Анна Иоанновна остановилась. Она решительно не знала, что ей еще сказать.
— Да в чем дело, ваша светлость? Что такое? — спросил наконец Бестужев.
— В чем дело?… Эх, да что тут! Уж если говорить, так говорить… Из Петербурга я получила указ.
Уезжая из дома она была твердо уверена, что ни за что не проговорится об этом указе, но тут вдруг, к крайнему своему удивлению, именно с него-то и начала.
"Верно, так уж тому и быть должно", — решила она.
— Ох, беда моя, не умею я тонкие дела вести!.. ты, Петр Михайлович, цени мою откровенность…
— Какой же это указ? — опять спросил Бестужев.
— Ну, да вот он, возьми, что ж, я уж скрываться не буду!.. — и Анна Иоанновна, желая победить гофмаршала своею доверчивостью, протянула ему бумагу.
Бестужев почтительно принял ее и не спеша стал просматривать.
Указ был дан, по поручению царя, от государыни Екатерины на имя царицы Прасковьи, матери Анны Иоанновны, и гласил:
"Петр Бестужев отправлен в Курляндию не для того токмо, чтоб ему находиться при дворе герцогини, но для других многих его царского величества нужнейших дел, которые гораздо того нужнее, и ежели его из Курляндии отлучить для одного только вашего дела, то другие все дела станут, и то его величеству зело будет противно…"
"Ну, я говорил, что сегодня все будет хорошо — так оно и есть, — подумал Бестужев. — А все оттого, что с дочерью поступил сегодня как следовало".
Похвала и доверие, выраженные в указе, были, разумеется, ему приятнее всего остального.
— Так видишь ли, Петр Михайлович, — продолжала герцогиня, — я вот и рассуждаю, что ты — человек хороший, и государю здесь нужный — значит, мы с тобою будем лучше жить в мире… Что ж ссориться?… Я ссор терпеть не могу…
И долго еще Анна Иоанновна говорила Бестужеву о своей всегдашней приязни к нему и откровенности, но он делал только вид, что слушает ее внимательно, а на самом деле милостивые слова указа не выходили у него из головы и мешали
Черемзин, предупредив Петра Михайловича, по поручению герцогини, об ее посещении, не сейчас уехал из дома Бестужева, но спустился вниз, в его канцелярию, где давно был своим человеком. Он направился прямо, без доклада, в комнату к самому секретарю, однако тот встретил его не особенно дружелюбно. Секретарь не любил Черемзина за его постоянные шутки, оскорблявшие достоинство чиновного звания.
— Что, пан Щебрыца-Рыбчицкий, все пишете? Вы бы погулять сходили, пока тепло на дворе, — заговорил Черемзин, садясь без стеснения.
Секретарь действительно носил фамилию «Щебрыца-Рыбчицкий» и был польского происхождения; но это происхождение было так отдаленно, что он считал себя русским и морщился, когда его называли «паном». Кроме того, Черемзин всегда с таким трудом выговаривал его фамилию, что это тоже было очень неприятно.
— Истинно всем бы сердцем рад погулять, да натуральная невозможность не позволяет, — ответил секретарь, стараясь говорить как можно важнее и, откинувшись на спинку кресла, склонил набок свое бритое, пухлое лицо.
Черемзин, прищурясь, смотрел на него.
— Что же, все дела задерживают?
— Дела всеконечно… С чем к нам изволили пожаловать из замка? — спросил со вздохом секретарь, видимо, желая поставить разговор на серьезную почву.
— С известием.
Рыбчицкий поднял брови и замер, не донеся до носа щепотки табака, которую только что взял, топыря пальцы, из своей золотой табакерки.
Черемзин поспешно достал из кармана тоже табакерку и, растопырив пальцы, в свою очередь застыл в точно такой же, как секретарь, позе.
Рыбчицкий недовольно дернул рукою, втянул носом табак и чихнул.
— Будьте здоровы! — сказал Черемзин.
— Благодарствен, — резко ответил секретарь: казалось, он обиделся.
Но Черемзин, как бы не замечая этого, стал рассказывать о возвратившейся из Вирцау герцогине. Лицо Рыбчицкого прояснилось. Новость была для него очень интересна. Однако посредине рассказа Черемзин вдруг быстро взглянул в окно, выходившее в сад. Там мелькнуло голубое платье камеристки Аграфены Петровны.
— Пан Щебрыца-Рыбчицкий, вы видите? — торжественно произнес он, указывая в сад.
Секретарь взглянул в окно.
— Пойдемте в сад! — предложил Черемзин.
— На такие дела не гораздо я сведом, — возразил Рыбчицкий. — Так вы говорите, что герцогиня…
Но Черемзин уже не ответил ему. Он преспокойно сел на какие-то бумаги на подоконнике, перекинул за окно ноги и, спрыгнув в сад, скрылся в густой зелени. Пан Рыбчицкий сердито хлопнул окном ему вслед.
Черемзин скоро нагнал Розу: он не брезгал никакою "авантюрой".
Роза встретила его, как знакомого, сказав:
— А я знала, что господин еще не уехал.
— И нарочно вышли в сад?
— Да, у меня есть к вам дело.
— Вот как! Серьезное? — спросил Черемзин, садясь на деревянную скамейку. — Ну, говорите! Здесь нас не увидят и не услышат…
— Не так еще скоро… Мне нужно знать, что мне за это будет?
— Поцелуй.
— Я с вами хочу говорить серьезно, а так не буду, — обиделась Роза. — Вы мне должны сделать подарок…
— Так это — серьезное дело, по-вашему? Ну, какой же это подарок?
— Розовую косынку, шелковую… а затем — будет дело…
— Роза! шерстяной довольно! — с пафосом произнес Черемзин, прикладывая руку к сердцу.
— Нет, и шелковой мало. Ведь вы — друг князю… князю, — и она по-своему, по-немецки, перековеркала фамилию Волконского.
Черемзин недоверчиво взглянул на нее и сказал уже серьезным голосом:
— Если то, что вы скажете мне, будет очень важно, Роза, то вы получите две косынки и платье… Говорите!
— Это правильно, — согласилась Роза и начала подробно рассказывать все, что происходило сегодня утром в уборной ее госпожи, когда пришел туда Петр Михайлович.
Черемзин внимательно слушал и несколько раз переспрашивал.
— Значит, он так и сказал: "Выбирай себе кого хочешь… я благословлю"?
— Так и сказал, — подтвердила Роза.
— Ну, так знаете ли что, Роза, ступайте теперь в дом, там должна теперь быть герцогиня, и, как только она уедет, придите мне сказать.
Едва герцогиня уехала, Черемзин велел доложить о себе, и Петр Михайлович сейчас же принял его.
Черемзин вошел к Бестужеву своею особенною походкой вперевалку, с которою танцевал польский, и церемонно, по правилам французских танцмейстеров, проделал фигуру изысканного поклона. Он был чрезвычайно серьезен и важен.
— Чем могу служить? — обратился к нему Петр Михайлович, указывая на кресло.
Черемзин поклонился еще раз и сел.
— Петр Михайлович, — начал он, — я являюсь к вам не по собственному, но тем не менее очень важному делу…
"Все дела станут и то его величеству зело будет противно", — вспомнились Бестужеву еще раз слова указа.
— Какое же это дело? — улыбаясь, спросил он.
— Я являюсь к вам, Петр Михайлович, сватом от лица моего друга, князя Никиты Федоровича Волконского… Он любит вашу дочь Аграфену Петровну и от вас, разумеется, зависит его счастье…
Бестужев долго не отвечал. Он сидел молча, как бы обдумывая, точно услышал в первый раз о Волконском.
Черемзин знал, что приличие не позволяет Петру Михайловичу сразу согласиться на предложение, но из рассказа Розы он знал также, что отказа не будет, и потому ждал с серьезностью и терпением.
— Благодарю князя Никиту за честь, — заговорил наконец Бестужев, — но Аграфена еще молода и ей хорошо и при отце…
— Ваша воля, — согласился Черемзин.
— Конечно, я не стану неволить дочь, и если она будет согласна… Я подумаю, поговорю… Да и князь Никита молод…
— Молодость — не порок в таком деле, как любовь, — ответил Черемзин.
— Конечно, но все-таки мне, как отцу, нужна осмотрительность. Прошу вас и князя Никиту пожаловать ко мне сегодня к ужину.
— Почтем сие приятнейшим долгом, — заявил с новым поклоном Черемзин, окончательно входя в роль свата.
Он не сговаривался с Волконским о сватовстве. Мысль пойти к Бестужеву и просить для князя Никиты руку его дочери родилась у него совершенно внезапно во время разговора с Розою. Он видел, что его приятель без ума влюблен в Аграфену Петровну, что она, со своей стороны, более чем благосклонна к нему, и, узнав о разговоре Петра Михайловича с дочерью, решил, что нельзя упускать сегодняшний день, во всех отношениях благоприятный для сватовства. Бестужев после посещения герцогини не мог отказать. Этот расчет оказался совершенно верным.
Сломя голову летел Черемзин в своей одноколке в замок, погоняя кучера, чтобы скорее обрадовать ничего не знавшего и не ожидавшего Волконского. Он желал поразить его неожиданною радостью. Но оказалось, что князь Никита сам поразил его, Черемзина, такою неожиданностью, что тот развел лишь руками. Черемзина встретил в замке слуга Волконского Лаврентий, встревоженный и растерянный.
— Где князь? Что случилось? — беспокойно спросил Черемзин.
— Князь наш, — Лаврентий покачал головою, — я уже давно собирался доложить вам… с тех самых пор, как вы их к немцу старому в гости с утра возили — вот из черепа, прости Господи, пьет… с тех пор я стал замечать неладное…
— Да теперь-то что с князем? — нетерпеливо перебил Черемзин.
Но обстоятельный Лаврентий, по привычке рассказывать всегда все по порядку, продолжал, не торопясь:
— Как съездил князь туда, так совсем голову потерял. Я сколько раз докладывал ему: "Хоть и много ты, князь, книжек читаешь, а все меня бы послушал. Опоили его там, должно быть. По ночам спать совсем перестал… есть-пить не хочет и все сам с собою разговаривает. Вот вы уедете, а он останется один и разговаривает… Вам не видно, а я-то смотрю… И так до сегодняшнего дня все больше и больше. А сегодня, как вы уехали в город, князь призвал меня и говорит: "Лаврентий, собери все мои вещи и с ними поезжай на лошадях за мною, а я сейчас верхом уеду. Где меня нагонишь, там и хорошо, а я больше так жить не могу". И не велел вам об этом сказывать. "Напишу", — говорит, и уехал.
— Уехал? — воскликнул Черемзин. — Уехал верхом и не вернется?… Да что ж это?!.
— Говорю вам, опоили его, — серьезно повторил Лаврентий.
— Лошадь мне! — крикнул Черемзин. — Лошадь! Авось нагоню!
И он сам побежал на конюшню торопить конюха.
X
А ДЕНЬ ВСЕ-ТАКИ СЧАСТЛИВЫЙ
Черемзин отлично знал окрестности Митавы и давно привык к разбросанным в полях и лугах отдельным крестьянским домикам, не соединенным, как в России, в деревни и села, но построенным вдали друг от друга. Эти чистенькие выбеленные дворы мелькали красивыми пятнами в зелени лугов, оживляя вид и придавая ему непривычную для русского глаза особенность.
Черемзин без устали летел от одного двора к другому, расспрашивал и разузнавал, не видел ли кто-нибудь Волконского, и подробно описывал его приметы. Наконец, ему удалось напасть на след князя Никиты. Ему объяснили, что какой-то благородный господин верхом действительно проезжал здесь сегодня по направлению замка Освальд.
Черемзин без дороги прямо по полю направился к замку, и поиски его не оказались напрасными. Там, у опушки леса, сидел на пригорке Волконский, задумчиво смотря вдаль. Лошадь князя паслась тут же, не привязанная. Князь Никита сидел с застывшею, блаженною улыбкою на губах и счастливыми, ясными глазами смотрел пред собою на убранные поля и скошенные луга с их беленькими домиками и прислушивался к шепоту листьев шелестевшего сзади него леса, еще не тронутого дыханием приближавшейся осени.
"Все они такие — влюбленные", — подумал Черемзин. — Князь Никита, а, князь Никита! — окликнул он. — Будет, брат, довольно, домой ехать пора!
Никита Федорович спокойно перевел взор на Черемзина. Ему казалось, что он видел, как подъехал Черемзин, и он не обратил никакого на это внимания.
— Это — ты? — спокойно спросил он.
— Ну да, я, — ответил Черемзин, слезая с лошади.
— Черемзин, ты любил когда-нибудь? — вдруг спросил князь Никита.
— И много раз… Что ж из этого?
— Помнишь, ты мне как-то говорил, что стоит только наблюсти — и много можно найти интересного вокруг себя.
— Не помню.
— Ты посмотри, вот видишь там это дерево?
— Вижу! — сказал Черемзин, не поворачивая головы.
— Ну, вот что я думаю. Вот я живу здесь, на земле, и проживу еще, может быть, ну, пятьдесят лет… Это — самое большее… И в каждую минуту этой жизни, стоит мне лишь захотеть, и я это дерево могу срубить, уничтожить… А может и так случиться, что это дерево, которое вот теперь совсем в моей власти и которое ничего, понимаешь, ничего не может мне сделать, переживет меня на сотни лет… и мои правнуки могут увидеть его, да, пожалуй, и праправнуков переживет… И выходит, что я ничтожнее дерева.
— На чем тебя и поздравляю, — вставил Черемзин.
— Ну, а на самом деле это вовсе не так, — продолжал Волконский, — потому что я могу любить… и люблю… и в этом — все, а остальное — вздор, и дерево — вздор… И, раз я могу любить, значит, не умру, потому что дух, которым я чувствую свою любовь, не погибнет, не может умереть, а в этом — весь я… суть-то моя в этом духе… Ты понимаешь меня?
— Все это хорошо, — заговорил Черемзин, приподнимаясь на локоть, — но скажи, пожалуйста, с чего ты вздумал удирать из Митавы? Кто тебя погнал оттуда?
— Кто погнал?… Я сам уехал.