Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Болезнь Портного - Филип Рот на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Джек, — говорит мама. — Ты бы хоть прикрыл за собой дверь. Какой пример ты показываешь — сам знаешь кому?..

Ах, если бы он показывал мне пример, мама! Если бы только «сам знаешь кто» черпал вдохновение в вульгарности «сама знаешь кого»! Если бы я научился черпать из бездонных глубин его вульгарности, вместо того, чтобы стыдиться еще и отцовской неотесанности! Стыд и стыд, и стыд, и стыд — куда бы я ни повернулся, всюду опять нечто, чего мне надо стыдиться.

emp

Мы пришли в магазин к дяде Нэту. Я хочу плавки с гульфиком. Мне одиннадцать лет, и это моя тайна: я хочу плавки с гульфиком. У меня хватило ума не говорить об этом заранее, я об этом даже не заикнулся, но как же я смогу заполучить вожделенные плавки, если не попрошу об этом? Дядя Нэт, расфуфыренный усатый щеголь, снимает с полки пару мальчишечьих купальных трусов — именно таких, какие я носил всегда. Он говорит, что это — как раз то, что надо: быстро высыхают и не натирают промежность.

— Какой твой любимый цвет? — спрашивает дядя Нэт. — Может, подобрать тебе плавки, раскрашенные в цвета школы?

Я заливаюсь краской, хотя это он сказал, а не я.

— Я не хочу больше таких плавок, — едва сказав это, я начинаю чувствовать, что в воздухе запахло жареным: сейчас меня, недозрелого подростка, унизят в очередной раз.

— Почему? — спрашивает папа. — Разве ты не слышал, что сказал дядя? Это лучшие…

— Я хочу с гульфиком!

Да, сэр, мама реагирует немедленно:

— С гульфиком? — переспрашивает она с улыбкой. — Для твоей маленькой штучки?

Да, мама, представь себе: для моей маленькой штучки.

emp

Главой рода — удачливым дельцом и домашним тираном — был старший брат отца, Хаим — единственный из всех моих тетушек и дядюшек, кто родился на другом берегу и разговаривал с акцентом. Дядя Хаим занимался «лимонадным» бизнесом: производил и продавал сладкий газированный напиток «Скуизи», непременный атрибут нашего обеденного стола. Дядя вместе со своей неврастеничной женой Кларой, сыном Гарольдом и дочкой Марсией жил в густонаселенном еврейском квартале Ньюарка, занимая второй этаж дома на две семьи, находившегося в их собственности. На первый этаж дома дяди Хаима в 1941 году въехали мы. Папу тогда перевели в Эссекское отделение «Бостон энд Нортистерн».

А уехали мы из Джерси-Сити из-за разгула антисемитизма. Перед самой войной, когда Бунд набирал силу по всей стране, в Джерси-Сити нацисты устраивали свои сборища в пивной, которая находилась всего в нескольких кварталах от нашего дома. По воскресеньям, проезжая мимо этой пивной в автомобиле, папа поносил нацистов последними словами — достаточно громко для того, чтобы его слышал я, и достаточно тихо, чтобы его не слышали наци. Потом, как-то раз кто-то намалевал ночью свастику на фасаде нашего дома. Затем кто-то вырезал свастику на парте еврейки-одноклассницы Ханны. Саму Ханну однажды всю дорогу от школы до дома преследовала шайка разъяренных подростков-нацистов. Родители мои были вне себя. Однако дядя Хаим, прослышав про наши злоключения, весело рассмеялся:

— Это вас удивляет? Вы живете, окруженные с четырех сторон гоями, — и это вас удивляет? Евреям место среди евреев, особенно, — дядя — делал ударение на этом слове, чего я не совсем понимал, — особенно когда дети растут в окружении лиц противоположного пола.

Дядя Хаим любил демонстрировать свое превосходство над папой, и не раз с удовлетворением указывал на то, что наш дом в Джерси-Сити — единственное жилище, населенное исключительно евреями, в то время как его квартал, Викуахик, целиком населен евреями. Моя двоюродная сестра заканчивала тогда школу Викуахик-Хай, — так вот, из двухсот пятидесяти выпускников было лишь одиннадцать гоев и один цветной.

— Ну, что ты на это возразишь? — спросил дядя Хаим.

…В общем, после долгих раздумий, папа подал заявление о переводе в город, где он родился, и хотя его непосредственный начальник не хотел терять такого ценного работника (и потому, естественно, отклонил папину просьбу), мама, взяв дело в свои руки, сама позвонила в бостонскую штаб-квартиру компании, и после совершенно невообразимого переполоха, о котором я даже говорить не хочу, папино прошение удовлетворили: в 1941 году мы переехали в Ньюарк.

Гарольд, мой двоюродный брат, как и все мужчины в нашем роду — кроме меня — был коренаст и приземист, и очень походил на актера Джона Гарфилда. Мама моя обожала его и частенько вгоняла Гарольда в краску (потрясающий талант у леди), заявляя в присутствии любимого племянника:

— Если бы у какой-нибудь девушки были такие же ресницы, как у нашего Хешеле, то она уже отхватила бы в Голливуде миллионный контракт.

В подвале, поодаль от сложенных до потолка ящиков со «Скуизи», мой брат держал гантели, с которыми занимался ежедневно, готовясь к очередному легкоатлетическому сезону. Брат был звездой школьной сборной, ему принадлежал рекорд города по метанию копья. Кроме того, он толкал ядро и метал диск; а однажды, во время соревнований на школьном стадионе, тренер заявил Гарольда вместо заболевшего барьериста, и брат, перепрыгивая через последний барьер, неудачно упал и сломал себе запястье. У тети Клары в то время — или так было всегда? — случился очередной «нервный срыв» (по сравнению с тетей Кларой моя собственная пылкая мама была просто Гари Купером), и вечером, когда Хеши вернулся домой с загипсованной рукой, тетушка грохнулась в обморок прямо на кухне. Гипсовая повязка впоследствии была признана «каплей, переполнившей чашу» — что бы сие ни значило.

Для меня Хеши был объектом поклонения все то короткое время, в течение которого я знал его. Я мечтал о том, что в один прекрасный день и сам стану членом легкоатлетической сборной и буду носить короткие белые шорты с разрезами по бокам — чтобы было удобнее моим мускулистым и упругим бедрам.

В 1943 году, перед самым призывом в армию, Хеши решил обручиться с Алисой Дембовски, главным капельмейстером школьного оркестра. Алиса обладала невероятным талантом вертеть не одним серебристым жезлом, а двумя одновременно — она закидывала их за плечи, потом вдруг жезлы подобно змеям проскальзывали меж ее ног, еще через мгновение Алиса подбрасывала их в воздух на пятнадцать-двадцать футов и ловила — один за другим — у себя за спиной. В тех исключительно редких случаях, когда жезл все же падал на беговую дорожку — во время репетиций, — эта девушка укоризненно качала головой и тихо приговаривала: «Ах, Алиса!», за что Хеши, должно быть, любил ее еще больше. На меня, во всяком случае, это производило именно такой эффект. Ax-Алиса — с ее длинными светлыми волосами, взлетающими за спиной и падающими на лицо! Скачущая жизнерадостно через половину футбольного поля! Ax-Алиса — в коротенькой белой юбочке с белыми же лосинами, в белых сапожках, доходящих до середины икры! О Господи, Алиса «Ножки» Дембовски, во всей своей глупой, блондинистой гойской красе! Еще одна икона!

Эта Алиса была столь явной шиксой, что семейство моего дяди, да и наше собственное, погрузилось в бесконечную печаль. Что же касается местечка в целом, то я полагаю, обитатели его на самом деле гордились тем, что язычнице удалось достичь столь заметного положения в нашей школе, девяносто пять процентов преподавательского и ученического состава которой были евреями. С другой стороны, несмотря на аплодисменты, которыми болельщики Викуахик-Хай награждали бесстрашие и координацию девушки, исполнявшей, по меткому выражению диктора, комментировавшего выступление, «смертельный номер» — жезл оборачивался с обеих концов пропитанной бензином ветошью, потом ее поджигали, и Алиса жонглировала своеобразным факелом, — несмотря на гробовое «бум-бум-бум» басового барабана, аханье и визги публики, когда казалось, что Алиса вот-вот сама превратится в пылающий факел, опалив свою восхитительную грудь, несмотря на искреннее восхищение и уважение публики, — несмотря на все это, я полагаю, что на нашей трибуне царила некая комическая отчужденность, основанная на убеждении в том, что только гой может считать подобные способности первостепенным талантом.

В большей или меньшей степени аналогичным было отношение к спорту вообще и к футболу в частности. Это — занятие для гоев, полагали все родители в нашей округе. Да пусть они себе расшибают головы ради «славы»! Ради победы в какой-то игре с мячом!

Как говаривала моя тетушка Клара, заходясь своим тоненьким, словно скрипичная струна, голоском:

— Хеши! Умоляю! Мне ни к чему эти гойские забавы!

Не нужны ей эти ужасные забавы, от которых язычники пребывают на вершине блаженства… Футбольная команда нашей школы была отчаянно безнадежной (хотя оркестр, надо сказать, регулярно выигрывал призы и грамоты); — печальные рекорды наших футболистов, конечно, огорчали младшее поколение — что бы там ни чувствовали по этому поводу взрослые, — однако даже ребенок-еврей понимал, что проигрыш футбольного матча — отнюдь не вселенская катастрофа. Я вам приведу сейчас текст, который скандировали с трибун в конце матча мой двоюродный брат со своими приятелями, подбадривая терпящих очередную катастрофу игроков. Я орал вместе с ними:

Айки, Майки, Джек и Сэм Не едят колбас совсем! На обед у нас маца — Ламца-дрица, ца-ца! Ай-ай-ай, Викуахик-Хай!

Так что подумаешь — проигрыш. Зато мы можем гордиться другим. Мы не едим колбасу. У нас маца в буфете. Конечно, на самом деле никакой мацы у нас в буфетах не было, но она могла бы там быть, если бы мы захотели, и мы не стеснялись говорить вслух правду! Мы были евреи — и мы не стеснялись говорить об этом! Мы были евреи — и потому не только не были хуже гоев, громивших нас во время футбольной игры, но напротив — мы лучше их, ибо не собирались ложиться костьми ради победы в такой дикарской игре. Мы евреи, и мы — лучше всех!

Белый хлеб и хлеб ржаной, Пышечки и хала! Викуахик наш родной — Слава тебе, слава!

Хеши научил меня еще одной здравице, еще одной строфе, которая углубила мое понимание обрушивающихся на наши головы несправедливостей…

Ярость и омерзение, которое вызывали у моих родителей язычники, понемногу становилась объяснимой: гои претендовали на какой-то особый статус, в то время как на самом деле мы превосходили их в моральном отношении. А превосходство наше являлось следствием как раз той ненависти и того презрения, которое они столь щедро и с таким наслаждением обрушивали на нас.

Только как же быть тогда с ненавистью, которую мы обрушиваем на их головы?

Как быть с Хеши и Алисой? Что это означало?

Когда все средства были исчерпаны, в дом пригласили равви Уоршоу. Он явился в воскресенье, чтобы убедить нашего Хеши не превращать свою жизнь в ад. Спрятавшись в гостиной, я наблюдал за тем, как равви важной поступью поднялся на крыльцо. Этот человек в большой черной шляпе готовил Хеши к бар-мицве, и я трепетал при мысли, что когда-нибудь это предстоит и мне. Равви беседовал с непокорным мальчиком и гибнущей семьей больше часа. «Больше часа своего времени», — повторяли потом все без устали, словно одно это обстоятельство должно было переубедить Хеши. Но не успел равви ретироваться, как с нашего потолка посыпалась штукатурка, с треском распахнулась входная дверь, — и я побежал в родительскую спальню, чтобы оттуда украдкой посмотреть, что будет дальше. Во дворе Хеши рвал на себе волосы. Потом появился лысый дядя Хаим, который яростно потрясал кулаком — в ту минуту он был вылитый Ленин, клянусь! А затем появилась целая толпа тетушек и дядюшек, двоюродных братьев и сестер, вклинившихся между отцом и сыном, дабы те не стерли друг дружку в две кучки еврейского порошка.

Однажды, субботним майским днем, вернувшись с длившихся целый день соревнований на первенство штата, Хеши уже в сумерки отправился на пятачок, где обычно собиралась молодежь всей окрути, и позвонил Алисе, чтобы сообщить ей о том, что он стал третьим призером в метании копья. Она ответила ему, что больше не хочет видеть его никогда в жизни, и повесила трубку.

emp

Дома дядя Хаим ждал сына во всеоружии: он сказал, что Хеши сам вынудил его пойти на это; что Гарольд сам накликал беду на свою упрямую, глупую голову, и потому дяде Хаиму пришлось пойти на крайние меры, чтобы отвести эту беду. Вскоре сверху донесся такой грохот, словно на Ньюарк упала фугасная бомба: Хеши выскочил из квартиры, изрыгая проклятия, промчался по лестнице, пролетел мимо нашей двери, метнулся в подвал… бумм! — раздался еще один громовой раскат… Мы потом осматривали дверь и обнаружили, что Хеши ударом своего плеча — которое теперь-то уж точно было, по крайней мере, третьим по силе во всем штате — сорвал массивную дверь с петель. Из подпола незамедлительно послышался звон стекла: это Хеши разбивал одну бутылку «Скуизи» за другой, запуская ими из одного угла в противоположную свежевыбеленную стену подвала.

Когда на верхней ступеньке лестницы, ведущей в подвал, возник силуэт моего дяди, Хеши замахнулся и на него бутылкой, грозя запустить ему стеклотарой прямо в физиономию, если тот посмеет сделать хотя бы еще один шаг. Дядя Хаим пропустил угрозу мимо ушей и принялся гоняться за сыном. Хеши петлял меж колосников и стиральных машин, по-прежнему потрясая бутылкой «Скуизи». Однако мой дядя загнал его в угол, припечатал к полу и удерживал в таком положении до тех пор, пока у Хеши не иссяк весь запас ругательств — удерживал его (как гласит семейная легенда Портных) пятнадцать минут, пока на длинных голливудских ресницах Хеши не задрожали слезинки, и он, наконец, покорился. Портные не из тех, кто сдается без боя.

Оказывается, в то утро, когда Хеши был на соревнованиях, дядя Хаим позвонил Алисе Дембовски (они жили в цокольном этаже дома на Голдсмит-авеню, в котором служил швейцаром Дембовски-отец), и сказал, что хотел бы встретиться с ней в полдень у озера в парке Викуахик; что это очень срочно, поскольку речь идет о здоровье Гарольда — он, дядя Хаим, не может говорить об этом по телефону, поскольку даже миссис Портная не до конца в курсе дел. В парке он пригласил эту худющую блондинку сесть на переднее сиденье его автомобиля, поднял все стекла, чтобы никто не слышал, и поведал Алисе о том, что сын его неизлечимо болен, что у него что-то с кровью, но бедный мальчик об этом пока не знает. Такая вот история, плохая кровь, выводы делай сама… Доктор сказал, что Гарольду нельзя жениться — никогда. Никто не знает, сколько лет еще отпущено Гарольду, но мистер Портной не хотел бы сознательно обрекать на грядущие страдания такую невинную молодую девушку, как Алиса. Чтобы хоть как-то смягчить удар, он хотел бы сделать ей небольшой подарок, которым Алиса может воспользоваться по своему усмотрению — кто знает, вдруг это позволит ей найти кого-нибудь другого… И дядя вытащил из кармана конверт с пятью двадцатидолларовыми банкнотами. И перепуганная глупышка Алиса Дембовски взяла тот конверт. Подтвердив тем самым то, в чем с самого начала были уверены все, кроме Хеши (и меня): полька вынашивала план, заключавшийся в охмурении Хеши ради денег его отца, и в последующем его разорении.

Когда Хеши убили на войне, вся эта публика не нашла ничего лучшего, как смягчить горе тети Клары и дяди Хаима пронзительными словами утешения:

— По крайней мере, он не оставил вас с невесткой-шиксой. По крайней мере, он не оставил вам внуков-гоев.

Конец Хеши и его истории.

emp

Даже если я считаю себя настолько важной шишкой, что не могу соизволить зайти на пятнадцать минут в синагогу, — а это ведь все, о чем он меня просит, — то выказать элементарное уважение и не превращать себя, всю семью и мое вероисповедание в посмешище я просто обязан. И потому должен немедленно переодеться — хотя бы раз в год — в приличествующую праздничному дню одежду.

— Прошу прощения, — бормочу я, повернувшись к отцу спиной (как водится), — но то, что это — ваша религия, еще не означает того, что это и моя религия.

— Что ты сказал? Повернитесь-ка лицом к собеседнику, мистер. Я хочу удостоиться чести получить ответ лицом к лицу.

— У меня нет религии, — говорю я, любезно оборачиваясь примерно на полградуса.

— У тебя нет религии, да?

— Я не могу.

— А почему? Ты что, какой-то особенный? Смотри на меня! Ты у нас какой-то особенный, да?!

— Я не верю в Бога.

— Сними с себя эту спецовку, Алекс, и надень что-нибудь пристойное.

— Это не спецовка. Это «Левис».

— Сегодня — Рош Хашана, Алекс, и для меня твоя одежда — рабочий комбинезон. Иди сюда, надень галстук, пиджак, брюки, чистую рубашку, и постарайся выглядеть сегодня как человеческое существо. И туфли, мистер, кожаные туфли.

— Рубашка моя чистая…

— Ох, свалитесь вы с коня, мистер Шишка. Тебе четырнадцать лет, и поверь мне, ты еще не знаешь очень многого. Сними сейчас же эти мокасины! Кого, черт возьми, ты изображаешь? Индейца, что ли?!

— Послушай, я не верю в Бога и в иудаизм. Вообще ни в какую религию. Все это ложь.

— Ну да, конечно…

— И я не собираюсь делать вид, что этот праздник что-то значит для меня, когда он ничего не значит! Я все сказал!

— Может, религиозные праздники ничего не значат для тебя потому, что ты ничего о них не знаешь, мистер Большая Шишка? Что ты знаешь о Рош Хашана? Один факт? Может, два? Что ты знаешь об истории иудеев? Какое ты имеешь право называть религию, которая устраивала людей помудрее и постарше тебя на протяжении двух тысяч лет, — какое ты имеешь право называть ложью эту историю страданий и боли?!

— Бога нет и не было никогда, а потому, уж извините, из моего словарного запаса для обозначения подобных вещей более всего подходит слово «ложь».

— Тогда кто же создал Вселенную, Алекс? — спрашивает отец презрительно. — «Она просто возникла». Ты это хочешь сказать, да?!

— Алекс, — вмешивается моя сестра, — папа всего лишь хочет сказать, что если ты не хочешь идти с ним, то хотя бы переоденься…

— Но зачем?! — ору я. — Ради того, чего никогда не было?! Почему бы вам не попросить меня переодеться ради какого-нибудь бродячего кота или дерева, например? Они, по крайней мере, существуют!

— Но ты не ответил мне, мистер Образованный Умник! — напоминает отец. — Ты не увиливай от ответа. Кто создал Вселенную? И людей? Никто?!

— Вот именно! Никто!

— Ну конечно! — саркастически усмехается отец. — Великолепно. Слава Богу, что я не закончил школу, если там учат подобной ерунде!

— Алекс, — опять вмешивается сестра. Говорит она мягко, тихо — ибо ее уже сломали, — может быть, если ты просто наденешь другие туфли…

— Ханна, ты такая же, как он! Ничем не лучше! Если Бога нет, то чем помогут мои туфли?!

— Раз в году попросишь его о чем-то — а он, видите ли, выше этого. Вот каков твой брат, Ханна, вот все его уважение, вся его любовь… — причитает папа.

— Папочка, он хороший мальчик. Он уважает тебя, он любит тебя…

— А как насчет еврейского народа? — начинает орать и размахивать руками отец, надеясь, что таким образом он сможет удержаться от слез — потому что стоит в нашем доме произнести слово «любовь», как у всех глаза на мокром месте. — Еврейский народ он уважает? Примерно так же, как он уважает меня, как… как…

Отец вдруг начинает шипеть. Он обрушивается на меня, осененный новой блестящей мыслью, и шипит:

— Вот что скажи мне, образованный мой сынок: а ты знаешь Талмуд? Ты знаешь историю? Раз-два-три, прошел через обряд бар-мицвы, и на этом все твое религиозное образование закончилось. Знаешь ли ты о том, что люди посвящали всю свою жизнь изучению иудейской религии, и умирали, так и не постигнув ее до конца? Скажи мне, четырнадцатилетний отрок, отказывающийся быть евреем, — знаешь ли ты хоть что-нибудь о славной истории и великом наследии предков? О саге твоего народа?

Но первые слезинки уже покатились по его щекам, а в уголках глаз набухают новые слезы:

— В школе у него одни пятерки, а в жизни он ничего не смыслит. Наивный, как новорожденный младенец. Невежа!

Так! Похоже, время-таки пришло. И я произношу это вслух. Я произношу вслух то, о чем мне известно с недавних пор:

— Это ты невежа! Ты!

— Алекс! — кричит сестра и хватает меня за руку, словно я и вправду могу в гневе поднять ее на отца.

— Но он невежа! Со всеми своими дерьмовыми сагами!

— Тихо! Все! Хватит! — кричит Ханна. — Ступай в свою комнату…

Папа плетется на кухню, поникнув головой и как-то сгорбившись — словно в живот ему угодила ручная граната. А она в него действительно угодила. И я знаю об этом. Папа опускается за кухонный стол:

— Одевайся в тряпье, Алекс, наряжайся коробейником, заставляй меня стыдиться тебя, проклинай меня, Александр, дерзи, бей меня, обижай…

Обычно дальнейшие события разворачиваются следующим образом: мама рыдает на кухне, папа льет слезы в гостиной (спрятавшись за газетой «Ньюарк Ньюс»), сестра плачет в ванной, а я всхлипываю на бегу, пока мчусь в кегельбан на углу. Но в нынешний Рош Хашана все перепуталось, и отец рыдает в кухне, а не в гостиной — без спасительной газеты и с такой бессильной злобой, — потому что мама лежит в больнице, отходит после операции: именно этим объясняется его мучительное одиночество в праздник Рош Хашана. Именно поэтому он так нуждается в моей любви и в моем послушании. Но в это мгновение вы смело можете поставить на то, что отец своего не получит. Ибо я намереваюсь не уступать ни в чем! О да, мы побьем противника его же оружием, не так ли, Алекс, хрен ты этакий?! Да, Алекс-маленький-хрен обнаружил, что присущая отцу повседневная ранимость усугублена и обострена тем обстоятельством, что его супруга (так мне, во всяком случае, говорили) едва не отдала Богу душу, и потому Алекс-маленький-хрен, воспользовавшись моментом, вонзает кинжал своего негодования и обиды еще на несколько дюймов глубже в уже кровоточащее сердце. Александр Великий!

Нет! Дело не только в детской обиде на родителя и не в Эдиповом гневе — дело в цельности моей натуры и в моей честности! Я не сделаю того, что совершил Хеши! Все свое детство я был уверен в том, что мой могучий брат Хеши, третий по силе метатель копья во всем Нью-Джерси (какое благоговение к этому титулу, полному символики, должен испытывать растущий мальчуган, голова которого забита мечтами о гульфиках), мог запросто сбить с ног моего пятидесятилетнего дядю и припечатать его к полу — тогда, в подвале. Значит (делаю я вывод), брат проиграл своему отцу умышленно. Но почему? Ведь Хеши знал — я, маленький ребенок, и тот не сомневался в этом, — что отец его поступил подло. Может, Хеши боялся победить? Но почему, если отец его поступил самым низким образом «в интересах сына»?! Может, Хеши испугался? Струсил? Или просто поступил мудро? Как только при мне вспоминают о том, что пришлось сделать моему дяде ради того, чтобы наставить на путь истинный моего покойного двоюродного брата, или когда на меня самого вдруг нахлынут воспоминания о том дне — я неизменно ощущаю, что здесь сокрыта какая-то тайна, некая абсолютная моральная истина, знание которой могло бы уберечь меня и моего отца от предельного, совершенно невообразимого противостояния. Почему Хеши капитулировал? И должен ли я поступить так же? Но как после этого остаться «честным по отношению к самому себе»?! Ах, ну почему бы тебе не попытаться? Попытайся, хрен ты этакий! Забудь о «честности по отношению к самому себе» на полчаса!

Да, я должен уступить, я должен, тем более, что мне известно, через какие испытания пришлось пройти папе, какие муки он испытывал в течение всех этих десятков тысяч минут — с того момента, когда доктор сначала определил, что в матке моей матери образовалось некое чужеродное тело, а потом выяснилось, что это новообразование не что иное, как злокачественный…, что у мамы… — о, это слово мы не смели произносить вслух! Слово, которое мы не смели произносить — во всей его ужасающей цельности и полноте! Слово, о котором мы говорили только намеками, пользуясь эвфемистическим сокращением, придуманным самой мамой перед тем, как ее положили в больницу на обследование: Р.К. И достаточно! Про «А» мы и слышать не хотим! Какая у нас храбрая мама, говорили все родственники, каким мужеством надо обладать, чтобы произнести вслух даже две эти буквы! А ведь сколько еще целых слов, без пропущенных букв, которые произносятся шепотом за закрытыми дверями! О, сколько же их! Сколько! Уродливые холодные слова, отдающие эфиром, медицинским спиртом и больничными коридорами; слова, обладающие обаянием стерилизованных хирургических инструментов — такие, как биопсия или мазок… А еще есть слова, которые я украдкой выискивал в словарях, когда оставался дома один. Мне просто хотелось увидеть эти слова напечатанными типографским способом — что служило неопровержимым доказательством существования сокрытых за ними реалий. Этими словами были вульва, и вагина, и сервикс — слова, толкование которых никогда уже не станет для меня источником запретного удовольствия… А еще есть слово, произнесения которого мы ждем и ждем, и ждем, и ждем, слово, изречение которого вернет в нашу семью жизнь, кажущуюся теперь самой замечательной и восхитительной из всех жизней; слово, в котором слышится что-то еврейское — доброкачественная! Доброкачественная! Борух атох Адонай, пусть она окажется доброкачественной! Да святится имя твое, Господи, пусть опухоль окажется доброкачественной! Услышь, о Израиль, и смилуйся, и Бог Един, и почитай отца твоего, и почитай мать твою, — я буду, буду, клянусь, я буду — только сделай так, чтобы опухоль оказалась доброкачественной!

И опухоль оказалась доброкачественной. На прикроватной тумбочке лежит томик Перл С. Бак «Семя Дракона», тут же — стакан, наполовину наполненный имбирным лимонадом. Жара стоит невыносимая, я изнываю от жажды, и мама, которая всегда читает мои мысли, говорит мне, чтобы я не стеснялся и допил лимонад — мне он нужен больше, чем ей. Но как бы ни першило в горле, я не стану пить из стакана, которого касались ее губы — впервые в жизни сама мысль об этом внушает мне отвращение!

— Пей!

— Я не хочу.

— Посмотри, ты весь вспотел.

— Я не хочу пить.

— Нельзя становиться вежливым так сразу.

— Но я не люблю имбирный лимонад.

— Ты? Не любишь имбирный лимонад?

— Не люблю.

— С каких это пор?

О, Господи! Она жива, и значит, мы все начинаем сначала!



Поделиться книгой:

На главную
Назад