И у каждого такого человека есть в этом своем городе и какая-нибудь своя, самая любимая улица. Товарищи ленинградцы! Я шепну вам на ушко имя своей любимой. Это не Невский и не Литейный – это улица, бывшая когда-то Грязной, позже Николаевской, а ныне – Марата. На этой улице стоит дом, в котором лет этак сто шестьдесят семь назад Александр Радищев напечатал в своей «Вольной типографии» великую книгу, книгу-подвиг, под названием «Путешествие из Петербурга в Москву».
Это самая драгоценная русская книга. Для меня она драгоценна не только своим великим революционным значением, но еще и просто по названию.
«Путешествие из Петербурга в Москву» и обратно – из Москвы в Петербург – Петроград – Ленинград – мое самое любимое путешествие.
Сегодня я отправил к вам – по этой дороге – свое сердце. У сердца есть приказ – поздравить вас с юбилеем, дорогие товарищи ленинградцы!
Если вы встретите это сердце – а оно, вероятно, где-нибудь там, близ улицы Марата, – не обижайте его. Оно полно самой искренней любовью и уважением к вам и к вашему Великому городу!
Мишка, верти!
Вторая редакция
Люди, понимающие в кулинарном деле, говорят, что раков, например, можно есть только в месяцы, в названии которых имеется буква «р»: например, январь, февраль, ноябрь, декабрь и так далее. В месяцы без буквы «р», как-то: май, июнь, июль – раков есть не рекомендуется, так как ими в это время можно даже отравиться. Гусей, говорят повара, можно есть только тогда, когда они хватанут первой ледяной воды. До этого времени они якобы пахнут свечкой. Называют месяцы, когда рекомендуют есть яблоки, когда – виноград, когда – что-то другое.
Единственное блюдо, которое можно есть круглый год, – это директора, художественные руководители эстрады и сатирики. Людей этих профессий едят весной, осенью, зимой, летом, днем и даже ночью, не опасаясь каких-либо последствий.
И то, что я сорок лет подряд, последовательно занимаясь этими тремя специальностями, все еще продолжаю занимать ваше внимание, – факт сам по себе совершенно исключительный.
Вот об этих исключительных фактах я и хочу поговорить с вами сегодня.
Как-то, перелистывая свои фельетоны (а их за сорок лет было, как говорится, «выдано на гора» не так мало!), я наткнулся на фельетон «Мишка, верти!».
Написан он был лет двадцать назад, людей, которые его могли запомнить, осталось немного – я и сам-то остался случайно, – и вот мне захотелось взять этот свой фельетон своего рода эпиграфом к моему сегодняшнему душевному разговору с вами. Как вы, вероятно, знаете, последний смешной писатель в предреволюционные годы у нас был Аркадий Аверченко. Человек он был мелкий, юморист некрупный, но смешной. Сейчас наоборот: люди большие, юмористы крупные, но смеха у них маловато.
Октябрьская революция Аверченко не понравилась, и он, выражаясь собственным его языком, «сиганул» за рубеж, где и помер, выпустив две-три книги эмигрантских рассказов.
Рассказы эти настолько вскрывали духовную нищету эмиграции, что в свое время понравились Владимиру Ильичу Ленину, и он даже порекомендовал переиздать некоторые из них, иронически говоря, что подобные таланты заслуживают поощрения.
Один из этих рассказов и послужил темой для моего фельетона. Это была забавная история о том, как однажды в каком-то кинематографе (кино тогда было еще немое, и это, кстати сказать, не так плохо, потому что мы с вами сейчас вынуждены иногда ряд глупостей не только видеть, но, к сожалению, и слышать) – так вот, в таком немом кинематографе пьяный механик Мишка запустил ленту под названием «Жизнь человеческая» – наоборот, с конца.
И вот, представляете себе, на экране показалось сначала кладбище. Приходят могильщики, пятясь задом, как раки, вырывают из могилы гроб, несут его, пятясь, на квартиру, вынимают из гроба покойника, кладут на кровать… Покойник оживает, начинает быстро поправляться. К нему по временам, тоже задом наперед, приходит доктор. Садится около кровати и с сожалением отдает ему то четвертную, то полсотни – очевидно, деньги, взятые за лечение, – обратно. Больной выздоравливает, садится к столу и начинает изо рта таскать куски цыпленка, который на тарелке превращается в целого, оживает и улетает. Приходит, пятясь, жена больного и тоже отдает ему какие-то деньги, очевидно зарплату, которую все время у него забирала. Больной отвозит эти деньги обратно в учреждение, сдает их кассиру, и уже не больной, а здоровый человек молодеет, развенчивается с женой, становится гимназистом, мальчиком, наконец грудным младенцем, которого торжественно несут обратно в родильный приют…
Словом, жизнь человеческая промелькнула перед нами наоборот, с конца.
Наша советская жизнь, разумеется, непохожа на прежнюю. Лента гигантского кинематографа, именуемого советским бытием, крутится необычайно быстро и только вперед. Однако – никто и никогда не останавливал фантазии художника. Как-то тогда, договорившись со зрителями, я предложил такую игру: позвать в фельетон этого самого механика Мишку и заставить его попробовать закрутить ленту нашей советской жизни тоже наоборот, с конца. Дело было, как я уже говорил, двадцать лет назад, и вот что примерно тогда у меня получилось.
На экране – Дом правительства у Каменного моста, самое большое тогда здание в Москве. Рядом – щиты со знакомыми сводками ближайших побед, достижений. Готовые результаты ударничества – человеческих и нечеловеческих стремлений вперед…
Но что это? Смотрите: с Дома правительства на Москве-реке рабочие снимают крышу. Они разбирают верхний этаж, нижний, следующий. На окраинах рабочие переезжают из новых, прекрасных домов в какие-то жалкие подвалы и лачуги… Они ломают эти новые дома, вырывают фундаменты, сравнивают их с землей…
Строительство на обратном ходу. Ломают фабрики, заводы, города, университеты…
Строят только десяток церквей, Сухареву башню, Красные ворота да памятник Минину и Пожарскому задом наперед волокут. Все двигается обратно вообще… С заводов, фабрик вывозят станки и машины; трактора и комбайны убирают с колхозных полей… Электротехники вывинчивают лампочки из колхозных домов, снимают провода, ломают электростанции, и вот в избах опять много раз воспетая в стихах старых поэтов «лучина, моя лучинушка, неясно горит»…
Шуршит лента, разматываясь обратным ходом. Откуда-то из-за угла, пятясь задом, вылезают на свет божий обезличка, уравниловка, безработица, оппортунисты, нытики, маловеры – враги революции. Все движется обратно.
Этого стремительного движения назад незаметно было только в репертуаре Большого театра, который, как известно, первые двадцать лет не двигался ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево.
История проходит перед глазами. Вот нэп. Его сопровождает жирное, пьяное чудовище воскресшего на минуту обывательского «благополучия». На магазины вскакивают вывески с частными фамилиями каких-то частных людей. Впрочем, фамилий было немного: были какие-то странные названия: «Свой труд», «Семейное дело», «Кооперативное товарищество «Красные спекулянты» и так далее и так далее.
С севера начинают приезжать какие-то странные люди. Они переодеваются на обратном ходу. Сбрасывают с себя арестантские халаты и надевают «квазиновенькие» костюмчики, полнеют, обрастают жирком. А что это за люди – ходят между ними и раздают им деньги обратно? Боже мой! Да это же фининспекторы, наши фининспекторы того времени – они ходят и раздают им обратно налоги! Этого не может быть, Мишка! Не может быть даже на обратном ходу! Там, где начинался тогда фининспектор, для спекулянтов кончалась всякая фантазия. Жюль Верн и Уэллс оказывались детками!
А кто эти люди, которые по мере того, как разматывается обратно лента, становятся все более и более знаменитыми? Писатели, модные писатели того времени. Малышкин, Калинников, доктор Фридлянд… И вот рабочие-типографщики берут их книги – «Мощи», «Без черемухи», «За закрытой дверью», – кладут их обратно в машины, буквы сами соскакивают со страниц, лезут обратно в типографские кассы, и вот чистые, неиспорченные листы бумаги растут штабелями у магазинов Госиздата! Мишка, Мишка! Вот, наконец, производство, которое на обратном ходу гораздо полезнее, чем тогда, когда лента двигается нормально! Как хорошо было бы еще и сегодня заложить в эти волшебные машины кое-что другое и получить чистую, неиспорченную бумагу обратно!
Крути, Мишка! Крути, голубчик!
На экране воскресают героические годы военного коммунизма. Республика в кольце. Из Черного моря задом наперед вылезают полчища Врангеля и Деникина и задом стремительно подлетают к Орлу. Красная Армия тает как воск. Но это на обратном ходу, Мишка! На самом деле она росла стихийно, а белогвардейцы драпали от Орла так стремительно, что пули, выпущенные из винтовок, не успевали догонять «доблестных» защитников собственности Рябушинских!
Молодежь нынче не знает, какой призрачной жизнью жили тогда граждане нашей Республики. Все были миллиардерами: коробка спичек стоила полтора миллиарда, нищему подавали – миллион!
Вот печка-буржуйка. Самый прожорливый спутник того времени. Около нее сидит сумрачный, завернутый в драную шубенку обыватель и на обратном ходу ленты уже не кладет в печку, а вынимает из нее топливо. Но какое топливо, Мишка! Толстые фолианты классиков, мебель красного дерева вылезают из печек, а по всем комнатам протянулись черные кольчатые трубы, на сгибах которых висели ведерочки, куда капали слезы этих гадюк. А что ели, что ели! Пирожки из селедочных головок, шоколад из подсолнухов, котлеты, от которых хотелось бежать по середине мостовой и задирать ногу у каждой тумбочки. Многие не ели совсем и голодные, вшивые шли на фронт и голыми руками били белогвардейцев!
Мы были молоды, Мишка! Ах, как мы были молоды!
Поезда тогда опаздывали не на час, не на два, как теперь (да еще по этому поводу столько шума!). Я помню, от Воронежа до Москвы поезд опоздал на восемь месяцев, и в нем ехало столько народу, сколько не побывало в Москве на фестивале!
А на остановках спрашивали: «Почему поезд остановился?» – «Паровоз меняют!» – «А на что меняют? На муку?»
Мы были молоды, Мишка! На Украину задом наперед пробирается батько Махно. Замелькали украинские «перевороты». Люди брильянты в животе прятали, за ними сам батька Махно ходил и ждал, пока эти брильянты обратно на свет появятся. Золотые часы во рту носили… Идет, бывало, такой человек – в носу брильянты торчат, во рту часы тикают, в животе золотые десятки позванивают: ну, банк государственный, не человек!
Разговорчики были: «Товарищи, триста лет помои на голову лили – пора и рот открыть!»
Дальше, Мишка! Мелькают события в обратном порядке. Большевики уходят в подполье. На шею рабочего вскакивает фабрикант, на шею крестьянина – помещик. ГПУ – верный страж революции – открылось 6 февраля 1922 года и с того времени не закрывалось даже на обеденные перерывы. Вот и его нет… Дом страхового общества «Россия» на Лубянке свободен. Задом наперед на минуту в Зимний дворец влетает Александр Федорович Керенский. Дантисты начинают изображать из себя Дантонов, и вот Ленин, великий Ленин, уезжает из России обратно, в эмиграцию…
Довольно, Мишка! Останови проклятую машину! Мы знаем, что было дальше! Какое счастье, что колесо революции не имеет обратного хода! Оно движется только вперед! Всегда вперед!
Это, к сожалению, не все понимают. И когда узнаешь, что где-то за рубежом и сегодня упорно держат в запасе Александра Керенского для России, Андерса для Польши, Чан Кай-ши для Китая и кучу других «эмигрантских правительств», как говорится, «на всякий поганый случай», – догадываешься, что все эти люди ждут какого-нибудь пьяного механика Мишку, который придет и повернет для них жизнь обратно.
Это надеясь на него, на пьяного механика Мишку, затеяли провокацию в Венгрии и упражняются ежедневно «Голос Америки», «Би-Би-Си» и «Свободная Европа»…
Но Мишка давно уже трезвый и умный, а вот некоторые зарубежные министры и президенты все чаще и чаще выглядят кандидатами в вытрезвитель. С первых дней революций вещали они, как пророки, что жизни большевикам – две недели, ну месяц, ну год просидят еле-еле, а большевики – на тебе! – сидят сорок с лишним лет, и никакой надежды на уход впереди даже нет.
Повернуть ленту нашей жизни обратно пытался кое-кто и у нас. Не вышло! Народ вырос и давно уже разбирается, где критики, а где нытики, где политиканы, а где политики. Не путают люди, как говорится, Гоголя с Гегелем, Бабеля с Бебелем и не меняют подлинных партийных руководителей на какую-нибудь вельможную шишку, у которого вся надежда на «пьяного механика Мишку»…
Чего только не было за эти годы! Советские люди шли на Смоленск и на Киев не только с радостью возвращения, но и оставляли эти города с горькой слезой обиды. У нас были Берии и фанаберии, были беды и были победы…
Как непохожи эти старые, наивные стихи на те, которыми сейчас, под видом якобы «возрождения лирики», пытаются закрутить мозги некоторые поэты. Как это у них:
С кем вдвоем, спрашивается? Очевидно, с пьяным «механиком Мишкой»? Опять, видно, кто-то уговаривает повернуть, хоть здесь, вкус народа обратно. А его уже не повернуть! Его не испортили и псевдоколхозные поэтессы, которые вещали, что я, мол,
Советские люди смеются над художниками, которые уверяют, что, мол, «неважно, как рисовать, – лишь бы на картине было фабричные трубы видать», но и никакой пьяный механик Мишка не повернет вкус народа к «шедеврам», в которых художники садятся сначала в краску, потом на полотно и получившееся таким образом крутозадое пятно натягивают на подрамник и выставляют в свет с надписью: сюрреалистический автопортрет!
Это не искусство правды, которое нужно народу, не искусство будущего – это пьяные механики Мишки пытаются повернуть жизнь обратно. Это старье, которое пытаются выдать за новое.
А старое можно не забывать, у старого можно учиться, в нем всегда найдется, что любить и что ненавидеть, но у него есть одно неумолимое качество – оно невозвратно!
И те люди, которые не мыслят заодно с народом, – это всего лишь искусственные спутники нашей жизни. Они отнюдь не столь радостны и победны, как искусственный спутник, заброшенный нашими советскими учеными в мировое пространство, но у них есть с ним одно неотвратимое сходство: кружась вокруг нас, они будут описывать круги все уже и уже, опускаться все ниже и ниже и в конце концов, соприкоснувшись со здоровой атмосферой нашей советской жизни, – сгорят без остатка.
А жизнь наша будет двигаться только вперед. Всегда вперед!
Сорок пять лет на эстраде
Автобиографические записи[10]
Родился 5 (17 марта) 1898 года и вырос в Москве. Мать – театральная портниха. Отец – типограф-афишер (мастер по набору текста афиш – специальность, в свое время особенно ценившаяся в типографиях). Он же потом занимался мелкой антрепризой и с кем-то в компании «держал» сезона два-три театрик при буфете в Московском зоологическом саду. Все это было очень давно – отец умер, когда мне был год. Мать умерла в 1942 году, в войну, глубокою старухой. Театральная портниха, она имела дело со многими актрисами Москвы. Дом посещался людьми театра, разговоры были театрального порядка.
Мать сумела отдать меня в Александровское коммерческое училище, но, на беду, сатирические способности мальчика проявили себя неожиданно рано. Виной всему был «Муравейник» – рукописный ученический журнал, который я редактировал года три. Пока в «Муравейнике» появлялись сентиментальные стишки, отвечавшие духу времени, все было в порядке. Но достаточно было статейки, высмеивавшей недостатки одного из преподавателей, как отношение стало резко отрицательным. Когда на правах редактора журнала я предстал перед разгневанным директором, выяснилось, что автор статейки – я сам. Этот сатирический опус чуть было не стоил мне изгнания из училища. Однако исключен не был – помиловали. Сатира была глупая, педагоги немногим умнее.
Не мечтал и не хотел быть актером. Влекли к себе газета, журнал. Молился на знаменитого тогда фельетониста Власа Дорошевича. По окончании училища решил посвятить себя газетной деятельности. Фельетонов, однако, писать не давали, перебивался с хлеба на квас мелким репортажем в «вечерках».
В одну из редких минут хорошего настроения секретарь редакции решил открыть мне секрет, какими качествами должен обладать настоящий репортер: лирика не нужна, романтика – тоже, несите сенсацию – и получите двести строк… Помогли товарищи. Шепнули на ухо, что сенсации может и не быть – ее нужно «сделать». Вскоре же перед секретарем редакции лежало сенсационное сообщение об ограблении могилы только что похороненного биржевого туза. Почувствовал себя настоящим журналистом. Следующий день принес, однако, горькое разочарование: опровержение родственников и неприятный разговор у редактора, сообщившего, что редакция в моих услугах больше не нуждается. Жалел, но угрызений совести не испытывал: сенсации придумывали и великие мастера. Правда, удачнее.
После неудачи с «сенсацией» двери редакций передо мной закрылись. Начал пробовать разные профессии. Служил почему-то в правлении свечного завода.
Увлекся садовыми куплетистами. Нашел в их работе много общего с газетной, но с одним огромным преимуществом: не было сердитого секретаря редакции, безжалостно гасившего все, что шло дальше «пожара» или несчастного случая.
Кусок хлеба стал добывать писанием «репертуара» мелким куплетистам. Убедившись, что не только для писания, но и для исполнения куплетов особых талантов не требуется, решил исполнять куплеты сам.
Впервые выступил в качестве профессионального юмориста в Малаховке. С успехом пел отчаянные куплеты о жуликах, которые «не идут воевать». Присутствовавший при этом антрепренер Н. Гриневский, которому, очевидно, это понравилось, пригласил в свой театр миниатюр на Сретенке «Одеон», где я занял положение дешевого эстрадного универмага: за пять рублей в сутки сразу стал опереточным простаком, драматическим любовником и «комиком-куплетистом – любимцем публики». В вечер – четыре сеанса, десять-двенадцать переодеваний.
Еще через год был уже приглашен в кино, за сравнительно значительные деньги, в качестве «признанного» любимца публики.
Стать таковым было нетрудно, поелику то, что преподносилось с такой эстрады, было до ужаса безграмотно и по репертуару косно и негибко.
Потрясал всякого рода «экспромтами».
Долго искал жанр, выступал в рванье, в эксцентрическом фраке, пока не остановился на толстовке с белым бантом.
Ввиду того что была первая мировая война – шел 1916 год, – темы были ура-патриотические, оттеснявшие «клубничку», главенствовавшую у тогдашних куплетистов. Система выступлений была такова: небольшой стихотворный монолог, два-три куплета или песенки, частушки. Между ними веселая репризная болтовня.
Первый монолог, с которым я появился на профессиональной эстраде, назывался «Шептунам». Стихотворное произведение с различными гневными обвинениями маловерам и шептунам, сомневающимся в силе русского оружия.
В нем были строки:
Вот там, дескать, я докажу… и так далее и так далее. В январе читал: «Январь пройдет, шинель надену…» Потом – февраль, март, апрель. В мае пришлось подлаживаться под размер стиха: «Вот май пройдет, шинель надену…» Стал получать письма от зрителей примерно такого содержания: «Или ты, сукин сын, надевай шинель и поезжай воевать действительно, или по крайней мере – не трепись…»
Это едва ли не впервые заставило подумать, что слова, бросаемые с эстрады, не столь уж безответственны. В особенности если выступаешь «бия себя кулаками в грудь».
Темы монологов (в то время довольно многочисленных) были: купцы, набивавшие цену на товар; «мародеры тыла», уклонявшиеся от воинской повинности («Вперед, зем-гусары, вперед!»); монолог, бичевавший привычное «авось да небось», которыми и пытался объяснить якобы «временные» военные неудачи (монолог «Царица Лень»).
В куплетах и песенках высмеивались «братушки-болгары», объявившие нейтралитет, старик Франц-Иосиф, нос Фердинанда Болгарского (это все были союзники Вильгельма) и, наконец, сам «Вильгельм кровавый», которому доставалось с чадами и домочадцами, то есть с кронпринцем Мальбруком и прочими. Особое место занимали модные в то время «Военные песенки», «Военные картинки» и «Мозаики», вроде «Кто и что поет в наши дни», «Эволюция уличной песенки» и т. д.
Одной из излюбленных тем, пользовавшихся успехом, было введение на военное время запрещения продажи крепких напитков и в то же время широкий обход этого запрещения: водку подавали в чайниках. Пользовалась успехом песенка «Зачем же вы мне чайник прицепили», переделанная на злобу дня из старых шантанных куплетов.
Антрепренер Н. Гриневский, пригласив меня в свой театр миниатюр, сразу выпустил афишу, называя меня в ней «старым любимцем публики». И хотя публика видела перед собой восемнадцатилетнего «старого любимца» впервые – недоразумений не происходило. Зато дежурного околоточного надзирателя оскорбляло недостойное вольнодумство, просвечивавшее сквозь некоторые монологи и куплеты.
Гриневский, как деловой человек, знающий всему цену, быстро нашел точки соприкосновения: за сто рублей, получаемые ежемесячно от Гриневского, околоточный начал соответственно относиться к моим выступлениям: когда у него, всегда сидевшего в пятом ряду, портфель находился на коленях, – это значило, что в театре «кто-нибудь» есть, и артисты пели исключительно о цветах, о любви, ночах безумной страсти. Когда же портфель был под мышкой – мы знали, что петь можно о чем заблагорассудится.
Все было бы хорошо, если бы в один из вечеров я не перепутал сигнализацию и не продернул взяточника пристава и его супругу в присутствии его самого за тайную продажу водки в чайниках. Был посажен на гауптвахту на две недели за «подрывание основ существующего строя»…
Настоящим успехом начал пользоваться в 1917–1918 годы за свои монологи.
С какой пакостью приходилось это перемешивать – стыдно вспомнить. Старался уйти от эстрадного трафарета. Было трудно. Слишком заштампованные образцы были перед глазами, слишком определенны были требования публики.
Монологи и куплеты окончательно определили место мое на эстраде: жанр «злобиста», в отличие от жанра «салонного», имевшего своих поклонников. Юмористы «салонные» миновали всякую «злобу дня» и «политику», а пели модные «Луна, луна, наверно, ты пьяна» или «Ночью глазки горят, ночью ласки дарят, ночью все о любви говорят»…
Путь «злобиста» был труднее. На этот более трудный путь я сумел, к счастью для себя, вступить с самых первых шагов на эстраде.
В дни, когда в воздухе уже запахло грозой революции, стал исполнять песенку на мотив «Колокольчики, бубенчики звенят». Немудрящие куплеты на различные «злобы дня», с намеком в последнем куплете на убийство Григория Распутина. Окончание куплета было без слов, пелись только две первые строчки:
Остальные строчки не исполнялись, но оркестр продолжал играть, и я жестами показывал, что именно случилось. Жесты были достаточно наглядны, и зрители превосходно понимали, о чем речь… В заключение я доставал из кармана замок, как бы запирал им собственный рот и с этим замком уходил за кулисы.
Свержение самодержавия застало меня в театре Струйского. Репертуар первых дней после свержения царя был таков, что антрепренер не замедлил добавить к моей фамилии пышный «титул» – «Певец свободы».