Чтобы артисты не обессилели с голодухи, гостеприимным хозяевам приходилось порой устраивать что-то вроде походно-полевой кухни, куда обязаны были ходить все участники гастролей. Наверное, подобная ситуация гораздо больше говорила иностранцам о «величии и мощи Советского Союза», нежели добытые ЦРУ разведданные о числе наших ракет и ядерных боеголовок.
Еще один способ проникновения импортных товаров в Россию был связан не с поездками наших людей за рубеж, а с поездками иностранных туристов к нам. Например, в Ленинграде соседей-финнов, приезжающих на «водочный тур», быстро подхватывали местные фарцовщики, меняя бутылки на галстуки, рубашки или туфли, которые потом перепродавались втридорога. Об этом советском бизнесе можно прочесть у писателя Михаила Веллера4.
Ботинок для Бенджамина Бриттена
Как-то раз великий музыкант Мстислав Ростропович и его жена великая оперная певица Галина Вишневская пригласили погостить в СССР своего друга великого-превеликого английского композитора Бенджамина Бриттена. Главной проблемой при этом, естественно, была кормежка: чем угощать гостя, привыкшего к магазинам страны с рыночной экономикой и не знающего, что такое советская торговля? Эту проблему, впрочем, находчивый Ростропович сумел решить. Бриттен вместе с хозяевами отправился в Армению, где с мясом (не говоря уж о коньяке) дела обстояли получше, чем в Москве, а с гостеприимством – так и просто отлично. Однако внезапно возникла иная трудность.
Наивный британский лорд продырявил ботинок и, выбросив негодную пару, решил купить себе новую. К счастью, Ростропович успел перехватить старый хлам и припрятать его на время. Ведь купить что-то приличное в магазине нельзя было ни за какие деньги. Но как объяснить это гостю? И как уговорить его сохранить старые башмаки, абсолютно негодные по лондонским меркам?
Созвали «совет старейшин» армянских композиторов. Стали думать, как не ударить в грязь лицом. В качестве крайней меры Мстислав Леопольдович пригрозил, что, если не придумают, он обратится за поддержкой к грузинам, у которых всегда всё есть. Этого гордые армяне перенести не смогли и в итоге нашли сапожника, замечательно починившего ботинок Бриттена. А затем Ростропович уговорил гостя отказаться от сомнительной покупки. Армянского сапожника звали Отелло. Эта приятная для любого английского сердца подробность в конечном счете решила дело. Репутация советской экономики была спасена [Вишневская 1994: 383–384].
На самом деле проблема состояла отнюдь не в отсутствии ботинок на прилавках. В СССР 1960–1970‑х годах они были часто завалены обувью, но качество оставляло желать лучшего (не говоря уж о соответствии моде). О том, что могло ждать неосторожно доверившегося советской обувной промышленности лорда, свидетельствует история, случившаяся в 1965 г. с И. Андреевой. Она собиралась ехать за границу, и для путешествия (где, естественно, много ходят пешком) нужна была мягкая, удобная обувь. Конечно, не на шпильках. В магазинах найти ничего подходящего не удалось, и Андреева обратилась (по знакомству) к директору Общесоюзного (!) дома моделей. Туфли ей быстро подобрали, однако, надев их как-то раз во Франции, несчастная жертва Общесоюзного дома моделей с трудом дотянула до обеда.
Я во время путешествий подобных страданий не испытывал. Для похода в горы в 1984 году купил специальные ботинки с рифленой подошвой – не скользящие в опасных местах. Они были тяжелыми и жесткими, но обеспечивали безопасность. Приобрести что-то вроде современных кроссовок одновременно для безопасности и удобства не удавалось.
Такая же ситуация была с одеждой. Плохо пошитых советской промышленностью костюмов хватало на всех, но модные импортные вещи чрезвычайно ценились даже элитой, которая, казалось бы, ни в чем не нуждалась. Как-то раз главный режиссер БДТ Товстоногов приобрел финский костюм. Георгий Александрович был, как отмечал внимательный наблюдатель, узкоплеч и широкозад [Равикович 2008: 260]. Поэтому пиджак от костюма ему подошел, а брюки – нет. В итоге Товстоногов уступил их своему актеру Владимиру Рецептеру, причем явно не из скупости, а потому что нельзя же пропадать столь хорошей одежде. Так и носили они один костюм на двоих [Рецептер 2006: 40–42].
Самым страшным для руководителей советской легкой промышленности было то, что их зарубежные коллеги временами добивались качественных прорывов в технологиях, угнаться за которыми наши труженики не могли. Например, за границей чулки, известные женщинам с незапамятных времен и худо-бедно (порой с зебристостью) производимые в СССР, стали вдруг дополняться колготками. Наши
Популярный советский анекдот гласил, что для американки верх роскоши – это шофер-негр под цвет машины, для француженки – поводок собаки под цвет перчаток, а для советской женщины – незаштопанные колготки под брюками [Мельниченко 2014: 561].
Как-то раз Георгий Данелия приобретал в Италии этот диковинный товар, не владея итальянским языком и не зная еще даже толком, что такое колготки. Для начала он со свойственной южанам экспрессией стал на себе демонстрировать примерный размер той женщины, которую предполагалось осчастливить покупкой. Продавец, не врубившийся в тонкости положения советского человека, предложил покупателю брюки. Данелия продолжил свою пляску. Тогда «сообразительный» торговец вынес кальсоны. Когда же и это не устроило кинорежиссера, продавец сильно напрягся, подозревая, по-видимому, некую не вполне традиционную ориентацию советского гостя, столь страстно желающего обрести колготки. Но вот наконец товар оказался подобран. Проблема обострилась, однако, тем, что покупатель не подозревал о присущем данному товару свойстве растягиваться, а потому требовал от хозяина магазинчика колготок, которые впору пришлись бы, наверное, лишь великанше [Данелия 2006: 192–193].
О том, почему дело с производством модных товаров складывалось подобным образом, пойдет речь в другом очерке. Но даже без таких тонкостей, как «план по валу» и «расход сырья», хватало причин для консервации старых традиций. Менталитет советского начальства не принимал никаких новшеств, а поскольку в СССР безгранично господствовал принцип «Я начальник – ты дурак», возникали порой совершенно дикие истории. В середине 1960‑х советская торговля, например, категорически отказывалась закупать в Чехословакии мужские трусы с гульфиком (в просторечии – ширинкой). «Куда же в таких трусах мужчина может пойти? – кричала на совещании по данному вопросу директор крупного московского универмага. – Это ведь срам в них на пляже показываться. И в бане засмеют» [Андреева 2009: 160]. А вот другая история. Как-то раз в конце 1960‑х Андреева появилась в сапогах-чулках, являвшихся тогда последней новинкой моды, на семинаре, где председательствовал замминистра легкой промышленности. Стоило моднице двинуться к трибуне для доклада, как тот, не стесняясь зала, где сидели 600–700 человек, заорал во включенный микрофон:
– Что это на тебе напялено?
– Где?
– Да на ногах, я спрашиваю!
– Сапоги-чулки. Разве вы еще таких не видели?
– Вон со сцены! Иди переодень что-нибудь приличное, тогда и будешь доклад делать! – Так отчитывал начальник известного дизайнера, квалифицированного специалиста, да к тому же далеко уже не девочку по возрасту.
Зал при этом хохотал, не останавливаясь. Ситуация, впрочем, была скорее грустной, нежели смешной, поскольку в административной хозяйственной системе именно от таких людей, как этот заместитель министра, зависело, будет ли советская промышленность выпускать новую продукцию. После окончания заседания, когда начальник слегка поостыл да к тому же понял, каким идиотом выглядел в глазах многих людей, он попытался рационально объяснить причины своего консерватизма: «Что ты себе позволяешь? Ведь на тебя люди смотрят. Значит, завтра они ко мне придут – давай и нам такие сапоги. А где я их возьму? На каждую пару нужно кожи больше, чем на пять пар туфель. Ты сама подумай, что ты на себе пропагандируешь» [Андреева 2009: 136–137].
Это, впрочем, был разовый случай начальственного идиотизма. Но через пару лет, в начале 1970‑х, при попытке пройти в здание одного из крупных советских министерств Андреева столкнулась с иным проявлением консерватизма. Охранник, проверявший пропуска, загородил вход и сказал: «В штанах не пущу». Выяснилось, что запрет на брючные костюмы для женщин был вовсе не личной инициативой бдительного стража, а письменным приказом коменданта здания. Весь персонал этого и некоторых других министерств был вынужден следовать инструкциям начальства, считавшего по какой-то причине, что «штаны» являются одеждой недостаточно приличной [там же: 135–136]. Точно такая же история случилась с кинорежиссером Аллой Суриковой в 1976 году в здании ЦК компартии Украины: ее не пустили туда в брюках [Сурикова 2002: 38]. А вот чешская аспирантка ленинградского Института культуры в аналогичном случае все же прошла в здание, несмотря на претензии стоявшего в дверях ректора. Она сняла «неправильные» брюки, дала их ему в руки и двинулась дальше в одних колготках [Тульчинский 2007: 152]. В Чехословакии дефицита колготок не наблюдалось. Я это видел сам, когда был в Праге в 1981 году и выбирал подарки.
Кстати, не следует думать, будто лютовало в отношении веяний моды одно начальство. Простой советский обыватель часто считал свое мнение эталоном для всех и активно стремился его навязать иной части общества. Вот, например, «шедевр» народного поэтического творчества, который «Литературная газета» опубликовала в октябре 1969 года: «И чтобы мода не позорила нас, / Надо эту импортную моду ликвидировать как класс». Так высказался о мини-юбках один из консервативно настроенных читателей [Геллер 1999: 30]. А вот впечатление Майи Плисецкой, которая в 1966 году осмелилась выйти на центральную улицу Москвы в каракулевой черной макси-шубке, прошитой кожаными аппликациями: «Первая же взбаламученная видом моим москвичка окрестила себя православным знамением и гневно взвизгнула: „О Господи, греховница-то…“» [Плисецкая 2008: 208]. Относительно новшеств мужского гардероба советский обыватель был не менее строг. Например, летом 1973 году писатель Юрий Нагибин прошелся по сельской местности в шортах. «Ишь, срамотища! – крикнула вахтерша Дома отдыха. – Старый мужик, а бесстыжий! Чего задницу заголил?» [Нагибин 2005: 349]. Со сменой поколений, однако, ситуация начинала меняться. Консерватизм 1960‑х уходил в прошлое.
Новое поколение сформировалось в борьбе за свои права на мини-юбки, женские брючные костюмы, модные сапоги, шорты и, естественно, джинсы – «Райфлы» и «Ливайсы», покорившие в то время даже юного Дмитрия Медведева – будущего президента России [Сванидзе 2008: 149–150]. А у будущего бизнесмена Олега Тинькова6 был «роман» не с «Ливайсами», а с «Монтаной». Причем любовь была взаимной. Как-то раз в Таджикистане в небольшом поселке он обнаружил магазинчик, где на прилавке свободно лежали дефицитные джинсы. На ценнике значилось «35 рублей». Но при попытке купить их обнаружилось, что на самом деле стоят они полсотни. Продавать дешевле таджик отказывался, убирая джинсы под прилавок. В итоге Тиньков купил четыре пары по 50 рублей, и у себя дома (в Ленинске-Кузнецком) перепродал по 200, заложив тем самым основы своего будущего большого бизнеса [Тиньков 2010: 49].
Так или иначе, джинсы прорывались в массы. К концу эпохи запреты и прямые консервативные выпады «отцов» и «дедов» в адрес «детей» практически повсюду исчезли. Товары на прилавках, естественно, до наступления эпохи рыночной экономики не появились, однако моральную победу семидесятники одержали.
Правда, эта моральная победа потребовала и невероятных моральных усилий. Юность, проведенная в борьбе за дефицитные вещи, не могла не сказаться на менталитете поколения. Вещь стала для семидесятника чрезвычайно значимой ценностью. Возможно, большей ценностью, чем все остальное, что есть в человеческой жизни. И уж всяко большей, чем, скажем, такая непрактичная вещь, как демократия, мода на которую для семидесятников так и не наступила.
Общество товарного изобилия стало, в конце концов, непосредственным итогом работы семидесятников. И никакой дефицит свобод не может поколебать глубокой удовлетворенности этого поколения достигнутой победой.
Заметки по пищеварительному вопросу
В начале 1970‑х физик Жорес Алферов (будущий нобелевский лауреат) принимал у себя в ленинградском институте крупного бразильского ученого. Вежливость требовала после рабочего дня угостить коллегу ужином. Алферов попросил куратора, представлявшего «известную организацию», забронировать на вечер столик по соседству от института в ресторане гостиницы «Спутник», поскольку свободных мест даже там (на окраине города!) могло не оказаться. Куратор задание провалил: никто ученых в ресторане не ждал. Тогда они поехали искать столик где придется и нашли лишь в курортном поселке Солнечное, да и то лишь потому, что Алферов предъявил директору удостоверение лауреата Ленинской премии и объяснил ситуацию [Калитка 2020: 98–99].
Место в кафе и ресторанах советских времен могло быть дефицитным, как и все прочее. Конечно, не всюду, не всегда и не при каждом случае. Ситуацию с богемными заведениями Ленинграда хорошо выразил артист Сергей Юрский, познавший ситуацию как снаружи, так и изнутри. «В шесть место у дверей занимает швейцар в форме. Барьер закрыт. Вход только по мере возможности. И по пропускам. И по блату. Еще по пять рублей в руку. А также по договоренности. Ну и, естественно, по нахалке» [Юрский 2002: 181]. Писатель Илья Штемлер в романе позднесоветских времен «Универмаг» рисует похожую картину, уточняя, правда, что табличка «Свободных мест, к сожалению, нет» висела на дверях бара ресторана «Созвездие» и днем, и ночью. У входа толпилась очередь, рассчитывавшая на удачу, а внутри оставалось много свободных мест, резервируемых для особой публики. Фильм «Еще раз про любовь» (1968) начинается со сцены длинной очереди у входа в московский ресторан: до того, как отдохнуть, поесть и потанцевать, люди должны стоять, ожидая освободившиеся места. Вдруг выходит швейцар и говорит, что есть лишь одно место. Тогда из‑за спин разнообразных влюбленных пар выскакивает героиня Татьяны Дорониной, поскольку она одна и может его занять.
Еще один барьер конца 1970‑х состоял в том, что лучшие рестораны Ленинграда находились в интуристовских гостиницах, а вход туда разрешался лишь по пропускам.
Юный Олег Тиньков7 преодолевал интуристовский барьер с помощью взятки. При входе в гостиницу он давал швейцару трешку. Затем, правда, доплачивал в баре, где пиво официально продавалось по 55 копеек, но реально стоило рубль. Иначе бармен говорил: «Пива нет» [Тиньков 2010: 96].
Впрочем, днем попасть в не интуристовское, не элитное и не богемное заведение было вполне возможно. А некоторые ленинградские кафе стали в 1970‑х даже культовым местом общения, о чем шестидесятники ныне вспоминают с пиететом. Например, о «Сайгоне», что размещался на углу Невского и Владимирского проспектов. Посещение «Сайгона» оставляло неизгладимый след эпохи социализма. Заведение напоминало скорее забегаловку, а не современное уютное кафе со столиками и мягкими креслами. Пить кофе приходилось за стойками, присесть удавалось в лучшем случае лишь на подоконник. Те, кто хотел покурить, просто прислонялись к стене и так стояли. Если душа просила алкоголя, надо было бежать в один из соседних гастрономов, а затем распивать в мороженице за углом, где некая бабка, промышлявшая сдачей бутылок, давала для этой цели стакан [Кузьминский 2009: 14]. В самом «Сайгоне» для кофепития использовались
После принятия жидкости возникала проблема мочеиспускания, которую в «Сайгоне» решить было нельзя из‑за отсутствия туалета. В итоге пользовались либо рестораном «Москва» – близко, но грязно и за деньги, либо рестораном ВТО (Всесоюзного театрального общества) – чисто, бесплатно, но через дорогу [Здравомыслова 2010: 142].
Выпить дешевого портвейна, не выходя из кафе, можно было, к примеру, в «Севере». Зато в «Сайгоне» давали поесть. Однако завсегдатаи чаще питались все же в пельменных или у себя дома [Кривулин 2009: 15–16]. «Тех, кто ел, мы презирали: в „Сайгон“ не ходят, чтоб есть» [Белкин 2009: 192].
Я не ходил в «Сайгон» ни есть, ни пить. Бывал в пельменных, пирожковых, котлетных и в обычных столовых, где можно было нормально перекусить, выстаивая, правда, в обеденное время изрядные очереди. Качество еды сильно разнилось. Скажем, ленинградскую котлетную на Мойке доктор Сорокин описывает так:
Но больше всего в системе советского общепита (общественного питания) запомнились не очереди и не качество питания (для молодого желудка обычно вполне приемлемое), а неизменные алюминиевые ложки-вилки, которые перед едой надо было обязательно протирать бумажками, лежавшими на столах вместо дефицитных салфеток. Ложка-вилка всегда оставляла на бумаге жирный черный след. Нож не оставлял, поскольку его в столовых не бывало вообще. Один мой приятель, чтобы разрезать мясо, носил с собой перочинный. Я же обычно грыз мясо с куска, не слишком заботясь о том, как моя некультурность выглядит со стороны.
Ресторан мне первый раз довелось посетить лет в десять. Вообще-то, семья наша хоть и жила в достатке, но праздники отмечала дома – с салатом оливье, дефицитными шпротами, которые доставал папа, и длительным стоянием у плиты, выпадавшим на мамину долю. Звать гостей в ресторан было бы слишком накладно, да, в общем-то, и не соответствовало бы духу времени. Каждый советский человек 1970‑х знал, что демонстративное потребление, столь характерное для стремящейся подчеркнуть свою успешность буржуазии [Веблен 1984], может обернуться не ростом твоей репутации, а, наоборот, проблемами. «Наши люди в булочную на такси не ездят», – говорила неприятная героиня-управдом в кинофильме Леонида Гайдая «Бриллиантовая рука».
Но разок-другой тряхнуть кошельком для просвещения ребенка можно было, и папа сводил меня в ресторан ленинградской гостиницы «Россия», что возле парка Победы на Московском проспекте. Выбора не имелось, поскольку в новостройках, где жила наша семья, это был единственный ресторан. Угощались мы тогда котлетой по-киевски, которую отец очень любил. Второй раз папа сводил меня в подобное заведение лишь через несколько лет. Мы жили уже на Васильевском острове. А в «островных» новостройках не имелось вообще ни одного ресторана. Зато с Васильевского было ближе ехать до центра, а потому отправились мы аж в «Метрополь», где в помпезном зале кушать было как-то неловко. Казалось, ты совершенно неуместен здесь со своим вульгарным пищеварительным процессом. В «Метрополе» надо петь стоя «Боже, царя храни» с бокалом «Вдовы Клико» в руке, поздравлять передовиков производства от имени нашего дорогого Леонида Ильича или же, на худой конец, проводить торжественные заседания руководства партии «Единая Россия». Я был тогда настолько подавлен торжественностью обстановки и официантами, которые в моей личной детской иерархии были явно главнее школьных учителей, что даже не запомнил отведанных блюд. Из просмотренного бегло меню остались в памяти таинственные шнельклопсы. Сочетание моих скромных языковых познаний с нулевыми гастрономическими наводило на мысль, что это клопы, сготовленные по-быстрому. Недавно из интернета я наконец узнал, как сильно ошибался, однако попробовать шнельклопсы за много лет мне как-то не довелось.
«Метрополь» был вершиной ресторанной помпезности, но выше «Метрополя» в личной иерархии моего отца значился «Кавказский». Там можно было отведать люля-кебаб, а он для папы являлся образцом кулинарного искусства. В последний раз я был в «Кавказском» со своим однокурсником Алексеем Кудриным где-то в конце 1980‑х. У Алексея, который жил практически на одну аспирантскую стипендию, было тогда очень мало денег. И он грустно рассуждал о каком-то тусовщике, который мог зайти в изысканный ресторан, обаять магическим образом официантов и попросить: «Сварите-ка нам картошечки».
Я подобным талантом никогда не обладал. Неуверенность, видно, была написана у меня на лице даже тогда, когда в кармане имелось достаточное число денежных знаков. Поэтому советский ресторан был для меня всегда формой внутренней борьбы с официантом. Тот обычно плохо скрывал свое презрение к посетителю, а так как при ограниченности общего числа ресторанов выбора особого не имелось, приходилось брать это презрение в качестве «нагрузки» к заказу.
Лишь однажды, уже на закате «совка», в перестроечные годы, я решился дать системе отпор. Да и то использовав для этого свое «служебное» положение. Дело было в Киришах – одном из райцентров Ленинградской области, куда я приехал в качестве лектора. Приехал с вечера. Поселился в гостинице и спустился в ресторан поужинать, так как столовые в это время суток были уже закрыты. Есть хотелось сильно. Однако официантка меня упорно игнорировала. То ли для демонстрации своего морального превосходства. То ли просто потому, что за другими столиками сидели клиенты более выгодные. Ждать пришлось около часа. Официантка даже не принимала заказ. Попытки как-то привлечь ее внимание обернулись лишь издевательским: «Ничего, мальчик, подождешь». Это переполнило чашу моего терпения. Еще с утра, выезжая из Ленинграда, я был счастлив как лектор, перешедший с районного масштаба на областной. А тут меня вновь опустили до «мальчика».
Ужинать пришлось в кафе возле вокзала, до которого от гостиницы топать минут двадцать быстрым шагом. Но пока я туда шел, пока закусывал и пока возвращался обратно, в душе моей вызревал план изощренной мести. Достойный не мальчика, но мужа. С утра я и впрямь ненадолго превращался в значительного мужа, поскольку должен был читать лекцию на партхозактиве района, где собирались все местные начальники под председательством секретаря райкома КПСС. Этого несчастная официантка знать не могла. Этого она не прочла в моих глазах. И это, по всей видимости, ее погубило. Наутро в помпезном здании стиля райкомовский (в)ампир я читал свою лекцию. Времена тогда были еще весьма аморфные. Гласность уже существовала, но видимость пока доминировала. Конкретных реформ не осуществлялось, однако критиковать недостатки советской хозяйственной системы было можно. Более того, партхозактивисты, еще не подозревавшие, что скоро им кранты, с радостью откликались на критику, поскольку лучше других понимали дурость централизованного администрирования. И вот, рассказав им немного о намерениях партии расширить самостоятельность директоров, поднять материальное стимулирование и ослабить министерский контроль, я вдруг сделал рискованный ход. «Вместе с тем сами предприятия должны соревноваться друг с другом за рубль потребителя, чтобы не случалось такой истории, с какой я столкнулся вчера». И дальше последовал краткий рассказ о безобразном обслуживании в ресторане гостиницы.
Живые примеры из жизни в то время еще были редкостью. Лекторы и телеведущие обычно тупо бубнили по написанному. Поэтому моим вчерашним мытарствам киришский партхозактив уделил большее внимание, нежели последней речи Горбачева. Народ оживился, заулыбался, стал одобрительно перешептываться, явно приветствуя новые веяния в экономике. И лишь один руководящий товарищ – типаж с условным названием «морда шире плеч» – стал по мере движения моего рассказа медленно наливаться краской. Не знаю, был ли это директор гостиницы, ресторана или кто-то еще, связанный со сферой обслуживания, но, судя по тому, как глядел секретарь райкома, этого дядю ждало несколько душевных матюгов в приятной обстановке начальственного кабинета.
Впрочем, маленькая месть меня не порадовала. Приятнее дать чаевые за хороший сервис, чем наказать за хамство. О Киришах у меня остались тяжелые воспоминания. Но зато они уравновешиваются впечатлениями, полученными на противоположном конце Ленинградской области. Осенью 1980 года я копал с однокурсниками картошку в деревне Токарево на сырых, холодных полях Выборгского района. Копали мы по шесть дней в неделю от рассвета до заката. На душе было так мерзко, что даже чтение «Капитала» Маркса вспоминалось порой как светлый праздник, как победа свободного человеческого духа над выраженной в гнилой картошке природной необходимостью.
Однако в воскресенье полагался отдых. Что означало работу лишь до обеда. И от «идиотизма деревенской жизни», на который сетовали в «Манифесте коммунистической партии» еще Маркс с Энгельсом [Маркс, Энгельс 1948: 13], росло стремление к безумным поступкам. Однажды мы с однокурсниками Андреем Илларионовым8 и Вадимом Солдатовым после обеда рванули вдруг в Выборг. Пешком пять километров до шоссе. Затем километров тридцать на автобусе. Когда выходили, уже смеркалось, а надо было еще добраться до Выборга, повеселиться и вернуться назад. Но главной проблемой для проведения вечера в приличном обществе стала даже не удаленность Выборга, а размещение бараков, где мы проживали. Стояли они в непролазной грязи. Поэтому наш выход в свет состоялся в больших резиновых сапогах типа «Красный говнодав». Именно так мы и завалились в кафе «Бригантина». Взяли по бифштексу и бутылочку «Фраги». Вольный воздух русской Финляндии с молдавским вином и белорусской музыкой («Малиновки заслышав голосок…») сотворили чудо. Пир брюха перешел в пир духа. Мы плясали, как заведенные, в своих говнодавах, несмотря на неделю, проведенную в борозде. И все удовольствие на троих обошлось лишь в пять сорок. До сих пор поверить не могу, что так дешево! Случались порой отдельные успехи и в эпоху развитого социализма.
«Мы поедем, мы помчимся…»
Транспортная тематика была чрезвычайно популярна в советских песнях, начиная с Гражданской войны. «Наш паровоз, вперед лети, в Коммуне остановка…», «Эх, тачанка-ростовчанка – наша гордость и краса». К 1960‑м акцент был перенесен с пролетарских паровозов и тачанок на более романтичные виды транспорта. «Как провожают пароходы? Совсем не так, как поезда. Морские медленные воды – не то что рельсы в два ряда», «Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним», «Под крылом самолета о чем-то поет зеленое море тайги». И наконец, «На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы».
Транспорт был не простым средством потребления, как колбаса или штаны. Про колбасу и штаны песен, насколько я знаю, не складывали. Или складывали, но весьма специфические, шпионские. «А пуговки-то нету у левого кармана, и сшиты не по-русски короткие штаны, а в глубине кармана – патроны от нагана и карта укреплений советской стороны». Эту песню петь почему-то не хотелось. Или хотелось, но сильно выпив и закусив водочку колбасой.
Другое дело – транспорт. В одной из чудных, светлых, духоподъемных песен 1960‑х, запомнившейся мне с раннего детства, утверждалось, что советский человек должен ехать куда-то далеко-далеко «за мечтами, за туманом и за запахом тайги». Песню эту сочинил знаменитый бард-шестидесятник Юрий Кукин. Правда, его герой был скорее нонконформистом, чем обычным советским человеком. Обычные люди, по Кукину, «едут за деньгами, убегают от обиды и тоски», в то время как правильный герой реализует в путешествиях по диким лесам и высоким горам свою романтическую натуру. Романтика романтикой, но любопытно, что советская система организации транспорта стимулировала дальние поездки по родной стране, то ли откликаясь на призыв шестидесятников к путешествиям, то ли следуя высочайшему повелению, согласно которому передвижение почему-то должно наряду с хлебом, мясом, крупами, молоком и макаронными изделиями относиться к числу важнейших потребительских приоритетов, дотируемых государством.
Будучи молодым преподавателем с ничтожной зарплатой, я как-то раз летом съездил из родного Ленинграда в путешествие на Алтай – почти к самой китайской границе (в закрытую пограничную зону, для въезда в которую требовалось получать специальное разрешение властей). Запросто мог съездить в Среднюю Азию или на Байкал. Даже на Камчатку. Все это было простому советскому человеку по карману, если, конечно, не иметь детей, не тратиться на модную одежду, автомобиль или кооперативную квартиру и копить потихоньку денежки в течение целого года. Не съездил я в места столь отдаленные лишь потому, что СССР рухнул раньше, чем созрели мои планы. Казалось, все еще будет… Но после гибели Советского Союза открылись более привлекательные возможности разнообразных поездок на Запад. Тем не менее до распада СССР я успел несколько раз побывать на Кавказе, а также в Карпатах, в Крыму и в городах российского Золотого кольца. О республиках Прибалтики, расположенных неподалеку от Ленинграда, даже не говорю.
Таллин находился буквально в шаговой доступности. А в эстонский курортный поселок Усть-Нарва (Нарва-Йыэсуу) ежедневно ходили из Ленинграда четыре автобуса. При этом по воскресным вечерам билетов обратно все равно не хватало. Желающие вернуться домой к началу рабочего дня заранее записывались в стихийно возникавшие списки отъезжающих.
Если бы ту нефть, что перерабатывалась в топливо для явно не окупавшихся дешевых поездок по стране, продать за рубеж, можно было бы на вырученные деньги импортировать джинсы, колготки, сапожки и всякие прочие молодежные радости, находившиеся у нас в дефиците. Я, правда, не жалею, что получил от родной страны не джинсы, а поездку на Алтай. Но кто-то явно о джинсах жалел. Если, конечно, понимал, как связаны между собой дешевые транспортные перевозки и дефицит валюты для импортных операций.
Дешевизна топлива обуславливала существование большого числа речных и озерных маршрутов, предназначенных для медленного плавания, а вовсе не для скорейшего прибытия в пункт назначения. Самый популярный маршрут был по Волге. У нас под Ленинградом имелся тур на Валаам. Ночь туда, ночь обратно. День на острове. Утром по прибытии туристов будило в каютах щебетание птиц, записанное на магнитофон. Характерно, что при этом в самом Ленинграде не было такого обилия прогулочных рейсов по Неве и каналам, как сейчас. Нева даже летом оставалась суровой и пустынной. Появление любого пароходика (или скоростного «Метеора») сразу же привлекало внимание. По-видимому, число прогулочных кораблей было пропорционально числу гостиничных мест в городе.
На предприятиях задешево предоставляли путевки выходного дня в какой-нибудь из древнерусских городов. В пятницу вечером выезжаешь, к вечеру в воскресенье возвращаешься. Я только окончил школу и устроился слесарить на ТЭЦ № 7, как сразу получил по профсоюзной линии тур в город Горький (Нижний Новгород). В купе подружился с такелажником, испытывавшим по не вполне понятной причине большой интерес к старой русской культуре. Отец удивлялся потом, как удалось мне в поездке не спиться, но такелажник на самом деле был очень приятным парнем, алкоголь потреблявшим в разумных пределах.
Впрочем, по большей части в таких поездках доминировали не такелажники, а интеллигентные дамы среднего возраста, приобщавшиеся к культуре. Для них это была и впрямь хорошая возможность посмотреть мир. Хотя бы в отечественных пределах. За этими пределами вряд ли кто-то из них когда-либо смог побывать, а потому в советской интеллигенции глубокое знание архитектурных особенностей Юрьева-Польского и Переславля-Залесского сочеталось с весьма смутными представлениями о Риме, Париже или Лондоне.
Соответственно, и транспорта в Рим, Париж или Лондон не требовалось. Обилие внутренних маршрутов сочеталось с ничтожно малым числом зарубежных. И стоила дорога за рубеж, в отличие от внутренних маршрутов, недешево. Один раз мы смогли всей семьей (папа, мама и я) съездить погреться на курорты Румынии и Болгарии, но на столь обстоятельный вояж ушло все бабушкино наследство.
Сравнительная дешевизна поездок по СССР распространялась и на городской транспорт. Метро и автобус шли в Ленинграде по пятачку, троллейбус перевозил за четыре копейки, трамвай – за три. Но в час пик практически все ехали бесплатно, поскольку никакой контролер через плотно прижатую друг к другу массу потных человеческих тел протиснуться все равно не мог. Да и передать пятачок к кассе было сложновато. Впрочем, в плане давки развитой социализм практически не отличался от нынешнего нашего недоразвитого капитализма. Может, разве что большей бесшабашностью молодежи. Сколько же раз я висел на задних ступеньках автобуса при распахнутых дверях (закрыть их не позволяла плотная масса человеческих тел) от остановки до остановки, рискуя свалиться под колеса!
Уклониться от оплаты проезда «злоумышленнику» было не столь уж трудно даже в слабо заполненном наземном транспорте. Кондукторов не имелось. Контролер был редкостью. Пассажир кидал в кассу монетки и сам откручивал нужное число билетов со вставленной в аппарат ленты. Каков был реальный процент «злоумышленников», не знали даже транспортные начальники, поскольку государство покрывало убытки автопарков и трампарков за счет бюджета.
Казалось бы, разрешить транспортную проблему можно было бы за счет введения маршруток, как это сделано сейчас. Платишь больше – едешь проще. Но частный бизнес не мог занять свободную нишу в связи с тем, что такого бизнеса не существовало в принципе. А государство упорно предпочитало возить народ за пятачок, сохраняя иллюзию всеобщей доступности транспорта. В Ленинграде маршрутки можно было легко пересчитать по пальцам, не снимая сапог.
Впрочем, несмотря на перенасыщенность транспорта человеческими телами, в целом пассажиропоток был поменьше, чем сейчас. Люди в основном жили вблизи своих предприятий и не тратили много времени на поездки. Жилье в «спальных районах» трудящиеся часто получали поблизости от того завода, на котором трудились, и им не требовалось пересекать весь город. Наша семья жила на Васильевском острове в 20 минутах езды от папиного завода. И когда я начал работать на соседней с этим заводом ТЭЦ, то мог утром выходить из дома всего за полчаса до «гудка». Семь остановок в переполненном автобусе – и ты у проходной. Выжатый, как лимон, но вполне готовый к «трудовым подвигам», поскольку в 17 лет транспортная давка – не испытание.
Когда в 1990‑х пришла рыночная экономика и тысячи людей принялись искать новую работу, транспортные потоки стали намного сложнее. Люди порой ехали через весь город, чтобы нормально зарабатывать, но не сидеть без зарплаты вблизи от дома. А когда сформировался рынок жилья, ситуация еще больше усложнилась, поскольку успешные люди перебирались в успешные районы, новостройки не привязывались больше к промзонам, и люди, купившие жилье в определенном месте, могли после этого десять раз сменить место работы.
Но главным отличием современной ситуации от той, что была в СССР 1970‑х, стало все же не усложнение потоков общественного транспорта, а переполнение улиц транспортом частным. Если в СССР личный автомобиль являлся скорее довеском к автобусному движению, то в последнее время общественный транспорт с большим трудом лавирует между сотнями легковушек, если только ему не предоставляют выделенные полосы, о которых в советское время невозможно было даже помыслить. Более того, в советское время вообще не существовало такой проблемы, как парковка. Мест хватало с избытком. Даже в центре больших городов. А у хрущобы, в которой провел я свои ранние детские годы, была, помнится, запланирована специальная площадочка для двух-трех машин, способных приткнуться там, не перегораживая дворовое движение. Считалось, по всей видимости, что этого на весь дом вполне достаточно. Для героя и инвалида, осчастливленных личными автомобилями, и, может, еще для какого-нибудь особо «выдающегося» гражданина. Завскладом или товароведа. Для уважаемых людей (по Жванецкому), которым удалось продраться сквозь огромную очередь и приобрести по очень высокой для советского человека цене вожделенные «Жигули». А то и «Волгу», считавшуюся явным признаком принадлежности к советской номенклатуре.
Советский Союз считался страной равенства, и по ряду позиций действительно равенства тогда было больше, чем в условиях рыночного хозяйства. Но только не по владению машинами. Автомобилист был явно человеком особенным, резко выделявшимся из общей массы людей. Среди друзей моих родителей, принадлежавших к советскому «среднему классу», имелось известное число автомобилистов. Но все они были их ровесниками. Среди моих ровесников автомобилистом был лишь упомянутый выше Александр Беляев, осчастливленный папой. Машину можно было заработать тяжкими трудами к середине жизни, но не купить в молодости. И лихо гоняющие в американских кинофильмах юнцы были для нас в полном смысле пришельцами из иного мира. Машина в нашем мире имелась, но автовладелец нашего поколения представлялся чем-то инородным.
Нехватка личных машин слегка компенсировалась системой такси. Из-за малого числа телефонов приходилось брать такси на специальных стоянках. Казалось бы, эти стоянки должны были быть в местах потенциального скопления пассажиров: у вокзалов и отелей, как сейчас. Однако типичные советские стоянки были разбросаны по всему городу для того, чтобы проживающий в данном районе человек мог дойти до такси пешком. И он туда шел или ехал к такси на автобусе. Затем ему приходилось еще довольно долго стоять в очереди, ожидая машину. Именно так: не машины ожидали пассажиров под дождем и снегом, а пассажиры – машину. Когда она наконец появлялась, первый человек в очереди садился и уезжал, а остальные продолжали терпеливо ждать. Добираться на общественном транспорте в большинстве случаев было быстрее, однако желающие постоять подольше и заплатить подороже всегда находились.
Специфической особенностью советской транспортной ситуации в большом городе были не только потребность ожидать такси на улице и не только возможность висеть на задней площадке автобуса от остановки до остановки. Городской пейзаж во многом определялся людьми, постоянно перебегающими улицу в неположенном месте. Каюсь, я сам так поступал. С осмотрительностью, конечно. С поправкой на близость машин и милиционеров. Более того, я продолжал так поступать в «лихие 90‑е», когда рыночная экономика уже была, но процветания и роста доходов еще не намечалось. А перестал я злоупотреблять терпением водителей уже в нулевые, когда обнаружил вдруг, что перебежать через Суворовский проспект, где находилась моя работа, становится все сложнее из‑за нарастающего потока транспорта. Естественно, легкового, а не грузового и не общественного. Народ разбогател и обзавелся машинами. Жизнь стала другой даже визуально. Пустую улицу Санкт-Петербурга я вижу теперь только поздним вечером. И ностальгически вспоминаю свою молодость – времена неограниченного господства пешеходов.
Как выглядят твои трусы
Вслед за едой, одеждой и транспортом встает проблема жилья. Многие советские люди жили в коммунальных квартирах, и я свой жизненный путь начинал там же. Правда, коммуналка наша, вообще-то, была условной. От длинного коридора, соединявшего парадную дверь с туалетом, по левую сторону располагались апартаменты дедушки с бабушкой, а также дедушкиного брата (одинокого холостяка). По правую – две комнаты соседей и кухня (без ванной) с выходом на черную лестницу. В одной из правых комнат поначалу жил я с родителями, но, лишь только мы отбыли в новостройки, туда мигом подселили немолодую пару. Даже после этого четырехкомнатная квартира не стала тем человеческим муравейником, каким часто бывали ленинградские и московские коммуналки. Трое «наших» – трое «не наших». Пятьдесят на пятьдесят.
В настоящей коммуналке помыкался в детстве мой собеседник, депутат Борис Вишневский9. Он вырос во дворце Лобанова-Ростовского, что прямо возле Исаакиевского собора. Сейчас там – самый элитный отель Санкт-Петербурга. Но в советское время дворец «нарезали» на коммуналки. В квартире Бориса было более десяти комнат. Чтобы попасть в ванную или туалет, приходилось порой стоять в очереди. Семья Бориса состояла из пяти человек, ютившихся в одной комнате. Выручало то, что дворцовые потолки составляли целых 5,5 м. Воспользовавшись этим, умельцы сделали в комнате второй этаж [Вишневский, интервью]. Такой же второй этаж был у социолога Олега Божкова, и он там на 13 квадратных метрах даже проводил семинары с участием семи-восьми человек [Моя жилищная 2018: 118].
Настоящая коммуналка определялась, впрочем, не количеством комнат и даже не количеством соседей, хотя косвенным образом эти факторы на коммунальность жизни серьезно влияли. Настоящая коммуналка определялась отсутствием приватного пространства. Или, по крайней мере, сведением его к самому минимуму. Общественный быт давил на каждого проживающего, плющил его, приводил к общему знаменателю и, соответственно, вписывал в те нормы, по которым жила вся наша коммунальная страна. Профессор Кирилл Борисов рассказывал мне, что его родители жили в коммуналке в комнате, смежной с комнатой чужих людей, поэтому выходить в коридор требовалось через них. Сам он прожил в коммуналке до 40 лет. Отношения порой были сложные. Одна соседка даже грозилась отравить жену Кирилла [Борисов, интервью].
Впрочем, смежные комнаты разных семей – это еще сравнительно сносная ленинградская картина жизни. В провинции дела с жильем обстояли гораздо хуже. Например, в Воркуте 40% жилья в середине 1960‑х представляли обычные бараки без всяких удобств [Секретариат… 2021: 61]. Среди работников Ореховского хлопчатобумажного комбината 900 семей жили по две-три, а иногда по четыре семьи в одной комнате (не квартире, а комнате!). Более 800 семей – в аварийных домах (по сути – казармах). В сталинские годы жилья для рабочих строили очень мало, и лишь в хрущевскую эпоху ситуация стала меняться [Секретариат… 2020: 108–109]. Если бы я прочел об этих «человейниках» в обычной научной книге или статье, то, наверное, усомнился бы в точности данных. Но информация была представлена на Секретариате ЦК КПСС руководством парткома комбината.
Путь от кошмарного до смешного был в советской коммуналке необычайно короток. Артист Лев Дуров рассказывал удивительную трагикомическую историю о смерти некой бабы Клавы, проживавшей от него неподалеку. Скончалась она неожиданно. «Наверное, от сердца?» – поинтересовался Дуров у соседей. «Да нет, – ответили они, посмеиваясь, – внук за жопу укусил». Выяснилось, что причина смерти несчастной бабки была такова. Собралась она как-то пойти в туалет, а коридорчики в ее коммунальной квартире были узкие и неудобные: так просто к унитазу не подберешься. Тем более что баба Клава отличалась весьма дородной комплекцией. И вот, для того чтобы в туалет проникнуть, она принимала специальную подготовительную позу – разворачивалась задом и затем уже двигалась в нужном направлении. Обычно маневр этот ей вполне удавался. Но как-то раз не заметила баба Клава, что на унитазе уже сидит ее внук. Можно представить себе чувства ребенка, когда он увидел, как на него надвигается нечто большое и страшное. С перепугу внучок и укусил бабку за мягкое место. Тут уж старушка не на шутку перепугалась. От неожиданности ее хватил инфаркт, и бабы Клавы не стало [Дуров 2008: 208]. Нехватка свободного жизненного пространства сыграла с ее огромными телесами злую шутку.
Обычно, впрочем, общественный быт давил на жителя коммунальной квартиры менее экзотическими способами. «Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества», – учил меня часто отец вслед за классиками марксизма. Коммуналка же была, наверное, самым ярким (после тюрьмы и армии) доказательством этого тезиса. Все поколения советских людей, живших до появления семидесятников, так или иначе должны были в этом убедиться. И нынче те, кто с радостью воспринимал свое слияние с широкими массами, оправданно ностальгируют по коммунальному быту. А те, кто как-то хотел себя вопреки марксизму от общества отделить, вспоминают коммуналки лишь в кошмарных снах.
Мой собеседник экономист Борис Львин вспоминал, что, когда они с мамой переехали в новую коммунальную квартиру в самом центре Ленинграда, там обнаружились целые полчища тараканов и прочей нечисти. Никак не понять было, откуда такая напасть. Наконец выяснилось, что «логово» насекомых находится в комнате старушки, пережившей блокаду. Наголодавшись в то время, она, как только появилась первая возможность, приобрела мешки с крупой и хранила их на всякий случай с послевоенных времен до 1970‑х у себя в комнате. Естественно, в течение прошедших десятилетий там завелась всякая живность [Львин, интервью]. Борьба с тараканами иногда завершалась успешно, но часто десятилетиями велась без перемен [Моя жилищная 2018: 91–92].
А вот другая жутковатая картинка коммунального быта: «…у нас была пьяная такая, страшная ходила, – вспоминает одна из обитательниц ленинградской квартиры. – А то мы просто выли, они такие как напьются – она идет, из нее валится, извини меня… я иду – с совком собираю» [Утехин 2004: 103]. Конечно, когда соседи по пьяни заваливают квартиру говном, это весьма нестандартный даже для коммуналки случай. Но в обычной коммунальной ситуации сосед мог, напившись, запросто свалиться в коридоре и там заснуть. Мог устроить драку или совершить изнасилование. Мог шумно мастерить что-то на кухне, поскольку у него не было иного помещения для работы. Мог съесть чужую еду, хранящуюся на кухне, и оставить целую семью без обеда. Мог держать в комнате ночной горшок, распространяющий по всей квартире соответствующий запах. Мог держать собаку, справлявшую нужду в комнате даже без горшка. А соседские дети могли играть в футбол в коридоре или гонять по нему на велосипеде, распугивая соседей [Божков, Протасенко 2018: 59–60, 65, 81–82, 159–160, 328]. Ко всему этому неизбежно приходилось приспосабливаться.
Впрочем, и без подобного форс-мажора общество неизбежно загоняло обитателя квартиры в жесткие рамки. Жильцы вынужденно должны были по очереди дежурить, осуществляя уборку мест общего пользования [там же: 195]. А чтобы дежурство не превращалось в каторгу, требовали друг от друга соблюдать определенные нормы. Вот выдержки из типичных правил коммунальной жизни:
Во многих коммуналках ванны не имелось вообще. И даже если было место, чтобы ее оборудовать, редко удавалось согласовать это с соседями. Кто-то говорил, что ему на ванну насрать и денег он давать на ее установку не будет. В итоге все ходили немытые [Равикович 2008: 16]. Первое впечатление человека, переехавшего в отдельную квартиру, находим в дневниках артиста Валерия Золотухина: «…за 10 дней мылся уже раз 6» [Золотухин 2007: 23]. Ни о чем другом он не пишет, поскольку вот оно – истинное счастье! А в мемуарных заметках писателя Даниила Гранина специально отмечена не менее актуальная туалетная проблема: «В уборной нашей коммунальной квартиры висели именные деревянные стульчаки на унитаз, у каждой семьи свой» [Гранин 2014: 221].
Кухня представляла собой не меньшую проблему. Особенно в часы пик, когда всем нужно было срочно готовить еду.
И эту вредную тетку, специально пакостившую соседям, можно было понять: жила она одиноко в маленькой кладовке без окон.
Впрочем, формальные ограничители (мытье, звуки, туалет, кухня) сами по себе хоть и суровы, однако не претендуют на вашу личность. Сложнее, пожалуй, с ограничителями неформальными. То есть теми, которые вольно или невольно заставляют обитателя коммуналки вставать в единый строй, быть как все.
Если, скажем, соседи время от времени произносят «Вы же никогда дешевые продукты не покупаете, вам самое дорогое подавай» [Утехин 2004: 132], лишь человек с очень крепкой психикой способен будет пройти между Сциллой самоограничения и Харибдой коммунальной склоки. Человеком с такой крепкой психикой оказался писатель Владимир Войнович. Пока он был молод и никому не известен, его жизнь в 25-комнатной (на 25 семей) московской коммуналке была весьма стандартной:
Но давили на психику не столько телефонные разборки, сколько любопытство соседей. Пенсионерка (бывшая вагоновожатая) никак не могла понять, почему Войнович все время лежит на диване и пишет: больной, что ли? Но однажды этот «больной» попал в струю, написав песню про космонавтов, которая вмиг стала известна на всю страну («Я верю, друзья, караваны ракет / Помчат нас вперед от звезды до звезды. / На пыльных тропинках далеких планет / Останутся наши следы»). Слава обернулась огромными гонорарами. А гонорары дали возможность приобрести много вещей и продуктов. В этой ситуации соседка перестала удивляться безделью соседа и принялась возмущаться его богатством. «Интересно, как люди исхитряются на одну зарплату столько всего покупать. Ну пусть он даже сто пятьдесят получает. Так все равно же столько не купишь. А он себе пальто купил, жене пальто купил, вчерась телевизор пронес, как сундук». Войнович не испугался пересудов и купил мотоцикл, который для начала поставил в коридоре. И тут отношение соседки вдруг резко изменилось. Она
Мелкий коммунальный народец, как это часто бывает, быстро преодолел путь от травли не вписывающегося в коллектив индивида до «вылизывания» знатного барина.
Человек, вознесшийся из грязи в князи, рано или поздно вырывался из коммуналки. Но остальным по-прежнему приходилось жить в коллективе, хотели они того или нет. Даже наиболее интимные стороны жизни открывались в коммуналке фактически всей квартире. Один из респондентов рассказал исследователям случай, когда мать вечером выходила на кухню, предоставляя тем самым возможность сыну с невесткой заниматься сексом. «Так что она где-то до десяти давала им возможность потрахаться, а потом смотрела на часы и где-то уже в пол-одиннадцатого возвращалась спать» [Утехин 2004: 114]. Общество постоянно знало, чем ты болеешь, как справляешь нужду, когда и с кем вступаешь в отношения, перестающие быть интимными.
Советский историк Арон Гуревич в своих мемуарах вспоминал послевоенный венгерский кинофильм. Среди его героев был отставной судья, заявлявший: «Я приговаривал людей к длительному тюремному заключению и даже к смертной казни, но никого не приговаривал к проживанию в коммунальной квартире!» [Гуревич 2004: 73]. Проживание в коммуналке не было, конечно, столь страшно, как казнь или тюрьма, но в социальном плане имело тяжелые последствия. Человек из коммуналки всегда в той или иной мере будет коллективистом, даже если он этот самый коллективизм ненавидит. Он всегда будет адаптироваться к имеющейся структуре общества, к господствующим в нем представлениям и к нравам, привычным для большинства населения. Такому человеку трудно встать во главе движения за радикальные перемены. И неудивительно, что до появления семидесятников коренных перемен у нас в стране не было.
Квартирный вопрос
Как-то раз в коридорах питерского Большого драматического театра артист Владимир Рецептер встретил В. И. Ленина. Владимир Ильич остановился и человеческим голосом (точнее, голосом парторга БДТ Кирилла Лаврова) поведал Рецептеру о том, что он договорился с начальством о продаже артисту кооперативной квартиры [Рецептер 2006: 33–34]. Словом, помог дорогой товарищ Ленин простому советскому человеку решить жилищный вопрос.