5
На эту лохань Кати всегда смотрела с любовью, потому что при виде ее вспоминала мать. В родительском доме дальний угол двора занимала бочарня Тота, и они с Рози учились ходить, лавируя среди дуг и обручей для бочек. Дядюшка Тот однажды сделал ей крохотную игрушечную лоханочку, которая была совсем как у взрослых, только потом отец с руганью вышвырнул игрушку из дому, потому как, по правде говоря, дядюшка Тот вовсе и не ей хотел угодить, а матери.
Отец служил садовником при городском парниковом хозяйстве и возвращался домой под вечер, а дядюшка Тот был вдовцом, и мастерская на целые дни привязывала его к дому; что же касается матери, то она была раскрасавицей, одни косы чего стоили — длинные до пят. А эту лохань смастерил Михай, то бишь Анжуй, благослови господь Аннушку, которая наградила его этим мудреным прозвищем, даже у нее, Кати, язык не поворачивается в мыслях назвать его по-другому. А из мыслей его никак не выкинешь, уже хотя бы потому, что сарай, где живет теперь Кати, прежде служил прибежищем для Анжуя, а она, Кати, спала тогда в кухне на раскладушке; в те годы сюда не разрешалось совать нос ни одной живой душе, и даже его преподобие не раз, бывало, призадумается, прежде чем переступить порог сарая.
Анжуй досками перегородил длиннющий сарай, а в перегородке он прорубил дверцу, и получилось как будто две комнаты, одна впереди, другая позади, только в дальней она держит уголь и наколотые дрова вроде бакалейщика Сепеши, который зимой пучками продает лучину на растопку, и связки лучины торчат у него даже из-под кровати.
Пока Анжуй занимал сарай, она, Кати, спала в доме, и тут были свои хорошие стороны и свои недостатки. Главное удобство, что в доме, бывало, стоило лишь повернуть кран, и плескайся над раковиной сколько душе угодно, ну и тепло было на кухне всю зиму, хотя, как ни прикинь, кухня она и есть кухня. Кати любит ложиться рано, и если кому-то, случалось, приспичит попить воды или достать съестного из кладовки, то распахивалась дверь, включался на кухне свет, а она с головой залезала под перину, одним глазком выглядывая оттуда, и очень стеснялась, что она лежит тут, посреди кухни в постели, а хозяева вынуждены обходить ее со всех сторон. В сарае другое дело, тут ей никто не мешает. Захочется погреть старые косточки, можно протопить железную печурку; кровать, правда, не удалось сюда втиснуть, зато деревянную лавку, которую Анжуй когда-то приколотил к стене сарая, он отмерил не скупясь; лавка широченная, хоть матрац клади, хоть перину. Кроме лавки, стояли тут маленький столик и трехногая подставка для таза, словом, все, что и должно быть в настоящей комнате, но зато и жила она на отшибе не под одной крышей со всеми. Другой раз ночью, бывало, услышит во дворе какой-нибудь шорох, пугается до смерти и, не вздувая света, садится на лавке. Последние годы думалось ей и такое, что, случись с ней ночью худо — занеможет она или умрет, — и, не ровен час, пролежит тут в сарае хоть до полудня, никто ее и не хватится. Завтрак готовит Янка, молоко у молочника берет тоже Янка, и если заметит когда, что Кати не подмела двор, — и тут слова не скажет, возьмет метлу и пройдется по дорожкам. Не встань Кати в срок, и Янка подумала бы, что разоспалась она — старая стала, седьмой десяток доживает, вот Янка и жалеет ее. А ей и раз легче было бы, если б прикрикнули на нее, что без дела сидит; с тех пор, как Янка со всеми делами по хозяйству справляется без помощи Кати, старухе кажется, что теперь ей незачем жить на свете. За всю свою жизнь не хворала она столько, как прошлую зиму; и дел-то никаких не делала, а из хворей не вылезала, да коли разобраться, так, может, оттого и хворала она, что от работы ее вовсе отлучили, стирки и той не доверяют, приглашают Рози; та и всего-то на пяток лет моложе ее, а поглядеть, так и пышет здоровьем даже теперь, это в шестьдесят-то три года.
Вода была теплая, приятная, и старуха постанывала от блаженства, когда ноги ее упирались в гладкое дно лохани. Бедняжка госпожа, вот и прибрал ее бог. Дознаться бы, куда они денут ее платья, помнится, было у хозяйки серое платье, ну до чего ловко сшитое да красивое. И по сей день оно как новое, видела его Кати, когда Янка в начале лета пересыпала нафталином зимние вещи. Старуха неторопливо растирала свои ноги со вздутыми венами, опущенные в горячую воду, и так же неторопливо текли ее мысли. А ну, как вздумается им вдруг подарить ей то серое платье! Что ж, очень даже может быть. У Янки своих платьев столько, что вовек не сносить, а девочку ведь в серое не оденешь. Серый цвет — он для старухи.
У Анжуя была даже вешалка для полотенца — костяной рожок, прибитый над треножником. Чего только не мастерил этот Михай, какие гребешки, рукоятки для бритвы вырезал из рога! Кати достала полотенце, насухо вытерла ноги. Давно она не обувала туфли, трудно будет в них втиснуться, но сегодня надо быть одетой как положено. Когда она только поступила в дом священника, четыре десятка лет назад, — худющая тогда была девчонка и вечно кашляла, — с первой же платы, выданной за год, она справила себе черное платье и головной платок, чтобы было в чем в гроб положить. Отец у них умер в одночасье, в доме не было ни гроша, и пришлось хоронить отца в чем ходил — в тех же латаных штанах; они с матерью чуть со стыда не сгорели. Розика все похороны в голос ревела, так что ни слова было не слыхать из заупокойной молитвы, а уж до того складно да красиво говорил священник. Люди думали, Розика по отцу убивается, а у ней-то, бедной, слезы от стыда в три ручья, знала, что после похорон соседя им все косточки перемоют.
Неужто заколотят гроб до прощания с покойницей? Не должны бы, по обычаю так не положено. Что бы им тогда нарушить обычай, заколотить бы гроб с самого начала, вот и обошлось бы без пересудов, что и обрядить-то, мол, не могли покойника, как полагается, и саван-то у него бумажный, да и тот короток. Ну уж зато на ее счет языки не почешут, платье у нее припасено, вот и сейчас она в нем пойдет; до чего удачная попалась материя, который год ей ничего не делается: а ведь по большим праздникам она это платье каждый раз надевает, платок же носит не снимая, с тех пор, как не по годам ей стало рядиться в кашемировый с розами. Фигура у нее тоже почти не изменилась, разве что чуть сгорбилась и усохла; у них в роду полных не было. У Розики и теперь талия осиная, а уж в девках-то, господи, какая была писаная красавица, во сто крат краше матери.
Сейчас, когда мысли ее вернулись к Розике, вернулись и прежние страхи. Единственная надежда — увидеть сестру на похоронах и востребовать с нее назад аннушкину ложку. А ее преподобие, сердечная, хоть бы знать дала, что чует конец свой, глядишь, и не дошло бы до беды с этой ложкой, подыскала бы она для Розики что-нибудь другое. И Арпадик недоглядел: тот, как в последний раз проведал убогую, с тем и вернулся домой, что, мол, чувствует она себя по-прежнему; вот никому и невдомек было, что смерть близка. И то жалко родимого, выходит, парень второй раз осиротел. Теперь ей, Кати, одна забота: извернись, да вызволи ложку обратно, потому как уж если Аннушка заявится домой да к столу сядет, то ни одной другой ложки и ко рту не поднесет.
Кати уставилась на свои распухшие, искривленные ноги со вздутыми венами. Кабы набраться храбрости и выложить все, как на духу, глядишь и отдали бы ей эту ложку насовсем. Аннушки девять лет как и след простыл, а Янка — та добрая, чего ни попроси у нее, все готова отдать. Но тогда пришлось бы объяснять всю подноготную, для чего понадобилась ей серебряная ложка, а об этом Кати говорить не хотелось. У Янки сердце доброе, но даже Янке она нипочем не могла бы открыть правду и никому другому, ни Ласло Куну, ни старому священнику. Легче всего было бы открыться Арпаду, но его она в последнее время почти не видит. Арпадик бы ее понял, ему и самому всю жизнь от других перепадало, как говорится, на тебе небоже, что нам не гоже. Сколько раз, бывало, мальчонкой, присядет на корточки у ее постели в кухне и давай жаловаться на свою сиротскую долю. «Нету у меня ни отца, ни матери!» — плакался горемычный. Только ей одной он всегда и мог довериться, вот ведь и теперь у нее у единственной решился денег попросить; ну и счастье ее, что смогла выручить богом обиженного. Двадцать девять форинтов дала она ему в декабре прошлого года — все, что было отложено. Арпадик обещал вернуть с лихвою, и на том ему спасибо, жизнь дорожает на глазах. Уж до чего ему туго приходится, сироте убогому, а ведь две школы кончил; сроду не подумала бы, что учителям так скудно платят, вот и бьется Арпадик, чтобы свести концы с концами. Оно правда, денег не жалеет на покойных родителей, благослови его господь за благое дело. Книги свои, что накоплены, помаленьку сбывает через Розику, а деньги все до гроша отсылает в Эмече; вот бы хоть одним глазком поглядеть на могилку его матери утопшей, цветет небось холмик, что твой райский сад; еще бы, Арпадик столько денег туда угрохал, а баба эта, что за могилкой ухаживает, все тянет и тянет из него, бессовестная! Да, ему, Арпадику, она могла бы открыться, а больше никому, ни одной живой душе. Четыре десятка годов она терпела и вот дождалась: не осталось в Скоковой роще человека, кто помнил бы еще, что тогда вышло с Розикой, кто помнил бы, что отец их пропил свой праздничный костюм, а потому из-под савана торчала его латаная-перелатаная одежонка. И мать их покойная давно на том свете, уж не помянет, как встарь, ни дядюшку Тота, ни его мастерскую, что-де могла бы там стать полновластной хозяйкой, не будь она верной женой своему мужу. Да и дядюшка Тот, где он теперь, на каком свете, в какой земле; как забрили его в четырнадцатом году, с тех пор только его и видели. А уж какая бы им благодать была, женись он тогда на маме, и ей, Кати, глядишь, не пришлось бы доживать свой век на задворках у священника.
Розика плакала от радости, когда рассказывала, что Юлишка из продмага возле толкучки позвала ее в кумы, сроду она не мечтала, не думала, что ей такая честь выпадет. У Юлишки этой продмаговской родилась девочка, назовут ее Аннушкой, на завтра и крестины назначены, а крестными будут Рози и Яни, юлишкин дядя, который на бойне работает. В прошлом году, как свинью резать, тогда завязалась эта дружба промеж ними; Розика, почитай что, всем заправляла вместо соседки, и свинье, пока резать ее не надумали, корм всякий день она задавала. Юлишка — та домой приходила только к вечеру, в десятом часу, а муж ее и того позже.
Кабы выбрали девочке другое имя, может, и не дошел бы черед до ложки; Розика уж лет пятнадцать как торгует на барахолке, мало ли чего попадается среди старья, нашелся бы и какой другой подарок. По совести говоря, и про ложку-то вспомнила она, Кати, ложка серебряная, и на ней выгравировано имя Аннушки, сестра не знала, как и благодарить за ложку, потому как ясно было, что лучшего подарка не сыскать. А ведь этой магазинной Юлишке надобно хоть как-то угодить, уважение ей показать; родом Юлишка из другого комитата, работала на какой-то фабрике и только потом попала в их края и вышла замуж за здешнего парня; и трех лет не живет еще в городе. Юлишке ничего не известно об их семье. Рози для нее — «тетя Розика», которая помогает присмотреть за свиньей. Анжуя Юлишка тоже знает, а кто в Смоковой роще его не знает, но ей невдомек, что Анжуй и Розика когда-то были не чужие; не знает она давнишних обитателей улицы Гонвед, и о семье священника ей тоже ничего неизвестно. Да, как ни прикидывай, а ложку придется вытребовать обратно, серебряная ложка — не абы какая завалящая вещь, вроде бидона для жира, который она в прошлом году отыскала в кладовке и послала Юлишке, когда у них резали свинью.
Кати вздохнула. Священник не задумываясь сказал бы, что она крадет, а ведь она сроду гроша не присвоила из их денег, шкафы они потому не запирали, что у нее и в мыслях не было шарить по полкам. Тот большой бидон стоял без надобности; если у священника и резали свинью, то откармливали ее в Эмече и оттуда получали уже разделанную тушу, а жира присылали так мало, что и маленький бидон не удавалось наполнить доверху. Юлишка же осталась в уверенности, будто они с сестрой знавали когда-то лучшие времена, про бидон она решила, что он — Розики и что Розика прежде тоже держала свинью. Да разве священнику понять, какое это счастье для Розики, если о ней подумают, будто она когда-то откармливала свинью? Нипочем не понять!
Кати с трудом застегнула пряжку у туфель; ноги ее, после горячей ванны испытавшие было облегчение, тотчас стали гореть. Сроду она ничего не брала из дому, только бидон в прошлом году да вот теперь эту ложечку. Уж если Рози выпала такая честь, что пригласили ее в крестные матери, за это надо как-то отблагодарить людей. Когда с Розикой стряслась та беда, мать не раз говорила, что ей суждено умереть под забором, — ан нет, не сбылось материно пророчество. Ее, Кати, теперь уж продержат в доме священника до смертного часа, а у Розики свой угол, есть где притулиться на старости лет; а там, как загадывать, чем кончится это кумовство. У Юлишки нет своего дома, а у Розики есть: хоть и небольшой, а свой домишко в Смоковой роще; покойный зять дом содержал в порядке: недаром человек работал по строительной части. Да и то признать, уж чего другого, а досуга у него хватало, потому как работу ему нечасто удавалось заполучить. Если юлишкино семейство возьмет на себя заботы о Розике, под старость станет ее опекать как родную, то Рози может дом свой Юлишке отписать. Рози тоже недолго тянуть осталось.
Мысли шли невеселые, Кати машинально потрогала свои запястья. Руки в запястье широкие, жилистые, но Кати чувствовала — большую стирку ей теперь не поднять, ушли ее годы. А худо ли было бы, ловко да споро переделать все дела по дому, как в старину бывало! Никто ее тут не оговаривает, что она-де даром хлеб ест, а все же оно надежней, если бы она хоть что-то по хозяйству делала. Завтра, ужо как похороны пройдут, надо будет все постели вытащить из спальни, до настоящей-то уборки, почитай, уж сколько месяцев руки не доходили.
Кати надела черное платье, заколола пучок перед зеркалом. Оправа его разукрашена была ракушками: Анжуй всегда брился перед этим зеркалом. Что это, вроде бы она с лица немного спала. Хозяйка-покойница любила, бывало, поговорить с ней, с Кати, когда случалось им вдвоем вечерами сумерничать на кухне, а Янка и Анжуй возились с какой-нибудь работой по двору. «И никак ты у нас в тело не войдешь, Кати, сколько тебя ни корми!» Уж до чего кротка была, чисто голубка небесная, пока не прихватила ее злая немочь. Янка, та тоже кроткая да смирная, но на другой манер: Янка живет так, будто вся жизнь у ней прожита и теперь ей все судьбы одинаковы. Его преподобие — тоже нраву кроткого, но он вроде как прислушивается к чему-то и тихий-то оттого, что силится разобрать слова какие-то, а слов тех и не слыхать никому, кроме него одного. Как управятся с похоронами, она обязательно сходит в Смоковую рощу, Розика сказывала, женщина там одна живет — ясновидящая, — чего только не нагадает людям; надо будет выспросить у нее о покойнице: где-то теперь ее душенька? Розике она в позапрошлом году нагадала, будто муж ее покойный только о ней и печалится, забыть ее не может и что душа его и поныне все мается да кружит возле женина дома. Но Рози все эти речи как мимо ушей пропустила: закаменела сама и уставилась перед собой, будто совсем другое хотела услышать. А хотелось бы ей услыхать, что Анжуй рано ли, поздно ли, а постучится у ее калитки, идти-то всего ничего — на соседней улице век свой коротает. Но Анжуй вот уже сорок лет как с Розикой словом не перемолвится.
Кати вдруг рассердилась. Так она Розику любила, что всякий раз, как вспоминалась ей та давняя история, не могла сдержать себя. Обойди господь своей милостью старого дурня, уж больно высоко себя ставит! В ту пору как начал он приударять за Розикой, его выставили с фабрики. Сроду он ни с кем не уживался, но уж на этот раз мог бы и укротить свой норов, потому как мастером над ним был Карчи Юхас — святая душа, из иеговистов, и к людям не цеплялся попусту. Ну да ведь Анжую сам господь бог не угодил бы, вздумай он им командовать; все-то он знает лучше других, все-то его подмывало делать по-своему, что ни укажут, на все огрызается, последнее слово всегда оставалось за ним. Мать сразу потребовала, чтобы Розика дурь из головы выбросила и даже взглянуть на него не смела, как будто можно было мимо пройти и не взглянуть на него. Кати невольно улыбнулась, хотя и была раздосадована. Ну как тут не взглянешь, когда парень вымахал высоченный, с каланчу, а волосы у него точно смоль и густющие, что твоя львиная грива! У Розики волос был светлый. Анжуй сделал ей перламутровый гребень к русой косе. Этакой-то паре и не глядеть друг на друга — просто ли!
Ее самое, Кати, мать могла поучать сколько влезет, Кати никому не была нужна. Ни в жены, ни в зазнобы. Одному богу ведомо, отчего. Счастье еще, что характер у нее был покладистый, что не горевала она из-за этого. Бывало, конечно, что и всплакнет и расстроится, но оттого больше, что осталась одна, как перст; то, что мужики да парни к ней не липнут, не больно ее огорчало. У Рози все шло иначе, даже колечко было у Рози, красивое кольцо Анжуй вырезал ей из рога — вкруг пальца, будто кружево, пущено, да оно и сейчас цело, весной она видела его у Рози. Анжуй вырезал на нем целующихся голубков — истинно золотые руки были у парня! Конечно, до свадьбы дело так и не дошло, старая Йоо, мать Анжуя, терпеть не могла Розику так же, как их мать на дух не принимала Анжуя, а когда Михай вылетел с фабрики и начал перебиваться тем, что раньше мастерил на забаву — разными поделками, — тут уж мать сразу хваталась за скалку, едва только Рози пыталась вечером выскользнуть за дверь. Ну что ж, мать с вечера держала ее за подол, так Розика убегала к парню по ночам. Она, Кати, знала, что сестра ходит к милому, и тут же в момент смекнула, какая беда приключилась с Рози, когда где-то убили наследника, и оттого Анжуя забрили в солдаты. Кати и каустик прятала, и кухонный нож и даже по ночам вскакивала, если забывала навесить замок на колодец; мать стала думать, рехнулась девка, с чего бы это бегает каждый вечер колодец запирать, а Кати врала ей, будто боится, как бы кошка туда не свалилась. Анжуй и смолоду был чудной, как говорится, не все дома. И что он вбил себе в голову, какую такую несуразность? Розика, мол, ждать его будет, пока он не отвоюется, а до тех пор — ходи девка всем на посмешище с здоровенным брюхом, роди ему ребенка и прячься с глаз людских?
Хороший человек был зять, Ференц Халас, упокой господи его душу, повезло с ним Розике, хотя, по правде сказать, она и всегда была везучая, не то что Кати. Когда Этель с улицы Хомок помогла Розике извести грех, Рози поплакала, погоревала, а там утешилась, вышла замуж за Ференца Халаса; и мать их закрыла глаза покойно, зная, что обе дочки пристроены. Ее, Кати, тогда уже определили в служанки при доме священника. Никто не знает, не ведает про то, как трудно было ей привыкнуть к новым людям! Капеллан, Антал Гал, был человек добрый и тихий, а его преподобие всегда говорил до того серьезно, будто ему каждый будний день что страстная суббота. Любить он ото всей души любил только свою жену. А та, сколько жила, сроду никому слова худого не сказала. Пока Аннушка не родилась, никому и невдомек было, что она у них хворая. Сидит этак смирно, бывало, шьет себе да напевает псалмы божественные. И на рояле играть умела, а уж если гость какой в дом наведывался, до того обходительно могла занять, что даже Францишка, и та супротив нее ничего не способна была выдумать. Один был грех на ней: детей своих она не любила. А и то правда, особо любить их было не за что. Янку она не обижала, просто, почитай что не разговаривала с ней, а то и вовсе забудет про нее, оставит, бывало, на улице или на базаре, и приходилось бегать потом да разыскивать зареванную девчонку промеж корзин на базаре. Священника она тоже недолюбливала, но все молчком, только уставится, бывало, на него своими огромными глазищами. Горемычная душа, жила что сиротка, к ней, Кати, больше всех и была привязана. Не народись Аннушка, глядишь, все бы и обошлось добром. Но эта девчонка всем приносила одни несчастья. А уж реву-то было, если не могли найти ее ложку! Однажды запропала куда-то эта злосчастная ложка, как потом оказалось, Янка, когда вытряхивала скатерть, уронила на клумбу, однако ложку не могли отыскать до вечера. Так эта вредная Аннушка всю еду выплевывала, пока Анжуй не вернулся домой с виноградника и не покормил ее со своей ложки. Чудная у него была ложка: обыкновенная деревянная и не глубокая даже, а плоская; ложка покрыта была желтым лаком и по желтому разрисована вроде как бы черными мухами; Анжуй вынес ложку из плена, сказывал, будто русский какой-то ему подарил. Ну, так вот с этой чудной деревяшки Аннушка ела, потому что то была ложка Анжуя, и даже из кружки его она отпивала после Анжуя, а попробовали бы только священник или Янка сунуть ей какого питья из своей посудины — сей момент выплюнула бы. Чисто отрава росла, а не ребенок!
А куда бы, спрашивается, деться этому вражине старому, не зазови его Кати тогда в дом священника? В ту пору еще для мужика работы хватало: и участок земли был при доме, и виноградник немалый, да и по двору управиться надо; дела налезали одно на другое, прямо голова шла кругом, и в мыслях давно сидело, что пора бы подыскать работника. И тут попался ей на глаза этот Анжуй, бредет со станции, босиком, сапоги за спиной болтаются и котомка в руке. Той зимой бог прибрал старуху Йоо, и страшно было подумать, что может выйти, если служивый сейчас заявится домой, на улицу Гонвед, а по соседству с ним Розика хлопочет по двору — раздувает печку, печет хлеб для мужа. Многие солдаты вернулись тогда с войны в одно время с Анжуем, а она-то знала, что их ждет, горемычных: работы днем с огнем не сыщешь, почти все заводы тогда стояли. Анжуй и опомниться не успел, как очутился в работниках при доме священника. Так оно было лучше для всех: и для семьи священника, и для Анжуя, и для Розики. Всего только один раз между ними и был разговор. Розика потом уж сказывала, что он первым делом справился у нее о ребеночке, а едва узнал, как оно все вышло, то даже не сказал: «Прощай, бог тебе судья», — сей же момент и шасть за калитку. Давно это было, ох, давно! Рози тогда, наверное, еще и двадцати трех не сравнялось, а Михаю, должно, года тридцать четыре было. Много с тех пор воды утекло, уж и зятя Ференца давно нет в живых, а эти двое так ни разу и словечком не перекинулись. А на барахолке торгуют друг против друга, у Розики, поди, сердце кровью обливается, видючи, как зимой да в стужу Михай, злыдень этот, топчется с ноги на ногу в своих старых опорках, дует в кулак, а у самого и пальцы посинели от холода. Прошлую весну до чего дошел: продал на барахолке свою цитру, а ведь смолоду как выставлялся, только ею и гордился. Вот до чего довела заносчивость, несусветное его бахвальство что рано или поздно, а будет и у него своя лавка, не хуже чем у Кокаша, у стекольщика, возле самого базара; а теперь присмирел, сидит себе на барахолке и торгует поделками — шкатулками да птицами. Интересно, куда только могли деваться его денежки, ведь Анжуй давно копил на лавку, все время копил с тех пор, как попал в дом к священнику, и накоплено у него было немало, денежки свои он всегда носил при себе, в кумачовом мешочке на шее; и Аннушке тоже хотелось, чтобы у Анжуя была своя лавка, эти двое всегда дули в одну дудку. И вот что вышло из всей затеи, ни тебе лавки, ни богатства, перебивается теперь на старости лет с тыквы на картошку. Но куда все-таки уплыли его денежки? У самого Анжуя не дознаешься, вечно он все делал молчком, все в особицу; и с ней, Кати, не больно-то часто разговорится, даже когда на одном дворе жили. Рози, та и носу сюда не казала, пока Анжуя при доме держали. Зимой, в лютый мороз, Рози как-то раз подослала к нему на барахолке Эржи Фитори, чтобы та передала разогретый кирпич ему под ноги, а окаянный этот тем кирпичом да о стену, грохнул так, что и кирпич весь вдребезги разлетелся. Счастье еще, что на нее, Кати, он не держал обиды из-за сестры, ладно они с ним уживались в доме священника. Рози тоже хлебнула горюшка; мало той беды, что стряслась с нею, так еще и на всю округу ее ославили: стоило кому хоть раз ступить за порог к Этель на улице Хомок, а уж соседи знали о человеке всю подноготную.
Зять Ференц прикидывался, будто и не видит худого, и не слышит людских пересудов. Упокой, господи, его душу с миром. Сегодня, на кладбище, надо будет цветочков купить да на могилку его наведаться, когда с похоронами будет покончено. И в день поминовения усопших ей приходилось потихоньку скрываться из дому, потому что священник разрешает своим домочадцам бывать на кладбище только в страстную пятницу, и попреков не оберешься, узнай он, что они с Розикой ставят на могилах свечи, как католики. Вот и в прошлом году они тоже ставили: отцу поставили, матери на могилку, зятю Ференцу и даже старой Йоо затеплили свечечку, хотя при жизни старуха того и не стоила. Розику колотило от страха, а ну как Михай заявится на кладбище да и застанет их у могилы матери, а она успокаивала Розику: мыслимое ли это дело, чтобы старый греховодник шастал бы по кладбищу; да не верит он ни в бога, ни в черта, в скверне и душа его, и плоть. Так и вышло, как она напророчила: Михай, видно, и думать забыл про кладбище, совсем стыд потерял, только одна-единственная их свечечка и горела на могиле у старухи. А мог бы и наведаться к родной матери, показать ей свое сыновнее уважение, так нет, такой уж он человек, этот Михай, сроду никому на свете добра не делал, ни единой живой душе, кроме Аннушки. Для той он готов был в лепешку разбиться!
Когда их дворового пса Язона подхватил живодер, Анжуй вместе с Аннушкой отправился вызволять животину и вернулся домой с Язоном и еще тремя чужими дворнягами, а вместо выкупа отдал за собак золотое колечко, которое Аннушка получила от Францишки. Священник орал так, что даже шея у него потемнела, костерил Анжуя на чем свет стоит, как это он разрешил Аннушке отдать кольцо, а дворняг выгнал за ворота, так и разбежались по Тарбе, какая куда. Анжуй и в тот раз на каждое слово огрызался, не от него, мол, переняла девчонка этакую доброту великую, а от священника, а касательно платы — дело ясное, расплачивается тем, что имеет, потому как мала еще, будь она повзрослее, может, отплатила бы чем другим. Но уж окончательно взбеленился поп, как Анжуй заявил, что и сам Иисус Христос тоже был милосердным, всякую тварь живую любил и появиться на свет не погнушался в хлеву, близ скотины.
Тогда-то священник и выгнал Анжуя из дому, крик, галдеж стоял на всю округу. Зимой дело было. Кати все помнит, помнит, как Анжуй собирал свою котомку, а девчонка эта, Аннушка, тем часом закопалась в снег и голову в снег сунула, чтобы умереть. Когда Анжуй вытащил ее из сугроба, у той даже уши были забиты снегом. Уж лучше бы оставил он ее тогда в сугробе, пусть бы замерзла, потому как все зло в этом доме шло от Аннушки. Потом священник зачем-то снова вышел из дому, а Анжуй стал перед ним с котомкой и говорит; «Простите великодушно!» Священник пробурчал чего-то — не разобрать было; небось, пока дома сидел, все локти себе искусал, что выгнал Анжуя вон: ломай теперь голову, кто землю поднимет да виноградники обиходит, ищи-свищи теперь замену Анжую. А этот Анжуй, даром что получил от ворот поворот, стоит перед попом здоровущий, высоченный и глаз не опускает, а смотрит в упор; девчонка же замерла у него на руках, сжалась в комочек, будто в рукаве у него норовила спрятаться, «Простите великодушно!» — повторил Анжуй, и не по себе становилось тому, кто это слышал, потому как в голосе у него не чувствовалось ни тени покорности или раскаяния. Священник побагровел, будто застыдился чего, а Анжуй стоит бледный, ни кровинки в лице. Тут священник буркнул что-то и убежал в канцелярию, Аннушка сразу в слезы от облегчения и ну ругаться незнамо как, пока Анжуй не отвесил ей шлепка, тогда она убежала в дальний конец двора и принялась там скакать да визжать от радости. Про хозяйку слухи распускали, что она-де в уме повредилась, оттого что убить хотела эту Аннушку во младенчестве. Людям и невдомек, какая светлая голова была у нее, у страдалицы: раньше всех умников поняла она, кого породила на свет. Кроткая была да смирная, что овечка божия, и на тебе — упекли ее все-таки в сумасшедший дом. Пусто теперь Кати без нее, и проведать некого стало: а уж до чего приветливо да обходительно разговаривали там врачи со всеми, одна отрада для души туда наведываться. Хозяйка что дома была, что там: никому-то она вреда не делала, только глядит ласково так да улыбается всем, сердечная, а иной, раз и узнавала ее, Кати, и тогда уж обязательно все выспросит про Розику. Когда Кати навещала хозяйку, то всегда обряжалась в это вот красивое черное платье; Эржи Фитори как-то раз увидела ее в воротах больницы и даже вслух ей позавидовала. А хозяйка якобы была не в своем уме! Да не больше она помешанная, чем любой другой в этом доме. Того же священника взять, к примеру: день-деньской расхаживает в черном костюме, застегнутом наглухо, это когда солнце жарит так, что, думается, все бы с себя сбросил; если картошка у него подгниет, крик поднимает, что это-де кара господня, а того в толк не возьмет, что в этих краях все погреба никудышные от сырости, там и кости сгниют, не то что картошка. Ласло Кун, тот все больше молчком, подумаешь, убогий какой, без языка; сколько раз она примечала: сидит это он за ужином бирюк бирюком и только глаза таращит на то место в конце стола, где в прежние годы Аннушка сиживала, а потом отшвырнет стул и скорей бежать в комнату капеллана и выдует там одним духом не меньше литра воды. А уж когда развоюется, раскричится — не остановишь! Как хозяйку она ходила проведывать, помнит: иные сумасшедшие так-то буйствовали, ничем не хуже его. Ну а Аннушка тоже хороша: бросила дом родной и сбежала куда глаза глядят. Только цыгане так делают. Да и пока дома жила, тоже всем от нее одни неудобства и неприятности были. И Янка может сойти за ту, какою объявили ее матушку: вроде бы под одной крышей живут, а словно и нет ее, Янки, на свете; каждое утро диву даешься, что она все еще тут, в доме, суетится с утра до вечера, метет и стряпает, а все одно следа от нее не видать.
Страдалицу нашу теперь, наверное, обрядили. Хоть бы уж похороны прошли честь по чести! Семье положено сидеть справа от гроба, таков обычай, и ее, Кати, не посмеют бесчестить из-за того, что старуха Дечи да Аннушка прикатили на похороны, не посадят ее по левую сторону от покойницы, там места для дальней родни. Нет, Арпадик не допустит, чтобы ее так обидели. Она пристроится возле Жужики, тем более, что та боится покойников. Прошлым вечером, когда она приносила ужин Кати, то спросила, какие лица бывают у мертвецов. К тому же сегодня Жужика впервые увидит свою Бабушку, до сих пор так и не довелось им встретиться ни разу в жизни. Анжуй тоже наверняка будет на похоронах, станет небось рядом с Аннушкой, как есть старый дурень, ведь всем известно, что это он помог ей бежать девять лет назад. Только бы Розика не отлучилась куда, успеть бы шепнуть ей вовремя насчет ложки. Иначе беда! Если Аннушка заявится в дом после похорон да если станут ее чем потчевать, то она первым делом хватится своей ложки, а тогда что крику, что ругани не оберешься.
6
Сначала Прабабушка поинтересовалась, в какой класс она ходит и хорошо ли учится. На этот вопрос еще нетрудно было ответить: она отличница и учится в третьем классе. Любит ли она играть на рояле? Она не учится музыке. Деча удивилась: ей помнилось, будто за дочерью в приданое дала она рояль Оскара; бедный Оскар, вот кто прекрасно владел инструментом; воспринимаешь как вывих природы, когда человек так разносторонне одарен! У Жужанны едва не сорвалось с языка, что рояль тот продали давным-давно, когда Мамуся была молодой еще, до замужества. Однажды в страстную пятницу, когда Дедушка собственноручно запер крышку рояля, чтобы никому не вздумалось осквернить торжественный день пустым бренчаньем, Аннушка, отыскав шило, изловчилась сломать замок, открыла рояль и забарабанила марш Ракоци, да еще и распевала при этом в полный голос, а когда Дедушка выпорол ее за ослушание, Аннушка сквозь слезы кричала, что ей лично хочется играть именно в страстную пятницу и что вообще не может быть такого дня в году, когда бы господь бог не радовался музыке, потому что музыка — это самое прекрасное и совсем не мешает оплакивать Христа, тем более что он уже мертвый и все равно ничего не слышит. Конечно, Сусу не скажет этого, такие вещи не принято говорить посторонним, а о самой Аннушке раз и навсегда запрещено говорить, даже с Прабабушкой. У Прабабушки губы накрашены помадой, брови и ресницы у нее черные, а волосы совсем седые. Интересно, заметил ли Дедушка, что их Прабабушка красится?
Должно быть, Прабабушка ужасно старая. Сусу завороженно уставилась на старческую руку с болтающимся на высохшем пальце тяжелым кольцом из червонного золота. Как не совестно нацеплять кольца на такую сморщенную птичью лапу? На шее у Прабабушки красовалась черная лента, расшитая бисером, сзади лента была завязана бантом. Зачем, спрашивается, повязывать на шею ленты? Дедушку эта лента определенно рассердит. У них в доме запрещено носить какие бы то ни было украшения. Ей, Сусу, Дедушка не позволил даже проколоть уши для сережек. У Аннушки было в детстве золотое колечко, и то, как она поняла, из-за этого кольца в доме вышли одни неприятности. Опять ей вспомнилась Аннушка, сегодня целый день она у нее из головы не выходит.
О чем бы еще поговорить с Прабабушкой? Сусу растерянно взглянула на старуху. Она уже успела показать ей свою куклу, игрушечного мишку, школьные тетрадки и даже вязание — Прабабушка на все рассеянно кивала, а ведь шутка сказать, в классе она единственная умеет рукодельничать. Мамуся научила ее. Есть в ее жизни и еще что-то, отличающее ее от соклассников: два раза в неделю, каждый вторник и пятницу, с четырех до пяти она ходит на уроки закона божьего. Папа ведет занятия в школе на улице Череп. Она ходит на уроки закона божьего и не скрывает этого, как другие дети; у них в классе почти все ходят, но тайком. А ей можно в открытую, потому что ее Папа не простой священник, а борец за мир. Знает ли Прабабушка, что такое борец за мир? Как спокойно она сидит тут и, когда не расспрашивает ее, Сусу, о школьных делах, то сама говорит только о еде. А ведь Бабушка приходилась ей родной дочкой, как она Мамусе. Вот если бы она, Сусу, лежала в гробу, неужели бы ее Мамуся тоже рассиживалась в беседке и говорила о рисе с лимонной подливкой? Нет, она знает точно: Мамусе не пережить, если ее дочка вдруг умрет. Я — все-все для нее, — Сусу вспомнился ласковый голос матери: «Кровиночка ты моя, ты для меня — все-все на свете!» Сусу чувствовала, что это не пустые слова, что так оно и есть на деле, и радовалась материнской привязанности.
Старая Дечи нашла Жужанну скучной. Она показалась ей лишенной ребяческой непосредственности, чересчур уравновешенной и молчаливой. «Пресный человек!» — говаривал в таких случаях Оскар. Этот ребенок именно пресный, не умеет даже радоваться жизни.
Какие скучные люди подобрались в этом доме! Выходит, и кровное родство мало что значит. Вот хотя бы эта девочка, она — близкая родственница, внучка Эдит, ее единственной дочери, а стало быть, и для нее — плоть от плоти, — но Дечи не испытывает к ней никаких родственных чувств. Разве таким заморышем должна быть правнучка Оскара! Всему виной эти похороны — она поминутно вспоминает Оскара, будто воочию видит перед собой стройную, по-мальчишески хрупкую фигуру, его смоляные волосы. Скучища ей с этой правнучкой, и мать у нее такая же нудная особа; даже Эдит раздражала ее, и только Оскар один всегда и во всем оставался безупречным, умел и чувства ее будить до экстаза, и успокоить умел, как никто другой. Хорошо бы хоть одним глазком глянуть на Оскара, хоть разок услышать, как весело насвистывает он у себя в мастерской, или сидеть, поджидая его домой. «Ибо если мы живы, то живем ради Господа нашего, а если умираем, то умираем ради Господа…» — велели напечатать эти люди в траурном извещении. Неужели они всерьез так думают? Когда умер Оскар, она не заказывала траурного извещения: свыше ее сил было бы видеть напечатанным черным по белому, что его больше нет в живых. Оскар мог бы жить и поныне. Если бы Эдит родилась мальчиком и если бы она хоть каплю походила на него… Но нет, Эдит не унаследовала от отца ни одной черты. Собственно говоря, характером Кальман тоже не походил на Оскара, только она не разглядела этого сразу, просто вначале ее сбило с толку, что у Кальмана такая же стремительная походка, что он, как а Оскар, не носит шляпы и вместо сигарет также курит трубку. О нет, Оскар исчез, исчез бесследно, ничем не повторив себя в потомстве. Чем бы еще занять себя в обществе этой замухрышки? Все ее игрушки и тетради она пересмотрела, полистала учебники, аккуратно сложенные стопкой на дне лакового портфеля. Не удивительно, что восьмилетние дети утрачивают свою непосредственность, если они вынуждены учиться по таким кошмарным учебникам. Дечи сунула Жужанне ее портфель, откинулась в плетеном кресле и закрыла глаза. Пожалуй, я позагораю немного, пояснила она Жужанне, и та серьезно кивнула головой. Прабабушка пускается на те же уловки, что и Дедушка или тетя Кати. «Мне надо остаться наедине со своими мыслями», — заявляет Дедушка, устраиваясь в кресле, едва только после обеда его начинает одолевать сон. «Надо дать глазам передохнуть, касатка моя», — шепчет тетушка Кати, если все дела переделаны, а солнце печет. Прабабушка загорает. Ну и пусть себе загорает. Можно заняться уроками, завтра ей в школу.
Сусу выскользнула из беседки и, чуть отойдя, присела на скамеечку под окном спальни. Летними вечерами, когда солнце заходит поздно, они с матерью сумерничали здесь, на скамеечке, посередине ставилась рукодельная корзинка, откуда выпирали рваные чулки и простыни, отобранные к починке. Красивая красная корзинка была у Мамуси, Анжу собственноручно сплел ее когда-то. «Это скамеечка Язона, — любила рассказывать Мамуся. — Язон, фокстерьер, обычно вскакивал на скамейку и лаял на луну, если чуял недоброе; сюда же он забирался каждый раз на рассвете и терпеливо ждал, когда же наконец Аннушка проснется и выглянет из окна». Сама Жужанна не застала в доме Язона, но от Мамуси она знала историю собаки; когда Аннушка бежала из дому, песик еще долгие месяцы просиживал тут на рассвете; Язон тоскливо скулил и подвывал, пока однажды Папа в ярости, что пес не дает им спать, высунулся из окна и запустил в Язона гантелью и, как видно, покалечил его; пес перестал есть, уже не мог, как прежде, вскакивать на скамеечку, сидел понурившись, и настал день, когда Язон сдох. Сусу рада, что Язон погиб не на ее глазах, и как было бы хорошо, если бы сегодня ей не надо было идти на кладбище.
Сусу боится всего, лишенного жизни. С тех пор как в доме не стало кошки, тетушка Кати попросту вытряхивает мышеловку в помойное ведро, серый безжизненный комочек валяется среди отбросов, и Сусу не решается переступить порог кухни, когда там никого нет. Девочку пугает даже траурное платье, которое ей нынче предстоит надеть. Какой ужас — целые месяцы ходить в черном! Но страшнее всякого траура тот час, когда она увидит покойную Бабушку, в жизни она не видела ее ни разу. На похоронах она зажмурится и на Бабушку даже одним глазком не взглянет. А интересно, правда ли, что у мертвых какой-то особый запах? Тетушка Кати говорила, что правда. Мамуся опустит вуаль, которая скроет ее лицо. Вот хорошо бы и ей, Сусу, надеть такую вуаль, тогда ни один человек не заметил бы, что она избегает смотреть на гроб.
Сусу еще ни разу не доводилось бывать на похоронах, и покойников она никогда не видела. Домой, в Тарбу, она ходят из школы по улице Кошарфоно. С тех пор как соседнее здание заняли под больницу и детский сад, Сусу приходится идти мимо большой стеклянной витрины похоронной конторы. Мамуся рассказывала, что, когда она была девочкой, в витрине сидели два позолоченных ангела и держали венок из стеклянных незабудок над голубым детским гробиком, а в гробике под саваном лежала большущая кукла, точно настоящий ребеночек. Мамуся смеется, рассказывая о таких вещах, а ей, Сусу, не по себе становится, даже когда просто слушаешь, а чтобы взглянуть на ту витрину — да никакая сила бы ее не заставила!
Вчера вечером, когда она носила тетушке Кати ужин, та убеждала Сусу не бояться покойников; нечего их бояться, покойник, мол, хлеба не просит; да и зачем он покойнику, этот хлеб. Ничего, на похоронах Сусу будет держаться за мамину руку и не отцепится. Хотя нет, Мамуся ей не поможет, если Сусу придется идти в паре с тетушкой Кати. Вчера за ужином взрослые подробно обсудили и установили, кому с кем быть. Процессию возглавят Дедушка с Прабабушкой, за ними пойдут Папа с Мамусей, потом дядя Арпад и тетя Францишка, а позади всех тетушка Кати и она, Сусу. А что, если Аннушка тоже там будет: интересно, с кем тогда идти Аннушке? Скорее бы только все эти похороны закончились!
Прабабушка задремала, голова у нее склонилась набок, напряглась шея, и бисерная лента сползла. Теперь Сусу стало понятно, зачем старуха нацепила ленту: на обнаженной шее проступили глубокие сухие морщины. Сусу сделалось противно, как если бы она подсмотрела нечто неприличное. Она решительно отвернулась от беседки, села на скамейку лицом к стене, худенькие колени ее царапала штукатурка. Рядом с собой на скамейке Сусу пристроила портфель. Завтра снова можно идти в школу. Ей нравится ходить в школу, каждое утро в половине восьмого они вместе с дядей Арпадом отправляются из дому; в школу они приходят до уроков, но ее учительница, тетя Жофи, всегда приходит еще раньше, она поджидает их в классе и делает вид, как будто чем-то занята. Тетя Жофи любит дядю Арпада, а значит, любит и ее, Сусу. Они, девочки-третьеклассницы, занимаются на втором этаже, а у мальчиков параллельного класса — их ведет дядя Арпад — занятия на первом. А на днях у них в классе у Эникё Хусар пропала самописка. Ручка так и не нашлась. Интересно, в классе у дяди Арпада тоже бывают пропажи? Уж не берет ли дядя Арпад в школе чужие вещи точно так же, как он крадет у Дедушки?
Откровенно говоря, нет смысла учить уроки, завтра ее все равно не станут спрашивать ни по одному предмету. Бабушка умерла четыре дня назад, и вот уже три дня, как ее, Сусу, не вызывают отвечать. Тетя Жофи предупредила всех в классе, чтобы те были с ней, Сусу, особенно чуткими и внимательными, потому что у нее умерла Бабушка. Интересно, что сказала бы тетя Жофи, окажись она у них дома в тот вечер, когда в семье узнали о смерти Бабушки? Дядя Арпад подошел к телефону, он выслушал новость и оттуда же, из гостиной, крикнул им, что случилось: в это время они сидели в столовой за ужином. У Мамуси слезы так и брызнули в тарелку с тушеной картошкой. Дедушка отложил вилку, резко дернул усы, побледнел, встал: «Господь дал, Господь взял…» Папа не проронил ни слова, продолжал таскать из тарелки картофелины, пока не выбрал все до последней. Тетушка Кати запричитала было в голос, ее сразу отослали из столовой. «Хватит реветь!» — сказал Папа Мамусе. Дядя Арпад закурил, Дедушка принялся нервно расхаживать взад-вперед по комнате. Дядя Арпад принес бутылку со сливовой палинкой, и все выпили, и Мамуся тоже, и даже тетушке Кати, и той поднесли стаканчик. Со стороны можно было подумать, будто в доме празднуют чей-то день рождения.
Учить то, что задали, было бесполезно, поэтому Сусу просто так, интереса ради, листала учебник. Ученье давалось ей легко, занималась она с удовольствием и все же подолгу просиживала над уроками: каждый раз, как она доставала учебники, она не могла удержаться от соблазна забежать вперед и хотя бы посмотреть картинки. Вот и сейчас она никак не могла расстаться с «Родной речью», это новый учебник, тетя Жофи сказала, их класс первый будет заниматься по этой программе. «Экспериментальный учебник для третьего класса». Сусу открыла наугад и прочла: «Лаци провел две недели у бабушки в деревне. Потом он записал свои впечатления в дневник». «Наша речь состоит из предложений, мысли свои мы можем выразить как в устной речи, так и письменно». Если бы Сусу поехала с Прабабушкой в деревню, она бы тоже записала потом свои впечатления: «Моя Прабабушка красит губы и брови, а морщины на шее закрывает бисерной лентой. Моя Прабабушка маленькая и худая, ногти она мажет лаком, а под ногтями у нее грязь. Моя Прабабушка не любит молока. Она очень старая и, наверное, скоро умрет».
«Лаци написал своему другу: «Дорогой Фери! Я видел полевого зайца». Какие глупости пишет этот Лаци! «Дорогой Фери, — мысленно продолжала Сусу. — Я слышала, как мой Папа плакал. Это было сегодня ночью. Я проснулась от всхлипываний. Сначала я подумала, что это мне снится, по потом поняла, что я не сплю, а Папа плачет по-правде. Мамуся спит очень крепко, поэтому она ничего не слыхала».
Сусу перевернула страницу, новая картинка: кровать, в кровати грустный мальчик, рядом стоит тумбочка, а на тумбочке градусник и пузырьки с лекарствами. «Чего хочется больному ребенку?» Скорее бы я выздоровел! — вот чего ему хочется. Хорошо бы снова побегать по лугу! И чтобы не надо было принимать лекарства. Постель. Интересно, что может происходить по ночам в постели, скажем, в мамусиной постели? «Дорогой Фери! Я не знаю, что творится иногда по ночам в спальне, когда я просыпаюсь. Но что-то происходит, что-то непонятное. Может быть, Папа обижает Мамусю, делает ей больно?» А чего хочется здоровому ребенку? — задумалась Сусу. — Хорошо бы не ходить на похороны. Хорошо бы повидать Анжу! И еще очень хотелось бы увидеть Аннушку!
Анжу она один раз видела, — вспомнила Сусу.
В тот день они отправились на базар купить банки для помидоров, как вдруг Мамуся, схватив ее за руку, потащила Сусу подальше от крайнего ряда: там, попыхивая своей трубкой, сидел Анжу, и Мамуся старалась избежать встречи с ним. Бедная Мамуся, как она запугана! А ведь ей тоже очень хотелось бы поговорить с Анжу, но она боялась, как бы их кто не увидел и не рассказал потом домашним.
Сусу видела, что Анжу тоже заметил их, и ей очень хотелось подойти к нему, потому что перед Анжу на куске мешковины сидели в ряд синие птички, но подойти не было ни малейшей возможности. Мамуся даже заплатила за каждую банку на двадцать филлеров дороже, чем рассчитывала, лишь бы поскорей уйти с базара. А виновата была тетушка Кати, она ошиблась, когда уверяла Мамусю, что Анжу в тот день не выйдет на барахолку, потому что он заболел. Вот бы ей, Сусу, заполучить такую птичку! Хвост у птицы розовый, к тому же она умеет качать головкой…
Еще одна картинка. Женщины в косынках и крестьянин, облаченный в жилет, собирают яблоки. Сусу каждый год бывала в саду, когда обирали яблоки: зимние сорта сбивали шестом, точно орехи, а более нежные яблоки снимали по одному. Мамуся или Папа взбирались на садовую лестницу и орудовали длинной палкой, на конце которой была круглая сетка, похожая на корзину с баскетбольной площадки. При этом у них никто из женщин не повязывал голову косынкой. Интересно, а в столице тоже повязывают голову, когда собирают яблоки? Мысли ее опять вернулись к Анжу, она вспомнила, как тот сидел на низеньком стульчике, вытянув перед собой огромные голые ступни, и невозмутимо посасывал трубку. На Анжу были серые штаны и рубаха, а жилета никакого не было. «В жилетах, — объясняла им в классе тетя Жофи, — ходят наши крестьяне». А совсем недавно в их город приезжали какие-то артисты, танцоры и певцы; ей-то самой нельзя было пойти на концерт, потому что он пришелся на неделю перед исповедью, но Юлиш Которман видела выступление и рассказывала, что на каждом танцоре был цветастый жилет. Тогда почему же нет его у Анжу? И у Гергея, который работает у них на винограднике, тоже нет жилета. Только обычный пиджак.
На следующей картинке был изображен город: столица страны. Посередине столицы течет река, на одном берегу расположен Пешт, на другом — Буда. Река как река, ничего особенного, вместе с классом они часто выезжали на Тису, и она хорошо знает, какие бывают реки. Правда, река на картинке другая, это Дунай. Через Дунай переброшены мосты. Один берег Дуная пологий, другой — возвышенный. «Ученики III класса поднялись на смотровую площадку горы Янош. Оглядели окрестности. Какой прекрасный вид! Как ослепительно сверкает Дунай! А вот там, на другом берегу — Парламент!» Его почему-то называют «Государственная палата». Интересно, на что похожа эта Государственная палата? И вообще что это значит? Палата — все равно, что дом. Божий дом она знает — это церковь, дом священника — это приходская усадьба, а что такое Государственная палата? Как-то раз они со школой ездили на экскурсию в Хиди, самой весной, когда Тиса цвела. Мамуся дала ей в дорогу цыпленка, но Сусу забыла в поезде свою корзинку с провизией, и тетя Жофи поделилась с ней припасами. Когда они добрались до берега Тисы, никто из них не кричал: «ах, какой прекрасный вид», хотя река и ее окрестности действительно были красивы. Они сбегали в уборную и сразу легли спать, потому что с дороги всех клонило ко сну. О самой реке они, правда, поговорили немного, но никто не утверждал, что Тиса «ослепительно сверкает», хотя на солнце и вправду слепило глаза, зато все согласились, что от реки несет тухлым. Томи, Тамаш Берень из параллельного класса, первым сказал, что Тиса вонючая и что от воды разит гнилыми корягами. Узнать бы еще, что такое «смотровая площадка» и где именно находится гора Янош? Может быть, недалеко от улицы Кёлтэ, где живет Аннушка. XII район, улица Кёлтэ, 97.
Сусу испуганно оглянулась, как будто бы кто мог подслушать ее тайну. XII район, улица Кёлтэ, 97. Письмо лежало в папиной Библии, конверт был заклеен, и марки налеплены; как-то раз вечером в начале лета Сусу случайно обнаружила этот конверт, когда ее послали за чернилами. В комнате было темно, и она нечаянно смахнула со стола исписанные листки, а когда нагнулась подобрать их, то заметила, что в ящике стола торчит ключ. Ни разу в жизни не видела она папин стол открытым и от Мамуси знала, что никто из домашних не имел права заглядывать туда. Сусу осторожно выдвинула ящик. Там лежали какие-то записки, немного денег в коробочке и пачка фотографий, но Сусу некогда было их рассматривать. В Библии, под расшитой в народном стиле обложкой — Мамуся вышивала Папе в подарок, — Сусу нащупала что-то плотное: это было письмо. Коринне Матэ, Будапешт XII, улица Кёлтэ, 97. Весь вечер после открытия тайны Сусу колотила дрожь, так что Мамуся даже решила смерить ей температуру. Сусу до сих пор непонятно, почему она не сказала тогда Мамусе о своей находке. Во всяком случае, промолчала она не потому, что чувствовала себя провинившейся; стоит ей провиниться, как она тотчас же во всем признается Мамусе, и на душе у нее становится легче, но рассказать о письме у нее почему-то не хватило духу. Улица Кёлтэ, 97.
В тот вечер, когда Бабушка умерла, Дедушка впервые произнес вслух имя Аннушки. «Надо бы известить ее! — сказал тогда Дедушка. — Иначе толков и пересудов не оберешься. Да и грешно было бы не допустить ее ко гробу матери». Тут Мамуся зарыдала, а дядя Арпад погладил Дедушку по плечу и поцеловал ему руку; Папа не проронил ни слова, он прикусил губу, и лицо его залилось багровым румянцем. «Мы даже и адреса-то не знаем этой непутевой! — пробормотал Дедушка и взглянул на Папу. — Как же нам известить ее?» — «Улица Кёлтэ, 97», — хотела вмешаться Сусу, но, на счастье, горло у нее перехватило, она не способна была вымолвить ни звука. Мамуся заливалась слезами: откуда им знать, ведь не кто иной, как Дедушка запретил домашним даже упоминать имя Аннушки, не то что интересоваться, где она и что с ней. Она, Сусу, поначалу думала, что Папа все объяснит, и эти мгновения, пока все молчали, а она ждала, были ужасны, потому что губы ее сами складывались, чтобы подсказать Папе: улица Кёлтэ, 97. Папа резко побледнел и ответил, откуда, мол, ему знать, где живет Аннушка; надо послать тетушку Кати к Анжу, если уж хоть одна живая душа в городе знает Аннушкин адрес, то это может быть только Анжу, и сейчас, когда Бабушка скончалась, Анжу обязан дать им Аннушкин адрес, что бы там раньше между ними ни произошло. Тетушка Кати поковыляла к Анжу в тот же вечер и вернулась, когда она, Сусу, была уже в постели; Мамуся сквозь слезы повторила записанный на клочке бумаги адрес: «Улица Кёлтэ, 97». «Да? — переспросил Папа. — Значит, она живет на Швабской горе?»
Сусу присела на корточки и принялась чертить на песке. Вот это Буда, это Дунай, а вот это Пешт. Столица делится на отдельные районы. В их городе тоже несколько районов. Тарба, где они живут, относится к третьему району. Будапешт, XII район, — там живет Аннушка. Папа знал, где она живет; тогда почему же он не сказал или, может быть, он забыл? И еще интересно бы узнать, что Бог должен простить Аннушке? А Мамуся любит Аннушку. Улица Кёлтэ, 97. Вот так течет Дунай. Которая из будайских гор — Швабская? Телеграмму Аннушке составил Папа, и тетушка Кати позавчера отнесла ее на почту. Если Аннушка ее получила, то теперь она, наверное, приехала в город — Аннушка. Собственно говоря, Сусу должна ее называть «тетя Аннушка», но у нее просто язык не поворачивается говорить Аннушке «тетя». В памяти ее мелькало так много разных образов Аннушки, составленных из обрывков услышанного. Аннушка-ребенок сидит на коленях у Мамуси и выплевывает еду; вот Аннушка, которая исчеркала «Историю мира в иллюстрациях», отдала в обмен на Язона золотое колечко, вот Аннушка с головой зарывается в сугроб, чтобы замерзнуть, вот она выкрикивает нехорошие слова, вот Аннушка, которая взломала крышку рояля: она громко поет на весь дом и никого не слушается. Аннушка ушла из дому девять лет назад, когда ей исполнилось двадцать. Двадцать лет, и прибавить девять, будет двадцать девять. Тетя Аннушка? Нет, Сусу не может назвать ее тетей. Она — Аннушка!
Бабушку, наверное, уже положили в гроб. Юли Которман в прошлом месяце тоже была на похоронах, но она говорит, что ни капельки не боялась. «Покойник — он хлеба не просит!» — вспомнились ей слова тетушки Кати. Вот был бы ужас, если бы Бабушка вдруг села в гробу и попросила хлеба! Почему Папа плакал прошлой ночью? Ей очень не скоро удалось снова заснуть, оттого что он долго плакал и молился. Из-за Бабушки? Нет, Бабушку у них в семье никто не любил.
Проснулась Прабабушка. Сусу почувствовала, что старуха смотрит на нее. Она оправила платьице и продолжала вычерчивать схему. Вот это гора Геллерт, на горе Геллерт стоит Памятник свободы. По картинке в «Родной речи» никак не скажешь, что это гора. Настоящие горы — высокие. Вершины и пики гор уходят в небо, а еще бывают горы, покрытые снегом. Сусу ни разу в жизни не видела гор. Мамуся рассказывала, когда Аннушку увозили за границу, чтобы воспитать из нее хорошую девочку, она в Будапеште впервые увидела горы: Аннушка восторженно завизжала, выдернула свою руку из мамусиной и сломя голову бросилась напрямик через улицу; ей хотелось добежать до гор… Столицей Венгрии является Будапешт. Чего хочется больному ребенку? Наименьшая единица речи — слово. Улица Кёлтэ, 97. Интересно бы взглянуть на горы. Конечно, настоящая гора гораздо выше, чем Кунхалом. Улица Кёлтэ находится на Швабской горе, а значит, и Аннушка живет на горе! Интересно, есть ли у Аннушки собака и, если есть, скулит ли она каждое утро на скамеечке под окном? И все-таки отчего это Папа плакал ночью? Бедная Мамуся, что бы она сказала, узнай она, что Папа плакал.
Через распахнутое кухонное окно Янка позвала дочь, пора было переодеваться в траурное платье. Сусу послушно собрала свои учебники и тетрадки. Янка с жалостью смотрела, как тонет худенькое тельце в черной ткани. На редкость хороший, спокойный ребенок ее дочь! И глаза у нее ясные и невинные, открытые детские глаза, не ведающие ни тайн, ни забот. У Аннушки взгляд менялся поминутно, под наплывом впечатлений, а у Жужанны он всегда одинаково чист и спокоен. Сусу в ее годы — чистое дитя, жизни совсем не знает. Об окружающем мире и о взаимоотношениях взрослых ей известно ровно столько, сколько она, мать, сочла возможным рассказать ей. Сусу кроткая и послушная девочка, Янка любит ее так же горячо, как когда-то Аннушку, но с Жужанной спокойнее, о Жужанне никак не скажешь, что она капризна, и не станет она задумываться над странными поступками взрослых: не детского ума это дело. Сусу — истинный ребенок и единственное существо на всем белом свете, которое ей, Янке, и близко и понятно, которое она знает как самое себя.
«Мамуся!» — с нежностью думала Сусу. Она уткнулась головой в руки матери. От рук исходил тот же запах, что и от траурного платья: чуть кисловатый запах красителя. Бабушка сейчас лежит в гробу, и никто ее не оплакивает, даже Дедушка. Как она заметила, Дедушка опять прихватил с собой ключ от погреба. Говорят, алкоголь вреден для здоровья. И ключ от виноградника тоже кто-то забрал, не видно его на обычном месте, где висят ключи. Хорошо бы сейчас поесть винограду! Господь милостив даже к грешнице. Папа тогда солгал. Дядя Арпад крадет. А Мамусю никто не любит, кроме нее, Сусу. Столицей нашей родины является Будапешт. Улица Кёлтэ, 97. Папа совершенно точно знал, где живет Аннушка; почему же, когда его спрашивали, он сказал, что не знает?
7
Окно было распахнуто настежь, из сада долетала болтовня Жужанны и сверлил уши тонкий, препротивный дискант тещи. В доме его отца, приходского священника, окна точно так же, как и тут, выходили в сад, только родительский дом был весь насыщен ароматом цветов, каждая комната, куда ни зайди, встречала своими запахами цветов и трав. Зимой, стоило только открыть дверцу шкафа, и вас захлестывал запах лаванды или мяты: засушенные травы в тюлевых мешочках мать хранила на полках среди белья. В их саду тоже высаживались только сильно пахнущие цветы, даже католики приходили к ним попросить черенков. У матери были удивительные руки: сухие прутья — и те расцветали, стоило только матери прикоснуться к ним. Если же он заходил в кабинет отца, то и там его преследовали запахи: стойкие запахи цветочного мыла и фиалок. Он до сих пор помнит, как это его раздражало. Цветы, цветы и цветы, будто на каком-то нескончаемом свадебном пиру. Пряные запахи кухни. Мать и Францишка поливают каплуна растительным маслом, отец раскатисто смеется и похлопывает по плечу куратора, Янош — младший брат — уплетает, за обе щеки уписывает грудинку. Братец всегда ел сколько влезет, и все же к тридцати годам чахотка скрутила его. Нет, в родительском доме слишком любили земные блага.
Янка, что ни день, заново прибирает здесь, перетряхивает, проветривает. Без малого до сорока лет дожила и никак не может усвоить куцым умом своим, что ему нравится запах пыли, скопившейся среди книг и бумаг. Этот запах напоминает ему студенческие годы, долгие сидения в библиотеках, когда от чтения начинали болеть глаза. Раньше, когда Анжу был в доме, священника особенно раздражал каким-то греховным своим буйством непотребно разросшийся сад, который Анжу умудрился развести на здешних песках. Розы, гвоздики и тюльпаны с темными, широко раскрытыми чашечками. По счастью, у старой Кати не та рука, ее небрежение постепенно истребило все цветы. Кати ленива и, даром что отец ее был садовником, сама она так и не пристрастилась к цветоводству.
Девчонка болтает без умолку! Ее мать — та без нужды лишнего слова не скажет. Обычно и девчонка тоже не мелет попусту, виновата старуха, это она развязала ей язык. Сколько он помнит себя, его всегда раздражало людское суесловие; и Францишку поминутно приходилось одергивать, когда он еще подростком учил уроки. Языком работать Францишка горазда, это она всегда умела. Усядется бывало, на стульчике и, разводя кукле руки в стороны, знай болтает, даже когда ее слушать некому, рассказывает что-то сама себе, громко, вслух, звенит, не умолкая, и не было для нее игры лучше этой. Приходский храм, где исполнял службы его отец, стоял на склоне горы, почти на окраине села, взберешься на колокольню, а вокруг — шири и дали балатонские. Но даже туда, на колокольню, долетала болтовня Францишки.
В Секешфехерваре в пору ученичества ему жилось гораздо спокойнее: правда, его сосед по комнате, Марци, любил поболтать, но стоило его одернуть, и он тут же замолкал, только посапывал обиженно. А светлые годы студенчества! Каким счастьем было подолгу сидеть в университетской библиотеке! Женева жила размеренной, тихой жизнью, к десяти вечера весь город спал. И если где-то светилось окошко, это означало, что в доме больной или корпит над книгой ученый. В окне у Шобара нередко до самой зари не гас свет. Священник раскрыл лежавшую перед ним книгу. Книга перешла к нему из отцовской библиотеки, на чистом листе лиловыми чернилами было вписано имя отца: «Johannes Mathe, stud.div.».[7] Он вычеркнул старый экслибрис и вписал свое имя: «Dr.Mathe Istvan. Doctor Divinitatis».[8] Если бы ему удалось тогда стать епископом…
Арпад сказал, что венок будет из дорогих гладиолусов. Пустопорожние и суетные траты, он выложил все деньги, что удалось прикопить бережливостью и лишениями. Триста форинтов взял у него Арпад. Янка утверждает, что видела очень красивый венок и всего за сто пятьдесят форинтов, но ее нечего слушать, Янка крайне бестолкова и всегда все путает. Похороны встанут им тысячи в две. Ну что ж, У Ласло Куна денежки водятся, пусть он и выкладывает,
Священник отхлебнул глоток вина. Вино со своего виноградника: за ним сохранился крохотный участок на склоне Кунхалома. Он очень любил домашнее вино; мог бы пить и пить стакан за стаканом, мог бы целый колодец осушить, будь там вино вместо воды. Наедине с самим собой он может признаться: вино во все времена сулило ему блаженство, но долгие годы строгое воздержание было его правилом, только в тех случаях, когда нельзя было уклониться от угощения, он разрешал себе пригубить вина. Однако даже муки обуздания плотских соблазнов были тогда приятны; вечером лечь в постель и до последнего мига, пока не сморит сон, остро жаждать отведать терпкого, молодого вина и оборевать искушение. Боже, как он был молод тогда!
Круг чтения его в основном замыкался книгами собственного сочинения; чаще других он любил перечитывать сборник своих лучших проповедей, благочестивое исследование, посвященное догмату троицы, а также историю церкви, но ближе всего ему был главный труд его жизни — пространное жизнеописание Кальвина, книга, переведенная на многие языки. Больше всего его поражали собственные проповеди: он дивился их пафосу, полету мысли, изысканному богатству языка. И поныне с наступлением пятницы он испытывает некое возбуждение: с годами у него вошло в привычку по пятницам сочинять свои воскресные проповеди. Пора бы уже и отринуть старый обычай, коль скоро своды тарбайского храма оглашают проповеди Ласло Куна. Червь недостойный! Интересно, какую мзду он взимает с властей предержащих за эти проповеди? Когда настанет день суда — не господнего суда, но земного, то он, если доживет, не осквернит уста свои заступничеством за фарисея. То, что Ласло Кун сейчас дает ему кров и пищу, — это не милость, но долг его. Долг священника и обязанность человека. Вспомнить только, кем он был, этот Ласло Кун, когда он приметил его: голодный подросток — ни гроша за душой, начинающий капеллан, неловок и косноязычен, двух слов связать не мог. Долгие годы, не щадя труда и терпения, воспитывал, отесывал он неуча. Все, в чем умудрен Ласло Кун, он перенял от него, даже осанку и жесты — плавный и в то же время энергичный жест, каким он приподнимает облачение или раскрывает Библию; фарисей он и коммунист. Сожаления достойно, что Арпад не возжелал стать священником. Со спокойною душою оставил бы он приход Арпаду.
Он поднял взгляд на портреты. Оба портрета когда-то принадлежали его отцу: Кальвин в мантии с меховой оторочкой и знакомая тощая фигура Цвингли. Карта — это его личное приобретение: выполненная в розовых тонах слегка помятая карта под стеклом, в узкой черной рамке. Порою, когда взгляд его блуждает по этой карте, он мысленно совершает прогулки. Идет вдоль берега Роны, через мост Мон-Блан попадает на остров или же сворачивает в одну из улочек Cite. Остров с памятником Руссо неизменно вызывал в нем гнев. Памятник недостойному безумцу! Вся душа его возмущалась при виде родительского дома Руссо, тем паче что сам он, священник, жил чуть ли не напротив этого дома. Уму непостижимо, чтобы неискушенный юноша — ему исполнилось тогда двадцать — по сути был человеком совершенно сложившихся, зрелых суждений. Уже тогда разум его постиг, какие опасные теории проповедовал этот одержимый. Женева. Хоть бы единожды еще пройтись по городу вечером, когда в узкие улочки едва пробивается лунный свет, и лунные блики ложатся на башенки и крутые, сводчатые крыши домов. Как встарь, взбежать бы по университетской лестнице и постучаться у дверей семинарии. Профессор Шобар, как всегда, в трудах, его в любое время можно застать в стенах семинарии, даже в ночные часы. Сморщенное лицо профессора светится приветливостью, когда он выслушивает излияния своего ученика. «Lacus Balaton»,[9] - говорит он профессору по-латыни, но произносит «lakusz», — так выговаривает это слово Шобар.
Девчонке в саду, как видно, надоело болтать, потому что вдруг воцарилась тишина. Он выглянул из окна. Увидел Сусу, чертившую что-то на песке, заметил, что теща дремала. И снова потянулся к стакану. Благодатный покой, не слышно болтовни этой Дечи. Спит, а физиономия размалевана! И платье коротко, не по возрасту! Старческую дряхлую кожу не скрывают даже чулки. На его средства она наряжается, на его кровные денежки покупает сурьму и румяна. А ведь, как ни прикидывай, ей под восемьдесят. Страхолюдина обликом, а также и нравом противна!
Удивления достойно, что он всегда сторонился ее, и чувства его противились; еще дома, в селе, он радовался, если глаз не видал ее в стенах церкви, если он не встречал ее на улице и не надо было принуждать себя к разговору с ней. Лжива и вероломна. Как он мог не заметить поначалу, что она лжива до мозга костей! Однажды он увидел у нее в руках какую-то французскую книгу в желтом переплете, писанину заведомо безнравственного содержания. Когда же он поинтересовался, что именно она читает, Дечи чуть ли не на глазах у него под столом подменила книгу. Та, другая, тоже была в желтой обложке — роман Йокаи, в мягком переплете, дешевого издания. Как удалось ей такое? Крайне доверчив был он с этой особой, и как зло отплатила она ему за его доверчивость! Двести форинтов посылает он ей ежемесячно. Нечего сказать, достойно же она распоряжается его средствами! И болтает без умолку, нижет слова, точно бисер. Эдит была молчаливой. За то он и полюбил Эдит, что праздное слово редко слетало с уст ее.
В захолустном селе — не в том, где был его родительский кров, а там, где он начинал служить церкви и где он встретил Эдит, — холм над озером порос виноградными лозами. И меж виноградных лоз по рыхлому песку в ржаво-красных отливах порхала восемнадцатилетняя Эдит. Никогда прежде не доводилось ему видеть девушку, столь немногословную и сдержанную, нежели Эдит. И это ее неизменное белое платье, и белою лентой перевитые золотистые пряди. Никто не умел слушать внимательнее, чем она. Разве что Бонифаций, но тот был далеко.
Когда он сделал Эдит предложение, она убежала от него; вскинула голову и побежала, еще мгновение — и она стремглав бросилась вниз по холму, прочь от церкви, где они беседовали. Длинные, золотистые волосы ее на бегу рассыпались по плечам, она напоминала бегущую фею. Эдит открыто сказала, что не любит его, но священник не придал веса ее словам. Точно так же сестра его Францишка на все вопросы о женихе пожимала плечами и уверяла что не любит; когда Дюри, его бывший зять, сделал ей предложение, Францишка залилась слезами, спряталась на чердак и кричала, чтобы Дюри убирался подобру-поздорову, что не любит она его и что она вообще не пойдет замуж, хоть режьте. Потом она, конечно, вышла за него, не минуло и трех месяцев, как они поженились, и тошно было смотреть, как они поминутно целовались в саду, ему даже приходилось одергивать молодоженов. Но эта старуха, она обманула его; Эдит молода еще, твердила она тогда, девушка не знает жизни, ей ли судить о мужчинах. «Я ищу в ней друга жизни», — сказал он тогда старухе. Он против воли разговаривал с Дечи, потому что не любил ее, терпеть не мог и ее дом, где всегда царил беспорядок, повсюду были разбросаны французские романы, на стене висела палитра, и на каждом шагу можно было наткнуться на какие-то безобразные картины; у картин даже не было рам, как положено в приличных домах, холсты прямо так и стояли прислоненные к стене или на мольбертах.
Эдит повернулась к нему спиной; его сбивала с толку невежливость девушки, а она стояла лицом к окну и не отрываясь смотрела на Балатон. Дечи болтала без умолку разные глупости, что дочь, мол, крайне стеснительна, она-де еще сущее дитя: Эдит упорно молчала. Священнику очень нравились молчаливые люди. Он разглядывал спину Эдит в облегающей фигуру белой блузке и мечтал, как славно будет сидеть в кабинете и писать, а Эдит тоже пристроится рядом, займется каким-нибудь своим делом — рукоделием, к примеру, — и время от времени будет вскидывать на него взгляд, а вечерами они, рука об руку, возблагодарят Господа за дарованный им день. Старуха вышла на кухню приготовить чай, тогда Эдит обернулась к нему, и он увидел, что лицо ее залито слезами. Францишка тоже всегда плакала по малейшему поводу, заливалась в три ручья и в тот раз, когда Дюри попросил ее руки. Он поцеловал Эдит. Как живо помнит он и по сей день тот поцелуй: губы ждали, что щеки ее будут пылать. Лицо Эдит оказалось холодным, как мрамор, и слезы ее тоже были холодны. Он женился на Эдит.
Интересно, какую проповедь произнесет сегодня у могилы Такаро Надь? По совести говоря, Такаро Надю следовало бы зайти к нему, посоветоваться с ним, но, похоже, Ласло Кун и это уладил через его голову, в его собственном доме с ним теперь совсем не считаются. Эдит полагалось бы выносить на кладбище не из часовни, а отсюда, из тарбайской церкви, но Ласло Куну этих тонкостей не понять, для него похоронный обряд — не более, чем пропаганда, пышная церемония, цель которой показать, что у нас никто не вмешивается в дела священнослужителей. Господи, да минует меня чаша сия! Господи, не попусти дурным страстям возобладать в сердце моем! Кем мог быть этот Кальман, что во время их венчания стоял рядом с Дечи? Пренеприятнейший тип в охотничьей шляпе, и перстень с печаткой на руке. Очевидно, этому Кальману было известно многое о странностях Эдит, которые сокрыли от него, жениха. Не будь сама мысль греховной, он утвердился бы во мнении, что Кальман — любовник тещи. Старик отогнал от себя подозрение.
Такаро Надь куда как слабый ритор — не в пример ему. А задача преинтереснейшая — оплакать лишенную разума. Рука его самопроизвольно потянулась к перу, но тотчас же он устыдился своего порыва, «Будь в сердце своем смиренна», — написал он Эдит в молитвенник, Эдит только взглянула на него и ничего не ответила. Теперь-то она воистину смиренна, а ведь как умела буйствовать! Когда священник приехал сюда, в этот город, Кати стояла у ворот и глазела, как молодая жена выходит из коляски: «Господи Иисусе, до чего ж она молоденькая да слабенькая! И кротка, будто агнец божий!» А была она что тигрица лютая. И плоть ее была греховною плотью хищницы. Единожды в жизни он зрел ее обнаженной — в тот день, когда пришлось навсегда удалить ее из дома. В тот миг, когда он увидел ее обнаженной, у него дух захватило от стыда и срама. Но как же прекрасна она была, эта грешница! Доколе не отпускают человека мысли о блуде? Конечно, зреющую душу ее смутили бесчисленные картины с изображениями нагих людей, все эти порочные полотна в доме ее матери. А как светла была его радость, когда женился он на Эдит, когда ввел ее в дом свой и впервые затворил дверь спальни; он полагал в слепоте своей, что отныне ему не придется смирять плоть, что отныне с божьей милостью… Он снова отхлебнул из стакана. Эдит оказалась строптивой, еженощно ему приходилось воевать с нею, всякий раз приходилось одолевать ее, и наутро все плечи его были сплошь в ссадинах и кровоподтеках. Как видно, Господь ниспослал испытание рабу своему.
Янка уверяла, будто самый пышный венок стоит не дороже ста пятидесяти форинтов. Какую же роскошь закажет Арпад: венок за триста форинтов? Он хотел было купить к зиме ботинки, полгода откладывал деньги на покупку. Не будет у него новых башмаков, проносит старые, в крайнем случае можно не выходить, как выпадет снег. Просто диву даешься, какие заносы бывают тут, на Алфёльде! В прошлом году он за целую зиму ни разу не был у Эдит, потому что башмаки у него прохудились, а просить у Ласло Куна на починку не хотелось. Впрочем, неправда, так утверждать — значит кривить душою. Он избегал навещать Эдит, лицезреть ее было свыше его сил. Арпад навещал Эдит вместо него. Наведывался к ней каждые две недели. Но до чего невнимательны эти теперешние врачи! Керекеш, лечащий врач Эдит, посмел заявить вчера, будто бы за последние два года дай бог если раза четыре видел Арпада в больнице. Врачи, называется, а сами столь непамятливы и ненаблюдательны. Да ведь такого высоченного парня нельзя не заметить! Впрочем, можно ли от них ждать добра? Теперь все врачи — атеисты.
Чем там занимается этот ребенок на скамейке? Учится. Учится по коммунистическим учебникам. Безгранично терпение твое, Господи, и медленны твои жернова! Будь он епископом, он бы отстаивал дело церкви до последнего. И в темницу заключен, пел бы, как галерные невольники.
Если сегодня на похоронах не будет пресвитеров, это вина Ласло Куна. Его, старого священника, все жалеют, и всяк разговаривает с ним участливо. Стоит ему шаг ступить за ворота, как сам куратор радушно раскрывает объятия: «Да, иные времена были прежде, ваше преподобие!» Даже Эдит — и ту жалеют; добрый народ в этих краях, легко забывает содеянное. Если бы Эдит не была ущербна духом. Если бы жена стала ему опорой… Если бы хоть одна живая душа протянула ему руку помощи… Но ему никто никогда не помогал, кроме Шобара — четыре года подряд ему было обеспечено бесплатное место в женевском интернате… А все-таки кем мог быть этот Кальман, которого он столь часто видел в доме будущей тещи?
Профессор не желал отпускать его домой. «Я возвещу слово Господне народу своему!» — возразил он тогда Шобару. Остаться бы ему тогда в Женеве… Опять эта Жужанна роется в пыли! Сотни раз внушал он девчонке, что подобные шалости пагубны для здоровья.
Положа руку на сердце можно сказать, что у него как бы и не было жены. Всю свою жизнь он прожил соломенным вдовцом. А рукоприкладство он перенял от Эдит, Францишка тому свидетель: он сроду пальцем не тронул ни ее, ни брата своего Яноша, хотя Янош часто гневил его: он был не прилежен в учении и приносил плохие отметки. Бедный Янош, прилипчивая хворь годами не отпускала его. Он рад, что не усугубил страданий ближнего: не неволил брата учиться в университете. Надо бы съездить в Эмече, он не был на родной могиле с тех пор, как привез Арпада после смерти невестки. Тоже хороша была мать семейства: грудь вздымают греховные желания, уста плотоядны. Тьфу, непотребство!
Да, Эдит приучила его драться. Эдит панически боялась его, и стоило ему приблизиться к ней, как она пускала в ход кулаки. Не боялась Эдит только Михая Йоо, хотя тот сущий разбойник. Видел он как-то недавно этого Михая; судя по облику, скудно живет, в нужде. Бродяга неимущий. Дождется зимы, вот тогда удастся ему подзаработать немного на рождественских игрушках, если, конечно, будет на них спрос при теперешней безбожной жизни.
Рождество. Перед глазами видения прошлого. Он ясно видел маленькую Аннушку: она, стоя на четвереньках и набрав полные щеки воздуха, раздувает свечу, прикрепленную к игрушечным яселькам. Он никогда не разрешал ставить елку и не покупал рождественских подарков детям. Францишка никак не могла уразуметь причины, но, как известно, Францишку бог обделил умом. Сколько неприятностей, сколько ненужных волнений причинила она своими глупыми подарками! Чего стоило одно золотое колечко, подаренное ею крестнице Аннушке! А серебряная ложка! Зачем понадобилось приносить на крестины серебряную ложку? Все сие — мирская, суетная, бессмысленная роскошь. Доведись ему начать жизнь сначала, он и теперь не отошел бы от своего твердого принципа: не покупать никаких подарков. Жужанне ставят елку, Ласло Кун, видите ли, так желает; но лично он, священник, не выходит из своего затворничества в тот момент, когда зажигают елку, нет у него сил лицезреть богохульные кривляния. Откуда знать ничтожному Ласло Куну, каким было истинное рождество в Женеве, откуда ему проникнуться подлинной кальвинистской верой! Свечи, елочные леденцы, игрушки… Суета сует. Рождество — это праздник святого духа, а вовсе не карнавал.
Маленькая Аннушка, стоя на четвереньках, дула на свечку, черные волосы свесились ей на глаза, пламя свечи колыхалось, и в такт ему колыхались черные пряди; а Михай Йоо стоял позади нее на коленях и поправлял игрушечные фигурки девы Марии, Иосифа и младенца на руках у Марии. Священник тогда побросал в огонь все фигурки, застав Михая и Аннушку подле рождественской елки в сарае. Михай Йоо даже елку нарядил для Аннушки и украсил бумажными гирляндами. Аннушка пыталась выхватить из огня игрушки и обожгла себе руки; надолго должно ей запомниться то рождество.
В конечном счете и Михая Йоо ему пришлось терпеть в доме тоже из-за Дечи. Не будь Эдит, не было бы ни Янки, ни Аннушки. Аннушка никого не желала слушаться, только Михая Йоо. Господь испытуя карает того, кого возлюбил. Его, священника, должно быть, Господь любил более прочих смертных.
Как жарко сегодня, не упомнить такой жары в сентябре. Ныне сидит он, аки Иов на гноище, а окрест него — разорен очаг и рассеяна его семья. Эдит в гробу, одно дитя свое он утратил безвозвратно, другая дочь при нем, но так, словно бы ее и нету, а зять, тот продал бога коммунистам. Только Арпад у него и остался, но Арпада он так редко видит в последнее время.
У профессора Шобара не было близкой родни, он не был женат. Хоть раз перенестись бы в Женеву… Но ему больше так и не представилось случая побывать там. Минуло двадцать девять лет, как он возле памятника Реформации вскрыл телеграмму и прочитал: «Родилась девочка». Снова девочка, сиречь «утлый ковчег». Теперь, когда Эдит умерла, он не обязан посылать деньги теще. Родственные связи между ними оборваны. Чего ради он должен отказывать себе в необходимом? Чтобы старуха могла покупать белила да румяна? Как спокойно спала крохотная Аннушка, когда он вернулся домой. Откуда берется то зло, что приносится в мир земной невинным младенцем? Первородный грех. Вовек не избыть его, и одно упование для человека — на милость Господню.
Епископ всего на семь лет моложе него, и видом недужен, поговаривают, будто он страдает печенью. Если болезнь, не приведи Господь, унесет епископа, ужели дорога к сану будет открыта лишь столь недостойным, как зять его? Если обстановка изменится, Ласло Куну лучше убираться на все четыре стороны, уж он лично позаботится о том, чтобы для богоотступника не нашлось места во всей епархии. У него, Иштвана Матэ, двадцать семь печатных трудов, и, коли пожелает, он мог бы снова взяться за перо.
Нет, не станет он впредь слать деньги Дечи. Эдит нет в живых; священники старшего поколения чураются движения за мир. Если бы им удалось собраться всем купно…
У епископа больная печень, плоть его все немощнее день ото дня… А вот он, Иштван Матэ, полон сил. Сегодня ему предназначено испить до дна чашу унижения, но завтра… Сегодняшний день будет тяжек. Что, бишь, говорила эта старая мошенница Дечи? Как будто обещала уехать вечерним скорым. Такаро Надь всегда был косноязычен. Если бы спросили его совета, он указал бы на Антала Гала — хотя бы потому, что человек тот по нраву добрый и кроткий и начинал свое духовное поприще под его присмотром, по сей день в воскресных проповедях пользуется его конспектами.
Если бы вместо Аннушки Господь дал ему сына… Интересно, много ли правды в том, что Францишка рассказывала об Аннушке? Францишке всегда доставляло удовольствие возводить хулу на людей, а с тех пор как она овдовела, язык у нее стал что ядовитое жало. Впрочем, что еще можно сказать об Аннушке, кроме дурного. Удалось ли ей хоть раз за свою жизнь совершить нечто, подобающее человеку, как того требуют приличия? Даже благие ее намерения и те оборачивались во зло. Ему вспомнился давний случай: он вернулся с виноградника, а Янка в слезах встретила его у ворот. Как выяснилось, Аннушка в тот день побывала в Смоковой роще и привела домой к обеду три семейства бедняков. Михай Йоо затворился у себя в дровяном сарае и громогласно потешался там, Янка плакала и ломала руки. У подворотни околачивались какие-то оборванцы — ликом лукавы и неприветливы, — а среди этого сброда суетилась Аннушка в переднике: нарезала ломти хлеба и намазывала их жиром. Хорошо хоть, что проходимцы убрались по первому окрику, не пришлось пускать в ход палку. «Ты же сам говорил! — рыдала Аннушка. — Ведь ты же сам говорил: если брат твой голоден, накорми его!» Священник побил ее, а она повернула против него слово Господне и его же собственную проповедь. «Если брат твой голоден, накорми его…» Правда, текст проповеди был составлен в этом духе. Но чтобы созывать в дом голодранцев из Смоковой рощи… И тут его охватило какое-то гнетущее чувство, которое он и сам не мог бы точно определить. Снова рядом с ним была Аннушка, о которой он старался вспоминать так же редко, как об Эдит. Аннушка с вечно взлохмаченными черными космами. Так и не отыскались те серебряные подсвечники, которые она, возвратясь после занятий в воскресной школе, подала нищему. Он сердился не потому, что подсвечники были серебряные: что есть серебро — бессмысленное роскошество! — однако же… Эдит была сумасшедшая, но поступки Аннушки тоже в неменьшей степени сумасбродны.
Могло ли быть для него большее унижение перед Господом, нежели то, что он пригласил на похороны Аннушку и тещу! «Потаскуха», — едва не вырвалось у него вслух, и он содрогнулся: бранное слово пришло так естественно. Дечи была потаскухой, да и Аннушка, как видно, не лучше. Францишка видела ее в ресторанчике с каким-то мужчиной, оба ели из одной тарелки. До двадцати лет приходилось кулаками учить ее уму-разуму. И в благодарность она не придумала ничего лучше, как сбежать из отцовского дома. И с того дня за целые годы не написать ни строчки, ни слова раскаяния, ни мольбы о прощении, вроде: «Отец, я согрешила перед тобой и перед Богом, прости меня», — так нет же! Замкнулась в молчании, словно бы тем хотела доказать, что она прекрасно обходится без него и отец ей не нужен. Чего доброго, и в церковь не ходит. Наверное, малюет и малюет целыми днями; сколько он помнит — это было единственное занятие, на которое у нес хватало любви и терпения. Коринна. Как могла измыслить Эдит столь несуразное имя?
Если Аннушка приехала, то, должно быть, она прямиком направилась в Смоковую рощу — куда же иначе? Он и сам удивился силе своей неприязни: неужели он так остро ненавидит Михая Йоо? Стоило ему представить, что Аннушка обретается сейчас на улице Гонвед, что именно туда она поспешила прямо с поезда и сейчас говорит, рассказывает о себе, поминутно встряхивая черными космами, хлопочет по двору, моет посуду — и любимое вино показалось ему горьким. Когда у него был перелом бедра и ему несколько месяцев пришлось лежать в гипсе, а Янка обихаживала его, он помнит, малейшее прикосновение Янки отдавалось болью. Арпадик с ним ласков и обходителен, вот уж поистине прекрасной души человек, но как-то так получилось, что бедняге в ту пору очень много пришлось заниматься и редко удавалось навестить страдальца, разве что забежит, бывало, на минутку-другую. Аннушка — та докучала ему постоянно, днем и ночью. Скрипнет, бывало, половица, чуть слышно, будто мышь пробежала, и глядишь: Аннушка уже тут как тут, стоит возле него — босая и в ночной рубашке; перебегая через темный двор в канцелярию, она никогда не брала с собой свечу, в детстве она ничего не боялась, но зато и платья обычно не надевала, так и расхаживала полураздетая, а ему даже лежа в постели приходилось наставлять ее битьем, — а уж как мешала ему при этом больная нога! Но Аннушка все равно приходила каждый вечер запоздно — босая и по-прежнему в одной рубашонке, — осторожно приоткрывала дверь, проскальзывала в комнату, наклонялась к нему и спрашивала: «Тебе не страшно, папа?» Срамница! Однажды он, сам не зная почему, ответил ей, что ему не страшно, ведь Господь бог хранит его. «Вот хорошо, — тотчас встрепенулась она, — тогда я больше не стану приходить». И босые ножонки ее прошлепали к двери.
У епископа больная печень. Хорошо бы стать епископом. Хорошо бы еще раз увидеть Женеву. Возможно, что и сам он не так уж здоров, как ему кажется: последнее время его одолевают головокружения, и еще этот надоедливый звон в ушах… Но Всевышний хранит его, хотя — да простит ему Господь! — эта привычная фраза сейчас почему-то дается с трудом.
Аннушка сбилась с пути истинного, стезя ее неправедна и приведет ее к вечным мукам в аду. Францишка злоязычна, но сердцем чиста, а стало быть, она сподобится благодати. Несчастной Эдит все грехи отпустятся, она была среди тех, кто не ведают, что творят. Арпад — истинно праведная душа, Янка — блаженная, Жужанна — дитя невинное — все они чисты перед Богом, как чиста его душа, на что он свято уповает. Но Ласло Кун обречен на вечные муки, и Аннушка тоже. И нет им прощения свыше. Девять лет как бежала Аннушка, девять лет стены дома его не оглашались нечестивыми песнопениями в страстную пятницу, не слышно было непристойного визга и рева, никто не пачкал мебель красками, не читал безнравственных книг, не ругался непотребными словами. Ласло Кун согрешил против Господа, но прегрешения его иные. Впрочем, не суть важно: обоих их ждут кары небесные. И гнев божий да пребудет на них во веки веков.
Сегодня хоронят Эдит. Впредь он избавлен от тягостных больничных посещений, а теща не будет роскошествовать на его денежки. Если продать обручальные кольца, то можно, пожалуй, купить башмаки к зиме. Кольца принадлежат ему по праву.
Десять часов. Время к полудню. В три часа он увидит Аннушку. Францишка настаивала на том, чтобы никто из родственников не смел с ней заговаривать, но в этих вопросах он более сведущ. Конечно, грешника ждет кара, но Господь милостив к раскаявшемуся. Если Аннушка раскается в содеянном и попросит у него прощения, он простит свою дочь, как повелевает закон божий и долг пастыря. Под родительский кров ей, конечно, путь все равно заказан, ни единой ночи нельзя ей провести здесь, — да и места в доме нет, разве что поставить раскладушку в канцелярии рядом с его постелью. Впрочем, и зять его не допустит, чтобы грешница переступила порог их дома, в этом вопросе мнения их совпадают. Он простит дочь, и пусть идет себе с богом. Дознаться бы, чем прогневила Аннушка Ласло Куна, за что он так невзлюбил ее.
8
Гергея не было дома. Ласло Кун знал, что в эту пору дня сосед обычно бывает занят работой на другом склоне холма: туда прибывают подводы из села, и Гергей вернется домой не раньше полудня, как только управится с погрузкой. Но если бы какое-то непредвиденное дело и задержало Гергея на винограднике, Ласло Кун тотчас повернул бы обратно; сегодня ему не вынести этой сцены: облокотясь на общий с их участком забор и сдвинув на затылок изъеденную купоросом шляпу с обрезанными полями, Гергей станет подробно выспрашивать, от чего умерла его теща и какие будут похороны.
«Тишина и покой», — только что предписал ему Дюри Немет, но это ему и самому было известно без всякого врача. Не то чтобы Гергей был слишком болтлив и назойлив, но все же приличия требуют перемолвиться словом: не повернешься спиной к человеку, коль скоро тот согласился ухаживать за их садом. Эту обузу — Гергея — тоже навязал им Анжу; если бы не пришлось выставить Анжу из дому, не надо было бы просить соседа возделывать их виноградник. Но с помощью соседа от участка все-таки есть какой-то прок: Гергей разбирается в виноградарстве и плодовые деревья обихаживает умело, ну а заодно присматривает и за садом, чтобы урожай не растащили, так что по осени кое-что перепадает.
Он окинул взглядом сад. На мускатной сливе еще держались последние плоды, зимние сорта яблок начали наливаться соком. Груши в этом году не уродились, да и абрикосы тоже, а виноград весь сморщенный и кислый на вкус. Слишком мало выдалось за лето солнечных дней. Может, никто из домашних и не заметит, что он снял с доски ключ от сада?
Он шагнул за калитку. Легкие ботинки погрузились в песок. Раньше от калитки в глубь сада вела выложенная кирпичом дорожка, но во время войны кирпичи порастащили, и теперь приходилось шагать по рыхлой бровке. Калитку он закрыл на засов, после чего не спеша поднялся к вершине холма, где стоял небольшой навес: четыре деревянных столба и крыша из дранки, а под навесом — крохотный открытый очаг. Печурку растащить не сумели, потому что Анжу скрепил кирпичи цементом. До войны сюда приходили жарить свинину на открытом огне и под навесом укрывались, если вдруг застигала гроза.
Ласло Кун открыл склянку с лекарством, зачерпнул воды из колодца и отлил в деревянный ковш: ковш этот когда-то в давние времена вырезал Анжу, и теперь он висел, прикрепленный цепочкой к срубу. Прежнее ведро десять лет назад забрали солдаты; ведро повесили новое, а ковш никому не понадобился. Когда он впервые попал в дом священника, Янка пила из этого ковша, а потом поставила и аккуратно обтерла полотенцем в красную полоску. Он проглотил пилюлю, лекарство оказалось безвкусным. Он сел, снял ботинки, высыпал из них песок. Отсюда, с вершины Кунхалома, окрестности были как на ладони; на шоссе у подножия холма еще раз показалась машина Дюри Немета, мелькнула и скрылась за поворотом.
Вчера за ужином он решил, что необходимо показаться врачу. Сердцебиение не унималось, и в какой-то момент его так прихватило, что он не мог вздохнуть. После ужина, пока Янка укладывала Жужанну спать, он позвонил врачу и условился, что зайдет к нему сегодня в восемь. Врач почти целый час проводил разные обследования, и Ласло Куну было до смешного приятно, что им занимаются: измеряют давление, делают рентгеновский снимок, прикрепляют к рукам и ногам какие-то провода — готовят кардиограмму; приятно было, что можно покойно лежать и смотреть, как врач изучает кривую кардиограммы, приятно, что никто ни о чем не выспрашивает, а сам он в это время как бы со стороны разглядывает приспущенные носки и собственную неправдоподобно белую кожу на щиколотках. «Нервное истощение», — вынес свое заключение врач; бессонница, повышенная раздражительность, учащенный пульс — все эти симптомы указывают, что первопричина — нервы. И пояснил, что, мол, перегруженность работой, а также печальные семейные обстоятельства, кончина близкой родственницы вполне могли вызвать нервное перенапряжение.
Ласло Кун едва не расхохотался ему в лицо. Ну да, впрочем, не все ли равно, главное, что врач прописал ему севенал. Он ни разу в жизни не прибегал к успокоительным средствам, и — надо надеяться — тем восприимчивее будет его организм к лекарству. Нельзя допустить, чтобы сердце колотилось, готовое выскочить из груди. Ему необходимо быть спокойным, он должен, не дрогнув лицом, невозмутимо вынести до конца всю церемонию похорон. «По одной таблетке три раза в день», — предупредил Дюри Немет; врач был к нему так внимателен, что по дороге в больницу на машине подвез его сюда, на Кунхалом. Ему-де необходимо уладить кое-какие дела с Гергеем, солгал Ласло Кун. Пожалуй, одна таблетка — слишком малая доза. Он проглотил еще одну пилюлю.
Отсюда, с вершины Кунхалома, открывается поистине необъятный простор. У горизонта полукругом тянутся две светлые полосы: Тиса и прибрежные тополя. Здесь, наверху, было затишье, но вдоль реки, должно быть, дул ветерок, потому что листва тополей отливала не темной зеленью, а серебром, и поверхность воды, подернутая рябью, желтела, точно налитая медью. По всему городу дымили трубы — большие и малые — одинаково дружно: потемневшие от копоти жерла заводских труб и более светлые трубы жилых домов. Такой уж это город, целыми днями здесь непрестанно пекут и стряпают, жителей его, как видно, не приучить к столовской пище: у ворот щеточной фабрики вечно толкутся женщины с горшками и мисками, в обеденный перерыв они безо всякого стеснения суют мужьям через решетчатую ограду кульки с домашней едой. Над Тарбой тоже плыли облачка дыма, и, хотя простым глазом отсюда не разглядеть было дом священника, Ласло Кун и без того знал, что у них тоже пылает плита, и Янка хлопочет на кухне. Прямо по склону, у самого подножия холма, простиралась Смоковая роща, но туда он старался не смотреть.
Сердцебиение постепенно стихало, Ласло Кун откинулся на скамейке, прислонился спиной к деревянному столбу. Собственно говоря, он болен давно, вот уже несколько месяцев. Сон его становится все хуже, пробуждения — более тяжкими. Последние недели даже обычная проповедь дается ему ценою немалого нервного напряжения; был момент, когда он думал, что не сможет дочитать проповедь до конца. Давным-давно следовало бы показаться врачу. Конечно, была причина, отчего он решился на это с таким трудом: если бы у него болело горло или нарывал палец, тогда можно было бы не опасаться, что врач задаст вопрос, на который непросто будет ответить. К счастью, Дюри Немет не докучал расспросами, с него хватило жалобы Ласло Куна, что он с самой весны страдает сердцебиениями. А что бы сказал врач, вздумай Ласло Кун признаться, что прошлой ночью он чуть не убил свою жену?