.Посчитай до десяти… до ста… до тысячи…И ты считаешь —и забываешь обиды.Считаешь —и улыбаешься низости.Считаешь, считаешь, считаешь,пока не убьешь себя.Костер на башнеА дым встает над ласковым костроми тянется к сияющей вершине,напоминая каждому о том,что мы не все, конечно, завершили,что птицы снова тянутся с земли,крылатым облаком окутывая башню,и многие цветы не расцвели,и семена не все упали в пашню.После буриА волны присмирели, причесались,укрылись в бухтах, в ласковых песках.И только соль осталась на губах…Не верится, что вдруг оно утихлои не гудит, как колокол, в руках.И только соль осталась на губах…Огромное, уснувшее, седое,в глубинах затаившее мой страх.И только соль осталась на губах…
Евтим Евтимов
Пребудь во мне, какою только хочешь:калинкой, покидающей ладонь,зарницей, просиявшей среди ночи,грозой, дарящей ливень и огонь.Пребудь любою – правой, и неправой,разгневанной, и нежной на века,но все-таки собой, хотя бы правдабыла горька.Какая есть – такою принимаю.Будь как вино, пускай вокруг ворчат.Не надо подслащенного! – я знаю,что вина настоящие горчат.
Петр Караангов
ЖеневьеваВ этот лучший вечер моей жизни,заполненный запахами близкого снега,деревья тонут в золоте прошлого,равнины тонут в серебре будущего,а между мной и тобойвсего лишь фраза из старинного романа:«Женевьева, вы всегда царствуете над вещами».В тихом городе —по улице с довоенной архитектурой,под деревьями в золоте прошлого,под рекламой в серебре будущего,будто сойдя с самолета,ты идешь.Медленно поднимаю глазаот блеска твоих маленьких туфельк блеску неисчислимых галактик.Поздняя звезда вырвана, как кусок штукатурки, пулей.Где-то там, в далеких радиосигналах,наша маленькая тревожная Земляищет своего продолжения…Как хорошо, Женевьева,что вы существуете такой —царствующей над вещами.Как музыка вечеромМоре, берег,известняки, песок.Под ветром, под солнцем, под облакамимир светел и гармоничен, как дикий пчелиный улей.Растения и тонконогие птицы не замечают меня.Оказывается, мир гораздо богаче,чем мне представлялось.И я уже в силах переступитьдалекую линию горизонтаи дотянуться рукойдо своей мечты —нежной птицы,робкой и недающейся.Шумит во мне дерево утешения:я еще существую, я еще тут!Я еще могу, оказывается, как некогда,формировать слова прямо из воздуха,и могу складывать найденные слова в нежную фразу,звонкую,как цепи для якорей.О если бы слова были так нужны,как нужна мне музыка вечером!Я бы писал много,я бы говорил много.Но я молчу,и закусив губу,все глубже и глубжепогружаюсь в молчание.Слав Хр. КараславовСыновья землиНаше детство ушло,помню торбу и слабые плечи.После плуга землябороздами прямыми иссечена.Здесь овец мы пасли,рвались куртки – вот выступят локти.Мы с землею срослись,будто с пальцами ногти.
Николай Кынчев
БолгарияИногда даже Солнце после дождейможет двоиться в отсыревшем небе.Но ты – всегда единственная странаи другой не бываешь ни при какой погоде.Даже зная множество первородных слов,не так-то легко найти для тебя единственно точное определение.Но как человек с крыльями – еще не птица,так и ты – не такое уж обыкновенное место.ОстроваКамни, брошенные в чью-то голову, рассыпались по пескуи лежат, как цари спокойствия. Где их короны? Я хотел быстать подданным этих царей. Как они живут там – в воде,за извилистой голубой границей поверхности? Если хорошо,хочу и я стать подобием камня. С берега устремляюсь. И вот —все темнеет вокруг, и лишь потом, когда круги расходятся,вижу, наконец, царствие ваше, острова —мудрецы,перебрасывающиеся чайками!ВопросыОткуда приходит поэт? Как сырой туман превращается взадумчивого пешехода с пустыми карманами? Путеводныйголос шепнет: не делай опорой воздух, не строй дом на песке,надейся только на звезды! И вот, охваченный тьмой, поэтслушает до зари разговор петухов и Вселенной, и постепенноприпоминает еще несколько звездных слов. Еще немного и онпо-настоящему ощутит время!Но чей это голос? «Иди! Ожидают уже твоего прихода!»И он идет. И, отыскивая путь, незаметно истекает временем.Ожидают ли его где-нибудь по настоящему? И если ожидают,то как будут приняты слова, подсказанные ему звездами?
Любомир Левчев
Слово о веревкеПочему-то воротавсегда напоминают виселицу,нами же поставленную у собственного порога.Да, конечно: поломанные крылья не мешают…веревка с колодца…назидание…И после этогоисчезали в ночи убийцы.Почему им хотелось, как можно раньшеувидеть нас, раскачивающимися на веревках?Вхожу в дом.Выхожу из дома.Занимаюсь работой.Мало жил. Не был героем,но горжусь, что нами мостили свободу.Ветер жизни раскачивает нас,раскачивает, чтобы наши женщины плакали,чтобы наши сыновья скрипели зубами:кто убил Петефи?кто убил Ботева?кто убил Лорку?кто убил Бабеля?Не уступаем ли мы место в трамвае поседевшему палачу?Действует ли еще закон всемирного возмездия?Убивает ли Арес тех, кто сам убивал?Никаких сроков давности! —чтобы не раскачивались повешенныена воротах нашего будущего.Белый негрРональд Кесроулс, поэт, прозвище – Рони,глаза лазурно-голубые, кожа снежная,и все же он – негр,негр,негр,признанный всем кафрами Кумалоу!Дружище,таким тебя и запомню:с кружкой пива в рукедекламируешь подпольные строфыв подпольном баре.«Я не поэт! – твердишь ты. —Я только хочу покарать Фервурда!Вернуться в Преторию,войти в парламент,подняться к трибуне,наклониться к Фервурду,и сказать ему кое-чтокоротким ударом ножа».«О-о-о! – кафры восторженно отворяют губы,пламенеющие, как ветер, губы. —Ты рожден убить Фервурда!Ты убьешь Фервурда бурским простым ножом!»Кафры разливают вино, меня спрашивают:«Не веришь нашему Рони?А вот когда в парке,он сказал, что апартеид будет уничтожен,американки плевались и кричали:Белый негр!»«Верю, – говорю. – Верю».А ты, мой дружище Рони,вдруг встаешь и уходишь.Время свершить задуманное.За тобой выходят кафры и ночь.Но ночь всегда возвращается.Ночь выходит из бара и всегдавозвращается.Однажды радио сообщило:убит Фервурд…в Претории…в парламенте…там…там-там…Убийца – грек,побужденья – неясны.О, бедный, бедный Роналд Кесроулс!Кто украл твой звездный час?Ты был рожден убить Фервурда,а теперь никогда не убьешь его.И что останется от тебя, поэт?Всего лишь тетрадка стихов,нацарапанных на пути к подвигу.
Аргирис Митропулос
ВолнениеВолна идет,приближается,накатывается,затихает.За нею идет другая, —спешит,накатывается,затихает.Ненасытен песок. Пьет и пьет.Вода, смиренно утоляя его жажду,возвращается в море.И снова приближается волна.Растет,накатывается,затихает…И еще одна…И еще…Сколько нам ожидать?О времени говорить или о волнах?
Давид Овадия
Моя первая любовьМоя первая любовь —смущающаяся девчонкас черной длиной косой,с нежными мечтательными глазами.Каждое утроя спешил в школу,преисполненный великой радостиот того, что где-то у «Джумаята»,или у «Халите», или у аптеки «Марица»непременно встречу свою любовь.Она была застенчива.С простенькой сумкой в рукеторопливо бежала в школу, перепрыгивая через рытвины,и никогда не смотрела по сторонам.На уроках алгебры и даже истории, которая мне нравилась,я не столько решал задачи или запоминал даты,сколько неумело рисовал в тетрадкеее чудесное смущающееся лицо.Первая любовь!Каждое утроя почти решалсяостановить ее, пригласить в кино,но все откладывал, откладывал, откладывал,пока однажды она не исчезлаи уже никогда больше не появляласьни у «Джумаята»,ни у «Халите»,ни у аптеки «Марица».И только через много лет я узнал,что она была одной из самых опытныхи страшных агентов полицейского управления,и не раз раскрывала самые тайные ученические кружки…Какой странный союзкрасоты и жестокости!Мой бедный ограниченный ум не в силахпредставить, как она могла обнимать, целовать своего любимого,шептать: «Милый»,после того, как ее чудесные небесные кулачкипроходились по лицам ее же сверстниц.Ведь она не могла не видеть,что по их лицам течетсамая настоящаялипкаякровь.
Станка Пенчева
КалиткиВ городе моего детства,накрепко вросшем в память,все дворы соединялись маленькими калитками,называемыми по-турецкикомшулуки.Все дворыбыли как один.Днем и ночью, зимой и летомскрипели калитки – приходили соседи.Кто приносил новости, кто просил соли.О, эти калитки между дворами,старые комшулуци.Говорят, в турецкое времятак спасались комитеты:только турки в село, как хлопало комшулучето,за ним второе,и третье,и еще одно,и так до последнего,открытого на Балканы.О, калитки между дворами,старые комшулуци!В холодное утростучусь к соседу в квартиру.Откроется дверь. Пара слов. Ничего больше.Как не хватаетэтих маленьких, потемневших от временистарых верных комшулучето.
Крыстьо Станишев
Античная темаПрикован к дням,прикован к веслу,я наклоняюсь, я выпрямляюсь,в горизонт всматриваюсь жадносквозь щели деревянного корпуса,в трюме все скованы, все молчатили поют негромко.Ночью и днемвесло окунается в воду.Те, кто над нами, могут уйти на лодках,их ничто не держит, они свободны.А мы обречены уходить на дно,прикованные цепями к своим мыслям.Прикован к дням,прикован к веслу,я наклоняюсь, я выпрямляюсь.Неумолимо, невыносимо приближается вечность,в которой, наверное, сновабуду продан в рабство.ОвидийМолю Цезаря сжалиться,молю его.Я никогда не увижу Рима,молю его.Тут нет солнца, нет дня,одна большая темница.Молю Цезаря —перевожуна латинскийодиночество.Молю Цезаря сжалиться —лгу на себя.Ложь, воздух Цезаря,оплетает меня сетями.Смиряясь,перевожуна латинскийодиночество.С ветром,заглядывающим в мое лицо,разговариваю подолгу.Молю Цезаря,презираю собственную слабость.Молю Цезаряи постепенноначинаю прозревать будущее:все ту же темную угрюмую равнину,которую когда-нибудьназову своей.Молитва поэта Андреаса Грифиуса в годы тридцатилетней войныМои слезы – мои слова. Оплакиваюсвое бедное отечество. Господи, ты так пожелал,чтобы я, недостойный и слабый, описал позор,разруху, темные силы, стал свидетелем,собравшим в словажгучие слезы!Слепой старец был счастливее:он слушал плач моря – гекзаметр вечности.Я же слушаю вопли разрухи и темных сил:«Злосчастный Андреас, нерадостный Грифиус,твои слезы – твои слова, ты – зрячий,так собирай в обугленных руинах родной землиисцеляющие слезы!!Они еще над тобой прольются.Римский триптих
Памяти К. Кавафиса
1Персий, римский поэт,свидетельствует стихами —далекими, благородными, блещущими,как загадочные созвездия.Почему служит мерой Космосапоэт, даже оставленный среди человеческого упадка?Тут,на Земле,опасно быть ясным —слова, как открытые двери, в которыемогут войти ликторыи взять тебя.Персий, благородный поэт,одинокий, надеется только на зрячих,к которым обращеныего слова.2А другой поэт, уже без имени, прах,уже и не помню, имевший ли (наверно, имевший) славу,все использовал – деньги, удовольствие, власть,чтобы высказать правду.Он знал, что в словах живет обратный смысл.Счастливый, благоденствующий, свободный —таковы были его эпитеты.Он решил славословить, значит, лгать.Счастливый,благоденствующий,свободный…Но сегодня объясненасвобода времен Нерона.3А третий только еще будет назван поэтом.Имя его не имеет значения.Он избрал своим уделом молчаниеи нигде не отметил ничего,не сказал ничего,не шепнул.Молчание обвило его, как кокон,из которого еще только вылетит бабочка.Неуязвимым и неизвестным остается он,но загадочное его молчаниезатопляет Помпею и Геркуланум,терпеливо подстерегая город,провозглашенныйвечным.
Иван Теофилов
ХудожникуИ устав от стольких ненужных слов,от хитрых глаз,от фарфоровой посуды,от шуток, пронизанных завистью и нахальством,распятый на кресте собственного сознания,слабый и абсолютно одинокий,иду из своего мира в твой,и благодарю судьбу за то,что нас в нем двое.И благодарю судьбу за то,что ни форма, ни цветне глянут на меня вороньим глазом;что безразличья нет,есть только печаль —нимб, венчающий лоб мудреца.И радуюсь, что медленножелания возвращаются,как переполненные плодами тележкина базаре в четверг.И радуюсь, что высоко вверх ведут ступени лестницы,сводящей нас снова вместе.Ведь когда мы вдвоем,мы не одиноки.Радуюсь, что слышу далекого сверчка,звенящего настоятельно, как будильник,а потом и тысячу других будильников,будто специально собранных вместе.О, твой мир полон такой огромной работы,что мне хочется тебе помогать.Он из детства, этот сумасшедший инстинкт —браться за работу, когда тебе плохо.Так думаю я, пока мне видно,как закат, отражаясь в окнах дома Ламартина,медленно уносит золотой ковчег суеты,чтобы и его поместить среди вечных предметов.
Христо Фотев
ПредчувствиеВ одну дождливую, темную ночь ты – убьешь меня.Дождь предложит мне хрупкое плечо свое,я обхвачу его и, сделав пять шагов, упадув ужаснувшуюся твою память: она —мой неожиданный мавзолей.Не желая, ты все же убьешь меня. И я услышу, как ты убеждаешьсвою древнюю свою совесть, ты ведь имеешь в этомдавний, печальный опыт; и услышу,как ты повторяешь, что, в сущности, я жив.И я – покорный труп, буду имитировать прекраснуюжизнь живого. Ты загримируешь, перекрасишьменя, и будешь перерисовывать из букваря вбукварь, храня в памяти мой последний вскрик.Ты поймешь, что я тебя ревновал, что смотрел на тебя с ужасом.Ужаснувшийся, ты воскликнешь, что, убивая,спасал меня, и скажешь, что теперь я – твой,а потому жив, хотя я буду мертв, мертв, мертв! —мертвее самого мертвого мертвеца.Однажды ты убьешь меня. Но до того мы успеем отпраздноватьстранный праздник. Смеясь, на большой площади,я буду целовать твой смех и твои страхи.Среди ночи, в буфете пустого заснеженноговокзала, я почувствую твой поцелуй, ипочувствую тяжкую власть твоей любви и жалости.И вскрикну, я – маленький и жестокий,и, наконец, выскользну из твоих рук.В одну дождливую, темную ночь ты убьешь меня. В однуДождливую темную ночь ты навсегда присвоишьменя себе. И, падая, я вдохну, наконец, запахтвоего вечного, твоего мокрого, твоего деревянноготротуара…
Иван Цанев
ПчелаВбирает мир твое жужжанье, когда ты медленно взлетаешьк цветку – мохнатый рыжий слиток, пыльца, прилипшая к губам.Соединяю звук и образ, тянусь к немеркнущим вещам,а ты, не думая о счастье, цветок душистый выбираешь.Привязанная нежной нитью, не можешь взять и улететь.Мой взгляд пустить тебя не может. С цветка к цветку, как поступеням,взбираешься, то пропадая в густой, колышущейся тени,то останавливаясь, чтобы жужжаньем праздник свой воспеть.А может, это жадность – прятать весь урожай в свой тесный улей?нет, знаю, пиршество – не праздник, оно – великая работа.Трудись, мохнатая сестрица, пускай ведет тебя забота,лети над желтыми цветами, как солнцем пущенная пуля.Дыханье меда, боль усилий – ты б все мне сразу отдала,сестра усердия, ты знаешь, как достигают перевала.Но только потянусь погладить, как ты в меня вонзаешь жало,и это как начало песни, о, падающая пчела!
Стефан Цанев
ДивертисментЯ хочу рассказать вам историю скрипача,которую, не без удовольствия,рассказал его приятель.Скрипач был странным человеком —не любил ничего, кроме скрипки,почитатели досаждали ему,вся прочая публика – тоже,поскольку сплошь состояла из почитателей.Иногда скрипач оставлял город,и на метеостанции, в скалах,над хмурой пропастьюиграл для себя.Но, конечно, так ему лишь казалось —пастухи и крестьяне из семи сел окрестоцепенело вслушивались в звучащее небо…Однажды скрипачрешил строить дом.Некоторые говорили: жена настояла,другие винили его. Но, так или иначе, скрипач начал строить. Таскалкирпичи, месил раствор, корчевал корни деревьев;месяц,еще пятнадцать дней,еще неделю,еще одну.И если раньше – играл, то сейчаскирпич… раствор… кирпич… раствор…И вот дом готов!Идут гости, идут незнакомые и знакомые, восхищаются домом,стенами дома, садиком перед домом и деревьями в садике; потомкто-то вспомнит: «Сыграйте нам».Скрипач берет скрипку, но руки дрожат, они исцарапаны, пальцычужие, скребут, как пила, по струнам…«Не расстраивайся, – скажут. – Зато дом хорош!»Что было после —не знаю,не спрашивал,не интересовался.В глазах моих стынут горы,и пастухи, и крестьяне из семи сел окрест,оцепенело вслушивающиесяв онемевшее небо.1967–1987
Пляжи на рассвете
* * *Словно спрут шевелится бухта,раскачав отраженья буков.Твои письма – косые буквы,торжество полоненных звуков.Твои письма, как россыпь зерен,пахнут ветром и пахнут морем.Ветер треплет осенний куст,как пронзительный знак прощенья.Твои письма – как мир на вкуси на первое ощущенье.Осень