Представление кончилось, раздался звук рожка, и два пажа в серебряных епанчах с гербами графского дома Освальдов настежь распахнули большие дубовые двери в соседний зал, где был приготовлен стол для угощения.
Этот стол имел форму подковы и был сплошь заставлен тяжелою серебряною посудой, кубками и кувшинами. Пред каждым стулом с резною высокою спинкой на столе стояли серебряные тарелки, но ни ножей, ни вилок, запрещенных в старину в католических монастырях, не лежало возле них. На середине стола и на обоих концах его, в серебряных бассейнах били небольшие фонтаны белого и красного вина. Тут же стояли затейливые сооружения из теста, украшенного разноцветною глазурью: высокий замок с башнями, дверьми и окнами, корабль с парусами и снастями, огромный павлин, распустивший свой хвост, мельница с вертящимися крыльями, увитый плющом Бахус на бочке. Белая реймская скатерть была увешана и покрыта гирляндами цветов.
— Что, хорошо? — спросил Черемзин Никиту Федоровича, усаживавшегося с ним за стол.
— Что ж, хорошо, — согласился Волконский, оглядываясь и напрасно ища салфетки и прибора. — Только как же есть?
Хотя отсутствие прибора и не особенно поразило его — сам царь Петр ел часто просто руками, — но он сделал свой вопрос, потому что Аграфена Петровна могла увидеть, как он будет пальцами пачкаться в кушанье. Однако Черемзин успокоил его, что у графа такое обыкновение, да и кушанья будут подаваться совсем особенные.
Действительно, князь Никита никогда еще не пробовал сухого винегрета из бараньих языков, приправленных разными пряностями, с которого начался обед. За этим первым блюдом следовал бесконечный ряд разных разностей: цыплята в уксусе, кабанье мясо с каштанами, телячьи сосиски, рыба сушеная и вяленая, дичь с золочеными клювами и ногами, паштеты из ласточек, артишоков, каплунов и бычьих языков, потом спаржа, сыры, засахаренные огурцы, компот из слив, наконец, торты и пироги итальянские, слоеные, на сливках и на белом вине. Волконский не только не мог все это съесть, но даже запомнить по порядку.
После каждого блюда пажи с кувшинами розовой воды обходили гостей и подавали им мыть руки.
Граф сидел все время молчаливо и неподвижно, мало ел и изредка пил что-то особенное из стоявшего пред ним человеческого черепа, обделанного в серебро в виде кубка.
— А знаешь ли, ужасная тоска! — шепнул Волконский Черемзину, на что тот лишь повел бровями, как будто говоря: "Ведь я предупреждал, что не стоило вставать так рано".
Никита Федорович даже не мог глядеть на Бестужеву — хвост стоявшего на столе пред нею павлина заслонял ее. И напрасно Волконский ждал, когда, наконец, дойдет очередь до этого павлина в ряду кушаний графского стола.
Этот бесконечный ряд блюд, эти кувшины розовой воды, отсутствие оживления и однообразное журчание фонтанчиков стали вдруг производить на князя Никиту самое угнетающее впечатление.
"И к чему это все?" — думал он.
В это время на средину зала вышел одетый в плащ и с арфою на плече старик с длинною седою бородой и старческим, тихим, но сохранившим свою музыкальность и певучесть голосом спросил по-немецки:
— Что будет угодно дамам, графу и его высоким гостям, чтобы спел я?
Черемзин, которому уже надоело сидеть не меньше, чем Волконскому, не предвидя от этого пения ничего хорошего, от души пожелал старику охрипнуть.
— Песню об Алонзо! — послышалось на вопрос певца.
— Кольцо! — проговорил женский голос.
И старик, почтительно склонившись в его сторону, запел песню о кольце.
Общую натянутость и тоску живо чувствовала и Аграфена Петровна, и для нее они были еще несноснее и неприятнее, потому что самой по себе ей было далеко не весело. Она почти не притрагивалась к кушаньям и сидела, низко опустив голову над столом, внимательно глядя на свою руку, которою слегка поглаживала скатерть.
— Ах, как хорошо, очень хорошо! — сказал сидевший рядом с нею оберрат, когда кончилось пение. — А моя дама не любит пения? — обратился он к Бестужевой.
Она подняла на него глаза. Оберрат, очевидно, недаром наполнял часто свой кубок во время обеда. Его нос и щеки были красны, и глаза подернулись влагой.
"Противно смотреть", — подумала про него Аграфена Петровна и, ничего не ответив оберрату, снова опустила голову. "Господи, когда же будет этому конец?" — мысленно повторяла она.
Старик еще что-то пел, но Бестужева его уже не слушала, всецело охваченная своими грустными, тяжелыми мыслями.
От этих мыслей ее как бы разбудили вдруг резкие звуки роговой музыки, должно быть, раздавшиеся после пения старика. Она огляделась и увидела, что из-за стола вставали, с шумом отодвигая тяжелые стулья.
Сырой воздух зала давно отяжелел от запаха вина, кушаний, розовой воды и приторно-ароматного чада четырех высоких курильниц, дымивших все время в углах. Истомленная долгим сидением и скукой Аграфена Петровна чувствовала, что просто нечем дышать, что она не может дольше оставаться здесь. Она, бледная, едва добралась до дверей и, выйдя из зала, попала в какую-то многоугольную, с низким потолком, комнату, заставленную шкафами с книгами.
"Библиотека", — догадалась Аграфена Петровна и пошла дальше, потому что здесь низкий потолок давил ее.
Она увидела в стене маленькую дверь, за которою сейчас начиналась узкая лесенка наверх, и стала подыматься по ней. Куда она шла — ей было решительно все равно, но ей хотелось куда-нибудь, лишь бы вздохнуть свободно, одной. Лестница освещалась маленькими окнами и вела, очевидно, наверх одной из башен замка.
Бестужева несколько раз останавливалась, тяжело дыша и прикладывая руку к сильно бившемуся сердцу, как бы желая остановить его, и потом опять шла кверху, боясь поскользнуться на каменных, старых ступенях.
Наконец, она вышла на свежий воздух, на вершину высокой башни, окруженную толстыми, неуклюжими зубцами, которые снизу казались удивительно легкими и маленькими. Поднявшись, она с наслаждением порывисто вздохнула и опустилась в прогалине меж двух зубцов, на грубый камень, тепло согретый солнечными лучами. Она чувствовала, что голова у нее кружится, и боялась некоторое время смотреть вниз, чтобы не упасть, но потом провела руками по лицу и, приходя в себя, невольно стала любоваться непривычною картиной открывшегося пред нею вида.
Внизу, у самых стен замка, слегка покачивался своими верхушками лес, точно двигавшаяся бородавчатая, покрытая щетиной, спина неведомого зверя; за лесом расстилалось поле с серебряною лентою реки, а там, далеко, сплошною пестрою полоской виднелась в тумане Митава. Мост замка был поднят, и глубокий черный ров правильным кольцом опоясывал со всех сторон замок.
"Выхода нет!" — подумала Аграфена Петровна.
Этот крепкий каменный непобедимый, заполонивший ее на сегодня, замок с удивительной ясностью напомнил ей ее положение. Она кругом и вполне зависела от отца. Отец был раздражен беспокойством о своих служебных делах; он мог еще больше рассердиться, и вот она ничего не в силах сделать, она связана по рукам и ногам. Что ж она такое?… Бедная, ничего сама по себе не значащая дочь важной до поры до времени персоны в Митаве. Но сама по себе она — пока ничто, решительно ничто!..
А между тем эта высота, на которой сидела теперь Аграфена Петровна, и открывшаяся пред нею, точно подвластная ей ширь, говорили ей, что душе ее родственна и близка прелесть независимости, власти и значения и что, раз она может понимать это, значит, должна достичь.
"Но ведь выхода нет, — повторила она себе. — А он должен быть".
вспомнила вдруг Аграфена Петровна и, прислушиваясь, наклонила голову.
По лестнице поднимались шаги. Кто-то шел к ней.
"Да, серебряный перстень, — продолжала она думать. — Но кто же это будет?"
Шаги были совсем уже близко. Еще секунда — и на площадку башни вошел Волконский. Он сейчас же заметил внизу исчезновение Аграфены Петровны и невольно стал искать ее.
— Насилу-то!.. — проговорил Никита Федорович, с трудом переводя дух от ходьбы по лестнице.
Бестужева не глядела на него.
Как ни странно это было, но ей казалось теперь, что именно князь Никита должен был прийти в эту минуту и что он должен был искать именно ее.
— Господи, я измучился, истомился без вас, — заговорил Волконский, сам удивляясь своим словам и их смелости, — такая тоска тут… Да и везде без вас тоска, — вдруг сказал он.
— Вы знаете старую сказку о спящей принцессе? — спросила Аграфена Петровна:- Помните, как она проснулась в замке, который сто лет спал вместе с нею? Знаете, мы точно попали на это пробуждение. Этот замок словно проснулся сейчас, заснув несколько десятков лет тому назад, — до того здесь все по-старинному… Только принцессы нет, пожалуй…
Никита Федорович смотрел на нее счастливыми, блестящими глазами.
— А вы? Вы… Аграфена Петровна?… Господи! Я с ума сойду! — повторил он с утра преследовавшие его слова.
И он, и она знали, что сейчас, сию минуту, должно выясниться то, зачем их свела судьба случайно, как сначала казалось, и выясниться это должно теперь или никогда.
Князь Никита сделал несколько шагов к девушке и подошел совсем близко. Зачем он сделал это — он не помнил и не понимал, потому что ничего не мог теперь помнить и понимать. Она также бессознательно двинулась к нему и, почувствовав его близость, любовь, смущение и радость, вдруг просветлела вся, и ей стало ясно, что она любит этого человека, верит ему и что с ним приходит к ней новая жизнь, свободная и прекрасная. Она ничего не могла сказать ему, но руки ее поднялись послушно и доверчиво и бессильно упали на плечи князя.
— Моя!.. моя! — прошептал Никита Федорович, прижимая ее к своей груди.
В это время на лестнице опять раздались чьи-то шаги, и Аграфена Петровна пугливо отстранилась.
На башню вошли несколько гостей, пожелавших осмотреть замок. Волконский и Бестужева стояли вдали друг от друга и внимательно, как казалось, разглядывали Митаву, споря о том, какая это церковь видна справа. Один из пришедших постарался объяснить им и сам заспорил.
IX
СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ
Наступил август месяц, а положение Бестужева в Митаве нисколько не выяснилось.
Герцогиня жила в Вирцау и не виделась с ним. Из Петербурга не было никаких известий.
Петр Михайлович сидел у себя в кабинете, в утреннем шлафроке. Был восьмой час утра. Он только что встал. Поместившись поудобнее в кресле у письменного стола, Бестужев задумчиво смотрел на строки письма, привезенного оказией еще вчера вечером и давно уже прочитанного. Письмо было из Ганновера, от сына Алексея, который, получив от сестры известие о замеченной ею в отце перемене, сейчас же сел сочинять к нему длинное, на немецком языке послание, строго придерживаясь изученных в берлинской академии стилистических правил. Замысловатые, вычурные фразы письма составляли целый философский трактат о том, что женщина может выбирать себе мужа по сердцу. Алексей Петрович ни словом не обмолвился, что речь идет об Аграфене Петровне и об отношениях к ней отца. Но тот сейчас же понял, в чем дело.
Горячий, как казалось, великолепный стиль письма нравился ему. Он с горделиво-самодовольной отеческой улыбкой перечитывал письмо и несколько раз подумал о том, что сыну его предстоят, вероятно, в будущем большие успехи.
Письмо освежило Бестужева, дало ему новую нить мыслей и окончательно побороло проснувшееся старомосковское чувство отеческой власти. Петр Михайлович сознался сам пред собою, что готов был повернуть назад с того пути, по которому шел до сих пор неуклонно.
Начав думать в этом направлении, он все более и более убеждался в своей неправоте, наконец, вдруг поспешно встал с кресла и с добродушною усмешкой направился на половину дочери.
Аграфена Петровна рассеянно слушала неумолчную болтовню Розы, когда в дверь раздался легкий стук.
— Войдите! — ответила она.
Дверь отворилась, и на пороге показался Бестужев, как он был в шлафроке, колпаке и туфлях.
— Ach, Gott {Ах, Боже!
Петр Михайлович, не заметив горничной, прямо подошел к дочери и поцеловал ее в лоб.
Та сделала знак Розе, что она может выйти, и удивленно взглянула на отца, на письмо, которое он все еще держал в руках, и постаралась разгадать, почему явилась в нем снова прежняя ласковость, исчезнувшая со дня истории с желтою гостиной.
"Верно, из Петербурга хорошие вести", — догадалась она.
— Я получил письмо от Алексея, — заговорил Петр Михайлович. — Славно он пишет…
Аграфена Петровна вдруг густо покраснела. Она тоже вчера получила от брата письмо в ответ на свое и знала теперь, о чем он мог писать отцу.
Петр Михайлович ласково смотрел прямо в глаза дочери, точно старался заглянуть в самую ее душу.
— Ты вот что, — начал он, — я был вот тут все расстроен, беспокоился и говорил тебе… — Бестужев замялся. — Так это ты забудь, — добавил он вдруг.
— О чем забыть, батюшка?
— Ну, там… я тебя, словом, неволить не стану… Если захочешь замуж… так выбери жениха — я благословлю…
Аграфена Петровна, чувствуя, что краска не сбежала еще с ее лица, опустила голову, напрасно стараясь овладеть собою. Она понимала, что отец сам не выдержал долгой своей строгости к ней и что письмо Алексея Петровича было скорее предлогом, чем внезапною причиной того, что эта строгость была заменена прежнею милостью.
— Я еще не собираюсь замуж… мне и у вас хорошо, — сказала она.
— Не ври!.. Зачем врать?… Ты думаешь, я не вижу… князя Никиту-то… не вижу? а?
Аграфена Петровна не могла сдержать своего волнения.
— Ах, батюшка, не надо, не надо об этом! — заговорила она, не имея силы побороть себя.
Какие-то глупые, ненужные, но счастливые слезы подступали ей к горлу.
— Да ведь что ж… когда-нибудь нужно будет все равно — зачем тянуть понапрасну?… Ведь он любит тебя, — ну, и Христос с вами!..
Аграфене Петровне, несмотря на все ее смущение, захотелось вдруг, чтобы отец сейчас же подтвердил, что Волконский любит ее, чтобы он представил ей доказательства этого, чтобы он успокоил ее, как будто она и в самом деле не знала и сомневалась, что Никита Федорович любит ее больше жизни. Она потребовала этого от отца не словами, не вопросом, но только взглядом своих влажных блестящих глаз. И Петр Михайлович понял этот взгляд.
— Ну, да… сам молод был… и сам был такой, как твой Волконский, — прошептал он, стараясь незаметно провести рукою по глазам.
— Батюшка, что с вами? Слезы у вас?… — заговорила Аграфена Петровна, обнимая отца и пряча у него на груди свое лицо. — Полноте, батюшка!..
Она привыкла видеть его всегда ровным, спокойным, скорее суровым, думала, что изучала характер его и знала, как обращаться и говорить с ним, но никогда не ожидала, чтобы у него, у ее старика отца, показались слезы на глазах и что он т_а_к любил ее.
Подбородок ее сильно дрожал, дыхание сделалось чаще, и она, крепко прижавшись к отцу, заплакала, как ребенок, согретый наконец такою ласкою, по которой давно тосковала душа его.
Успокоив дочь, и сам Петр Михайлович вышел от нее успокоенный и веселый. Камердинер давно уже ожидал его с платьем, удивляясь, почему нынче так долго барин не идет одеваться.
— Что, заждался? — спросил его Бестужев:- Ну, давай скорей, и без того поздно!
Петр Михайлович ощущал теперь в себе особенную легкость, точно гора свалилась у него с плеч, и мысленно почему-то несколько раз повторил себе: "Ну, теперь, кажется, все будет хорошо". Беспричинно он чувствовал, что совсем успокоился, и, к своему удивлению, вскоре увидел, что это чувство явилось у него недаром.
Из замка приехал Черемзин с известием, что герцогиня вернулась в Митаву и сегодня же сама навестит Петра Михайловича. Это был неожиданный для Бестужева и самый блестящий исход всех его беспокойств и неприятностей.
Анна Иоанновна действительно приехала, как сказал Черемзин. Бестужев встретил ее у крыльца. Она вышла из кареты, молча направилась по лестнице и также молча прошла вплоть до самого кабинета Петра Михайловича.
Бестужев почтительно следовал за нею, стараясь ничем не показать своего торжества, которое тем не менее так и светилось в его глазах.
Герцогиня казалась несколько бледною, пригнула голову и смотрела в пол. Войдя в кабинет, она опустилась в кресло, тяжело дыша.
Бестужев постоял пред нею и, видя, что она, должно быть, ждет, когда он сядет, чтобы начать разговор, тоже сел и всем существом своим постарался выразить, что готов внимательно слушать то, о чем ему будут говорить.
Герцогиня все молчала, поправляясь в кресле и, очевидно, не зная, с чего начать. Положение казалось неловким, но Петр Михайлович терпеливо ждал, не желая помочь Анне Иоанновне.
— Петр Михайлович, — заговорила она наконец, — ты меня знаешь… я всегда была расположена к тебе…
Бестужев наклонился.
— Ну, так вот, Петр Михайлович, как ты думаешь, сладка моя жизнь здесь или нет?
— Ваша светлость… — начал было он.
— Нет, ты прямо ответь — сладка моя жизнь? Молчишь — ну, конечно, сказать тут нечего… Я сердилась на тебя; так вот, видишь ли, ты не сердись на меня за это…
Она говорила отрывисто, с трудом подбирая слова и повторяя их, хотя заранее обдумала все, что скажет и как именно скажет, но теперь перезабыла все придуманное и не знала, как ей быть.
— Конечно, я теперь вижу, что ты — человек хороший, — снова заговорила она, — и разумный, и все такое… и зла мне не пожелаешь, — промолвила она, и хотя это было опять вовсе не то, но она продолжала; — Я никогда тебе дурного не желала… Ну, там была, что ли, размолвка, но это — дело прошлое…