В центре фельетона была весьма важная для того времени, значительная тема перевоспитания, перековки. Остальные темы фельетона касались качества продукции, за что боролись тогда яростно и беспощадно. Речь шла при этом не только о качестве производственной продукции, но и о борьбе за качество во всем, что было близко советским людям и что волновало их – в быту и отношениях людей, в литературе и искусстве.
О том, как готовился тогда репертуар и как мной самим понималась в то время борьба за «качество продукции» применительно к своей профессии, я писал в автобиографической заметке «Смирнов-Сокольский о себе»:
«Репертуар пишу сам. Было время – пользовался помощью других, особенно во времена «запарки». Отказался не потому, что это не нужно. Убедился, что присяжные поэты делать этого просто не умеют. Очевидно, стихи в репертуаре – дело десятое. Репертуар – это совершенно другая работа, требующая больше знания, чем поэтического вдохновения.
Но дружба и знакомство с пишущей братией дает и дало невероятно много. Впрочем, это, кажется, называется – средой.
Монолог или рассказ пишу месяцами, по пять, по десять строк в день. Читаю сразу без выучки, как закончу. Посему иногда поругивают за «несделанность» в смысле актерском.
Однако считаю себя правым. «Что» – важнее, чем – «как». «Как» – приходит позднее».
Борьбе за качество продукции был посвящен и написанный в том же 1926 году фельетон «Повесть о советском карандаше», встретивший активный общественный отклик. Фельетон был написан райком. Начинался он с признания:
Это вот «Не могу молчать!» и проходило лейтмотивом через весь фельетон.
Как всегда, большое место в фельетоне уделялось искусству и литературе:
И как общий вывод:
Фельетон «Московские звонари» (1927) был посвящен любителям псевдореволюционной болтовни, всякого рода «аллилуйщикам», подменяющим необходимую критику и самокритику «пустозвонием». Приводя ряд примеров такого «пустозвония», бюрократизма, плохого качества продукции, самодурства отдельных чиновников и т. д. и т. п., в конце фельетона предупреждал:
Заключает второе пятилетие фельетон, подготовленный к десятилетию Советской власти, – «Император Всероссийский»:
В фельетоне рисовалась «российская эмиграция» с ее мышиной возней и «блюстителями престола» Николаем Николаевичем, Кириллом Романовым и прочими, мечтающими о возвращении, о реставрации.
Был действительно в то время такой ляпсус у треста, использовавшего для новых будильников старые «музыкальные валики» с музыкой «Боже, царя храни».
Фельетон был развернут на таком приеме: что, мол, произошло бы, если бы все вернулось. Если бы возвратились Романовы в Россию, как бы они себя повели, вновь оказавшись у власти, и что бы из этого вышло. А вышла бы отвратительная картина возвращения к темному, мерзкому прошлому, на фоне которого алмазными звездами сверкают достижения молодой десятилетней Республики.
Методологически я в этой работе отошел уже от всякого рода «бисовок».
Фельетон вырастал в самостоятельную беседу-речь-доклад на единую, основную, глубоко волнующую тему. Окончательно определился жанр эстрадного фельетона в такой форме, какую разрабатываю и сейчас.
Анализируя последние работы той поры, Сим. Дрейден в статье «Слушая Смирнова-Сокольского» приходил к заключению: «…в анкетах своих на вопрос: Ваша общественная работа? – Смирнов-Сокольский может ответить несколькими, недоступными еще для многих, но полными глубокого общественного содержания словами – Артист Советской Эстрады…»
Третье пятилетие – 1928–1932 годы. Постепенно крепнет мысль, что стихотворная форма и даже форма райка не позволяют достигнуть такого впечатления, такой непосредственности контакта со слушателем, как простая прозаическая речь. И все сильнее хотелось сделать свою «беседу» со зрителем максимально простой, душевной, предельно искренней. Уточняется и прицел фельетона, с тем чтобы использовать возможность охватывать этим жанром большие, настоящие темы, ничего общего не имеющие с куплетцами и монологами на «злобу дня».
Большая масштабная тема – это самое главное в нашем жанре.
В последнее время меня стали упрекать в малой мобильности. Дескать, жанр «злобиста» требует быстрой смены репертуара. Дескать, «сегодня – в газете, завтра – на сцене» (или, как когда-то говорили, в куплете).
Это тоже хорошо и даже нужно, но примерно к началу 30-х годов я стал ставить перед собой уже несколько иную, более широкую задачу.
Были перед революцией такие газетные стихотворцы, вроде Р. Меча (одним из наиболее талантливых их предшественников являлся «искровец» Д. Минаев), которые, что ни день, давали в газете стихотворение на ту или иную злобу дня, оперативный отклик на только что происшедшее событие. Все это не шло, однако, дальше изложения в стишках самого происшествия и каких-либо более или менее остроумных комментариев к нему.
Но был Салтыков-Щедрин, был Маяковский, которые, будучи тоже «злобистами», тоже сатириками, бытописателями сегодняшнего дня, вместе с тем, используя какие-то сегодняшние факты, брали и ставили темы более глубокие, более важные.
Можно ли упрекнуть за желание отойти от жанра (если можно так выразиться) Минаевых и если не приблизиться, то хотя бы взглянуть на ту дорогу, по которой шли. Салтыковы-Щедрины и Маяковские?
Сочинить монолог на тему последней новости дня (скажем, об измене Панаита Истрати) за одни сутки умел и уже не раз писал так. Написать же фельетон о росте сознательности советского человека, о перестройке его мышления, о роли партии в этой перестройке, о разнице между старым и новым, об особенностях советского человека – это уже не дело на день. Это работа писателя, и вряд ли ее можно ограничить столь жестким сроком.
Сколько времени писал Маяковский поэму «Хорошо!»? Не день и не два, и даже не два-три месяца. А разве это не «злободневно»-историческое произведение? Разумеется, да, но оно из произведений особого жанра и размаха, на большие важные темы, темы, не умирающие завтра же, а могущие остаться надолго, если не навсегда. Получалось ли у меня хоть что-то в этом направлении? Скажем, не вышло. Не мне судить. Но потенцию к этому осуждать нельзя, как нельзя осуждать народного артиста Советского Союза Ю. М. Юрьева за то, что он посвятил себя классике, а не работе в театре миниатюр. Вероятно, я пишу об этом достаточно сумбурно, но в правомочности такой позиции – убежден.
Меня бесят упреки и вопросы вроде: почему я, дескать, даю лишь один фельетон в год? Во-первых, скажем, не один, ну а во-вторых, – если даже и один – почему это хуже, чем десять? Надо же смотреть, какой это фельетон, а не сколько их. А если бы уйти на пять лет и за пять лет написать хотя бы что-нибудь похожее на горьковское, на маяковское, на салтыковское, разве не было бы это ценнее и нужнее искусству, чем все написанное всеми «эстрадными авторами» вместе?
В целом правда, вероятно, лежит где-то посередине. Но во всяком случае стремление сатирика отойти от «поденщины», тяготение не к меньшему, а к большему вряд ли заслуживает осуждения.
Среди фельетонов 1928–1932 годов – «С приездом, Алексей Максимович!», «Отечественные твердолобые» (о головотяпстве), «Госстрашный суд» (о мещанстве и культурной революции), «Хамим, братцы, хамим!» (борьба с хамством и хулиганством в быту), «Мертвые души», «Записки сумасшедшего», «Генеалогическое древо советской литературы», «Канарейка с розовым бантиком» (о псевдореволюционности и приспособленчестве: «пиджак сменить снаружи мало, товарищи, выворачивайтесь нутром!» – финальные слова фельетона), «Нечто о критике», «Советская чертовщина», «Житьишко человечье», кинофельетон «Доклад Керенского об СССР», «Кругом шестнадцать» (к XVI съезду партии), «Мишка, верти!».
Фельетон «С приездом, Алексей Максимович!» (май 1928 года) был написан в связи с приездом Горького на Родину и весь основывался на цитатах из его произведений. Поздравляя великого пролетарского писателя с приездом, я был рад подтвердить, что такие-то его высказывания (как, к примеру, «Человек – это звучит гордо») находят в нашей жизни полное подтверждение, и в то же время с огорчением признавался, что то-то и то-то, им осуждавшееся, еще имеет место.
Примеры касались главным образом модной тогда «половой» литературы, всякого рода «Любви без черемухи», «Лахудриных переулков», формалистических загибов режиссеров и т. п. Фельетон-беседа с писателем заканчивался обращением:
«Помните, Алексей Максимович, вы написали: «А вы на земле проживете, как черви слепые живут. Ни сказок про вас не расскажут, ни песен про вас не споют»…Сейчас новая жизнь, новое время, новые люди. Люди, о которых должны писать и сказки и песни! Но только настоящие песни, такие, какие выходят из-под вашего волшебного пера. Мы так ждали вас, Алексей Максимович! Вы так нам нужны! Всем сердцем поздравляем с приездом!..»
Использование и «обыгрывание» литературных цитат – один из давних и испытанных приемов, на которых строились и строятся многие из моих фельетонов. Образами любимейшего из писателей – Гоголя были навеяны и два фельетона – «Мертвые души» и «Записки сумасшедшего», исполнявшиеся (в 1928 году – первый, и в 1929-м – второй) со сцены Московского мюзик-холла.
«Мертвые души». В роли нового Чичикова я обходил ряд учреждений и проводил параллели между поступками отрицательных героев Николая Васильевича Гоголя и некоторых из сегодняшних «героев» дня.
Присев отдохнуть у памятника Пушкину, жаловался ему на долговечность некоторых из героев его «соседа» по бульварному кольцу.
А в итоге:
Не выдержит Пушкин, сойдет с пьедестала – подойдет к соседу своему Гоголю, да по-пушкински и покроет.
Скажет, какого, мол, черта, дорогой Николай Васильевич, вы распускаете ваших знаменитых героев?
Как они, действительно, смеют в стране, живущей такой стремительной жизнью, с такой безумной отвагой,
заниматься бюрократизмом и волокитой и прикрывать живое дело ненужной бумагой,
как они смеют в стране, в которой ледокол «Красин» покрыл себя славой воистину мировой,
заниматься какими-то дрязгами, обидами и уделять столько внимания собственному, извините за выражение, геморрою…
Как они смеют…
Ну, посмотрит тут на разъярившегося Пушкина суровый Николай Васильевич возможно строже и суше
и, конечно, скажет: «И что вы волнуетесь, дорогой Александр Сергеевич? Это же не живые, это же мертвые души…»
Среди «мертвых душ», попадавших под обстрел, были, разумеется, и «мертвые души» в литературе и искусстве:
«А мне такая литература напоминает один обывательский анекдот:
Явился будто Горький случайно на какую-то старенькую забытую фабрику и буквально разинул от удивления рот. Видит – внешне все, как будто, по-настоящему – и контора пишет, и работа кипит,
а вырабатывают какие-то удивительные вещи: дощечки с надписью «Лифт не действует» и «Звонок не звонит».
Это, конечно, анекдот, но разве не стоит после этого иногда посчитать:
сколько действительно у нас писателей, которых никто не читает, кинокартин, которых никто не смотрит, и универсальных рабочих магазинов, в которых рабочим, в сущности, нечего покупать…»
«Записки сумасшедшего». В центре – вопросы культуры, театра, литературы. И – хулиганство и чубаровщина. Мне казалось, что борьба с такими явлениями ведется еще недостаточно, и многое происходившее вокруг представлялось неправдоподобными «Записками сумасшедшего».
«…А вчера я посмотрел пьесу… Ставил один гений, писал другой… Боже, что они делают? Они льют мне на голову холодную воду! Неизвестно почему, но в нашей прекрасной стране существуют еще взяточники, обыватели, крючкотворы! Мещане, бюрократы, черносотенные академики и неграмотные профессора, воры, казнокрады двинулись ватагой на нашу Советскую Русь. Согнут, думаете? Не согнут! Дайте мне тройку быстрых, как вихрь, коней! Что там мелькает вдали? Это картина «В город входить нельзя», а оказывается, картину тоже смотреть нельзя! Что же можно? Какое это здание стоит вдали? Наркомпрос… «Матушка ли моя сидит перед окном»? Нет, это не матушка – это батюшка Анатолий Васильевич! Батюшка, спаси своего бедного зрителя и читателя! Разгони бумагомарак, щелкоперов! Урони слезинку на мою больную головушку! Прижми к груди своей бедную сиротинку… А кстати, знаете ли вы, что у товарища Свидерского под самым носом шишка?…»
Один из центральных фельетонов этого периода – «Хамим, братцы, хамим!» (1929). О хамстве в быту, в работе отдельных учреждений, во взаимоотношениях людей. Хамство в критике, прибегающей к «заушательским приемам». Хамство в поэзии по отношению к женщине («Пей со мною, старая сука», «Что же дали вы эпохе, живописная лахудра»). Хамское отношение к русскому языку. Хамство международное и прочее и прочее.
Фельетон начинался размышлением:
«Казалось бы, все должно быть ясным… Как у Островского говорится: каждый занимайся своим делом – купец – торгуй, чиновник – служи, шатун – шатайся… Или как у нас в литературе – полная рационализация: один книгу пишет, другой читает, третий ею печку растапливает, четвертый продукты в нее заворачивает. Все ясно, все на месте, все культурно.
Одначе на практике все выходит наоборот. Страна у нас воистину неограниченных возможностей. В свое время Лев Толстой, будучи писателем по профессии, пытался сапоги шить, а теперь наоборот – многие сапожники по профессии пытаются романы писать. Оттого и выходят у нас иногда романы, похожие на сапоги, и сапоги, похожие на романы… Полная неразбериха – многие не своими делами занимаются… Иные граждане, например, будучи по профессии беспартийными, к революции никакого отношения не имеющими, однако изо всех сил почему-то в вожди лезут… Он тебе и значков на грудь нацепляет и Карла Маркса наизусть шпарит – а все не то: путает, сукин сын, Бабеля с Бебелем и Гоголя с Гегелем. Комиссия по чистке не покладая рук работает, перепуталось все очень. Многие честные кассиры волею обстоятельств чужие кошельки из карманов вынимают, а иные профессиональные воры в кассе сидят и казенные деньги охраняют… Полная неразбериха…»
В фельетоне приводились взятые из центральной и периферийной прессы факты бюрократически-канцелярской неразберихи, безответственности и многоликого хамства, вырастающего на такой почве:
Подобные факты противопоставлялись росту страны, росту сознания советских людей, самой природе нашего общества.
«…Такова жизнь, дорогие братишечки. Впрочем, сегодня мне даже не хочется называть вас этим старым традиционным именем… Мне самому надоели грубость и серость жизни. Сегодня я называю вас всех – прекрасные дамы и любезные кавалеры. Я, конечно, понимаю, что это, может быть, и не особенно точно – не все дамы прекрасны и не все кавалеры любезны. Пусть так… «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман…» Я называю вас всех: прекрасные дамы и любезные кавалеры!.. Пройдитесь сегодня по улицам. В витринах наших кооперативов опять, как ни в чем не бывало, выставлены лыжи, валенки и полушубки. Что это значит? Это значит опять, прекрасные дамы и любезные кавалеры, весна на дворе…
…Эх, прекрасные дамы и любезные кавалеры – скучно живете!.. И какой ортодоксальный дурак сказал, что нельзя петь веселые песни, нельзя иметь граммофон, нельзя слушать фокстрот, нельзя смеяться, танцевать и девушке быть красивой… Неправда, клевета… Можно, все можно!..» – говорилось в заключительной части фельетона.
А под конец, как общий вывод:
«…Репетилов в «Горе от ума» говорил: «Шумим, братцы, шумим!» – а мы не только шумим, но еще и хамим, братцы! Много хамим, ненужно хамим! Порой на «чистом гное» работаем, «бей, не жалей!», «плюйте, я угощаю!»… Эх, прекрасные дамы и любезные кавалеры! Пройдут десятки лет, и люди будут плакать, вспоминая то время, в которое мы живем, люди будут целовать камни, видевшие то, что мы видели с вами, но люди никогда не поймут, почему у нас с вами в эти сверкающие дни и великие годы существовала мерзкая фраза «Хамим, братцы, хамим!».
В фельетоне
В том же 1929 году, когда был впервые исполнен «Доклад Керенского», в Мюзик-холле же мною демонстрировалось «Генеалогическое древо советской литературы». Здесь партнером фельетониста оказалась огромная карикатура Кукрыниксов, изображавшая древо советской литературы. А на древе этом – шаржи на Горького, Демьяна Бедного, Маяковского, Гладкова, Ахматову, Алексея Толстого и Щеголева, Жарова и Уткина, Булгакова, Пантелеймона Романова, Малышкина, профессора Когана и других. Я в роли «экскурсовода» показывал указкой на фигуры писателей, говоря о каждом репризно сделанные «пояснения».
Значительную роль во всех этих пояснениях играла литературная пародия. Сущность номера, полностью посвящавшегося литературе, более или менее пояснялась в финале:
«…вот, товарищи, дубы советской литературы. За их могучими стволами растут молодые побеги. Растет молодой лес, шумит в непогоду, тянется верхушками к высоте могучих дубов! И – верю я – подымется и дорастет, а то, глядишь, и перерастет великанов!..»
В самом конце 1930 года был написан фельетон
Надо сказать, что обращение к материалам партийного съезда и цитирование в сатирическом эстрадном фельетоне выступлений руководителей партии и государства далеко не сразу смогло найти верное понимание, и пришлось немало труда положить на преодоление такого рода косного взгляда: уместно ли, дескать, наряду со смешными местами, без которых немыслим эстрадный фельетон, подобное упоминание имен? Наконец, даже окружающая программа не всегда соответствует: жонглеры, балет, фокусник и вдруг имена виднейших деятелей партии и государства?
Взгляд сугубо неверный. Фельетонист сразу же вводит публику в круг своих тем. Что было до его выхода на эстраду и что будет после него, не может его касаться. Все дело – в верности и нужности идеи выступления, в мастерстве, чувстве меры и такте, а главное, в искренности тона. Если все это есть – тогда ничто не может мешать. И тогда любая цитата или ссылка на уважаемое имя прозвучит органично, без тени амикошонства, хотя все это и на очень острой грани.
Как и в некоторых других фельетонах, при разработке его очень помог любимейший Гоголь – и образы «гоголевской Руси», возникавшие в кинопрологе, и знаменитая гоголевская «тройка»…
Работал над фельетоном долго и упорно. Как, впрочем, и всегда. И, как всегда, не был доволен написанным, правил, правил без конца.
Случалось, что на премьере иного фельетона не знал еще полностью текста и сажал в будку суфлера. Никогда не звал друзей на премьеру и особенно настаивал, чтобы не было рецензентов. Огорчался, если таковые являлись на премьеру. Фактически после первой встречи со зрителем начинал, всегда учитывая его восприятие, новый, второй тур работы по отделке и уточнению удавшихся или неудавшихся мест. «Посмотрел в душу зрителя» – и садился снова править, сокращать или развивать ту или иную мысль, затронутую в фельетоне.
Так было и с самой значительной, вероятно, работой этого периода, надолго удержавшейся в репертуаре, а спустя четверть века вновь ожившей в новой редакции – фельетоном
Среди фельетонов следующего пятилетия – 1933–1937 годов – «Мои мемуары», «Тайная вечеря», «Разговор человека с собакой», «Отелло», «Философский ^вопрос», «Насчет любви», «Весна-красна», «Антология советской поэзии», «Умирающий лебедь» (о бдительности), «Рубиновые звезды» (посвящен Октябрьскому двадцатилетию).
«Мои мемуары» (1933). «…Приходила ли вам, например, хоть раз в жизни в голову такая мысль. Наш земной шар, как говорят ученые, мчится вперед со скоростью 113 тысяч километров в секунду. Таким образом, мы все здесь вместе находимся все это время как бы в долгосрочной командировке. Да нам, может быть, если разобраться, одних суточных и командировочных за это время с Советской власти причитается столько – аж передохнуть страшно… Мчится вперед жизнь, дорогие товарищи. Не успеешь вот так опомниться, не успеешь оглянуться, как старость подкрадывается своими неслышными шагами… Не заметили мы с вами, дорогие товарищи, что годы бегут вперед, пионеры многие наши стали уже комсомольцами, комсомольцы – партийцами, а некоторые партийцы, в связи с предстоящей чисткой, – станут просто сочувствующими… Зато какую жизнь повидали мы с вами, дорогие товарищи! Песни о такой жизни по-настоящему петь надо… Тут, по-моему, самое время мемуары начать писать надо. Потомкам об этой жизни докладывать», – так начинался этот фельетон.
Приступая к «Мемуарам», я сразу же делал оговорку, что по должности сатирика вынужден чаще всего говорить не о подавляющем большинстве наших людей, подобных горьковским соколам, а «про тех, которые на вопрос, чем вы занимались до семнадцатого года, – до сих пор в анкете, как правило, отвечают: боялся до смерти; или про таких людей, которые, проходя мимо Гепеу и видя на входе надпись «Посторонним вход воспрещается», говорили друг другу: «Чудаки! А если бы здесь было написано «Добро пожаловать!» – разве мы бы с вами зашли?…» Про них же ведь никто не напишет, а я напишу…»
Обращаясь к потомкам, я удивлялся странным противоречиям былого быта:
«…У профессора Павлова отрезанная собачья голова одна без туловища в банке жила, и этому весь мир удивлялся. А сколько в это же самое время людей – на различнейших должностях – зайдешь к нему в кабинет, смотришь – одно туловище без головы сидит, и никто даже внимания не обращает. «Ему, говорят, голова зачем, только мешает…» Это особенно было заметно на качестве продукции.
…Мы производили турбины, которых не умел делать ни один завод Англии, а по Москве ходил анекдот о веерах, продававшихся в наших магазинах. Эти веера рассыпались вдребезги, как только вы ими начинали обмахиваться. А когда вы шли обратно в магазин и жаловались заведующему, он вас любезно спрашивал: «А вы как пользовались этим веером?» – «Что значит – как пользовались этим веером? Что значит – как пользовался: я брал веер и вот так махал на себя». «Чудак, – отвечал заведующий, – веер надо было держать в руке неподвижно, а головой махать на него. И все было бы цело…»
…Мы отпускали столовым чудесные продукты, из которых повара, называемые в наше время инженерами питания, иногда приготовляли такие кушанья, что если вы где-нибудь случайно роняли поговорку: «Я на этом деле собаку съел», вас обязательно спрашивали: «Скажите, а в какой столовой?…»
…Ах, потомки… Если до вас дойдут стихи некоторых наших поэтов и вы в них случайно что-нибудь не поймете, – не огорчайтесь. Мы их не понимали тоже. Да что мы – авторы не понимали ни звука. Горький, Алексей Максимович, однажды не выдержал – вышел к писателям, историческую фразу сказал: вот что, говорит, товарищи, – писатель должен быть грамотным. Ну, тут, конечно, многие в дискуссию пустились. Дескать, это у вас, Алексей Максимович, устарелый взгляд. Писателю это не так важно.
Это читатель – тот действительно должен быть грамотным. Ему читать нужно. А писателю это зачем? Он и так обойтись может. Мы же, говорят, обходимся. И вообще, это вы, Алексей Максимович, палку перегибаете. Но Алексей Максимович при своем остался.
Никакой, говорит, я, товарищи, палки не перегибаю, и вообще, к сожалению, палки у меня нету. Если бы у меня палка была, я бы ее, поверьте, гнуть не стал. Я знаю, что с этими палками делать надо…»
Большое место уделялось в фельетоне борьбе за чистоту языка, за культуру речи. Приводя примеры выражений, которые не могут не исчезнуть, добавлял: «Я не пишу вам, потомки, о том, что у нас были и иные понятия. «Пять в четыре», «Догнать и перегнать» – вы их знаете из истории. Я отмечаю только то, что в историю не войдет».
В финале первоначальный разговор о старости оборачивался в шутку: «…Это была шутка фельетониста. Старости в нашей стране не существует. Весна, нескончаемая весна расцветает в нашей Москве. Товарищи, не для потомков, – сами для себя мы сумели перестроить заново жизнь. Сами для себя мы натворили таких чудес, о которых не имеет понятия вся история человечества… Давайте похвастаемся раз в жизни. Нам, может быть, трудно. В наших мемуарах застряли еще эти мелочи, которыми сегодня я тычу вам в нос… Это, наверное, не понравится и потомкам. Но зато есл «и этим, пресловутым потомкам нужно будет разыскать, скажем, такое, понятие, как еврейский погром, – пусть ищущего не у нас. Они найдут его в настольных словарях у наших более просвещенных соседей. Единственный погром, который мы с вами устроим, – это погром тех мелочей, о которых я пишу в фельетоне…»
В фельетонах «Разговор человека с собакой» и «Тайная вечеря», исполнявшихся в 1934 году в спектаклях Московского мюзик-холла, продолжались начатые в предыдущие годы опыты по привлечению «партнеров», взятых из других видов искусства, иначе говоря – по некоторой «театрализации» или «кинофикации» сатирического фельетона.
Фельетон
В нужные моменты собака рычала, подвывала и т. п., давая должные ответы, то ли подтверждающие, то ли отрицающие или подвергающие сомнению мои слова, произносившиеся от лица чеховского Романсова. Но это был Романсов сегодняшнего дня, с теперешними злободневностями, однако, так же как и чеховский герой, обуреваемый желанием покаяться перед собакой. Вопреки финалу рассказа Чехова, собака в конце номера в ответ на самобичевание Романсова и его призывы кусать его и «рвать анафему» – ласково гладила по голове склонившегося к ней человека. После чего, вслед за моими словами (уже от своего лица), что собака правильно делает, нарушая концепцию рассказа, ибо «советского человека нельзя укусить», следовал панегирик советскому человеку, который может ошибаться, может совершать те или иные проступки, но живет он иной жизнью, чем чеховские Романсовы и Человеки*в футляре, жизнью новой, созидающей, дающей право на уважение.
Фельетон «Тайная вечеря» был сработан для обозрения, поставленного в Мюзик-холле по мотивам известной комедии Тирсо де Молина «Севильский обольститель». Фельетон занимал полакта.