Про Распутина и «Сашку в вышитой рубашке» – не пел и не читал, а в первом же «бесцензурном» монологе были такие слова:
И – вывод:
Оголтелая агитация «за Керенского», развернутая в те дни буржуазными журналами и газетами, всякого рода «бабушками русской революции», едва не сбила с толку. «Сосульку, тряпку – принял за человека», – горько каялся я в одном из послеоктябрьских своих монологов словами гоголевского городничего. И во исправление «грехов молодости» посвятил ряд лет спустя специальный фельетон –
Иллюзии, впрочем, кончились быстро. И в канун Октября был написан монолог «Москва вечерняя», начинавшийся так:
Дальше шла картина предоктябрьской Москвы с ее «чехардой министров», неразберихой и своего рода «пиром во время чумы» распоясавшейся буржуазии:
И вопрос к зрителю:
На этом можно закончить обзор недолгой дооктябрьской деятельности.
После Октября работать стало легче. Все встало на свои места. Цель обозначилась ясно. Для «злобиста» в особенности.
Внешне форма выступлений осталась та же. По-прежнему – монолог, несколько песенок, куплетов, частушек.
Ездил по фронтам гражданской войны. Наибольшей популярностью из куплетов пользовались «Пушкинские рифмы», ставшие на какое-то время «коронным номером»:
Две строчки – я, две строчки – Пушкин. Вся «злоба дня» того времени проводилась через эту, очень благодарную и отвечающую любому положению форму. В четыре строчки укладывались такие, скажем, темы, как:
Затрагивались столь же бегло темы внутренней жизни, бытовые:
Количество куплетов, написанных в этой форме, огромно. Это была своего рода маленькая газета, в которую я вставлял, приезжая на фронт, и местные темы.
Весьма часто, так же как и «Пушкинские рифмы», пополняясь сообразно обстоятельствам новыми куплетами, исполнялась мною в ту пору и «Новая метла», написанная в начале 1918 года:
Каждый куплет сопровождался рефреном:
Зимой 1919 года, в канун пятнадцатилетней годовщины первой русской революции, по просьбе старого эстрадника Алексея Раппапорта написал песню про пятый год:
Десять лет спустя эту песню напечатали в журнале «Цирк и эстрада», сопроводив ее моей короткой заметкой-воспоминаниями о «незабываемом девятнадцатом»:
«…тогда Страстная площадь (ныне Пушкинская), в Москве, в семь часов вечера была странной… Под распахнувшимся случайно драным пальтецом неожиданно засверкали шитые золотом мундиры камергеров, белоснежные сорочки, фраки и одеяния короля Лира.
Актеры ехали на халтуру… Собственно, не ехали – их везли на санях, в розвальнях, на грузовиках.
Все было очень странно и очень просто: рядом с народной артисткой Гельцер закапывались в солому фокусник Кулявский и свистун Вестман.
На этих концертах эстрадные певцы с успехом пели и мою песню. Пели на какую-то нудную музыку, но пели «с душой», то есть так, как теперь почему-то решили, что петь не следует.
Это было пятнадцатилетие 1905 года – первый свободный юбилей «генеральной репетиции Октября». Теперь празднуют четверть века – и у меня просят напечатать эту песню как воспоминание о том, что пели эстрадники о пятом годе…
Песня кажется простой и наивной – одиннадцать лет назад я сам был прост и наивен. Она написана так, как теперь не надо писать: старая форма при новом содержании. Сейчас прежде всего требуется новая форма. Это правильно, но что из себя эта новая форма представляет, пока не знает ни один из почтенных авторов этого неопровержимого рецепта. Новую форму ищут, новую форму найдут – я верю… Но пока у нас песен мало. Новые песни делать трудно, ах, как трудно делать новые песни…»
Столь же бесхитростен, как эта песня, и примитивен по литературной своей форме написанный несколько раньше, еще в 1918 году, монолог «Царь-голод», исполнение которого, однако, встречало живой отклик слушателей. Несмотря на все свои литературные шероховатости (сейчас они видней, чем тогда), он, судя по всему, производил должное агитационное воздействие. А это было главным. «Шершавым языком плаката» я пытался говорить о самом важном, к чему нужно было призывать тогда с эстрады-трибуны – к активной борьбе за революцию, к сплочению всех сил на защиту советской Родины.
Монолог начинался с подробного описания одного из самых страшных врагов, угрожавших стране, «царя царей», повсюду считавшегося непобедимым:
Публике центра, тогда еще мало изменившейся по сравнению с прежним временем, новый репертуар был не слишком по душе. Ушел к окраинному зрителю. «Кольцами» (начиная с трамвайного кольца «Б» – Садового) обошел все рабочие районы Москвы. Товарищи по эстраде не без насмешки прозвали за это «зазаставной знаменитостью». Воспринял как комплимент.
В девятнадцатом – двадцатом годах часто гастролировал в провинции, ездил в прифронтовую полосу и на фронты гражданской войны.
Побывав в провинции, многому здесь научился в скитаниях. Вернулся в Москву в двадцатом году и нашел свою «зазастав-ную» публику в центральном театре Москвы – в «Аквариуме». Я был, кажется, единственным «допущенным» туда Управлением театрами, отвергавшим в то время жанр юмористов вообще. Что говорить, справедливо отвергавшим.
С того времени сразу «пошел». Это по-актерски. А по-настоящему даже не пошел, а поехал: на полках, на грузовиках, сидя рядом с Неждановой, рядом с загримированными «братьями-разбойниками», в такие места Москвы, от которых Страстная площадь казалась такой же далекой, каким далеким кажется теперь только Нарым.
Красноармейская и рабочая аудитория всех этих заводов, лазаретов и хлебопекарен заставила присмотреться к своему репертуару и, пожалуй, поискать свое настоящее лицо.
На следующее лето был приглашен в «Эрмитаж», где прослужил весь сезон, а с тех пор вот уже которое лето считаюсь необходимой его принадлежностью.
Все первое послеоктябрьское пятилетие было для меня, если можно так сказать, «периодом становления».
Годы гражданской войны. Репертуар, бьющий по Деникину, Врангелю, по белогвардейцам. Стремление к максимальной оперативности при минимальной заботе о глубоком литературном подходе. Репертуар работался по принципу: «За вкус не берусь, горячо – будет». Частушки на популярный мотив «Яблочко» выпускал тогда сотнями, меняя их, смотря по событиям, чуть ли не ежедневно. В идеале – «Окна РОСТА».
Начало восстановительного периода. Нэп.
Среди монологов тех лет – «Тверской бульвар», «Командировка на тот свет», «Раскаяние Смирнова-Сокольского», «Потоп», «Былина о Москве».
По содержанию монологи все более усложняются, становятся большими по размеру. Нащупывается жанр фельетона, стихотворную форму монолога заменяет «раешник».
Темы: строительство молодой республики; эмигрантское житье-бытье за границей; обыватель, брюзжащий на новые порядки; нэп и нэпманы; всякого рода режиссерские и балетмейстерские загибы, вопросы литературы.
Наиболее значителен из монологов того времени – «Потоп»:
И далее перечисляется все, что с удовольствием бы погрузил на свой ковчег и тем освободил бы молодую Советскую республику от «нечистых», мешающих строить новую жизнь. В ковчег забираются представители всего отрицательного: спекулянты, обыватели, мещане старого и нового толка, прикрывающие свое мещанство «розовым бантиком», завсегдатаи казино, плохие поэты.
Темами нэпа определялось в большинстве случаев и содержание различных песенок, из которых наибольшей популярностью пользовалась «Клавочка»:
Далее описывалась горестная судьба «спеца», который из-за Клавочки «…проворовался, на «Чека» нарвался и в «Бутырки» как-то угодил». Мораль: «…Юбочки не детские, барышни «советские», сколько погубили вы людей…» А потому: «Давая справочки… не пленяйте «спецов» красотой».
«Песня о жареном цыпленке» исполнялась на популярнейший тогда мотив «Цыпленка», затрагивая злободневные, все время обновлявшиеся темы: «Торговцы бедные, цыплята вредные, прогонят с Трубной вас метлой… При власти красненькой вам жить опасненько и лишь в «Бутырках» есть покой…» и т. д. и т. п. А в заключение: «Антанта ежится, кряхтит-корежится и горько плачет пятый год; в Москве же вольненькой Сокольский Коленька «Цыпленка» весело поет…»
«Песенка о похождениях нэпмана», «Торгово-промышленная мозаика», построенная на излюбленной куплетистами форме переиначивания популярных песен и стихов, классическая песня Беранже «Как яблочко румян…» на новый лад: ее герой – изворотливый и беззастенчивый купчина, нажившийся в годы войны, спекулировавший и в пору разрухи, оживший с нэпом… И еще одна «мозаика» – «О чем пела улица» – своего рода история в песнях, заканчивавшаяся предостережением нэпману: «Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела…»
Многие из этих песенок имели успех. Однако и сам выбор тем и их разрешение были еще очень легковесны. В 1922 году выпустили газету «Известия Смирнова-Сокольского» – «орган беспартийного смеха и злободневной сатиры». Это были последние шалости юности. Советский зритель неудержимо рос, росли его запросы и требования, и было понятно, что настало время какой-то перестройки.
Для репертуарных сдвигов и изменений второго, условно говоря, послеоктябрьского пятилетия (1923–1927) – речь идет, разумеется, только о моем собственном репертуаре – характерны три нововведения. Первое: навсегда порываю с куплетами и песенками. Второе: стараюсь углублять и совершенствовать форму монолога. Из восьмидесятистрочного «выходного» монолога он превращается в самостоятельный трехсот– (и более) строчный фельетон. Кстати, впервые ввожу само это слово – фельетон – на эстраду. Третье: задумывается и осуществляется серия рассказов Бывалого. Рассказы эти первоначально исполняются в качестве бисового номера, после фельетона. Выступать только с ними пока не решаюсь. О каждом из этих нововведений попробую рассказать подробнее.
Бросил куплеты и песенки прежде всего потому, что становилось жалко тем. Куплеты – чрезвычайно «темоемкий» (если можно так выразиться) жанр. Несколько строчек «сглатывают» тему, которую в фельетоне можно взять и разработать подробнее и глубже. К тому же сам стал понимать, что чтец я все же лучше, чем певец. После чтения уже не короткого «выходного» монолога, как то бывало раньше, а самостоятельного фельетона – голоса стало просто не хватать. И все-таки из всех этих причин наиболее важная, конечно, та, что нащупывал свой собственный жанр, жанр фельетониста, рядом с которым все эти песенки и куплеты казались пустячками.
О рассказах Бывалого. Их около двух десятков. Читал их все второе пятилетие Советской власти, и с ним же они прекратили свое существование.
Рождению этой серии послужило следующее обстоятельство. В гражданскую войну я служил актером при Политотделе 14-й армии. В армию эту, между прочим, были на какое-то время влиты две дивизии – дивизия Махно и дивизия Григорьева, двух «батек», вскоре изменивших Красной Армии.
Своеобразный быт, походка, язык, обороты речи «братишек», пришедших с этими дивизиями, хорошо были мною усвоены, долго тешил за кулисами товарищей их сочными оборотами речи и, наконец, в году 1924-м или 1925-м решил попробовать вывести такого «бывалого человека» на эстраду.
Под видом воспоминаний Бывалого о днях гражданской войны на Украине я изображал сегодняшнего обывателя с его брюзжанием, недовольством, вздохами о прошлом. Брюзжал, в сущности, этот обыватель больше по привычке, но брюзжал надоедливо, много, и с брюзжанием этим надо было повести борьбу, так как оно уже переставало быть безобидным.
Прием этот можно назвать «доказательством от противного». Прикидывался сам контрреволюционно настроенным, «ругал» большевиков, но ругал таким образом, что сущность обруганных явлений была здоровой и общественно полезной, а доводы «ругателя» – убогими, вздорными, неосновательными. «Доходил» этот прием чрезвычайно.
«Во что превратили завоевания революции, товарищи? – вопил такой «бывалый» братишка. – Третьего дня хотел в музее каменному Аполлону в рот окурок засунуть, и мне не позволили! За что я кровь проливал? За что я, братишечки, в германскую войну пропал без вести?…»
Собственно, это формула всех рассказов Бывалого. Выходя в его образе на эстраду, я «доверительно» сообщал публике: «Вы, конечно, на меня, братишечки, жаловаться в Гепеу не пойдете. Не такие вы люди, чтоб вам самим в Гепеу безопасно заходить можно было…» И этими словами уже определялся и адрес, к кому направлена сатира, и характер содержания рассказа.
«Скучный народ большевики! Дома строить начали, заборы ремонтировать. По программе все ломать обещались – а они строят, черти! На улицу выйти противно: чистота, порядок, никакой обстановки для боевого действия… Мандаты спрашивать перестали… Какая без мандата жизнь, я вас спрашиваю? Войска у них присягу приносить начали. У нас, при батьке Григорьеве, – войска вещи приносили, а не присягу… Скукота! Какому-то Немировичу-Данченко дом вернули в пожизненное пользование. Я спрашиваю – почему мне не возвращают?» У вас, говорят, дома и не было… «Мало ли чего у меня не было, а вернуть надо!»
И опять: «…Какая же это свобода, ежели меня даже на трамвай с передней площадки не пускают?!..»
Образ говорящего все эти слова обрисовывался плакатно ясно. И что бы далее ни говорилось от лица и имени этого образа, какое бы недовольство он ни выказывал, как бы по-своему ни комментировал те или иные политические события – все это работало против него. Рассказы Бывалого затрагивали многие из животрепещущих тем того времени: «Бывалый на Украине», «Бывалый о боге», «Бывалый о большевиках», «Бывалый на суде об алиментах», «Бывалый в Москве», «Бывалый на литературном диспуте», «Бывалый о критиках», «Бывалый в театре», «Бывалый в оппозиции», и т. д. и т. д. Даже был рассказ «Бывалый о слонах, Мэри Пикфорд и Дугласе Фэрбенксе».
Более углубленно и целеустремленно старался я осуществлять эту задачу в фельетонах. И если выступления первых послеоктябрьских лет были «за» – при том, что в силу чего я
Среди фельетонов второго пятилетия – «Всероссийская ноздря», «О собачьем быте», «Матушка-периферия», «Советы Соломона», «Российские губошлепы», «Роптать желаю!», «Страна без дураков», «Юбилей войны», «Пушкин, наденьте шляпу!», «Московские звонари», «Похвала глупости», «Император Всероссийский». Все они написаны райком, вернее, вольным стихом с соблюдением рифмы, но без соблюдения размера, своего рода рифмованная проза, близкая к «раешнику».
«Всероссийская ноздря», впервые исполнявшаяся летом 1924 года. Это было, в сущности, первое произведение, которое и по размеру и по охвату темы смогло быть названо фельетоном. Фельетон был весь направлен против обывателя и обывательщины, в то время довольно сильной противницы всего нового. Начинался он так:
Так рисуется «российский обыватель», который всем недоволен, летом – жарой, зимой – холодом, что ему ни предложи – все равно «Очи горе возведет. Ноздрей поведет…».
И дальше:
Это дает толчок к завязке фельетона, потому что подобный «недоволец»-обыватель, попав даже на тот свет, и там свою «ноздрю» вовсю развернет, всем будет недоволен. Оказавшись на том свете, он указывает господу богу на недостатки мироздания и тут же дает рецепты, как бы сделал все это сам. Богу он рисует благополучную, полную радостей для обывателя жизнь. Под этим нетрудно угадать чаяния обывателя на земле. Тут и свобода торговли, и истребление фининспекторов, вплоть до возвращения собственного домика обратно, и прочее, и прочее. Когда эти «чаяния» обывателя в воображаемой беседе с богом доходят до абсурда – бог не выдерживает:
Фельетон заканчивался словами обывателя:
Это уже был не просто монолог «на злобу дня», а произведение, в котором как бы сталкивались и сопоставлялись два мира. Мир советских людей, строящих новую жизнь, и мир обывательщины, людей, тоскующих о прошлом. Я старался столкнуть эти два мира и аргументированно говорить о правоте первых и о никчемности и неминуемом крушении вторых. Этих «вторых» тогда было много. Перестройка сознания даже старой интеллигенции проходила медленно. Методологически фельетон был уже не «на разные темы», а на единую тему, нужную, важную…
В другом фельетоне того же периода – «Роптать желаю!», – написанном двумя годами позже, отмечается сдвиг в мозгу обывателя:
От активного, враждебного настроения осталась только привычка роптать ради ропота. Но ропот уже другой. Это подчас уже критика реальных недостатков. Обыватель в этом фельетоне говорит:
И в качестве одной из иллюстраций:
«Роптание» затрагивало самые различные вопросы, поскольку
Фельетон был построен таким образом, что, говоря о тех или иных неполадках быта, обыватель адресовался непосредственно к самому «Всероссийскому старосте» – Михаилу Ивановичу Калинину:
В заключение обыватель говорил: