Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное. Фреска. Лань. Улица Каталин. Романы. - Магда Сабо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И вдруг Аннушку осенило. Ну да, ведь это та самая стена напротив кровати, та большая-пребольшая, в детстве казавшаяся огромной стена, только деревянный треножник появился позднее… Она сняла колечки, пришитые по углам простыни. Снять их было не так-то просто, — гвозди по самую шляпку ушли в податливую штукатурку. Но в конце концов ей удалось добиться своего, и тогда она поняла, что не ошиблась в догадке. Там, напротив кровати Анжу, над которой висели три связанные колоска и фотография Аннушки в день конфирмации, за умывальником под простынею хранилась ее фреска. Нарисованная той самой кистью, какой Енё малевал вывески, а краски она смешивала в баночке из-под сапожного крема, и помнится, когда закончила работу, от просыхающей стены исходил кисловатый запах.

Аннушка застыла, вытянувшись, она разглядывала эти странные, плоскостные изображения, напоминающие византийскую живопись. Тут был и пес Язон с большим черным пятном на лопатке, рядом с ним — Мамочка с длинными до пят соломенно-желтыми волосами, в руках у нее книга, которую она прижимала к сердцу; тут были и Янка, с пальмовой ветвью и ослом на веревке, и Папа в облачении, но почему-то с закрытыми глазами, и какая-то уродливая красная фигура, которая должна была изображать Ласло Куна — в широченных штанах и с мечом на боку, — и Кати с огненно-красной физиономией и связкой луковиц на шее, и тут же рядом лягушка, огромная жаба — таким ей представлялся Приемыш, — и на той же стене была нарисована и она сама, только не в фас, а со спины: видны были лишь черные ее косички да сползший на одной ноге носок. Портретную галерею завершал Анжу в короне из лилий, с окладистой бородой и завитками кудрей — всех выше и всех краше; великан Анжу возвышался над всеми прочими, как король над своими придворными, и он был единственный, в ком угадывалось сходство с прототипом; в руках он держал золотое яблоко и скипетр анжуйской династии.

Аннушка не заплакала, но чувствовала: было бы легче, если бы всплакнула. Вошел Анжу, поставил миску, заботливо накрытую крышкой, — знал, что она не выносит вида крови, — и тут заметил, куда она смотрит. Он остановился позади Аннушки, но лишь на мгновение, а затем резко выхватил из рук у нее простыню и снова повесил ее на место.

— Первым делом надо обед сварить, — сказал он, выпроваживая Аннушку за дверь. — На картину свою сейчас не след пялиться, не для того она тут оставлена. Дом все одно к вам перейдет, когда меня снесут на погост; вот тогда и любуйтесь, сколько влезет. А уж до тех пор можно и потерпеть. Вон лапти ваши готовы, хватит босиком шлепать, не ровен час, еще ногу рассадите какой стекляшкой. А пока обед варится, можно бы и рассказать про свое житье-бытье.

Анжу снова склонился к пучкам лыка, разложил их рядком друг подле друга. Он замыслил сплести половичок к двери и теперь отмеривал нужную длину лыка. Аннушка сползла со скамеечки на землю, к самым его ногам, и попыталась положить голову на колени Анжу. Но тот — не слишком-то ласково — отстранил Аннушку; на коленях были разложены заготовки. Аннушка взяла травинку, прикусила ее зубами и наконец принялась рассказывать, как ей жилось все эти годы.

2

Приемыш смотрел вслед трамваю, пока вдали не замелькала задняя площадка хвостового вагона. Да, много лет в доме не было такого переполненного событиями дня, как сегодня! В последний раз такой же вот переполох был когда Аннушка удрала из дому и еще когда Мамочка нагишом разгуливала по столовой, а Папа — подобно библейскому Иосифу — спасся бегством и заперся в канцелярии. Бедная Мамочка, вот ведь какие помыслы терзали ее! Но до чего хороша она была даже в ту пору, а ведь тогда ей перевалило уже за пятьдесят. Какие налитые груди и крепкие белые бедра! И чего бы ей стоило подождать до вечера, если уж плотские желания не давали ей покоя, а там, в сумерках, она вполне могла бы ошибиться дверью — в самом деле, долго ли перепутать канцелярию со столовой, — а он тогда ночевал именно в столовой. С той весны ему пошел шестнадцатый год, а эта дура набитая, Янка, сшила ему на заказ — в подарок от семьи — короткие мальчишеские штаны синего цвета.

Ну и денек нынче выдался! Приемыш, насвистывая, вышел из дому, но у калитки спохватился и перестал свистеть. Старуха сидела в беседке, напряженно вытянувшись, будто аршин проглотила, и в упор буравила его неподвижным взглядом.

«А, чтоб ты провалилась! — подумал Приемыш и сорвал астру. — Еще и эту ведьму нелегкая принесла на похороны! И чего она сюда притащилась, может, надеется получить наследство? Ну, пусть ждет до второго пришествия».

Он отвесил старухе глубокий поклон и поинтересовался, не слишком ли пригревает солнце или напротив, может статься, ей холодно; в таком случае он принесет зонтик или же плед, как ей будет угодно. Старая Дечи отрицательно покачала головой и снова так взглянула на Приемыша, словно видела его насквозь.

«Ах, чтоб тебе пусто было! — опять подумал Приемыш. — И чего, спрашивается, этакая карга и еще нос дерет? Всем известно, что Папа взял в жены Мамочку в одной-разъединственной юбчонке. Бедняжка пошла под венец точь-в-точь как героини переводов Леваи».[2]

И тут его осенило, что надо спешно что-то предпринять с оставшимися книгами. До сих пор ему все сходило с рук, потому что книги по теологии он не трогал — не имело смысла: на барахолке никому их не всучить, к тому же Папочка и этот другой придурок, Ласло Кун, имеют обыкновение заглядывать лишь в эти книги, Янка же читает только Сентмихайи[3] и Бакшаи,[4] их она держит у себя в спальне: едва дочитает до конца, как сразу начинает сызнова; а что за книги стоят на встроенной в нишу гостиной книжной полке, Янка никогда не соберется толком посмотреть. Вернее сказать, стояли раньше, когда библиотека была еще в целости и сохранности; впрочем, поделом им, все равно ни один человек в доме не имеет привычки к систематическому чтению, а на барахолке пока что худо-бедно, а все удается урвать сотенную за удачно подобранную стопку книг. Конечно, до последнего времени он и предположить не мог, что именно из-за Жужанны ему придется вести себя осмотрительнее. Жужанна вечно торчит возле книжной полки, недавно она и заметила, что пропали тома Йокаи.

И все-таки с чего она так заносится, эта карга? Денег у самой в обрез, даже на гостиницу не хватило, нахально вперлась к ним в дом, куда за все сорок лет, пока Мамочка была жива, ни разу и носа не сунула. Повернув из сада, Приемыш взбежал по ступенькам на застекленную веранду и чуть не расхохотался: ему вдруг вспомнилось, как третьего дня сцепились Папа и Ласло Кун по поводу траурного извещения. «На сороковом году счастливой супружеской жизни», — диктовал Ласло Кун, а Янка, уронив голову на стол, плакала. «Нет, — прогремел Папа и воздел руки к небу, как в былые времена, когда произносил проповеди, — грешно лицемерить перед Господом! Брак наш, по неисповедимой воле божией, не был безупречен». Каких трудов стоит не расхохотаться в лицо, слыша этакое! «Не был безупречен». И разумеется, в конце концов Ласло Кун настоял на своем. Лицемерие есть грех, но, чтя память дорогой усопшей, не стоит раскрывать перед посторонними истинное положение вещей, тем более в строках траурного извещения. Хотя каждому в городе известны подробности их семейной жизни, тем не менее все знакомые были бы шокированы, не найдя в некрологе упоминания о счастливой супружеской жизни.

«А здорово было бы, — ухмыльнулся про себя Приемыш, — в тексте траурного извещения написать все так, как было в действительности: «Ликуя от радости, извещаю, что моя супруга, двадцать девять лет заключенная в доме умалишенных…»

Налево от веранды была гостиная, единственная в левом крыле дома комната с окнами на улицу. Дом священника вот уже двести лет ютился под сенью старой церкви; к задней стене дома, где бывшая прачечная была приспособлена под ванную комнату и кухню, а со двора пристроили кладовую и сарай, вплотную примыкали бывшая богадельня и больница. В первые годы после войны церкви пришлось уступить помещения богадельни и больницы, и опеку над стариками и старухами из дома призрения взяли на себя прихожане. На долю их семьи тоже досталось обихаживать какого-то старика с больными, вечно воспаленными глазами, но, к счастью, тот протянул недолго, да и жил он тихо, незаметно, разве голос его слышали иной раз, когда старик в сарае, служившем пристанищем этому проходимцу Анжу, распевал священные псалмы. Ныне ту часть дома заняли под ясли. Старые потолки и стены побелили заново, но сырость осталась — не удалось отвести грунтовые воды от фундамента, к тому же под полом не было подвала. «Конечно, в здоровом теле здоровый дух! — язвительно подумал Приемыш. — А все-таки жаль ни в чем не повинных младенцев».

Пожалуй, следовало бы поговорить с Ласло Куном, он в эти дни самый деятельный и возбужденный из всей семьи. Папа какой-то пришибленный, а временами кажется даже успокоенным, как будто от души у него отлегло. Янка, та всегда в одинаковом настроении, не поймешь, отчего у нее глаза заплаканы, то ли по поводу куриной чумы расстраивается, то ли мать оплакивает. Но Ласло Куна в доме не видно: либо по городу мотается, либо отправился в свой Совет; с этого станется даже в день похорон закатиться на заседание.

Приемыш вернулся в гостиную: прикинуть, что делать с книгами. Гостиной заканчивался фасад левого крыла дома, выходивший на улицу; дальше шли помещения, обращенные к саду: столовая, спальня, а за спальней — тот тесный, выходящий в сад коридорчик, который пристроили позднее и откуда вел ход в ванную и кухню. Дом, таким образом, вплоть до смежной с бывшей больницей стены образовывал единое строение в виде буквы «П», где из арки справа открывался вход в служебные помещения; в противоположном крыле дома размещалась канцелярия, постоянное обиталище Папочки. Это была самая просторная комната в доме, по длине она почти не уступала расположенным в крыле здания гостиной и столовой, вместе взятым. Рядом с кабинетом находилась так называемая комната капеллана, но дверь ее выходила в сад; в былое время здесь жил Ласло Кун, состоявший капелланом при Папе. С тех пор, как они с Янкой поженились, он, естественно, переселился в жилую часть дома, и комната капеллана теперь по сути пустует: ее превратили в некое официальное помещение — подобие кабинета. Папа, тот и порога ее не переступает, ею пользуется Ласло Кун за неимением собственного кабинета; этот все уши прожужжал, что из-за Папочки не может дать приют капеллану и тому приходится жить где-то на другом конце города. Недурно придумано — поселить сюда капеллана, а куда, интересно, девать тогда Папочку? В гостиной живет он, Приемыш, в спальне — супружеская пара, — не в столовой же ему стелить. Даже в те времена, когда Папочка был священником, и тогда он обычно спал в канцелярии, Приемыш и не упомнит случая, когда бы он видел Папочку в спальне; две кровати, стоящие там, всегда занимали Янка да Аннушка. Приемыш развалился на диване, среди расшитых Янкой подушек. Аннушка приехала! То-то будет потеха! Старуха из своего кресла в саду проводила взглядом Приемыша, когда тот поспешно взбежал по ступенькам веранды. Сейчас она как следует разглядела его. А вчера вечером, по приезде, долго не могла взять в толк, кому кем доводится этот молодой человек. И только теперь как будто забрезжило в памяти, вроде бы Янка когда-то писала ей, что священник взял в дом сиротку-племянника и чуть ли не усыновил его, — она уж не помнит в точности. Давно это было, лет этак двадцать назад. Тогда еще и сама она была хоть куда, ей и шестидесяти не было. Сколько же лет, выходит, этому противному долговязому малому? Лет двадцать пять верных.

И угораздило же Эдит умереть осенью, прямо наказание какое-то! Нет бы ей умереть весной или летом, лишь бы не в такую пору, когда, того и гляди, подхватишь простуду. В поезде, на ее счастье, все были так предупредительны к ней, окон не открывали, к тому же она плотно закуталась в шарфы и шали. Ну, а уж дом этот! Да его и не протопишь так, чтобы тепло держалось. Комнаты со сводчатыми потолками насквозь пропитаны сыростью, повсюду отдает чем-то затхлым, она целую ночь глаз не могла сомкнуть. Здесь, в саду, лучше всего, по крайней мере, хоть солнце пригревает, ровно и нежарко.

В жизни своей ей не доводилось видеть такого неприглядного запустения, как в этом саду. На всех клумбах цвели одинаковые цветы — одичавшие, из дурных семян. Астры на двух кустах попортила ржа, половина туевых деревьев померзла за зиму, и хоть бы их уж вырубили, так нет тебе, торчат убого сухие стволы. Должно быть, так принято в этих краях. Ну и народец! Будь у нее деньги, можно бы остановиться в гостинице, но гостиница ей не по карману. Государству и в самом деле не мешало бы принять в расчет, что старухе-пенсионерке иной раз приходится выезжать на похороны. А пенсия у нее сто девятнадцать форинтов, вот и шикуй на них, как угодно! Если бы можно было прямо сейчас уехать обратно! Всю ночь она почти не уснула, раздражали кухонные запахи, и капало где-то, видно, кран подтекал.

Надо надеяться, священник теперь не лишит ее поддержки. Уж кто-кто, а он-то должен помнить, что, если бы не она, никогда бы не заполучить ему в жены Эдит. Не сказать, чтобы он видел от Эдит много радости, — подумала она про себя беспристрастно, — но ведь священник сам пожелал взять Эдит в жены, а без нее ему бы этого не добиться. Эдит, взрослую, девятнадцатилетнюю девицу, даже в день свадьбы пришлось поколотить, чтобы пошла под венец. Так что священник обязан ей помогать. Во многом приходится себе отказывать, и хотя в деревне легче прожить, чем в городе, на сто девятнадцать форинтов особо не развернешься.

С годами, к старости, она все больше любит вкусно поесть. Даже по ночам ей снятся лакомства, что она едала в детстве, разные кремы, торты, суфле! Сказать по совести, она и сейчас не прочь бы перекусить, да только просить не хочется: кто их знает, каковы обычаи тут, на Алфёльде, может, заведено так, что до похорон здесь совсем не едят. Но уж кто-нибудь из родственников мог бы поинтересоваться, не голодна ли она. Та же Янка, ее внучка, которую, впрочем, она и не видела с самого завтрака.

И как только могла уродиться у красавицы Эдит такая невзрачная дочь? Всей красоты — одни лишь волосы, хоть это она унаследовала от матери, — густые, белокурые, зато прическа у нее — тошно смотреть. Нет, чтобы распустить волосы по плечам свободными волнами, так она закалывает их в какой-то несуразный пучок. Надо же додуматься — носить пучок при такой форме головы! Девочка, молчальница, эта длинноногая Жужанна, пожалуй, миловиднее будет, когда подрастет. Вот уж на удивление смирный ребенок!

Интересно, что сталось с младшей дочерью, с той, черненькой? Священник прислал как-то ей фотографию, на которой были сняты обе ее внучки; Янке тогда исполнилось двенадцать лет, Аннушке, наверное, года три. «Моя младшая дочь, Аннушка, отторгнута от лона семьи. Господь по неисповедимой воле своей отринул ее от нас, и отныне мы относимся к ней как к усопшей. Прошу вас, дорогая мама, в письмах своих впредь не осведомляться о ней». Похоже, в этом доме ни одной темы нельзя коснуться без оглядки, вот и об Эдит тоже лучше помалкивать. Да и в истории с Аннушкой зять, наверное, винит их: ведь отец Эдит был художником. Оскар, дорогой! Вот уж поистине редкой души был человек, другого такого не встретишь, и сгорел в каких-то два дня: работал в мастерской с ядовитыми красками, и в царапину на ладони попала инфекция. Будь он в живых, пожалуй, все сложилось бы по-другому. Хотя бог его знает. Эдит с детства не была нормальной, как все люди, и это было известно всем и каждому в селе, кроме священника.

Неплохо бы узнать, сколько сейчас времени. Часов у нее нет давным-давно, а на башенных часах не разглядеть без очков. Муж Янки, этот краснорожий тип — ну вылитый мясник! — ушел из дому в восемь, значит, сейчас, должно быть, около девяти. Старуха вздохнула. Бедняжка Эдит, всю жизнь она доставляла лишь хлопоты и огорчения. Начиная с самого своего рождения: она, мать, чуть на тот свет не отправилась, пока на третьи сутки насилу разрешилась от бремени, и после родов еще долго болела. А уж как испортила себе фигуру! Конечно, если быть совсем откровенной, то надо признать, что и странность характера, и религиозную одержимость Эдит унаследовала от Вероники, от ее, Дечи, родной сестры, и это необычное сходство натур тем более смущало, приводило в замешательство, что Вероника умерла задолго до рождения Эдит. Может, лучше было бы позволить Эдит следовать своим наклонностям? Но вроде и не было у нее никаких таких уж особых наклонностей, да и кто относится всерьез к помыслам девятнадцатилетней девчонки? Что успела повидать Эдит за свое девичество? Ничего! Когда ей было три года, девочку увезли в Цирквеницу, вскоре Оскар умер, и они вернулись в то село вблизи Балатона, где она родилась, а так как Оскар служил совсем недолго, после смерти мужа ей полагалось всего лишь небольшое пособие, а не пенсия. Но дом, где они с Эдит приютились, все же был ее собственный, да и сад приносил кое-какой доход: фрукты можно было продавать в Фюреде наезжавшим туда курортникам. Цирквеница да село у Балатона — вот и все тогдашние жизненные впечатления Эдит: моления по утрам в холодной церкви, занятия в воскресной школе, которые она ни разу не пропустила, да редкие выезды на летние сборы юных членов реформатской общины.

Странная была Эдит, бедность их никогда ее не расстраивала. А ей временами казалось, что она на грани помешательства. Пешком, с холма на холм добиралась она до Фюреда, заглядывала в кафе у пристани, где играла музыка, и слезы у нее катились градом. Казалось, еще минута, и она сорвется на истошный крик, примется крушить все подряд на потеху расфуфыренной курортной публике. Кто виноват, что умер Оскар? Кто виноват, что ей пришлось из Фехервара переселиться обратно в село? И кто виноват, что пришлось опуститься до такой степени обнищания — перешивать платья пятилетней давности? И за какие грехи наказал ее господь этим ребенком? Девочка белеет как мел, если что-то выведет ее из себя, с нее станет пырнуть ножом собаку, если та, играючи, ухватит ее за юбку.

Сколько бессонных ночей терзала она себя думами, как устроить Эдит, когда та подрастет. К труду она не пригодна, да и сказать по правде, ни к чему не приспособлена, нрава дикого, всех боится, слова из нее не вытянешь. Хоть бы замуж ее спихнуть, мечтала она, когда Эдит вернулась домой из школы в Фехерваре, где жила у своих крестных родителей. Да и крестные тоже дни считали, когда можно будет сплавить ее с рук, потому что Эдит вконец извела их: то молчит, слова от нее не добьешься, то истерику закатит, не поймешь, из-за чего. И сейчас старуха почти растроганно подумала — нет, не об Эдит, — а о священнике из церкви, что была на Каменистом холме, в бедняцкой части села; о священнике, который приметил их и не дал им пропасть. В ту пору и сам священник был совсем другим человеком: его образованность, то, что он учился в заграничных университетах, придавало ему лоску. Правда, староват он был для Эдит, на одиннадцать лет старше ее, но главная беда была не в этом: Эдит вообще сторонилась всех и каждого, ну а священника — того боялась пуще огня. Наверное, она и пожалела бы дочь, не подвернись тут другое обстоятельство: как раз тогда Дечи влюбилась в Кальмана и надеялась окрутить его. Эдит висела на ней тяжелым бременем, с такой обузой счастливой доли себе не жди. Вздумай Кальман и вправду сделать ей предложение, нечего было и думать о том, чтобы брать с собою в новую семью эту странную дикарку. Кальман терпеть не мог Эдит, а к тому же откуда ей было знать, что он и не помышляет о женитьбе на ней. Словом, священник как присылал ей вспомоществование, так и впредь пусть шлет. В старости нужда с каждым годом все больше ее страшит.

Янка выглянула из кухонного окна и поинтересовалась, не выпьет ли Бабушка стакан молока. Господи, ну и недотепа! Нет, чтобы рисовой запеканки предложить или манного мусса, — не угодно ли молока! Да она молочной пищи на дух не принимает. «Уроженка Алфёльда», — пренебрежительно подумала она о Янке, начисто позабыв о той безудержной радости, какой наполнила ее когда-то весть том, что молодая чета не станет жить в селе, бок о бок с нею, что священник намерен обосноваться на Алфёльде, где ему предлагают лучший приход и лучшие условия, а значит, и Эдит будет от нее так далеко, как если бы она жила в другой стране.

3

Чан, который Янка приспособила для крашения одежды в черный цвет, был маловат, вещи приходилось окунать по одной. Напоследок осталось платье Жужанны, и Янка сунула его в чан. Ручкой деревянной ложки для варенья Янка тыкала в кипящую жижу, время от временя вынимая когда-то красное шерстяное платье, чтобы глянуть, взяла ли его краска. Пусть покипит еще несколько минут, а потом она отожмет платье, чуть просушит и примется гладить. Хоть бы уж Ласло пришел поскорее, Янку не отпускает страх, вдруг да принесет кого-нибудь из дальних родственников или знакомых, и ей придется занимать гостей разговорами, и тогда уж точно до похорон с делом не управиться. Янка вечно ничего не успевала, хотя никогда не откладывала работу, просто ей не хватало проворности и сноровки: не кончив одного дела, она бралась за другое. Вот и теперь, как стало известно о смерти Мамочки, Янка каждый день красила и гладила по одной вещи, сама не зная, почему делает именно так. А надо бы сразу за один присест выкрасить все необходимое. Правда, чан был маловат и к тому же она понадеялась, что Жужанне, может, не так уж обязательно носить траур, достаточно будет какое-то время походить в темно-синей матроске, в которую она переодела Жужанну, как только стало известно о смерти Мамочки. Ласло отмахнулся, когда она заговорила об этом, но Папа так и взвился от ярости — пришлось перекрашивать и красное платьице. Бедняжка Сусу с ее светлым лобиком в этом траурном платье будет как вороной жеребенок с белой отметиной! Янка питала к дочке такую безудержную страсть, на какую никто из окружающих не счел бы ее способной. Эта странная, необузданная любовь впервые проснулась в ней, когда Жужанны еще не было на свете, но Янка знала, что через несколько недель у нее родится дитя.

С тех пор, как Аннушка уехала, а старого Анжу выгнали из дому, никто в семье с Янкой особенно не разговаривал. Но то ощущение страшной душевной пустоты, которое делало ее еще более беспомощной и неловкой, несколько отпустило ее с момента рождения Жужанны. Нельзя сказать, чтобы Сусу походила на Аннушку. Аннушка была темноволосая, шумная, постоянно кричала, требовала чего-то, рассердившись, топала ножонками, заливисто смеялась и носилась по дому, как угорелая; Жужанна и плакать-то почти не плакала, по характеру была молчальница, уродилась светловолосая, в мать. И все-таки чем-то она походила на Аннушку, такое же дитя, как Аннушка, которую Янка пеленала и обихаживала с самого дня рождения, и даже кормила ее тоже Янка, из соски чужим молоком, и поила разбавленным чаем, точно выхаживала слабосильного поросенка, потому что Аннушка не знала материнской груди: Мамочка заболела, произведя ее на свет.

Из прошлого в памяти Янки одинаково неизгладимы два момента: первый — день рождения Аннушки, а второй — тот рассветный час, когда родилась Жужанна. Аннушка появилась на свет в полдень и совершенно неожиданно; позднее Янка узнала, что рождения ребенка ожидали через три недели, Мамочка неверно рассчитала сроки, а в последние месяцы она, не поддаваясь ни на просьбы, ни на угрозы, не позволяла доктору Гураи осмотреть себя. Папа в то время находился в Женеве как посланник церковного округа на конгрессе Всемирной реформатской федерации, и его возвращения ждали не раньше, чем через десять дней. В жизни Папы то была пора великих чаяний. Перспектива стать епископом и надежда, что ожидаемый младенец окажется сыном, приспели в одно время — двадцать девять лет назад, — и обе надежды угасли одна за другой потому что вместо сына, Иштвана-младшего, на свет появилась девочка, а у Мамочки после родов развилась душевная болезнь.

Ну и денек тогда выдался! Даже сквозь перебивающий все остальные запахи влажный запах краски от мокнувшего в чане платья Янка точно въявь ощутила аромат роз. Тот день пришелся на семнадцатое июня, и во дворе было полным-полно цветущих розовых кустов. Янке той весной сравнялось десять, робкая, необщительная девчушка-подросток, она осталась тогда дома наедине с Мамочкой. Анжу и тетушка Кати спозаранку отправились на виноградник, Мамочка на веранде прокатывала отстиранное белье, а она, Янка, маленькими грабельками рыхлила землю вокруг розовых кустов. Она росла замкнутым, молчаливым ребенком, потому что из дома ее никуда не пускали, у тети Францишки, их единственной родственницы, детей не было, а Мамочка, если не считать распоряжений по хозяйству, почти никогда не заговаривала с ней. С прислугой девочке не о чем было говорить, книжки читать она не любила, правда, сложа руки Янка никогда не сидела, рукодельничала всем на загляденье с самых малых лет, но вот разговорчивой так и не стала за все эти годы. В школе она потянулась было к своей соседке по парте Хедвиг Сабо, но дружбы между ними не могло завязаться: Хедвиг была католичкой, что и притягивало к ней, но и отталкивало в равной мере. Сама Мамочка выходила из дому, лишь когда посещала кружок святой Марты, когда отправлялась на рынок или когда проводила занятия в воскресной школе, а все остальное время возилась на кухне или, просиживая за швейной машинкой, чинила прохудившееся белье.

Вспоминая те годы, Янка порой диву давалась, как это она вообще научилась говорить, если с ней никто и никогда не заговаривал. И в тот достопамятный день, семнадцатого июня, она вспыхнула так, что даже шея у нее покраснела, до того она перепугалась, заслышав мамин голос. Когда кто-нибудь из домашних вот так, неожиданно, окликал ее, она тотчас же начинала прикидывать в уме, что бы это такое могло разбиться и вообще, в чем она провинилась. Янка жила в вечном страхе, лишь бы что не разбить, потому что за каждую разбитую тарелку ее нещадно били. И подлинным облегчением для нее было услышать, что ей всего лишь велят сбегать по соседству за дядей Гураи. Когда она вернулась с врачом, Мамочка уже находилась в спальне, и Янка еще какое-то время покопалась в саду, а потом вернулись Анжу и тетушка Кати, и Янку увели к тете Францишке, сунув в руки корзиночку, где лежали ее ночная рубашка и зубная щетка.

Тетушка Кати, когда Янка ждала ребенка, ближе к концу срока рассказала ей, что Мамочка мучилась родами двое суток, но не проронила ни звука, только глаза ее неотрывно смотрели в потолок да пальцы судорожно рвали полотенце. Сама-то Янка, конечно, кричала что было мочи все время, пока ее терзали схватки, но позабыла все свои мучения в тот самый момент, как ей показали младенца: крохотную красную головку и ручонки, снующие поверх одеяльца. Сусу росла некрасивым младенцем и лишь к годику начала выравниваться и хорошеть; Аннушка же и в младенчестве была чудо как хороша. У Янки часто-часто заколотилось сердце, когда она впервые увидела свою младшую сестренку. Аннушка тогда спала, прижав к головке стиснутые кулачки. Тетушка Кати под собственные всхлипывания подогревала на керосинке какую-то кашицу для малышки и тут же шепотом поведала Янке, что Мамочка очень больна и что ей, Янке, теперь придется самой заботиться о сестричке и ухаживать за ней. Какой счастливейший это был день! Ей доверили нечто хрупкое и живое впервые в жизни! Прежде ведь опасались дать даже стакан или тарелку, потому что она от природы неловкая и вечно все валилось у нее из рук. Но младенца ей разрешалось брать на руки, пеленать и баюкать. Правда, Анжу всегда оказывался рядом. Когда родилась Сусу, руки Янки еще помнили те привычные движения, какими она сотни раз пеленала Аннушку! Господи, до чего же обожала она Жужанну! Не меньше обожала она и маленькую Аннушку; за этой нужен был глаз да глаз, она беспрестанно заходилась от надрывного крика, требовала, чтобы ее кормили, вытягивала зараз по три рожка молока, срыгивала лишнее и, довольная, засыпала. Впрочем, тогда ее еще и не звали Аннушкой.

Все часы, пока Янку терзали родовые муки, в памяти ее бились те фразы, что в свое время, много лет спустя после рождения Аннушки, шепнула ей на ухо тетушка Кати. Будто бы Мамочка, когда доктор Гураи поднес к ней только что выкупанную и завернутую в полотенце Аннушку, широко раскрыла глаза и вцепилась в лицо младенца всели своими ногтями. «Последствие трудных родов… — объяснил потом доктор Гураи. — Она долго страдала и очень измучена, но со временем это пройдет». Однако Янка склонна была больше верить Анжу, который говорил, что Мамочка и всегда была малость не в себе, ну а от этих чуть ли не двое суток длившихся непрерывных мучений и вконец повредилась в уме; несчастный, помраченный рассудок роженицы всю вину за пережитые страдания целиком перенес на младенца. Янка, лежа в родильной палате, все время дрожала от страха, а вдруг и она, обезумев, как Мамочка, вцепится в лицо своему дитяти. Но вот наконец все муки остались позади, Сусу положили рядом с ней на подушку, и Янка точно поднялась из глубин своей многолетней бесприютности, впервые в жизни почувствовав, что она теперь не одинока.

У нее было очень много молока, и все месяцы, пока она кормила Сусу, она постоянно вспоминала Аннушку, которая так и протянула на соске; Мамочка ни разу не допустила младенца к груди. Капелланом тогда еще был Антал Гал, ему самолично и пришлось наведаться в метрический отдел, чтобы зарегистрировать новорожденную. Ждали, правда, рождения Иштвана, но Папочка на всякий случай подобрал имя и для девочки. Янка и поныне хранит у себя в шкатулке для писем ту записку, что Папа накануне отъезда в Женеву оставил у капеллана: «Д-р теологии Иштван Матэ, реформ, священник, 41 года, Эдит Дечи, вероисп. реформ., 30 лет, младенец реформ. крещения. Мальчик — Иштван, девочка — Жужанна». Когда Антал Гал собрался идти в метрический отдел, он через тетушку Кати уведомил о своем намерении Мамочку, и тут Мамочка каким-то высоким, звенящим голосом, какого никто у нее дотоле не слышал, крикнула, чтобы капеллан передал ей через Янку эту записку, Вскоре Янка вернула ему обратно ту памятную записку, и Антал Гал в замешательстве долго крутил и вертел листок, потому что имя «Жужанна» теперь было перечеркнуто, а вместо него вытянутым неровным почерком Мамочки вписано: «Коринна», Гал не решился постучать в дверь спальной, а только переспросил через открытое окно, нет ли тут какой ошибки, ответом на что были возмущенные крики: Мамочка велела, чтобы он немедля отправлялся по делу и не приставал к ней с расспросами; Антал Гал, бедняга, подумал, что, возможно, в последний момент они оба, вместе с Папой решили изменить имя девочки. Так Аннушка стала Коринной, а ее малышку нарекли Жужанной, потому что Папа не отступился от своей воли иметь среди близких Жужанну, а Ласло было совершенно безразлично, как бы ни назвали его дочь.

Кто мог бы проследить мамин ход мысли? Откуда взяла она, где вычитала, из какой книги давно забытого детства подхватила это имя и какого рода злой умысел взбаламутил ее замутненный разум? Может быть, имя это было задумано ею как месть, как страшное проклятие, которое одновременно поразит и мужа, и самое дитя — без малого пятикилограммовую толстушку, довольно жмурившуюся на солнце и беспрерывно требующую кормежки? Папа, во всяком случае, обратился в соляной столб, когда Антал Гал, который раньше телеграммой уведомил его только о самом факте рождения дочери, запинаясь, сказал, что достопочтимая госпожа распорядилась дать новорожденной иное имя. Янка думала, он опрокинет люльку в беседке, где спала Аннушка. Затем доктор Гураи о чем-то долго шептался с Папой, и, кроме того, требовалось спешно назначить день крестин, потому что младенец рос некрещеным, и тогда Анжу, впервые в жизни Аннушки пришел ей на выручку и спас положение. Выйдя из дровяного сарая, он поднял малышку из люльки, протянул ее Папе на огромных, пропахших опилками ладонях и произнес: «Эвона, какая славная наша Аннушка!» Папа, хоть и был сердит, не выдержал, рассмеялся, а Анжу глядел на него невинно, точно младенец. «Коринна» — в этом имени не было никакого смысла ни для Анжу, ни для кого другого из членов семьи. Оно вызывало в памяти ту пору, когда все в их жизни пошло наперекосяк: Мамочка воспротивилась желанию Папы и, как позднее выразилась тетя Францишка, «осквернила закон природы, отринув родное дитя». Последней осмысленной фразой Мамочки была именно та, когда она попросила у Антала Гала папину записку, чтобы изменить в ней имя, а затем, едва она оправилась после родов, ее пришлось поместить в больницу. Знакомым было сказано: «в клинику для нервнобольных», но тем не менее весь город знал, что ее держат в закрытом отделении и минут просветления у нее почти не бывает. Папа призвал к себе Янку, торжественно вручил ей ключи от дома и, поскольку никогда не упускал случая поупражняться в ораторском искусстве, произнес очередную проповедь, из которой явствовало, каковы будут отныне ее обязанности. А Янке едва только исполнилось десять, и они даже вместе с Кати не тянули на взрослого человека. На самом же деле все заботы по хозяйству легли на плечи Анжу, и Аннушку они обихаживали тоже вместе с Анжу: Аннушка росла горластой, целыми днями ревела, требуя еды, громко и заливисто смеялась; она была необыкновенно хороша собой, и на всю жизнь пристало к ней имя, которым наградил ее Анжу. С епископством, конечно, ничего не вышло. Хорош был бы епископ, у которого жена сумасшедшая!.. Тогда-то Папа и пристрастился к вину.

В школе Янка никогда не была отличницей, из класса в класс она переходила с тройками и четверками. В тот год, когда Мамочку забрали в больницу, Янка впервые пошла в гимназию и жила в постоянном страхе перед множеством разных преподавателей. Она приносила домой табели с отметками все хуже и хуже и поразительным образом ухитрялась плохо ответить, даже выучив уроки назубок. После четвертого класса, к счастью, настал конец ее школьным мучениям; было очевидно, что она не создана для наук, зато вести домашнее хозяйство умеет. Для нее был счастливейший день, когда она узнала, что ей не придется дальше учиться! Аннушка же, в противоположность ей, отвечала без запинки даже в тех случаях, если и вовсе не открывала учебник. Аннушка фантазировала отвечая, она способна была сочинить что угодно, вплоть до математических выводов. Янка всякий раз поражалась, когда пыталась проверить, выучены ли у нее уроки, и Аннушка с загоревшимися глазами добрых четверть часа трещала без умолку, живописуя какой-либо захватывающий эпизод из жизни Яноша Хуняди, хотя в учебнике на этот счет и намека не было. Жужанна растет совсем иной, не похожей ни на одну из них: ее отличают серьезность и основательность. Она не выдумывает лишнего, не дает воли фантазии, но умеет логически развить любую тему и все сказанное облекает в четкую форму. Это свойство Жужанна унаследовала явно от отца, не от нее же: в ее передаче все становится бессвязным, даже связный текст молитвы. В Жужанне, как ни странно говорить такое о восьмилетней девочке, есть что-то от монахини. Впрочем, чему тут удивляться! Разве могла она стать иной в этом доме?

С крашением Янка покончила и осторожно, чтобы не выпачкать руки, деревянной ложкой выудила платье из черной жижи. Ей все косточки перемоют, стоит только людям на похоронах Мамочки заметить по ее рукам, что с утра она еще работала. Янка окунула платье в кадку с холодной водой. Вымыла руки. Платье немного полежит в холодной воде, потом она выполощет его, выгладит и делу конец. Янка вытирала руки, когда вошла Жужанна и попросила есть.

Янка намазала сметаной кусок хлеба. Странная все-таки девочка, точно бы никогда и не бывает голодна, как все дети, а уж если случится, что за столом сидит гость, то и вовсе к еде не притронется, а только внимательно смотрит да слушает. Сегодня утром вот так же пристально она разглядывала прабабку, и насилу удалось ее упросить, чтобы выпила хотя бы чашку кофе. Аннушка, та всегда первой рвалась к съестному и плакала, если гостю перепадал облюбованный ею лакомый кусочек. Сколько раз за это наказывали маленькую Аннушку, сколько раз выгоняли ее из-за стола! Неужели и впрямь в девочке говорила зависть, как это объясняли Папа и Ласло Кун? Однажды она подхватила с тарелки у тети Францишки блинчик, и убежала со своей добычей в сад. Папа тогда запер ее в подвал, но Аннушка и не собиралась просить прощения, она вовсю распевала разудалые солдатские песни, да таким дурным голосом, что пришлось ее выпустить на свободу. Тогда, помнится, Анжу попало за то, что учит ребенка охальным песням.

Сусу по характеру совсем другая. Она тотчас попросит прощения у любого, если почувствует, что провинилась. Аннушка, та ни при каких обстоятельствах не желала признавать свою вину, только горазда была реветь и знай себе размазывала по щекам слезы. Жужанна всегда норовит подладиться к каждому. «Сусу», — с нежностью повторила про себя Янка, глядя, как дочка ест, аккуратно, понемногу откусывая. Ужасно, что нельзя приласкать собственного ребенка — только когда они вдвоем. Нельзя говорить друг другу «ты», нельзя называть дочку ласкательным именем. При посторонних она называет Сусу Жужанной, а та ее «матушкой». Аннушка, всегда и ко всем подряд обращалась на «ты», будь перед нею хоть сам епископ, и, здороваясь, с размаху хлопала своей детской пятерней в ладонь. От Папы ей постоянно доставались тумаки, но Аннушка, визжа, закрывала попку и ругалась, пока сил хватало. Аннушка!.. Неужели они сегодня увидятся вновь?

— Мамуся, пропала «История в картинках»! — сказала Жужанна и вытерла рот салфеткой, перехваченной костяным кольцом. — Знаешь, какая? Та, по которой я училась читать.

Янка похолодела. Несколько месяцев назад она впервые обнаружила, что книги из дома куда-то потихоньку исчезают, но не решилась никому сказать о своем открытии. Уж так повелось, что за каждый недосмотр спрашивают с нее либо с тетушки Кати, и пропади там одна книга, или двадцать, или целых сто — ради этого не стоит нарушать то относительное спокойствие, которое поддерживается в доме. Ласло умеет быть таким страшным и отталкивающе чужим… Ну и пусть пропадают книги, не к добру даже задумываться над тем, кто прибирает их к рукам. Да, пусть пропадают любые книги, но только не эта — «История в картинках»! И опять воспоминания ее раздвоились, одна линия повела глубже в прошлое, к Аннушке; и опять возникло неотступное сравнение с Жужанной.

Аннушке тогда было годика два; стоило ей увидеть картинку, как малышка принималась восторженно вопить, размахивать ручонками, рвать в клочки и комкать бумагу. Детских книг с картинками в доме не было, и Янка развлекала сестренку, листая Брема или «Историю Венгрии в иллюстрациях». Аннушка с восторженным воплем хлопала кулачком по странице, где красовался строгий, четкий профиль Карла Роберта Анжуйского с диадемой из лилий, венчавшей чело. Папочка был погружен в чтение и раздраженно вскинул голову, когда Аннушка, вертясь и колотя ножонками на коленях у Янки, в двадцатый раз задала излюбленный свой вопрос: «А это чего это?» — «Карой Анью, — также в двадцатый раз покорно пояснила Янка, — правил с 1308 года по 1342-й». «А это чего это?» — снова вырвалось у маленькой Аннушки, как будто она и не слышала ответа. Тут Папа вскочил, резко свернул газету и в сердцах прикрикнул на Аннушку: «Ты что, глухая? Анжу!» Папа произнес это имя не так, как Янка, а правильно, отчетливо выговаривая звонкое «ж», и Аннушка, точно завороженная, умолкла на мгновение, а потом радостно замахала пухлыми ручонками, завидя Михая Йоо, который как раз в этот момент протиснулся в приотворенную Папой дверь и свалил у печки охапку пахучих поленьев акации. «Анжу, — восторженно вопила Аннушка при виде Михая Йоо, — Анжу!»

По этой же книге Сусу училась читать. Когда они оставались наедине, Жужанна с таинственным видом перелистывала страницы «Истории» и тыкала пальцем в корону из лилий на лбу Карла Анжуйского, тогда мать и дочь целовали друг друга и смеялись, раскрасневшиеся и взволнованные, словно два заговорщика, потому как шестилетней Сусу было известно, что ни в коем случае нельзя кого бы то ни было расспрашивать об Аннушке и вообще догадываться о ее существовании. У матери с дочкой было много подобных малых секретов. Так Ласло Кун потребовал закопать в землю новорожденных котят; по его мнению, великодушнее было погубить их, нежели держать впроголодь или отдать в плохие руки. Сусу знала, где укрывает своих малышей внучка старой Ирен, кошка по кличке Пеструшка (с тех пор как Аннушка ушла из дому, никто уже не решался наделять животных христианскими именами), а от дочери, конечно, и Янка узнала о потайном месте, но ни одна из них никому не проговорилась об этом. Иногда по ночам, когда до нее доносилось посапывание дочери, Янка улыбалась: так сладостно было сознавать, что у них есть своя тайна. Через какое-то время, когда Пеструшка спустилась с чердака, а за ней следом — пятеро котят с тонюсенькими хвостиками, Сусу поначалу залилась краской, потом побледнела, и Янке казалось, что она глазом видит, как неистово колотится под платьишком детское сердечко.

Что же до книг… Да хоть бы их все потаскали, но чтобы именно эту… Она отжала платье и закинула его на сушилку. Янке пришлось встать на цыпочки, чтобы расправить его на планке. И она чуть не сдернула платье с перепугу, когда услышала вопрос дочери:

— Как ты думаешь, ее тоже дядя Арпад стащил?

Янка очень медленно обернулась, вытирая руки намокшим передником. Жужанна смотрела на нее без тени волнения; ясно было, что она не придавала своему вопросу никакого значения, просто поинтересовалась, как интересуются, скоро ли будет готов обед. Янка растерянно смотрела на дочь. Что в таких случаях положено отвечать матери? Приемыш как-никак их сводный брат, Сусу он приходится вроде бы дядей, и хотя Янка знает, что Приемыш всегда был не чист на руку, все же о таких вещах вслух говорить не принято… Сусу присела на корточки перед лоханью, помешивая деревянной ложкой красильный раствор. Может, и не придется отвечать Жужанне, во всяком случае не сейчас, а когда-нибудь в другой раз, если она снова вспомнит об этом. А до тех пор можно и отыскать книгу, а то и прямо спросить у Приемыша. При этом Янка прекрасно знала, что она никогда не решится задать Приемышу подобный вопрос, да и искать книгу не станет.

— Тетя Кати говорила, что он сбывает книги на барахолке, — сказала Сусу, глядя на мать поверх лохани. — Тетя Розика выставляет их на продажу каждую среду.

Янка в замешательстве опустилась на скамеечку. Прежде чем протянуть Жужанне кусок хлеба, она со всех сторон срезала корки, потому что Сусу их терпеть не могла, 0на ела только мякиш, и, если не было лишних глаз, Янка никогда не неволила дочку есть корки. Янка надкусила блестящую, узкую хлебную корочку. Тетушка Розика — сестра Кати, она ходит в папиных любимицах. Как и Анжу, она тоже из квартала Смоковой рощи, но, даром что «из бедных», не такая безбожница и нехристь, а слывет почтенной прихожанкой. Тетушка Рози обычно забирает у них остатки еды, хлебные корки, объедки, — все, что может сгодиться для скотины, каждый вторник появляется на дворе ее маленькая тележка. А по средам — базарный день на барахолке. Почему же тетушка Кати ни словом не намекнула ей? Но тут же Янка почувствовала, что благодарна ей за это: ну, а что бы ей, Янке, оставалось делать, если тетушка Кати ненароком обмолвилась бы? Ведь она ни за что не решилась бы оговорить Приемыша. Интересно, а серебряная ложечка, та самая, с которой она в детстве кормила Сусу, тоже уплыла из дома через их руки? С прошлого вторника ложечки как не бывало. Возвратила бы ее тетушка Рози, если бы Янка набралась смелости и предложила выкупить ложечку? Она так дорога ей, эта ложечка, Аннушка постоянно грызла ее, когда у нее резались зубки, и до того любила свою ложечку, что, если ее пытались кормить какой-нибудь другой, кашица моментально выплевывалась в лицо кормящему.

Янка набросила на кухонный стол одеяло для глажки, помогла ей расправить простыню, которая стелилась поверх одеяла, потом Янка достала из кухонного шкафа электрический утюг, Каждый раз она чувствовала себя растроганной, когда поднимала крышку картонной коробки и видела блестящие никелированные грани утюга. Это был первый и единственный подарок, который она получила от Ласло; на прошлое рождество минуло шесть лет. Янка включила утюг и принялась отглаживать платьишко Сусу.

Жужанна больше ни словом не обмолвилась, но фраза ее о воровстве Приемыша без ответа повисла в воздухе, и Янка, несмотря на полное замешательство, сознавала, что так вот — молча, трусливо — она по сути сказала Жужанне «да». Самая ужасная черта в ее характере, что она никогда и ни о чем не решается высказаться определенно — твердо ответить «да» или «нет», — поэтому-то домашние и считают ее недалекой. А ведь она при желании всегда нашлась бы, что ответить, но Мамочка никогда не позволяла ей вступать в разговор, а пока она соберется с духом, говорить уже поздно. По этой причине Папа считал ее дурой, Ласло — глуповатой, а кроме того, в доме была Аннушка, у которой всегда и на все был готов ответ. Сусу теперь уверится в том, что Арпад — жулик, а она не осмелилась доказать дочери, что это не так.

Скоро двадцать лет, как Приемыш попал в их дом; недавно в самом низу коридорного шкафа Янка наткнулась на черную соломенную шляпу; эта шляпа была у Приемыша на голове, когда Папа на руках вынес мальчика из коляски и, донеся до столовой, поставил его на пол перед ними. На Арпаде тогда были большущие, на вырост, башмаки на толстой подошве, черная трикотажная рубаха и синие штаны, а на голове — черная широкополая соломенная шляпа. Аннушка какое-то время пристально разглядывала новичка, даже обошла вокруг него — будто любопытный зверек. Еще до того дня, как он водворился в доме, они знали, что он должен приехать, и ждали его, потому что тетя Гизелла, вдова папиного младшего брата, утонула в Тисе, а сына ее, их двоюродного братца, Папочка привезет к ним домой. «На время!» — пояснил Антал Гал, который тогда отбывал у них последний год своей службы. Аннушке в ту пору исполнилось девять, ей самой — почти двадцать, Арпаду шел пятый годик. Папа сказал, что она, Янка, должна заменить Арпаду мать, и Янка тотчас бросилась на поиски съестного, чтобы покормить мальчика, так как ничего более путного не пришло ей в голову, Аннушка же снова уселась за свой столик, за которым она готовила уроки, и не проронила ни слова. Арпад поел сладких галушек — она помнит даже, что именно готовила в тот день; вот ведь удивительно, сама она не большая охотница до еды, но кушанья всегда помнит досконально, — затем, когда Папа оставил их одних, Приемыш подошел к Аннушке. Аннушка на него не взглянула, она писала. Арпад схватил у нее учебник, но там не было картинок, и он бросил книгу. Янка подняла хрестоматию с пола и вытерла. Тут Арпад потянулся за карандашом, и Аннушка оторвала глаза от тетради: карандаши были ее самым большим сокровищем, она никому не позволяла притрагиваться к своему пеналу. Арпад попытался открыть пенал, Аннушка хлопнула его по руке. Арпад заревел, вбежал Папа, и Аннушка схлопотала затрещину; Папа сказал, что для такой жадной и бессердечной девочки, как она, самым подходящим наказанием послужит отдать насовсем все свои карандаши бедному сиротке. Арпад перестал хныкать, не сводя круглых, зареванных глаз с пенала. Аннушка прижала карандаши к груди и заявила: «Не дам». Боже, какой это был ужасный вечер! Аннушка брыкалась и царапалась, когда Папа отнимал у нее пенал. Тогда ее отодрали по-настоящему, дело уже не могло обойтись лишней затрещиной. Ужин проходил при общем молчании, Аннушку в наказание отправили ужинать на кухню, а Приемыш сидел на аннушкином месте и ел, поразительно много и поразительно неряшливо. Поглощая куски, он чавкал, и Папа тихо заметил Янке, чтобы та попробовала отучить Приемыша от дурной привычки. Ночевать его уложили вместе с ними в спальне, они с Аннушкой спали на двух больших кроватях, а Приемышу постелили на диване. Карандаши он на ночь засунул под диван, Аннушка же в тот вечер не пожелала прочесть молитву, она сразу ткнулась ничком, зарывшись лицом в подушку.

Янка с робким удовлетворением припомнила, что она первая в доме заметила, что Арпад ворует. Не при каждой возможности, боже упаси! Лишь в тех случаях, если ему не удавалось подольститься и выпросить желаемое, он брал тайком, самовольно. Сколько раз приходилось ей сгорать со стыда, если кто-то неожиданно заглядывал в дом и Янка решала попотчевать гостя домашним компотом. В кладовой она залезала на самую верхнюю полку, вровень с постоянно открытым оконцем, чтобы достать оттуда ореховую палинку или засахаренные фрукты, и вот тут ей предстояло воочию убедиться, что бутыль из-под палинки стоит пустехонька, да и банки с компотами остались нетронутыми только в первом ряду, а задвинутые вглубь горшки и пузатые кринки зияют пустотой. Гораздо проще было сразу давать Арпаду все, что тот ни попросит; ей казалось, что эта мера отвратит Приемыша от дурных наклонностей. Как она могла убедиться, Папа прибегал к этому же способу воспитания. Когда выяснилось, что Арпад никому из родни не нужен, а реформатский церковный приют и мог бы его принять, но на паству подобный шаг произвел бы неблагоприятное впечатление, согласись он отдать в приют Арпада, тогда Папа безропотно принял на себя все бремя заботы о Приемыше. Янка или Аннушка вольны были ходить в заплатанных башмаках, но Арпаду покупались новые. «Сирота», — кратко изрекал Папа, сводя воедино все доводы. «Сирота», — звучало в оправдание, если Приемыш разбивал оконное стекло, если раскрывался очередной его обман, если он проваливался по-латыни. Бедный сиротка! Наказывать Арпада? Сиротку, приемыша? Кличка прижилась и осталась за Арпадом; Аннушка, та за все годы ни разу не назвала Приемыша по имени, и даже она, Янка, которая терпеть не могла прозвища, ловила себя на том, что про себя и за глаза зовет Арпада только так: «Приемыш».

Отгладить платье было нелегким делом, Янка задыхалась от тяжелого, влажного запаха краски, исходившего от распаренной ткани. Дочку она отогнала от стола из боязни, как бы этот удушливый запах не повредил ее легким. Время летит — не успеешь оглянуться, пора уже подавать обед. Счастье еще, что в день похорон не положено стряпать полный обед, иначе ей бы и вовсе не управиться. Сегодня она приготовит суп из цветной капусты, потушит картофель и поджарит побольше лука к нему; свежего мяса в доме нет. Бабушке, конечно, такая еда не по вкусу, но что поделаешь, если забой бывает только по субботам, да и то за мясом приходится отстаивать очередь.

Бедная Бабушка, в доме она никому не в тягость, но она здесь совсем чужая, а Янка, сколько себя помнит, всегда сторонилась чужих. Ей очень неловко, что на ночь Бабушку пришлось пристроить на раскладушке Кати, но как тут быть, если, кроме кухни, в доме не сыскать другого места! Сейчас, наверное, следовало бы как-то занять ее, уделить ей внимание; со вчерашнего вечера, с тех пор как Бабушка приехала, она, Янка, едва улучила минуту перемолвиться с ней словом, и разговор с Бабушкой поддерживал Ласло. Он всегда знает, как следует поступить. Аннушка тоже знала, хотя Аннушка наверняка не стала бы вступать в беседы с Бабушкой. «Да что же это за бабушка такая? — помнится, кричала над ухом у Янки десятилетняя Аннушка. — У других бабушки шлют внучкам подарки, а эта даже письма никогда не напишет, вместо того мы же посылаем ей деньги, а от нее и спасибо не дождешься». Вот разве что Жужанна выручит… Сусу согласилась выйти к Бабушке в сад. Янка поправила бант на фартуке дочери, сунула ей в руки куклу. Сусу не спеша направилась к выходу, но на пороге кухни остановилась.

— Сегодня среда, — сказала Сусу. — Если ты разрешишь мне разбить копилку, я возьму оттуда деньги, и на обратном пути, после похорон, мы могли бы выкупить книгу у тети Розики.

Янка низко опустила голову над клубами пара от траурного платья. Личико Сусу стало мудрым и всепонимающим, как у маленькой старушки. «Ты права, говорил взгляд девочки, будь у нас деньги, все равно не удалось бы нам обеим выйти из машины и отлучиться в такой день на барахолку!» Девочка подошла к матери и поцеловала ее. Янка прижала ее к себе, почувствовала теплоту родного, сладко пахнущего тельца. «Не бойся, только веруй!» — сказал ей Ласло много лет назад, за чаепитием в Женском обществе, когда уже в общем-то было решено, что Янка выйдет за него замуж. «Я есмь путь и истина и жизнь…»

Сусу вышла в сад, через окно долетал ее приглушенный расстоянием серьезный, как у взрослой, голосок: девочка заговорила с прабабкой. Продолжая гладить, Янка выдернула шнур из розетки, так как утюг слишком перегрелся. Странно устроен человек, она, к примеру, точно помнит целые фразы, но отдельно взятые слова для нее не имеют смысла. Ну что значит «путь и истина и жизнь»? Конечно, Папа мог бы растолковать ей, но из его объяснений Янка никогда ничего не понимает. Ласло и сам мог бы прояснить смысл фразы, но он сразу же сбивается на менторский тон, будто читает лекцию студентам. «Не бойся, только веруй». А Янка страшно всего боится и, сколько помнит себя, всегда боялась, словно ее денно и нощно подкарауливает неведомое чудовище. Всю свою жизнь она боялась, и страх отпускал ее, лишь когда Аннушка была рядом. Хорошо бы ей верить в бога, но папин бог как две капли воды похож на самого Папу, а Папу она боится, и у Ласло бог в точности такой же, как он сам, а она и перед Ласло испытывает только трепет. Арпад украл «Историю», тетушка Рози разбазаривает на толкучке их библиотеку, и эти неприглядные истины выпало обнаружить именно Жужанне… Куда могла запропаститься аннушкина серебряная ложка? «Не бойся, только веруй». Какое там «не бойся», ей, видно, до конца дней своих не изжить страха. Сусу… Может статься, именно в Сусу и заключен смысл таинственных речений: «путь и истина»? Потому что только Сусу она не боится и ей одной верит.

4

Болтовня Жужанны и старухи доносилась через открытую дверь веранды; Приемышу скоро надоело их подслушивать. Он решил, что до обеда никому не обмолвится о приезде Аннушки. Раньше времени говорить не стоит. К обеду и Папочка выползет из своего вдовьего затворничества, да и красный поп заявится домой. Нашел подходящее время околачиваться в Совете! Вот уж надуется, как мышь на крупу, когда узнает, что Аннушка все-таки приехала. Никто в этой семейке ни черта не смыслит в психологии. С полным душевным спокойствием порешили на том, что приличия ради известят о смерти всю родню, стало быть, Бабушку и блудную дочь, и пребывали в идиотской уверенности, что стыд помешает неугодным родственникам заявиться на похороны. Вчерашний приезд старухи взбаламутил весь дом. Папа явно чувствует себя не в своей тарелке, дергается и не переставая грызет кончики усов. Веселенькие похороны наклевываются, только бы не затянули слишком долго. К пяти ему надо успеть на собрание, и все у него будет в ажуре, если только у старика Такаро Надя хватит совести обуздать свое красноречие. Да и то правда — мало чего хорошего можно сказать о Мамочке, а плохое кто же станет поминать у могилы!

Приемыш не напрасно двадцать лет проторчал в этом доме; он настолько хорошо изучил обороты, стиль и композицию церковных проповедей на все случаи жизни, что не задумываясь мог бы заранее накатать надгробное слово усопшей. Такаро Надь, этот старый дурень, под занавес еще и расхлюпается — идеальный священник, от собственной проповеди способен расчувствоваться и пустить слезу. Собрание начнется в пять, пожалуй, он выкроит время, чтобы с похорон вернуться домой вместе со всеми и с полчасика провести в кругу скорбящей семьи, а там уж как-нибудь да найдет предлог улизнуть. Собственно говоря, он ничуть не волнуется, момент сейчас самый благоприятный, в позапрошлом году он и думать не смел о том, чтобы подать заявление в партию. Хватало ему всяких неприятностей от этой въедливой Бозо, тогдашнего партийного секретаря. Но теперешний их секретарь — это же золото, а не человек, добряк попался, каких поискать. Ударят его по правой щеке, он и левую норовит подставить, не в пример Папочке: этот святоша, когда разозлится, лупцует почем зря. Но у Саболча Сабо, похоже, его секретарское терпение не знает границ. Ничего себе имечко, язык сломаешь, может, оттого он и заделался таким всепрощающим. Саболч Сабо. Черт-те что!

Не трудно будет подстроиться под коммунистов, думал Приемыш, и вообще сейчас самый удобный момент податься в партию. Определенно сентябрь этого года богат событиями. Папочка себе в утешение может всласть мусолить Священное писание; Мамочка наконец-то упокоится с миром, домой возвращается Аннушка, старая карга заявляется на похороны, а он, Арпад, вступает в партию. И пусть этот красный псих Ласло Кун заткнется, если сам раньше всех в борцы за мир записался, можно сказать, именно он и заварил всю кашу. Конечно, самое потешное, что Ласло Кун всерьез относится к этой своей деятельности. Какой только ерунды не мелет этот трепач о борьбе за мир! А кому от этого польза, скажите на милость?

Сколько он себя помнит, ему, Арпаду, никогда не жилось так интересно и беззаботно, как в те развеселые деньки, когда подступил фронт, тогда все в городе стояло вверх дном, и дома тряслись как параличные под пушечный грохот: Этой осенью сравнялось десять лет с той поры, как здесь прокатились бои. Ему тогда было четырнадцать, и чтобы чего-то бояться, у него, подростка, и в мыслях не было. Янка, стиснув руки, шпарила «Отче наш», забившись в подвал. Папочка белый как мел читал Библию, Ласло Кун, напоминающий карикатуру на библейского пророка, отправлял службу в единственном на всю улицу бомбоубежище; тетушка Кати забилась под перину, и никакими уговорами ее нельзя было оттуда выманить, Анжу целые дни напролет копал ямы и буртовал разные овощи; Аннушка же, не шелохнувшись, часами простаивала в подворотне и прислушивалась к звукам внешнего мира, как будто от услышанного зависела ее жизнь. Ну, а он, Приемыш, беззаботно насвистывая, слонялся по двору или забирался на чердак и оттуда следил, как, пролетая над городом, самолеты избавляются от своего опасного груза, как бомбы, описав дугу, со свистом устремляются вниз, а на месте их падения вздымаются столбы дыма и пламени. Чего тут, спрашивается, было бояться? Да он едва мог дождаться налета, чтобы первым выскочить на улицу и нахватать побольше разбросанного барахла! Случалось ему заглядывать в лавки, где занимался пожар, и он не трусил. Зато, святые угодники, чего только не притаскивал он домой! «Христианская душа в этом отроке!» — изрекал Папочка. Это точно: уж чего другого, а христианского духа в нем всегда хватало с избытком. Сроду не жилось ему так вольготно, как в те благословенные недели, успевай хватать, что плохо лежит. А когда подходили русские, только этой дурище Янке заранее мерещились всякие страхи. Стоило поглядеть на этих баб — ни дать ни взять ряженые: Янка обмотала голову каким-то старушечьим платком и вымазала сажей лицо, а тетушка Кати напялила на себя все свои одежки — не ровен час, солдаты чего прихватят! Нет, по нему, так война — развеселое времечко и куда как занятное! В жизни своей он столько не потешался. Один Ласло Кун чего стоит, лопнешь со смеху, как вспомнишь: однажды ночью в разгар боев Ласло Кун собственноручно намалевал на воротах альфу и омегу, огромные буквы, выведенные масляной краской. Сначала он хотел, чтобы Аннушка это сделала, но Аннушка чертыхнулась и запустила кистью в рожу Ласло Куну. Их дом со знаком ангела на воротах походил тогда на пристанище святого семейства по пути в Египет. Хороши бы они были со своей альфой и омегой, если бы не он, Приемыш; утром он выскочил тогда спозаранку и рядом с тарабарщиной Ласло Куна мелом начертил на воротах преогромный крест. Просто диву даешься, как по-идиотски вели себя все эти люди! Папа, в ком пропал незаурядный актер, встретил русских в полном парадном облачении, седые волосы, выбиваясь из-под парчовой шапочки, волнами ниспадали на плечи, одной рукой он вздымал Библию, а другой — неведомо зачем, держал сосуд для причастия. Русские, бесхитростные души, кровь господню выпили до капли, а сосуд, как видно, был им без надобности.

Нет, ей-богу, напрасно столько разглагольствуют о борьбе за мир, в войну житуха была что надо, он лично повеселился вдосталь. Да и вообще пусть попробует кто из них попрекнуть его. Если бы он не подкармливал тогда всю эту ораву, дорогие родственнички подохли бы с голоду во время инфляции. Вот когда пригодилась шкатулка, которую старик Цукер успел сунуть ему в руки, прежде чем его забрали в гетто. Счастье, что сожгли старика, иначе пришлось бы выкручиваться, вздумай тот востребовать свою шкатулку обратно. А впрочем, поделом ему, зачем, спрашивается, старому еврею такая куча драгоценностей!

Ну, во всяком случае, учительствовать он, Приемыш, больше не намерен, поиграли — и хватит, самая пора прибиться к другому берегу. Жофи говорит, исключено, чтобы возникли какие-либо препятствия с его приемом в партию, а уже если дело дойдет до районного комитета, то там и вовсе должно пройти без сучка без задоринки: в райкоме с большим почтением относятся к Ласло Куну. В конце концов и от красного олуха будет хоть какой-то прок, не зря же его по всякому случаю фотографируют со всех сторон, только успевай поворачиваться. Конечно, если ветер подует в другую сторону, прихожане намылят ему шею и будут правы: нельзя же быть таким ослом и полностью поддаваться самообману. Имеет смысл объявлять себя коммунистом, только если ты способен смотреть на происходящее со стороны и ко всему относиться с юмором. Но чтобы решиться на этакое из убеждений и за здорово живешь? Чушь собачья!

Жофи говорит, первым делом ему придется изложить автобиографию. По этому пункту она велела ему хорошенько подготовиться, продумать до мельчайших подробностей, потому что никогда нельзя знать, кто чем заинтересуется и какой захочет задать вопрос. Ну что ж, пусть их расспрашивают, сколько влезет. Жофи наверняка самая недоверчивая из всей этой бражки пролетариев, выкормышей поселка Лайоша Надя, то бишь, по-ихнему, Белоянниса, а вот ведь ходит за ним по пятам, как собачонка, и, что он ей ни плети, ловит каждое слово. Иной раз не так уж и плохо быть сиротой; Жофи, к примеру, заливается слезами всякий раз, как только он начинает ей рассказывать о своем обездоленном детстве без отца, без матери.

Мамаша, только ее еще не хватало для полноты счастья! Господь, как сказал бы Папочка, печется не только о былинке полевой, но и о нем, сиром. Мамаша, царство ей небесное, сделала самое лучшее, что могла, кувыркнувшись вместе с паромом в Тису. Не бултыхнись она вовремя, Приемыш и по сию пору торчал бы в Эмече и рыл носом землю, как и положено крестьянину. Какой леший стал бы заботиться о том, чтобы дать ему образование? Мамаша сама с грехом пополам умела читать и писать. Впрочем, здесь он не в накладе: мать у него как по заказу, и сочинять ничего не требуется. Точно заранее знала, что сейчас она ему пригодится: полуграмотная баба из неимущих крестьян. Иначе что бы он мог противопоставить отцу-нотариусу, которого чахотка прикончила в ту пору, когда сыночку исполнилось два года, и, хотя нотариус был беден, как та пресловутая церковная мышь, все же согласно священным канонам коммунистов, он причислялся к нежелательным элементам. Впрочем, Жофи утверждает, это не помеха, что отец его был нотариус, главный упор будет сделан на происхождение матери, которая так кстати утонула.

Приемыш ухмыльнулся, вспомнив про свою биографию. Автобиографии сочиняются по такому же принципу, как траурные объявления или адаптированные издания для детей. Папочка никогда не разрешал детям читать классиков в подлиннике и, если только удавалось раздобыть детское издание классических произведений, подсовывал им эту пресную жвачку. Когда Приемыш вырос, он немало веселых минут провел, перечитывая заново те же романы в их неурезанном виде. Тот, кто перекраивал их в расчете на юного читателя, настолько выхолостил самую суть, что автору стоило бы немалых трудов опознать свое собственное творение. При этом сюжет оставался прежним, однако излагалось все иначе, как бы затушеванно, менялась сама настроенность книги. Вот и траурное объявление — такой же выхолощенный опус, ну а об автобиографии уж и говорить не приходится.

Хотя его автобиография — это подлинный шедевр. Отец — нотариус в духе героев пушкинских повестей, этакий крестьянский радетель; его нотариус на деле доказал свое пристрастие к трудовому народу: в жены себе избрал Юлианну Козму, девушку из бедной батрацкой семьи. Тут ради любви к истине стоило бы добавить, что дед Козма, по словам Анжу, которому доводилось бывать в Эмече, с вилами гонялся за нотариусом по огородам, когда на дочке слишком уж вздернулась юбка. Дай ему бог доброго здоровья, этому деду, наверное, по сей день еще жив; будь он, Приемыш, уверен, что дед вступил в сельскохозяйственный кооператив, глядишь, когда и проведал бы старика. После таких биографических сведений всем членам комитета станет яснее ясного, что горемычный сирота всю жизнь ищет, кто мог бы заменить ему мать и отца, и теперь он мнит обрести родную семью в лице партии. Приемыш невольно рассмеялся. Все правильно, уж если выбирать между партией и Янкой, он предпочитает партию, потому что от партии ему наверняка перепадет не только хлеб, но и масло, да и вообще обрыдло ему корчить из себя просветителя детских душ. По какому праву другие могут просиживать штаны в отделе культуры или в отделе просвещения при областном совете? Дурее их он, что ли, чтобы за какие-то жалкие девятьсот форинтов надрывать глотку в классе! Сам бог создал его инспектором — это как минимум. Ну а если учесть, что он умеет складно излагать свои мысли на бумаге, да и язык у него неплохо подвешен, а память — любой позавидует, то почему бы ему с его способностями и не пристроиться в Пеште при каком-нибудь министерстве, а может, он и в журналисты выбьется?

В целом Приемыш не очень беспокоился. Уж если ему удалось втереть очки этой Жофи, председателю профсоюзной организации — недоверчивой девице, которая зимой носит черные чулки в резинку и чувство юмора в ней развито не больше, чем у курицы, — то он сумеет убедить и остальных своих коллег. События могут принять непредвиденный оборот лишь в том случае, если этот новенький, Чабаи, который только что прибыл к ним из Пешта после института, начнет копаться в подробностях. Остальные учителя почти все родом отсюда или же по многу лет живут в городе, уж они-то не станут приставать к нему с расспросами; всем хорошо известно, что Мамочка всегда была не в своем уме, Папочка — тот сроду мухи не обидит, а Ласло Кун — правая рука городской парторганизации. Да, Чабаи он побаивается, — что ни говори, столичная штучка, и глаза у него холодные, выпытывающие, этому типу вся биография Приемыша будет в новинку. Ну да ладно, уж как-нибудь он отобьется от его расспросов. А остальном все будет в ажуре; на сорок человек преподавательского состава у них четырнадцать членов партии, из них пятеро, поближе узнав Приемыша, один на один стали завязывать с ним доверительный разговор: пусть-де он не думает о них плохо из-за того, что они вступили в партию. Один из этих субъектов прежде был социал-демократом, а затем, когда партии объединились, попал — в коммунисты; у другого было не все чисто с тестем; третьего — Дюлаи, на этот шаг толкнуло то обстоятельство, что раньше он был членом Партии мелких хозяев. Выходит, что Жофи, обитательница рабочего квартала, была среди них единственной, кто принимал всерьез эту забаву, ну и еще Саболч Сабо, блаженная душа, но Сабо был контужен в войну, и, кроме того, у него жена еврейка. Нет, с этой стороны осложнений не предвидится, остальная братия только обрадуется, что и он теперь — их поля ягода, лишь бы Чабаи не испортил обедню. Срок кандидатского стажа пролетит, не успеешь оглянуться, а за это время он постарается присмотреть подходящее местечко. Кандидат — это, считай, почти что полноправный член партии.

Бедная Жофи, если бы она догадывалась, каковы на самом деле его планы. Наверняка она втайне надеется заполучить его в мужья. Держи карман шире, он пока еще в своем уме! Он, Приемыш, вел себя очень осторожно. Жофи ни на чем не может подловить его, он со всеми одинаково приветлив, а к Жофи захаживал лишь поплакаться на свою горькую участь да попросить у нее совета; Жофи это льстило, она вырастала в собственных глазах. Нет, не такой уж он зеленый юнец, чтобы допустить опасную промашку. Он «не погрешит против морали», не вступит в связь с Жофи, и поцелуя она не дождется — к счастью, и соблазн не слишком велик: широкоскулая крестьянская физиономия, тьфу, упаси бог связаться! Приемыш достаточно изучил современную литературу, он знает, каковы теперешние представления о передовом интеллигенте. Настоящий положительный герой — человек добрый, отважный, он не подвержен страстям и порокам, но способен на большие деяния, самоотвержен, бескорыстен и горячо любит родину. А главное его достоинство — высокая мораль.

Чабаи может поинтересоваться, каковы у него взаимоотношения с семьей. Тогда он двинет на первый план Ласло Куна, это наиболее выигрышная фигура из всех его родственников. Ласло Кун еще в сорок пятом, сразу после исчезновения Аннушки, осознал, в чем заключаются интересы страны. А поскольку конституцией гарантированы гражданам свобода совести и вероисповедания, Ласло Кун с самого начала приложил немалые усилия к тому, чтобы разделение интересов церкви и государства проходило как можно безболезненней.

Ласло Куй был первым в стране священником-борцом за мир; после первой же своей программной проповеди он получил тридцать девять писем, где его клеймили отъявленным негодяем и сообщали ему, какие кары его ожидают, если ветер подует в другую сторону. Боже милостивый, как представишь, сколько же еще у нас реакционных элементов! Если действительно произойдут политические перемены, он, Приемыш, безопасности ради на некоторое время покинет страну, но потом, когда страсти улягутся, вернется обратно: очень уж любопытно, что станется с благословенной семейкой. Конечно, венгры — народ уж больно щепетильный, с них станется, что просто поколотят красного психа, да и отпустят на все четыре стороны. А ему, Приемышу, больше всего хотелось бы побывать на похоронах красного попа; Ласло Куна он давно терпеть не может.

О Папе он скажет только, что неудачно сложившаяся личная жизнь сломила его, и он раньше времени удалился от дел и мирской суеты. Янка не в счет, Янка — одно целое с Ласло Куном, а что касается остальных, то хотя он и указал в биографии, что младшая дочь его приемного отца девять лет назад порвала с семьей, все же мало вероятно, чтобы расспросы начались именно с Аннушки. Если, конечно, Чабаи не додумается сунуть нос. С этого придурка станется заподозрить, будто Аннушка из каких-то политических причин сбежала из дому. А учителя — народ любопытный, ни один не вмешается, чтобы положить конец расспросам. Эх, черт бы побрал эту Аннушку! Ну ладно, пусть его докапывается до истины Чабаи, он, Приемыш, сумеет объяснить и историю с Аннушкой. Конечно, он не вывалит им всю правду, правда сама по себе груба и бесформенна, ее следует предварительно скомпоновать, как музыкальное произведение. Аннушка, к примеру, оттого была вынуждена покинуть семью, что ее мировоззрению противоречила общая атмосфера дома — дома священника. Это более-менее и отвечает истинному положению дел, в этом Приемыш готов поклясться, да тут поклялась бы даже эта святоша Янка. И хотя он, Приемыш, не знает ее теперешнего адреса, поскольку Папочка запретил им любого рода общение с ней, но Аннушка, скажет он, еще в сорок пятом году пыталась наладить контакты с рабочим движением и, чтобы осуществить свои замыслы, уехала в Пешт. А вдруг Чабаи случайно знает ее? Это было бы ужасно. Но он, Приемыш, от своего не отступит: во всяком случае, ему так известно, и не его вина, если дурные люда сбили одинокую девушку с пути истинного. Несомненно что Аннушка всегда была по натуре весьма демократична, вот уж кто пришелся бы по вкусу этим коммунистам; Жофи наверняка привязалась бы к ней, потому что и Аннушку всегда тянуло к простонародью, и если допустить, что она вообще способна кого-то любить, то можно сказать, что она любила этого старого оборванца Анжу.

Конечно, ликования не жди, когда придется открыть Папочке, что он, Приемыш, вступил в партию. Папочка, чем старее он становится, тем больше цепляется за свои принципы, его неприязнь к коммунистам растет. Ну, не беда, уж как-нибудь да сумеет он все объяснить старику. А если, случаем, окажется, что его поступок столь глубоко ранит чувствительное сердце Папочки, что его не удостоят прощения, тогда…

Тогда он все равно не останется в проигрыше. Такой образ жизни долго не протянешь, ну сколько можно околачиваться в доме священника? Если ему удастся избавиться от школы и заполучить какую-нибудь работенку поприличнее, все равно он вынужден будет переселиться; построит себе квартиру, как Саболч Сабо. О том, чтобы сюда, в дом священника, привести женщину, нечего и заикаться, даже гостей своих он по-настоящему принять не может, с приятелями ему приходится встречаться в городе; да и помимо того, если уж он продвинется в кандидаты партии, ему нельзя будет больше оставаться в этом доме, несмотря на то, что отношение властей к церкви стало более терпимым. Первый шаг — это вступление в партию, затем придут деньги, положение, следом — новая квартира, а там — прощай, родимый кров, прощайте, дражайшие родственнички, расхлебывайте без него свои свары. На счастье, оба они — и красный псих, и Папочка — люди глубоко верующие; религиозные убеждения помогают им держать в узде свои бурные страсти. Будь они хоть чуточку менее набожны, один из них наверняка бы пристукнул другого. Пока что сила на стороне Ласло Куна; вопреки категорическому запрету Папочки, он примкнул к движению сторонников мира, и, когда Папа услышал первую его проповедь в новом духе, он выскочил из церкви как ошпаренный. Скандал разыгрался страшнейший; тогда-то и пришлось Папе уйти на пенсию. Надо отдать ему должное, со стороны Ласло Куна благородно, что он терпит Папу в доме. Которман, капеллан, каждую неделю намекает, что-де ему ежедневно приходится тащиться пешком от старой мельницы. А как же иначе, если Папочка занимает канцелярию и комнату капеллана пришлось переоборудовать под служебное помещение. Как бы ему поделикатнее все выложить Папочке? Ну, беда не велика, найдет он подходящую форму. Счастье еще, что Аннушка с ними не живет, остается Янка, но та на все знай кивает головой, а Ласло Кун считает ниже своего достоинства вмешиваться в какие бы то ни было семейные дела. Аннушка, та, конечно, показала бы ему язык и навесила бы какую-нибудь обидную кличку.

Аннушка… Он не мог удержаться от смеха, вспомнив свою выдумку, что Аннушка якобы из политических соображений покинула дом священника. Эту часть автобиографии надо как следует отработать, тут каждому слову могут придать вес. Нельзя допустить домыслов, будто у них в доме когда бы то ни было существовала нездоровая атмосфера. Он, Приемыш, должен изображать беспредельную благодарность по отношению к священнику, который растил, воспитывал и обучал его; пожалуй, лучше будет сказать, что Папочка — славный человек, но увы, несчастный, и размолвка с Аннушкой у них произошла не потому, что Аннушка проявляла интерес к рабочему движению, а потому, что дочь была недостаточно набожна. Так-то оно будет убедительнее: в конце концов от Папы нельзя требовать, чтобы он не был верующим, коль скоро он священник. Кроме того, надо учитывать, что и учителя из местных — тоже народ верующий, Жофи, и та на велосипеде ездит в соседнее село причащаться, еще, глядишь, произвело бы плохое впечатление, обрисуй он Папочку недостаточно набожным. Вот Аннушку, ту можно превратить в отпетую атеистку, ей самой абсолютно безразлично, и с детских лет она отличалась такой необузданностью, что любое скажи о ней, поверят чему угодно.

Конечно, лучше, если бы к нему не лезли с расспросами, день и без того обещает быть тяжелым — сначала похороны, потом — партийное собрание. Жофи заранее спросила его, на какой день удобнее назначить собрание, и они договорились о сегодняшнем. Откуда ему было знать тогда что Мамочка перекинется, Ну, теперь ничего не изменишь, как-нибудь да обойдется.

Во всяком случае, похороны, на которых будет присутствовать Аннушка, сулят немало забавных ситуаций, Когда, бишь, сбежала девчонка из дому? Ну да, правильно, весной сорок пятого, тогда как раз пошли первые поезда. Да, теперь он отчетливо вспомнил, она бежала в пятницу, на рассвете; по пятницам Папочка обычно сочинял воскресные проповеди, но в тот день ему было не до святых речений, такой поднялся в доме переполох. Впрочем, и поделом Папочке, зачем, спрашивается, он избил ее накануне; не то, чтобы ему, Приемышу, было жаль Аннушку, — нет, ничего подобного у него и в мыслях нет, по нему, так пусть бы ей кто угодно переломал хоть все кости, но все же по теперешним временам немыслимо представить, чтобы здоровенный взрослый мужчина лупцевал двадцатилетнюю девицу.

Сам он, Приемыш, в школе поддерживал дисциплину взглядом и тоном голоса, он ни разу и пальцем не притронулся к ребятишкам. На перемене он, как правило, брал за руки двух самых отпетых озорников, собирал возле себя драчунов и прогуливался с ними; посмотреть со стороны, залюбуешься, до чего трогательное зрелище: молодой педагог, конечно, энтузиаст своего дела, в окружении детворы. Еще чего не хватало — бить этих сопляков, уж лучше прогуливаться с ними, он всегда ласков с детьми, как молодая мамаша, и не сыскать в его классе ученика, который бы не смотрел на него преданными глазами, а родители готовы за него в огонь и в воду. В конечном счете все зависит от нервной системы, если у тебя хватает упрямства и терпения, значит, сможешь любой класс держать в узде. Одно умиление, наверное, смотреть на меня, веселился про себя Приемыш, ни дать ни взять Иисус Христос среди учеников: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне…» Как все же характерно для Папочки, что, желая обеспечить ему будущее, он определил Приемыша в педагогическое училище. Ну, неважно, до сих пор он продержался, а сейчас ему нет еще и двадцати пяти, лучшие годы жизни впереди. А Папочке самая пора вновь открыть книгу Иова, которую он так часто перечитывал во время семейных неурядиц. Пришел конец его, Приемыша, терпению, он покидает блаженную семейку.

Неплохо бы дознаться, что сталось с Аннушкой. Первую весть о ней в позапрошлом году принесла тетя Францишка, возвратившись из Пешта; она увидела Аннушку в каком-то ресторанчике и с мужчиной; оба ели жареную печенку из одной тарелки. Приемышу до сих пор не ясно, почему Ласло Кун запретил Папе съездить в Пешт, чтобы попытаться разыскать Аннушку. Папа в порыве гнева хотел тотчас же отправиться в столицу, но красный псих всяческими отговорками удержал его. Когда же эта идея вновь осенила Папу, тогда слово Ласло Куна уже было для всех законом, он сказал: «Нет», — и свой запрет не счел нужным обосновывать. Папа к тому времени пуще огня боялся красного психа. Родись Ласло Кун в средневековье, из него вышел бы завзятый инквизитор. «Я сжег ее, грешную, во спасение души…» Во всяком случае, Аннушку оставили на произвол судьбы. Бог ее знает, на какие средства окончила она Высшую школу изобразительного искусства, если, конечно, окончила вообще. По мнению тети Францишки, Аннушка расплачивалась натурой, но тетя Францишка почти о каждом говорит гадости. Возможно, Янке кое-что известно об Аннушке, только Янка ни при каких условиях не решится рассказать; Анжу, вот он-то наверняка знает, где беглянка и чем она занимается, но кто из домашних снизойдет до разговора с Анжу. И слава богу, что выставили тогда из дому этого прощелыгу. Впрочем, плевать он хотел на Аннушку, какая бы ни выпала ей судьба, по правде сказать, омерзительная была девчонка, царапалась, высмеивала, унижала его, как только могла. Он, бывало, все продумает, разработает до мелочей какую-нибудь свою аферу, а ей стоило только раз глянуть, усмехнуться, и каждому становилось ясно, в чем уязвим его искусно продуманный план; и лишь папино безграничное всепрощение помогало ему выкручиваться. Черт бы ее побрал, эту Аннушку! И что, спрашивается, ей в доме было не по душе, ведь не мужчина же она в конце концов, ну вышла бы замуж за какого-нибудь священника или за кого другого по собственному выбору, почему ей втемяшилось в голову стать именно художницей? Фу ты, что за чертовщина! Неужели он никогда не сможет забыть, что в их доме у одной лишь Аннушки хватало смелости и только ее никак нельзя было околпачить? А ну ее к черту, эту Аннушку, он поминутно возвращается к ней мыслями, а ему сейчас необходимо сосредоточиться на предстоящем собрании.

Конечно, ничего удивительного, что Аннушка нейдет у него из ума. Как-никак, а девять лет — срок немалый. И если в ней сохранилась хоть капля порядочности, она не посмеет заявиться к ним в дом. А как они поведут себя, если она все-таки придет? Несчастная Янка, та, конечно, изведется вся между двух огней. Собственно говоря, он неплохо относится к Янке и, если вдуматься поглубже, именно такой хотел бы видеть свою будущую жену. Нет, не внешне, конечно; внешне Янка серая, как моль, и в двадцать лет она была точно такая же тусклая, бесцветная, с некрасивыми руками и ногами. Но слушаться и повиноваться она умеет, а Ласло Кун наверняка и не требует от нее других достоинств. Хороша та жена, которая молчит да не перечит, которой все хорошо, как ни на есть. Если разобраться, то Ласло Кун может считать, что ему повезло, это счастье, что, по крайней мере, дома его никто не раздражает. Хороший человек Янка, первого числа он, пожалуй, отдаст ей пятьдесят форинтов, которые занимал. В крайнем случае отдаст пятнадцатого. Вот прямо поклянется себе, что отдаст.

Да, только какую же причину ему выставить, почему он должен уйти сразу после похорон? Если Аннушка и в самом деле заявится к ним, ему будет еще труднее вырваться из дому. Лишь сейчас его впервые осенила мысль, а вдруг Аннушка решила вернуться насовсем. Он отогнал эту мысль. Папа ни за что не примет ее обратно под свой кров, а уж Ласло Кун — и подавно. Пожалуй, Приемыш скажет, что его вызывает секретарь парторганизации, а зачем — неизвестно. Это единственный аргумент, заслышав который Папочка сперва лишится дара речи, а затем разразится бурным и неиссякаемым потоком библейских проклятий. Папа без оговорок поверит, будто Саболч Сабо вызывает его именно в день похорон Мамочки. И сам же еще втайне будет ликовать, что коммунисты нанесли им очередное оскорбление. Нет, сегодня Приемыш сбежал бы из дому, даже если бы ему и не нужно было идти на собрание; нет у него ни малейшего желания общаться с Аннушкой, в особенности если ей вздумается спросить, куда он девал ее книги.

Она и раньше, бывало, огрызалась, как волчонок, стоило кому-нибудь притронуться к ее книгам или краскам. Если уж не удастся уйти от расспросов, тогда он скажет, что о книгах ему ничего неизвестно, должно быть, Янка куда-то засунула их. Книги Аннушки находились не в общей библиотеке на встроенных полках, а в специальном, издавна отведенном для этого ящике с отделениями, который Анжу сколотил ей из досок сломанного курятника, и Аннушка на пару с Эвой Цукер собственноручно выкрасила его в зеленый цвет. Дурак он, что ли, чтобы не трогать эти книги — за них-то и удалось урвать самый большой куш. Непостижимо, сколько монет способны отвалить люди за какой-нибудь швейцарский альбом с репродукциями или историю искусств.

Дурища эта Аннушка, помнится, немало ей приходилось биться, чтобы сколотить по грошу на покупку каждой такой книги. Не раз приходилось ему видеть, как вечерами, вместо того чтобы учить уроки, она в кладовке вместе с Анжу стучит молотком, мастерит коробку, шкатулку для носовых платков, бювар для бумаг. Анжу вырезал из дерева, склеивал, Аннушка раскрашивала и покрывала лаком готовые поделки, а еще они, бывало, в четыре руки вязали щетки, этой работе они неспроста отдавали предпочтение: именно на щетках и удавалось кое-что подработать. Папе невдомек, что платье для Аннушки ко дню конфирмации тоже было справлено на деньги, вырученные от продажи щеток, а мягкую щеточку, инкрустированную перламутром, ту самую, которой Янка расчесывает волосы Жужанне, тоже мастерила Аннушка под присмотром Анжу. Конечно, Папа об этом ни сном, ни духом не ведает, иначе он бросил бы чистить ботинки и не отряхивал бы одежду, поскольку все щетки в их доме сделаны Аннушкой и Анжу. Анжу, пока его не вышибли за строптивость, смолоду был рабочим на фабрике щеток, и Аннушка переняла у старого дурня все его премудрости: резать по дереву, делать щетки и сквернословить. Интересно, догадывался ли еще кто-нибудь, кроме него, Приемыша, что Анжу по средам торгует на барахолке их совместными с Аннушкой поделками, отгородясь от прочего люда завесой дыма из своей трубки? Помнится, тетя Францишка однажды хотела купить у Аннушки изготовленную стариком на пару с Аннушкой шкатулку для рукоделия, да и поругалась с ним, потому что хулила его работу и пыталась торговаться. Анжу сплюнул в сердцах и турнул ее подальше, жаловалась тетя Францишка, так что за шкатулкой ей пришлось послать его, Приемыша: уж очень красивая была шкатулка и стоила дешево. Папа тогда осуждающе покачал головой и укорил Анжу, что, мол, не угодное это Богу дело обретаться среди торгашей. Приемыша так и подмывало сказать, что Анжу в этом деле мало заинтересован, всю эту затею придумала Аннушка, чтобы покупать себе книги да краски, но все же не решился наябедничать, боялся, что достанется ему от Анжу. Лапищи у него были здоровенные, схватит — не вырвешься.

При расспросах тут же обнаружится, что Янка и понятия не имеет о том, что же сталось с книгами, — Янка ведь никогда ничего не замечает — и примется ахать и ужасаться, куда это они могли деться. Если же прямо у него спросят, он скажет, что, насколько ему известно, книги забрал с собой Анжу, — пусть-ка пороются у него в хибаре. Лучше бы, конечно, вообще избежать подобных расспросов, потому что изгнание Анжу было обставлено такой шумихой, что все, наверное, помнят: Анжу покинул дом с одной котомкой, в которой вряд ли могли поместиться аннушкины книги, несколько десятков альбомов. Впрочем, неважно. Были книги, и сплыли. Янка хозяйка в доме, значит, она и в ответе за все. Лишь бы Аннушка не вздумала скандалить из-за пропажи. Эта девчонка с детства была помешана на книгах.

В школе сегодня его третьеклашек разбили на три группы по двенадцать человек и на время уроков развели по другим классам. Утром его подопечным сказали, что у учителя Матэ сегодня хоронят мать, и Тамаш Берень, голубоглазый Тамаш, в перемену обходит своих одноклассников, которые робеют в чужих классах, таращат глаза и несмело перешептываются; Тамаш собирает с них деньги на цветы. Мальчик протягивает шапку, и Приемышу кажется, будто он воочию видит, как падают в шапку десятифиллеровые монетки. К собранным с ребят филлерам кое-что добавит родительский комитет, и учителя тоже пришлют цветы, и к моменту похорон у мамочкиного гроба будет двумя букетами больше. Бесспорно, умный мальчик этот Тамаш Берень! В классе он сидит, за первой партой, и чем внимательнее Приемыш к нему присматривается, следя, как тот вызывается отвечать, как рассказывает урок, тем больше обнаруживает в нем сходство с матерью. Те же серо-голубые глаза и очень тонкие рыжеватые волосы, тот же нечетко очерченный широкогубый рот. Красивым его не назовешь — Эва тоже не красавица, — но очень умный мальчик; впрочем, Эва тоже очень умная, как и покойный дядя Цукер. Эва работает в областном комитете партии, надо надеяться, она не заявится на похороны; партийному работнику областного масштаба не пристало торчать у гроба жены священника, тем более что старый Такаро Надь не преминет упомянуть в своей проповеди о воскрешении душ и загробной жизни. Да и вообще было бы нежелательно, чтобы Эва встретилась с Аннушкой, когда-то они были задушевными подругами. Эва, правда, еще в конце сорок третьего исчезла из города, и дядюшка Цукер весьма неопределенно отвечал на расспросы, куда подевалась его дочь, но при всем том Приемыш не в силах был избавиться от неприятного ощущения, будто Эве кое-что известно о судьбе вверенных ему на хранение ценностей и что рано или поздно она спросит с него. Сама Эва, если даже у нее и были какие подозрения, никогда не упоминала о шкатулке; встретив Янку, обязательно остановится поговорить с ней, всякий раз почтительно раскланяется с Папочкой, но все же лучше, если они вообще не увидятся с Аннушкой и не возникнет даже самой возможности разговора о шкатулке дядюшки Цукера.

Какие глупости сегодня лезут в голову, упрекнул себя Приемыш, а виноваты похороны, это они заставили вспомнить все, что давно быльем поросло. С сорок третьего и до сорок пятого Эва не показывалась в городе, а значит, вся история со шкатулкой и предполагаемые подозрения Эвы — не больше, чем его собственные домыслы, основанные лишь на том факте, что Эва избегает его, ни разу не зашла к нему в школу, даже записать Тамаша в школу, и то послала мужа, Шандора Береня, сына старого дядюшки Болди. Ну, дядюшка Болди небось в гробу перевернулся бы, узнай он про все перемены в теперешней жизни. Чтобы его сыну, его Шандору, жениться именно на дочери Цукера, малевальщика вывесок! Приемыш как бы въявь ощутил характерный запах, которым все пропиталось в доме Цукеров: смешанный запах масляной краски, скипидара и формалина, стойкий, густой дух; едва почуяв его с угла улицы Чидер, Аннушка заливалась радостным визгом и, припустившись к дому на своих коротких ножонках, вопила: «Енё, Енё, открывай скорее, это я пришла!»

Интересно, что Папа не возражал против этой дружбы и, конечно, не без причины: он был священником, который крестил семью Цукеров. Янка рассказывала, что старые Цукеры прежде того неделю за неделей ходили в приходскую канцелярию к Анталу Галу, чтобы укрепиться в Священном писании, а потом однажды привели с собой и Эву. Над ними совершили церковный обряд, после чего все трое считались крещеными. Дядюшка Цукер стал ревностным прихожанином, он не пропускал ни одной воскресной службы и что было мочи горланил духовные песнопения. Но на тетушку Цукер, как видно, не очень-то подействовала наставления Антала Гала, она показывалась в церкви лишь по светлым праздникам: на рождество, на пасху и троицу, — тогда и причащалась, как положено, но круглое, белое лицо ее, когда она вкушала хлеб и касалась губами чаши, хранило выражение сдержанности и грусти, как если бы она содеяла нечто богопротивное.

Эва и Аннушка были ровесницами, вместе пошли в школу, сидели за одной партой, и Аннушка вместе с ним, Приемышем, были частыми гостями в доме Цукеров. Янка, та не ходила, она только провожала их после уроков до дома Цукеров, а потом посылала за ними Анжу. Янка была старше их, чтобы на равных сдружиться с Эвой, но и недостаточно взрослая для супругов Цукер, кроме того, у Янки всегда находились дела по дому. А славно было тогда у Цукеров, помнится, тетушка Цукер всякий раз пекла что-нибудь вкусное для ребят, да и помимо того, чувствовалось, что Цукерам лестно принимать их у себя.

Аннушку связывала с Цукерами великая дружба, чему было несколько причин. В их собственном доме картины были практически запрещены. Папочка из какого-то дурно истолкованного пуританства лишь в виде исключения терпел портреты Кальвина и Цвингли,[5] но и те висели в приходской канцелярии; что же касается натюрмортов или пейзажей, то здесь он не знал послаблений: Папочка был начисто лишен вкуса к живописи, нечто подозрительное, чуть ли не кощунственное мерещилось ему в том, что смертный дерзает кистью или карандашом увековечить преходящее, чему по воле господней предопределено исчезнуть бесследно. В их доме считалось крамольным украшать стены картинами, и, когда Аннушка впервые отправилась в гости к Эве Цукер, она вырвала свою руку из руки Приемыша и рванулась вперед, как только завидела вывески, сохнувшие в сводчатой подворотне. Приемыш и поныне помнит, какие там были вывески: для мясной лавки и для цирюльни; на одной из них живая свинья стояла на задних ногах и держала на блюде разделанные части свиной туши, а на другой был намалеван женский профиль с оскаленной улыбкой и остекленевшим взглядом; у женщины были голубые глаза и короткие соломенные космы. Аннушка всплескивала руками и взвизгивала, как обычно, когда приходила от чего-нибудь в восторг. Эва, тихая, спокойная Эва не скрывала изумления: как это можно так бурно выражать свою радость. Аннушка вихрем ворвалась в мастерскую, за руку поздоровалась с каждым из учеников, познакомилась с Нанди, подмастерьем, все перебрала и обнюхала, залезла пальцами в банку с суриком. Дядюшка Цукер вышел из-за перегородки и церемонно представился Аннушке: «Очень рад познакомиться, мое имя — Енё Цукер»; Аннушка же рукой, вымазанной в сурике, погладила серый пиджак дядюшки Цукера и подставила ему щеку для поцелуя.

Ему, Приемышу, тоже по душе пришлось у Цукеров. Тетушка Цукер вечно хлопотала на кухне и время от времени присылала оттуда с Эвой полные тарелки лакомств, которые уничтожались в мгновение ока: у них, в доме священника, вкусной едой не баловали, все блюда на вкус были одинаковые, Янка и в будни и в праздники готовила так, будто вся семья страдала желудком. Тетушка Цукер умела печь удивительные пирожные и печенья, Приемыш с Аннушкой даже и названий таких никогда не слыхали. И Аннушка, набив рот лакомствами, с завистью вздыхала: «До чего же хорошо вам живется, Енё!» Дядюшку Цукера она звала только по имени, а тот, облокотись о подоконник, всякий раз смеялся до слез, завидев, как девчушка сломя голову мчится к нему через улицу. Аннушка дергала звонок у входной двери и нетерпеливо кричала: «Это я, это я пришла, открывайте скорее!»

Просто поразительно, как преображалась Аннушка, стоило только им попасть в мастерскую, где дядюшка Цукер растолковывал ей, какая кисть для чего. Тетушка Цукер обычно повязывала им передники, Эва работала кое-как, больше, должно быть, в угоду Аннушке, но Аннушка — та трудилась вдохновенно, с энтузиазмом. Ему, Приемышу, через минуту надоедало возиться с банками, чашками, лопаточками для растирания красок, и он старался улизнуть во двор, где были поставлены гимнастические снаряды для Эвы: кольца и параллельные брусья; во дворе Приемыш или крутился на кольцах, или же в одиночестве играл в шарики, пока его не звали к столу. К тому часу, как Анжу приходил за ними, оба они успевали налопаться до отвала; большую часть времени Аннушка или трудилась бок о бок с подмастерьями в мастерской, или же, стоя на четвереньках перед диваном, читала Петефи. Приемыш явственно видел перед собой гостиную Цукеров с мебелью, обитой вишневым плюшем. К дивану приставлялась скамеечка, на нее-то и укладывала Аннушка огромный, роскошного издания том Петефи. Книг у Цукеров было немного, но те, что были, — сплошь иллюстрированные роскошные издания, и Аннушка, встав на четвереньки и задрав попку кверху, с упоением читала «Витязя Яноша». У них дома тоже был Петефи, но Аннушка любила читать только это, хранившееся у Цукера издание, потому что там были картинки, а на картинке все в точности изображено: например, как сидит ворон и выклевывает глаз у падали, — это когда Янчи Кукуруза пробирается через лес к разбойничьему притону. На других картинках были нарисованы и сами разбойники: с усами и один страшней другого. Ему, Приемышу, еще ни разу не удавалось прочитать ребятам стихотворение Петефи, чтобы при этом не вспомнить Аннушку; как та, стоя на коленях возле скамеечки, на весь дом выкрикивает стихи Петефи, юбчонка у нее задралась кверху, вся попка наружу, и видно, что на ней не обычные белые штанишки, как положено девочкам, а красные ситцевые трусики домашнего янкиного шитья, потому что белья на Аннушку было не напастись: обязательно она усядется где-нибудь на пол, и через четверть часа беленькие штанишки сплошь перепачканы.

Ну, если дома у них картин не держали, то у Цукеров их было с избытком. И наверное, рисовал их сам дядюшка Цукер, думал Приемыш; над кушеткой висело большое полотно, запечатлевшее трех робких косуль; эту картину Приемыш видел еще не оконченной. В то время он не умел оценивать живопись, но вероятнее всего творения дядюшки Цукера были ужасны. Аннушке особенно нравился зимний пейзаж, висевший в спальне; все на картине было красного цвета, даже снег, потому что художник изобразил восход солнца. Картина страшно нравилась Аннушке, и дядюшка Цукер, который обожал Аннушку, в конце концов снял картину со стены и вручил девчонке: он дарит ей полотно, Аннушка может взять картину и повесить у себя дома. Аннушка остолбенела, потом завопила от радости и бросилась целовать всех подряд. «Gott im Himmel![6] — горестно всплеснула руками тетушка Цукер. — Лучшее творение Енё!»

Но картина не надолго ушла из дома Цукеров: Папа в тот же день велел Анжу отнести подарок обратно, снабдив его чопорной запиской, где он приносил свои извинения за недостойное поведение дочери; конечно, ему, Приемышу, в конце концов пришлось рассказать Папочке, что вытворяет Аннушка у Цукеров и что она до тех пор разглядывала картину и восхищалась ею, пока не выманила ее у дядюшки Цукера. Дело закончилось поркой, как завершались почти все «художества» Аннушки; но доподлинная экзекуция состоялась не из-за этой картины, причиной тому послужила Библия, папина личная Библия, дорогое издание в кожаном переплете и с черной шелковой закладкой, на которой Мамочка во времена оны вышила бисером: «Бог есть любовь». Остается сожалеть, что столь благое наущение Папочка постоянно хранил заложенным в Библию, а не повесил его на стену в качестве украшения или повседневного руководства, как, к примеру, поступают с вырезками из стенной газеты: в жизни своей Приемыш не встречал дома, где на долю его обитателей выпадало бы меньше любви, чем в их собственном доме — в доме священника.

К тому году девчонки заметно вытянулись, и Аннушке и Эве было, должно быть, лет по четырнадцати — ну конечно, они тогда ходили в четвертый класс гимназии, а Приемыш заканчивал начальную школу. Той осенью Эва не пошла в пятый класс вместе с Аннушкой, а осталась в мастерской у отца, ученицей. День рождения Эвы был в феврале, их с Аннушкой пригласили на праздничный ужин. «Gott im Himmel! — вздыхала тетушка Цукер. — Что бы вам прийти пораньше, когда взбитые белки еще не опали». Эва получила в подарок Библию. Они с Аннушкой готовились тогда к конфирмации — на троицын день, — подарок преподносился по случаю этого события. Что это была за Библия! Аннушка, когда ее увидела, лишилась дара речи. Интересно, где отхватил старый Цукер такую роскошь? Он казался счастливейшим человеком в тот момент, когда извлек из обтянутого шелком футляра, освободил от пергамента и водрузил перед Эвой чудовищных размеров Библию. Величиной этот монстр был с полстола, и каждую вторую страницу книги украшала картинка. Незадачливый старик этот Цукер, он, должно быть, отвалил за Библию уйму денег. На первой странице, сразу же напротив титульного листа, парил сам господь бог с окладистой белой бородой и в развевающемся балахоне, прикрывающем ноги в сандалиях, а вокруг бога во всю ширь небес горели бесчисленные звезды. Среди картинок в книге были все пророки, и царь Соломон, и его храмы, дальше был изображен многострадальный Иов, который сидел на гноище, а рядом вертелись две тощие рыжие собаки; Иов, должно быть, ковырял себе руку осколком стекла. В главе о распятии Спасителя были изображены краснорожие разбойники, висящие на кресте, а у сосредоточенного и вроде бы даже чуть разгневанного Христа голова склонилась набок в смертной муке.

Аннушке даже лакомый кусок не шел в горло, она не в силах была оторваться от Библии. Дядюшка Цукер все время откашливался: сжимало горло, до того он расчувствовался; а сама Эва, виновница торжества, наряженная в белую матроску, сидела во главе стола, сдержанная и молчаливая, и непонятно было, как, собственно, она относится ко всей затее: к праздничному ужину, к гостям, к Библии. У него, Приемыша, было смутное чувство, будто она вовсе и не рада. Но потом Эва поцеловала отца в щеку и даже приложилась к руке, и тут все прослезились от умиления, вернее, трое Цукеров и Аннушка, ну да, впрочем, евреям ничего не стоит пустить слезу. Дядюшка Цукер расхлюпался и в тот момент, когда вручал ему шкатулку на хранение и просил передать Эве, когда той не надо будет скрываться. Старый ворон, заранее накаркал себе злую участь. Интересно бы взглянуть, какую физиономию скроила тетушка Цукер, когда ее загоняли в газовую камеру? Наверняка и тогда твердила свое излюбленное «Gott im Himmel!» Фу ты, нелегкая, и что за чертовщина лезет в голову! Словом, на торжестве у Цукеров Аннушка была совершенно не в себе от возбуждения. У Папы день рождения приходился на четвертое августа, и вот, когда они возвращались домой от Цукеров, Аннушка заявила, что придумала для Папы замечательный сюрприз. Четвертого августа тайна открылась. Накануне Аннушка выкрала из канцелярии любимую папочкину Библию, унесла в каморку к Анжу и ночью, пока весь дом спал, при свете свечи вклеила в Библию девять картинок на библейские сюжеты, наиболее интересные, с ее точки зрения. Он, Арпад, запомнил лишь два из девяти рисунков, на одном был изображен Иисус, въезжающий в град Иерусалим, причем сам Иисус получился совершенно неприметным, на него и внимания-то не обратишь, зато на переднем плане двое ребятишек дрались из-за корзинки смокв, и вся толпа, возбужденно размахивающая то ли пальмовыми ветвями, то ли просто руками, да и сам Спаситель гораздо меньше бросались в глаза, чем эти двое мальчишек с корзиной плодов. Другая картина, должно быть, потому врезалась в память, что Папочка из-за нее больше всего кричал и выходил из себя: на картине была нарисована женщина, облаченная в багряные одеяния; женщина сидела верхом на каком-то звере с красной шкурой, а у зверя было семь голов и десять рогов. Аннушка положила Библию к завтраку под салфетку Папочки. Такую порку, как тогда, Аннушка получила еще всего один раз в жизни, после чего и бежала из дому; впрочем, в тот, первый, раз ей, можно сказать, крупно повезло, потому что после экзекуции Папочка в сердцах спровадил ее в Женеву в монастырский пансион, чтобы там ее хоть как-то приструнили.

Дуреха была эта Аннушка! Вспоминаешь тогдашнюю их жизнь, и приходит на мысль, что, несмотря на частые побои и колотушки, она, пожалуй, была привязана к Папочке. Могла бы и сообразить: нельзя делать подарок Папочке по своему вкусу и стремиться порадовать священника картинами, которые, как известно, всегда приводили его в ужас. Хотя и то правда, откуда ей было это усвоить. В их доме искони было заведено так: если и покупались подарки, то каждый норовил осчастливить другого тем, чему был бы рад сам. Янка «радовала» рукодельным набором Аннушку, которую невозможно было засадить за штопку. Папочка, в свою очередь, покупал Янке новейший молитвенник вместо новейшей поваренной книги, о которой Янка тщетно мечтала полгода; тетушке Кати ежегодно в день ангела преподносилась очередная пара чулок, хотя Кати за несколько дней до именин принималась намекать, что ей хотелось бы душистое мыло или одеколон — с запахом сирени или роз. Если хорошенько припомнить, то из всей семьи только он один всегда получал в подарок именно то, что хотел, правда, он всегда заранее высказывал свою просьбу, не ограничиваясь намеками, как простушка Кати.

Остается надеяться, что Эва Цукер все-таки не придет на похороны. Малоприятно было бы встретиться с ней, да и что они могли бы сказать друг другу? Мастерскую разбомбили, стариков сожгли, Эва стала женой Шандора Береня, и незачем вспоминать теперь, что когда-то они росли вместе, умиляться тому, как, бывало, Аннушка мчалась по улице Чидер, нетерпеливо дергала дверной звонок и кричала: «Енё, открывай скорей, это я пришла, Енё!» — после чего выбегал дядюшка Цукер, распахивал дверь, и живот у него под зеленым фартуком колыхался от смеха, а Аннушка подставляла ему щеку и скороговоркой выпаливала: «Сервус, родной мой Енё, ведь правда же, ты разрешишь мне немного порисовать?» Черт бы побрал всех Цукеров, вместе взятых! Наверное, все-таки следовало отдать шкатулку Эве. Хотя интересно, на что бы они жили тогда во время инфляции?



Поделиться книгой:

На главную
Назад