Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Как мы жили в СССР - Дмитрий Яковлевич Травин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Согласно булгаковскому Воланду из «Мастера и Маргариты», москвичей 1930‑х годов испортили не деньги, а квартирный вопрос. И через три десятилетия после написания этого романа проблема по-прежнему оставалась весьма актуальной. Однако семидесятникам повезло. Когда они были совсем еще маленькими, началось массовое жилищное строительство. В 1955–1965 годах фонд жилья вырос почти вдвое [Кудров 2007: 397]. Почти всем горожанам-шестидесятникам довелось расти в коммунальных квартирах, а то и в бараках, где не имелось никакого приватного пространства. Однако с появлением первых хрущоб это пространство появилось. Квартирки были маленькими и тесными. С совмещенным санузлом. Про них шутили, что Никита Сергеевич за время своего правления успел соединить туалет с ванной, но не успел пол с потолком и водопровод с канализацией. И санузел не сделал проходным [Мельниченко 2014: 592]. Но, несмотря на шутки, для миллионов советских людей даже такое жилье было счастьем.

Когда мне стукнуло два годика, родители перебрались в «двушку» на проспекте Космонавтов (тогдашней окраине Ленинграда) со смежными комнатушками. Но через десять лет отец улучшил жилплощадь, и у меня появилось собственное пространство. В этой комнате имелась своя личная жизнь, меньше подверженная давлению общества, чем жизнь детей предшествующих советских поколений. Ребенок за закрытой дверью имел меньше шансов стать как пленником старого образа жизни, так и его озлобленным противником. Ему не капали на мозги, и потому он был сам по себе. «Сам по себе» – без излишних иллюзий, без жестких давлений, без втемяшенных в голову чужих идей. Приватное пространство оказалось важнейшей базой для формирования разрыва советских поколений. Отдельная квартира родителей и отдельная комната детей во многом создали семидесятников, разрушили коллективизм, характерный для предшествующей эпохи, и заложили основы такого индивидуализма, какого раньше в СССР быть не могло. В своих комнатах семидесятники вынашивали собственные мысли и пестовали в душе собственных кумиров, отличавшихся как от официальных кумиров Советского государства, так и от кумиров папы с мамой, принадлежавших либо к сталинскому поколению, либо к шестидесятникам.

В СССР существовало три способа приобретения квартир.

Формально жилье считалось бесплатным благом. Его не надо было покупать. Его можно было получить у государства в соответствии с нормой. Однако на практике оказывалось, что людей много, а квадратных метров мало. Нуждающийся в жилье не мог его получить сразу, а становился в очередь, растянутую на много лет. Горбачев пообещал к 2000 году дать каждой советской семье отдельную квартиру, но, как известно, не выполнил обещания и даже не приблизился к цели. Кроме того, у государственных квартир имелся еще один недостаток. Если размер семьи вдруг сокращался, количество метров на человека могло оказаться больше нормы. Тогда власти имели право подселить чужака в одну из свободных комнат.

Неудивительно, что те, кто обладал какими-то средствами и не желал кормиться обещаниями государства, стремились приобрести жилье, минуя очередь. Если они принадлежали к элите общества или имели какие-то знаки отличия, то могли получить бесплатную квартиру в кратчайшие сроки.

Как работали подобные механизмы, можно увидеть на примере семьи писателя Виктора Астафьева. Вплоть до конца 1960‑х он жил в Перми, но затем Вологодский областной комитет КПСС и писательская организация пригласили его перебраться поближе к центру страны. Астафьев согласился и довольно быстро получил в Вологде просторную четырехкомнатную квартиру, совершенно экстраординарную по стандартам того времени. В элитном доме, где жил раньше первый секретарь обкома. Жена писателя была просто поражена масштабами: «комнаты огромные, коридор широкий, потолки высокие» [Ростовцев 2009: 254]. Понятно, что при выделении жилья первостепенную роль сыграло партийное начальство, желавшее, чтобы такой знаменитый человек, как Астафьев, жил в Вологде. Однако северо-западный сырой климат не подошел больному писателю. Через десять лет он вынужден был уехать в родные края – в Красноярск. Местное партийное руководство, по-видимому, не слишком заботилось о деятелях культуры, и Астафьев вынужден был обходиться небольшой квартиркой до тех пор, пока летом 1984 года в Красноярске проездом не оказался большой начальник – секретарь Союза писателей Юрий Бондарев. В крайкоме он устроил разнос:

У классика Чаковского квартира в центре Москвы 140 кв. метров, а у писателя Астафьева на окраине Красноярска – 35, так что, в вашем воображении именно такие масштабы квадратных метров соответствуют их масштабам гражданским и писательским? [Астафьев 2009: 359].

Услышав мнение начальства московского, местное начальство тут же засуетилось, отселило соседскую семью, причем вместо двухкомнатной квартиры дало ей трехкомнатную. А освободившееся жилье присоединило к квартире Астафьева.

Впрочем, раздача бесплатных квартир могла происходить втихую на значительно более низком уровне, чем обкомовский. Мой собеседник историк Николай Преображенский рассказывал, что его мама в 1963 году получила однокомнатную квартиру вместо обещанной двухкомнатной, поскольку директор предприятия отдал «двушку» своей любовнице [Преображенский, интервью].

Но у подавляющего большинства людей не было высоких покровителей, а потому они обычно старались «построить кооператив», то есть купить за деньги квартиру в кооперативном доме. Именно так улучшал жилищные условия мой отец. В ряде случаев покупателям кооперативов приходилось прибегать к экстраординарным усилиям, чтобы собрать деньги. К примеру, профессор Владимир Гельман рассказывал мне, что его отец бросил в 1970‑е работу в исследовательском институте и пошел на стройку прорабом специально для того, чтобы зарабатывать побольше и расплатиться с долгами, взятыми под приобретение кооператива [Гельман, интервью]. А историк Александр Скобов10 отметил, что его родители смогли купить «двушку» на окраине Ленинграда лишь благодаря финансовой помощи бабушкиного брата, строившего «Норильский никель» и хорошо зарабатывавшего на Севере [Скобов, интервью].

Чисто внешне покупка квартиры напоминала приобретение частной собственности, однако на самом деле между нынешним рынком жилья и «рынком» кооперативов существует заметная разница. Цены на кооперативные квартиры не являлись рыночными. Хотя стоили они очень дорого, и люди, приобретавшие такое жилье в кредит, расплачивались потом на протяжении многих лет, спрос «бездомных граждан» все же сильно превышал предложение. Кооперативов не хватало. Правда, в данном случае очереди были не столь длинными, как на квартиры государственные. И главное – человек мог с помощью денег и связей ими манипулировать. Например, актриса Елена Проклова, став членом ЦК комсомола, «получила» прекрасный кооператив в пределах Садового кольца за один день: достаточно было просьбы директора «Мосфильма» [Проклова 2008: 147]. Но для простых людей вопрос так быстро не решался. Об этом можно узнать из мемуаров И. Андреевой. Сколько бы ни имел человек денег, для покупки кооператива этого было недостаточно. Тем более не мог он приобрести несколько квартир. Для того чтобы встать на очередь в кооператив, требовалось официально считаться лицом, нуждающимся в улучшении жилищных условий, то есть иметь меньше метров на человека, чем положено по утвержденной государством норме. Как только власти эту норму слегка увеличили, сын Андреевой бросился с плачем записываться в очередь у себя в министерстве: «молодая семья, не можем позволить ребенка, трудно закончить диссертацию и т. д., и т. п.». Одновременно «страдальцы» прописали у себя молодую жену сына и нового мужа самой Андреевой, которые раньше числились проживающими где-то по иным адресам. И все равно ничего не выгорало: реально обеспеченность жильем в семье была на полметра больше, чем даже повышенная норма. Тогда собрали кучу всяких справок в надежде на получение льготы. Так, в частности, членство в творческом союзе позволяло иметь лишние 20 кв. метров на человека. Правда, обычно это помогало лишь в том случае, если у тебя уже эти метры имелись. Получить новые под предлогом творчества мало кому удавалось. Следующей попыткой стало знакомство во властных структурах. Андреевым назвали фамилию человека, который может помочь, закрыв глаза на наличие лишних квадратных метров. И действительно, семью поставили в очередь. Но та, увы, не двигалась. Прошло несколько лет, и сыну удалось встать в иную очередь – через Союз художников СССР, который начал вдруг строить мастерские. За отсутствием квартир такое «жилье» художников тоже устраивало. И мастерскую действительно удалось получить. А через несколько лет квартира, причем бесплатная, государственная, вдруг неожиданно «свалилась» на саму Андрееву. В перестройку она стала депутатом, то есть каким-никаким «начальником». И тут же долгое стояние в очереди сработало. На этом формальном основании ей предоставили «двушку» в московском районе Солнцево [Андреева 2009: 91–96].

Ленинградский физик Виталий Сирота не мог приобрести квартиру из‑за лишнего метра жилплощади. Он имел 19 кв. метров на троих, при этом нормой считалось шесть на человека. Правда, ему помогли районный депутат и наличие ученой степени: в виде исключения Сироту в жилищный кооператив приняли. Но когда дом построили, его вдруг почему-то не оказалось в списках. Пришлось долго бегать по инстанциям, чтобы ликвидировать «ошибку» [Сирота 2015: 125]. Семья В. Гельмана смогла встать в очередь на кооператив лишь благодаря бабушке – блокаднице, награжденной медалями: она пошла просить в исполком [Гельман, интервью].

А вот еще история. С кооперативной квартирой писателя Владимира Войновича. В отличие от Астафьева он был в 1970‑х у власти на плохом счету, как диссидент, написавший антисоветский роман, и как человек, подписывающий воззвания в защиту политических заключенных. В Союзе писателей руководство протежировало не ему, а другим членам – бездарным, но зато вполне лояльным. И вот однажды, когда Войнович захотел сменить крохотную однокомнатную квартиру на «двушку», в конкуренцию с ним вступил писатель Сергей Иванько. Он имел в друзьях влиятельного секретаря Союза писателей. Механизм был следующий. В писательском кооперативном доме освободилась квартира. Общее собрание членов кооператива решило, что занять ее имеет право Войнович, поскольку он четыре года уже стоит в очереди на улучшение жилищных условий, а ныне жена его рожает, и жить втроем в однокомнатной квартире им будет тесно. Однако Иванько, уже имевший квартиру, в два раза превышавшую по площади квартиру Войновича, заручился поддержкой начальства. Для писателей он оказался очень нужным человеком, поскольку, ко всему прочему, был большой шишкой в издательском деле и мог серьезно влиять на публикацию книг. А от публикаций зависит не только слава, но и благосостояние, потому что хорошее издание приносит хорошие гонорары. В конечном счете победил все же Войнович, поскольку закон был на его стороне. Но если бы победитель не проявил настырность, Иванько мог бы склонить многих писателей – членов кооператива – на свою сторону как человек, вхожий в высокие кабинеты и способный помогать своим сторонникам в решении бытовых проблем [Войнович 1993].

Другой случай с жильем в писательском доме был у Булата Окуджавы. Он целых два года не мог развестись с первой женой, поскольку хотел оставить ей с сыном жилье. Но дом с новой квартирой еще только строился, и если бы женщина перестала считаться супругой писателя, ее тут же из очереди на жилье выкинули бы [Быков 2009: 424]. Москвича Окуджаву квартирный вопрос не испортил. Но крови ему, как и Войновичу, попортил немало.

Словом, кооперативное строительство не решило проблемы, а потому на закате советской власти возник еще один – самый странный – ответ на квартирный вопрос. МЖК – молодежный жилищный комплекс. Те, у кого еще были силы, сами строили себе дома, бросая работу по специальности. «В МЖК ты пахал, как добровольный раб, и тебе ничего за это не обещалось, ты мог вылететь в любой момент», – отметил лидер музыкальной группы «Чайф» Владимир Шахрин, испытавший этот подход на себе. В конечном счете он получил квартиру, но лишь потому, что стал депутатом [Порохня 2001: 35–36, 48–50].

Народ и партия едины, но ходят в разные магазины

В дневниках Анатолия Черняева есть запись о том, как дагестанский поэт Расул Гамзатов, являвшийся «по совместительству» еще и членом президиума Верховного Совета, ездил во главе делегации в Канаду. Там он беспробудно пил и полный шок у хозяев вызвал тем, что на приеме в Монреале, придвинувшись вплотную к жене одного из лидеров местной компартии, сделал ей предложение в истинно поэтической форме: «Царица, королева, выходи за меня замуж, брось его… Я некрасивый, но богатый. Будет тебе хорошо». После чего известный деятель советской многонациональной культуры упал на колени и пополз целовать ноги своей канадской избранницы [Черняев 2008: 326].

Моральный облик Гамзатова мы обсуждать не будем. Интересно другое. Гражданин СССР, где вроде бы все должны быть равны, делает упор на свое богатство. Неужто впрямь, как в известной притче «Скотный двор» Джорджа Оруэлла, «все животные равны, но некоторые животные равнее других»? Ответ на вопрос о богатстве ряда советских писателей содержится на другой странице цитированного выше дневника. Как-то раз в приемной политбюро Черняев встретил заведующего отделом культуры ЦК КПСС товарища Шауро – начальника над писателями, артистами, художниками и прочей творческой интеллигенцией. У Шауро, по всей видимости, сильно наболело, и он стал жаловаться на одного из «подведомственных» писателей: «Знаете, Софронов выпустил первый том своего собрания сочинений и получил за него 75 тысяч рублей! Что делается!» [Черняев 2008: 39]. Средний советский человек в то время зарабатывал лишь две-три тысячи в год. Соответственно, сумма, которую Софронов получил за первый том (были ведь еще второй, третий…), для простого врача или учителя равнялась трудовым доходам всей долгой жизни. Впрочем, не следует думать, будто каждый писатель тогда катался как сыр в масле. Доходность труда товарища Софронова объяснялась тем, что он был главным редактором массового журнала «Огонек», то есть скорее важнейшим номенклатурным пропагандистом, нежели рядовым творцом.

«Главных писателей» издавали немереными тиражами, причем вне всякой связи с реальным спросом на их книги, просто по приказу сверху. Историк Натан Эйдельман видел, как это делается. Один раз за всю жизнь (к юбилею) он решился попросить начальство издать его книгу. Высший чин из Союза писателей позвонил в издательство и приказал включить в план томик Эйдельмана [Эйдельман 2003: 65]. Никто не изучал спрос, не оценивал рентабельность. Книги печатали за счет бюджета, и этот же источник платил гонорары. Как заметил один зарубежный исследователь, в СССР «патронаж становился эквивалентом закону» [Lovell 2010: 53]. Или даже точнее: патронаж заменял закон. То, что нельзя было получить официально, можно было приобрести благодаря покровительству какой-нибудь крупной персоны, распоряжавшейся ресурсами.

Правда, случай с Софроновым был, по-видимому, совсем уж из ряда вон выходящим. Недаром так возмущался тов. Шауро. Средний доход такого весьма высокопоставленного руководителя страны, как он, не столь сильно отличался от дохода рядового гражданина, как гонорар высокопоставленного писателя. Скажем, генерал Чурбанов дал такую информацию о своем месячном заработке:

Должностной оклад заместителя министра внутренних дел – 550 рублей. Выплата за генеральское звание – 120–130 рублей. Плюс выслуга лет. На момент увольнения у меня выслуга составляла 29 с хвостиком, то есть я расписывался в ведомости за 1100 рублей [Чурбанов 2007: 54].

Впрочем, для Советского Союза, где все было дефицитом, вопрос разрыва в зарплате между богатыми и бедными оказывался далеко не самым актуальным. Гораздо более важным преимуществом номенклатуры был непосредственный доступ к разного рода потребительским благам. Марксистские теоретики, способные взглянуть на советскую действительность не через розовые очки, писали даже о том, что бюрократия превращается в новый класс, получающий особые привилегии и материальные преимущества [Джилас 1992: 198–200].

У советских писателей, например, как и у прочих «инженеров человеческих душ» (киношников, художников, артистов), имелись дома творчества, где за умеренные деньги можно было неплохо отдыхать. Простые человеческие души, не имевшие отношения к номенклатуре, сильно завидовали «совписам», «жеписам» и «мудописам» (советским писателям, женам писателей и мужьям дочерей писателей), которым не надо было снимать втридорога угол в частном секторе, чтобы отдохнуть на море. Естественно, закрытые для широких народных масс дома отдыха имелись не только у «творцов», но также у партийно-государственной элиты, хозяйственных руководителей высшего звена, генералов Советской армии, высокопоставленных представителей науки и т. д.

Но главной формой доступа к благам были не ведомственные дома отдыха, а распределители продуктов, где по специальным талонам можно было получить все самое вкусное, качественное и дефицитное. Причем по явно заниженным ценам. В Москве было четыре таких распределителя, стыдливо называвшихся столовыми лечебного питания. Мол, это не кормушки для начальства, а помощь сирым, убогим и больным. Однако, в отличие от знаменитого Старсобеса из «Двенадцати стульев», где, помимо убогих старух, кормились еще и молодые родственники завхоза, в номенклатурные распределители обычных страдальцев, нуждающихся в лечебном питании, даже на порог не пускали. Одна такая столовая находилась в знаменитом Доме на набережной: там еще со сталинских лет жили высокопоставленные работники. Другая – в Большом Комсомольском переулке, где кормились в свое время старые большевики. Третья и самая главная – на улице Грановского, то есть возле того места, где концентрировалась элита в брежневские годы. Четвертая – в Рыбном переулке: ее открыли последней – в то время, когда номенклатура сильно разрослась и в трех старых точках возникли очереди. Словом, как шутили в советское время, «народ и партия едины, но ходят в разные магазины» [Колесников 2010: 103, 112–116].

Впрочем, некоторой части народа время от времени тоже доставались разноцветные талоны на «лечебное питание». Власть подкармливала тех, кто ей нравился. Например, известных артистов. Вот как описывает, например, свое приобщение к кормушке артист Сергей Юрский:

На талоне был указан адрес (каждый раз новый) и час, когда нужно явиться по этому адресу. Возле неприметной двери в странной задумчивости перетаптывалась группа людей с пустыми сумками разных размеров. Я присоединился к группе. Разговоры были на уровне шпионских паролей:

– У вас на десять? У меня на девять тридцать.

– По синим с полоской идут греча и шпроты, а без полоски – сайра и макаронные изделия [Юрский 2002: 274].

Особо титулованные артисты наряду с писателями типа Софронова получали постоянный доступ к номенклатурным благам. Галина Вишневская отмечала, что, как только она в 1966 году получила звание народной артистки СССР, ей позвонили из Кремлевской больницы, ласково осведомились о здоровье и сделали предложение:

Дорогая Галина Павловна, мы ждем вас в любое время, умоляю – придите. Мы сделаем все исследования. Может, вы хотите полежать у нас несколько дней, отдохнуть, голубушка? Мы комнатку хорошую приготовим в нашей больнице за городом, погуляете в лесу… Детки ваши тоже теперь будут у нас лечиться… [Вишневская 1994: 138].

А на случай, когда больница помочь уже была не способна, для номенклатурных персон и знаменитостей еще при жизни резервировались места на престижном Новодевичьем кладбище.

Вернемся, впрочем, к благам, раздаваемым при жизни. Номенклатурные распределители существовали не только в столице, но и в провинции, хотя качество снабжения провинциальной номенклатуры было, по всей видимости, ниже. Например, в Костроме, согласно И. Дедкову, буфет облисполкома предоставлял «усиленный дополнительный паек» – УДП, который местные острословы расшифровывали как «умрешь днем позже» [Дедков 2005: 337]. А под Волгоградом в поселке Латошинка, где располагалось два десятка дач для высшей номенклатуры области, существовал магазин, в котором продавались салями, сервелат, растворимый кофе, индийский чай и т. д. Формально магазин работал для всех. Но кто же со стороны мог попасть в элитный поселок? Разве что шофер, привозивший секретаря обкома [Анипкин 2020: 130–132].

Во время работы недорогое качественное питание обеспечивалось в столовых номенклатурных учреждений: начиная с ЦК КПСС, где можно было по низким ценам отведать язык, красную рыбу, маслины, крабов, гусиную печень, паштеты, чешское пиво [Восленский 2005: 299–307, Равикович 2008: 277–278], и заканчивая Институтом мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО), где я во время преддипломной практики зимой 1982/83 годов поражался тем, как кормили ученых, консультирующих высшее руководство страны. А сотрудник ИМЭМО Георгий Мирский, в свою очередь, описывает такую историю. Он был в Петропавловске-Камчатском, где делегацию московских ученых встречали на высшем уровне. Сводили, в частности, в ресторан и накормили прекрасными крабами, абсолютно недоступными для простого человека того времени. На следующий день москвичи решили вновь зайти в тот же ресторан и насладиться крабами. Увы, вкус их был уже не тот. Недоумение развеялось очень быстро. Намедни они обедали в обкомовском зале, а придя «с улицы», попали, естественно, в обычный зал, где угощались граждане, имевшие деньги, но не принадлежавшие к высшей номенклатуре [Мирский 2001: 179].

Еще одной формой обеспечения советской элиты были закрытые мероприятия. Человек, который оказывался делегатом какого-нибудь съезда (партийного, комсомольского, профсоюзного), получал доступ к благам, о которых раньше даже не мечтал. Вот как описывает свои впечатления Е. Проклова, ставшая в 1975 году делегатом съезда комсомола:

Я была совершенно ошарашена объемом льгот, свалившихся на меня <…> Талоны на дефицитные сапоги, колготки, сумочки кожаные – совершенно невиданные и недоступные для простых смертных <…> В перерывах я приходила в буфет и ела икру ложками – за цену, меньшую, чем брали с меня в театре за квашеную капусту [Проклова 2008: 129].

А ко всему этому делегатам полагались еще и суточные, которые были равны месячному окладу. В итоге Проклова с другими комсомольскими избранниками имела возможность гулять по ресторанам все то время, пока длился съезд [Проклова 2008: 131].

Свободный доступ к товарам выбивал из номенклатурных граждан психологию советского человека, гоняющегося за дефицитом. Номенклатурщики могли выбирать. И. Дедков, например, описывал такую историю. Однажды в костромской универмаг поступили три хорошие шубы, и заведующая отделом купила одну из них сама. Вскоре явилась жена первого секретаря обкома и распорядилась, чтобы одну шубу продали ей, а две другие отправили в районы. При таком раскладе во всей Костроме подобная шуба была бы лишь у нее. Но заведующая неожиданно заупрямилась (видимо, имела обязательства и перед другими номенклатурными дамами). Тогда жена первого секретаря отказалась от покупки [Дедков 2005: 229].

История умалчивает, какой оказалась последующая судьба строптивой заведующей, но нам интересно другое. Жена секретаря обкома наверняка могла приобрести себе дефицит в другом месте, иначе бы не отказалась от покупки. Реальные преимущества номенклатуры состояли не в большой зарплате, а в доступе к товарам. И точно так же жилищные преимущества сводились не к большим квартирам, а к «служебным» дачам. Фактически именно они были для многих постоянным местом проживания. В пользовании маршала Сергея Ахромеева, например, имелась дача площадью свыше 1000 кв. метров, а у маршала Сергея Соколова она составляла 1432 кв. метра [Восленский 2005: 316].

В таких условиях можно было жить неплохо. Но одна вещь серьезно угнетала советских людей, имевших разнообразные привилегии. Эти блага не передавались по наследству, не превращались в частную собственность. В конце 1950‑х детский писатель Виктор Драгунский купил себе «Волгу». Его сын Денис рассказывал мне, что соседский мальчишка тогда Драгунским позавидовал: у вас, мол, частная собственность. А папа этого мальчишки ездил на элитном ЗИСе, поскольку принадлежал к высшей советской номенклатуре. И квартира этих соседей в знаменитом элитарном доме на улице Грановского была на порядок лучше скромного полуподвального жилья писателя. Но номенклатурное имущество оставалось в государственной собственности, и завидовавший Драгунским мальчишка после смерти отца мог остаться с носом [Драгунский, интервью].

Если пожилые начальники худо-бедно приспосабливались к таким неудобствам, поскольку их положение все равно было стабильнее, чем в сталинские годы, то молодое поколение энергичнее других устремилось к преобразованию системы, как только ослаб диктат старшего. Комсомольская номенклатура была в числе тех советских граждан, которые первыми стали формировать частную собственность, как только это оказалось возможно в годы горбачевской перестройки. Для такой номенклатуры не было проблемы перехода от коммунистической идеологии к капиталистической. Ее представители фактически уже долго жили как капиталисты и ментально привыкли к капиталистическому потреблению. Им оставалось лишь подогнать законодательство под собственные потребительские запросы. И они это с удовольствием сделали при первой же возможности. Стремление элиты капитализировать номенклатурное положение сыграло большую роль в том, что советская система трансформировалась в рыночную.

Роль «нужника» в советской жизни

Владимир Буковский вспоминал такую историю. Как-то раз осенью 1970 года к нему в дверь постучались два паренька лет десяти. «Мы собираем деньги на книжки для вьетнамских детей», – заявили юные семидесятники, продемонстрировав тем самым хорошее знание текущей политической конъюнктуры. Агрессия США во Вьетнаме жестко осуждалась советской пропагандой, и сердобольным гражданам грех было не поддержать несчастных детишек из оккупированной азиатской страны. Буковский, правда, не поддержал и, как вскоре выяснилось, правильно сделал, поскольку наследники идей Остапа Бендера на самом деле собирали деньги не на вьетнамцев, а себе на мороженое [Буковский 2008: 72–73].

Откровенное мошенничество и преступность в СССР 1970‑х, естественно, существовали, однако представляли собой маргинальную среду, с которой осторожный человек за всю жизнь мог ни разу не столкнуться. Поскольку истинную ценность составлял доступ не столько к деньгам, сколько к товарам, настоящие наследники Великого комбинатора подвизались в сфере услуг, обеспечивавших доступ к дефициту. Такого рода работа не противоречила Уголовному кодексу, который, как известно, чтил Остап Бендер. По сути дела, она была такой же частью будничной советской жизни, как очередь, колбасная электричка или номенклатурный распределитель. Каждый крутился как мог.

То, как это происходит, мне рано довелось познать на собственной шкуре. Фактически неформальная система доступа к дефициту во многом определила мою жизнь с самого начала. Университет я оканчивал в радужном настроении. Преподавательская работа манила возможностью блистать перед студентами, благо язык был подвешен неплохо. Выпускников моей специальности почти всегда распределяли на кафедры политэкономии, и я надеялся, обосновавшись в одном из ленинградских вузов, быстро защитить кандидатскую, став молодым перспективным доцентом. Точнее, о распределении я вообще думал мало, полагая, что оно образуется как-то само собой. Формально механизм трудоустройства тогда (в 1983 году) был чрезвычайно прост. Кафедры, нуждавшиеся в молодых специалистах, присылали в университет заявки, а деканат факультета их удовлетворял. Не надо было суетиться в поисках работы. По справедливости, места в солидных вузах должны были доставаться тем, кто имел хорошие оценки в дипломе, а я по диплому точно входил в первую пятерку. Известная мудрость «Лучше иметь рожу красную, а диплом синий, чем рожу синюю, а диплом красный» мне не пришлась по вкусу. Физиономия моя ближе к выпуску обретала не слишком здоровый цвет, зато среди оценок было лишь три четверки. А в дополнение к диплому с отличием имелась еще неофициальная рекомендация одного из ведущих ученых ИМЭМО АН СССР (у которого я проходил практику) принять меня в аспирантуру ЛГУ. Если судить по всяким правильным книжкам того времени, подобных «яйцеголовых» должны были продвигать вперед и, уж во всяком случае, не задвигать на задворки отечественной науки.

Меня и не задвигали. Не подвергали репрессиям и не преследовали за вольномыслие. Тем более что вольности мыслей тогда в моей голове не имелось. Однако ближе к лету я стал замечать, что сокурсники приносили в деканат заявки с различных кафедр на «себя любимых». Они не стали ждать милостей от природы и государственной системы распределения, а просто подсуетились, используя связи своих родителей в номенклатурных и преподавательских кругах. И вот в некий отнюдь не прекрасный для меня момент вдруг выяснилось, что я чуть ли не единственный студент с курса, который остался без места.

Иногородние на распределение в Ленинграде не претендовали, поскольку не имели прописки и, значит, законного права на проживание. Они разъезжались по стране. Я же вдруг оказался вынужден к ним присоединиться из‑за отсутствия распределения, несмотря на «присутствие» прописки и родительской квартиры. Замечу попутно, что похожую историю о красном дипломе и очень плохом распределении рассказал мне профессор Борис Колоницкий, только с ним это случилось не в ЛГУ, а в Ленинградском педагогическом институте [Колоницкий, интервью]. А Бориса Вишневского11 не оставили на кафедре в ЛЭТИ, хотя он был среди лучших учеников на своем курсе [Вишневский, интервью].

Что касается моей истории, то никто в деканате не желал мне зла. А некоторые профессора даже сочувствовали. Впрочем, не слишком сильно. Видно было, что подобные истории повторяются год от года и все давно махнули рукой на попытки сохранить связь между способностями студентов и местом их дальнейшей работы. Деканат сделал для меня, что мог. Не услал на Крайний Север, а дал выбрать между двумя «заманчивыми» предложениями. Первое – распределиться в Новгород, ближайший к Ленинграду вузовский центр. Второе – поступить в аспирантуру (!), но не простую, а целевую. С обязательством по окончании учебы отправиться преподавать в самый дальний от Ленинграда город – Владивосток.

Проще говоря, я мог решить, что мне приятнее. Сразу отчалить из дома, но сохранить возможность по выходным навещать Ленинград и даже иметь право на каникулах работать в Публичной библиотеке. Или три года кайфовать, заниматься наукой, жить под отчим кровом, но потом отправиться на другой конец света без сколько-нибудь реальных шансов когда-либо вернуться домой. Постепенно мне стало ясно, что в СССР имеется две различные логики существования. Согласно одной, я на все имею право. Надо лишь быть умным, смелым, трудолюбивым и т. д. Как пелось в одной популярной песне, «молодым везде у нас дорога». И если никто не перейдет мне эту дорогу, то… Однако на самом деле искусство жить в советском обществе (альтернативная логика существования) предполагало как раз умение переходить дорогу конкуренту. Обычно оно существовало вне связи с умом, смелостью, трудолюбием и т. д. Первостепенное значение имели личные связи, то есть возможности привлечь влиятельных союзников для решения конкретной проблемы. В стране формировался своеобразный рынок услуг, на котором, правда, деньги почти ничего не значили. Люди меняли услугу на услугу, стремясь к тому, чтобы они были приблизительно равноценны.

Не знаю точно, каким образом устраивались мои сокурсники (кроме тех, что были детьми профессоров, – тут все ясно), но могу объяснить, почему мне в конечном счете удалось остаться в Ленинграде. Произошло это исключительно благодаря связям отца. Не деньгам (взятки здесь не срабатывали, хотя теоретически папа, пожалуй, мог бы потянуть «конверт» для нужного человека), а именно связям. Отец был хозяйственным руководителем. Прямых контактов с ректорами и заведующими кафедрами вузов у него не имелось. Поэтому, несмотря на свою формально высокую должность, он явно проигрывал в конкурентной борьбе за трудоустройство сына родственникам большинства моих сокурсников, даже если они работали простыми доцентами или, скажем, сотрудниками университетского издательства, бухгалтерами вузов, а то и менее значимыми персонами. Но папиным деловым партнером (если можно применить это выражение к советской хозяйственной системе) был директор типографии. Сей важный человек решал многие свои проблемы, печатая книжки для других важных людей. Порой этим книжкам требовался хороший кожаный переплет. И тут-то на сцену выходил мой отец. Он обеспечивал поставки высококачественной кожи для типографии, чем делал «ценность» книжек значительно более высокой.

Здесь важно подчеркнуть, что никаких злоупотреблений, никаких нарушений закона в обмене услугами не было. Сейчас это нелегко понять, поскольку старая советская хозяйственная система давно исчезла. Тогда, в условиях дефицита книжек, кожи и всего прочего, начальник мог пустить товар в одном направлении или в другом. Скажем, типограф мог сделать книжку для Ивана Ивановича, а мог для Петра Петровича. Кожевник мог обеспечить кожей типографа Сидорова, а мог – типографа Сидоренко. Услуга Сидорову состояла в том, что его предпочитали Сидоренко. И Сидоров за это был благодарен. И обеспечивал благодарность. В свою очередь, без всякого нарушения закона.

Короче, партнер моего отца печатал книжки для одного небольшого ленинградского вуза. За что ректор был, очевидно, ему благодарен. Поскольку вузов много, книжек им нужно еще больше, а типографии – «не резиновые». И вот типограф попросил ректора устроить меня на работу. К счастью, на соответствующей кафедре имелась вакансия. В иной ситуации ее отдали бы какому-нибудь родственнику профессора или доцента. Но тут их обошел я, поскольку ректор был благодарен типографу, а тот – моему отцу.

Такого рода примеров устройства советской экономики можно приводить сотни. В конце 1970‑х – начале 1980‑х они часто попадали в кинематограф и в художественную литературу. Вот, скажем, фильм «Гараж» Эльдара Рязанова, сделанный на основе реальной истории, приключившейся в гаражном кооперативе «Мосфильма». Одна из сюжетных линий такова. Построить удобный гараж для своей машины было в СССР чрезвычайно трудно, в частности, потому, что не имелось выделенных для этого мест. В результате правление гаражного кооператива некоего института приняло в состав пайщиков ушлую даму – директора рынка. А та, соответственно, помогала доставать дефицитные стройматериалы, без которых гараж не был бы построен. В фильме «Мимино» Георгия Данелии главный герой получает возможность остановиться в московской гостинице через знакомого оперного певца, который звонит нужному человеку и обещает ему в благодарность за помощь билеты в театр. А в кинокартине «Блондинка за углом» Владимира Бортко представлен уже целый «парад» подобных нужных людей. Или «нужников», как назывались они на старом советском сленге [Войнович 2010: 526]. Каждый «нужник» обеспечивал на рынке услуг определенную нужду обращавшихся к нему советских граждан.

Вот как описывал А. Рубинов работу известного ему «нужника» – директора продовольственного магазина:

Не обращая внимания на ожидающих, в приемную входили ярко одетые люди… Известные личности весело прошмыгивали за дверь <…> Потом динамик звал Таню или Маню. Маня или Таня вбегали и тут же выходили с посетителями, беседуя по-свойски, как любящие друг друга родственники. Опытные посетители объясняли: пошли в подвал – гастрономический или кондитерский [Рубинов 1990: 125].

Расплачивались посетители за колбасы и конфеты, в частности, билетами на просмотр недоступных простому зрителю западных фильмов.

На лучших местах в самых престижных домах творческой интеллигенции <…> колбасницы, галантерейщицы, ювелирши, молочницы <…> из тех, кто торгует редким в ту пору швейцарским сыром со слезой [Рубинов 2005: 231].

Олег Басилашвили вспоминал, как взволнованно говорил продавщице дефицитной литературы из «Книжной лавки писателей» на Невском проспекте в Ленинграде: «Если захотите в наш БДТ – я с радостью – в любой день – вот мой телефон!» [Басилашвили 2012: 103].

Обмен услугами был в 1970‑х не маргинальным явлением, не отклонением от коммунистических этических норм, а, наоборот, абсолютной нормой. И чем более уважали того или иного человека, тем больше была вероятность, что он вступит так или иначе в систему обмена услугами, предлагая свой дефицит в благодарность за доступ к дефициту партнера. Появился даже анекдот про «нужника», звонящего клиенту с информацией о том, что достал ему место на престижном кладбище, но… с условием занять его не позже, чем завтра. А то место «уйдет» к тому, кто сразу готов стать покойником [Мельниченко 2014: 570].

Иногда случаи обмена услугами были весьма оригинальными. Скажем, газета «Известия» получила квартиры для своих сотрудников у московского мэра Промыслова, а в благодарность преподнесла ему снимок, на котором Брежнев дружески хлопает Промыслова по плечу. Известинский фотокор вовремя щелкнул аппаратом: подобные снимки советские чиновники обожали. Они вешали их в кабинетах и приемных, чтобы продемонстрировать каждому посетителю степень своей близости к «влиятельному телу» [Мамлеев 2008: 115].

Порой цепочки взаимных услуг были значительно длиннее, нежели в «Гараже», в «Мимино» или в моем случае. Вот, например, чудный образец из рассказа «Жизнь коротка» Сергея Довлатова. История, наверное, выдуманная, но, по сути дела, очень точно отражающая характер обмена услугами в СССР. Некой девушке (Регине), эмигрировавшей в Америку и желавшей там заручиться поддержкой маститого писателя – выходца из России, понадобилось приобрести раритетное издание его юношеских стихов. Оно имелось у спекулянта, но тому требовались не деньги, а собрание сочинений Мандельштама.

В результате состоялся долгий тройной обмен. Регина достала кому-то заграничный слуховой аппарат. Кого-то устроили по блату в Лесотехническую академию. Кому-то досталось смягчение приговора за вымогательство и шантаж. Еще кому-то – финская облицовочная плитка. На последнем этапе фигурировал четырехтомник Мандельштама.

В некоторых случаях цепочки обмена услугами оказывались столь сложными и длинными, что их выстраивание становилось объектом профессиональной маклерской работы. Если бы, допустим, мой отец был руководителем не на кожевенном производстве, столь необходимом для типографии, а на каком-то другом, он, возможно, все равно смог бы решить вопрос о моем трудоустройстве. Но сделать это было бы значительно сложнее. Выход на директора типографии потребовал бы ряда опосредующих звеньев. О том, как маклер сводит между собой большое число людей, есть фильм Виктора Трегубовича «Прохиндиада, или Бег на месте» (1984) с блестящим Александром Калягиным в главной роли. Его герой где-то служит, но, приходя на работу, оставляет пиджак на спинке стула как знак своего присутствия, а дальше весь день крутится, общаясь с нуждающимися в услугах персонами и сводя их между собой. Именно герой Калягина был настоящим великим комбинатором 1970‑х. То, как строил когда-то свою работу Остап Бендер, перестало быть актуальным. Ни деньги, ни «бронзулетки» не позволяли нормально жить в советской системе. А обмен услугами позволял добиваться почти всего, чего хотелось. Тема была настолько актуальной, что появился и своеобразный «женский вариант» «Прохиндиады» – фильм Юлия Райзмана «Время желаний» (1984), в котором героиня Веры Алентовой ведет себя примерно так же, как герой Калягина, но не для бизнеса, а для строительства собственной семьи: сложные комбинации обеспечивают приобретение мужа, карьеры для мужа, квартиры, в которой не стыдно жить с высокопоставленным мужем, и т. д. Фильм Райзмана заканчивается печально, но отражает схему, которую использовали многие семьи, обеспечивая себе нормальную жизнь.

Люди встречались, менялись, обогащались и начинали уважать друг друга. «Ты меня уважаешь. Я тебя уважаю. Мы с тобой уважаемые люди». Так говорил герой Аркадия Райкина в миниатюре «Дефицит» Михаила Жванецкого, которую знал в СССР, наверное, каждый. В умирающей советской пропаганде уважение формально еще отдавалось человеку труда. Но все уже понимали, что в реальной жизни его место занимает человек, «сидящий» на дефиците, человек бизнеса. Именно на это ориентировались семидесятники, волей-неволей узнававшие реальный механизм жизни буквально со студенческих лет. Нигде не было большего идеологического давления на студентов, чем там, где готовили преподавателей идеологических дисциплин: политэкономии, философии, научного коммунизма, истории КПСС. Я с моими сокурсниками получил изрядную дозу пропаганды за время учебы в университете. Но одна лишь история с распределением мигом переучила всех нас, дав больше знаний о реальном социализме, нежели пять лет хождения на лекции и семинары.

Как я не стал мистером Твистером

Летом 1975 года родители привезли меня в Таллин. Остановиться планировали в гостинице «Тооме» – отнюдь не шикарной, но находящейся в историческом центре. Забронировать номер должен был местный хозяйственник. Папа оказывал ему некоторые услуги, и тот – в благодарность – обещал решить вопрос с проживанием, что было непросто в разгар туристического сезона. Путеводитель по Таллину, приобретенный в те дни, содержит список всего из девяти (!) гостиниц. И это в одном из самых привлекательных туристических центров СССР. Замечу попутно, что приведенный там же список ресторанов насчитывает семнадцать наименований (ныне на одной лишь Ратушной площади их примерно столько же). Кроме того, в путеводителе было отмечено двенадцать кафе и пять баров [Таллисте 1974: 79–81]. Сегодняшний турист, привыкший к современным путеводителям, полагает, возможно, что перечислены были лишь те отели, кафе и рестораны, которые дали издателю рекламу. Но в Советском Союзе такого рода рекламы не существовало вообще. Путеводитель был некоммерческим и содержал абсолютно все (!) гостиницы, имевшиеся в городе, кроме ведомственных, то есть тех, где городские предприятия селили своих командированных.

Понятно, что в этой ситуации отец заранее должен был договориться об отеле. Но, увы, произошла накладка. Приехав в Таллин поздно вечером, мы обнаружили, что номер не забронирован. Искать что-либо в иных немногочисленных гостиницах Таллина было бесполезно. Я вспомнил печальную судьбу мистера Твистера из знаменитого стихотворения Самуила Маршака и полагал уже, что придется ночевать в прихожей («Очень гордится он белою кожей – / Вот и ночует на стуле в прихожей!»). Но все оказалось не столь плохо. Вопреки слухам о том, как эстонцы не любят русских, хозяева проявили гостеприимство в меру своих ограниченных возможностей. Они не оставили нас на улице. Гостиничный вариант отдыха просто трансформировался в общежитский. У отеля имелся неподалеку филиал, куда мы и отправились. Там семью разделили. Мы с папой пошли в мужской номер, где, кроме нас, ночевали еще человека четыре. А маму разместили в женском, где жили с десяток постояльцев. Туалета с душем в номерах не имелось. Как говорили в советское время, «удобства – в коридоре».

В общем, судьбу мистера Твистера мне испытать не довелось, хотя подобные истории в СССР случались. Как-то раз одна восторженная провинциалка, посмотрев романтический фильм «Я шагаю по Москве», накопила денег и приехала в этот «красивый, добрый город». Впечатления оказались отнюдь не романтическими. В гостиницу она не попала, ночевала на вокзале, где у нее украли все сбережения. А под конец девушку еще и забрали в милицию, приняв за проститутку. Об этой истории с грустью рассказал в мемуарах сам режиссер фильма, не ожидавший, по-видимому, подобных последствий своего творчества [Данелия 2006: 228]. Однако не будем сгущать краски. Такие казусы были все же явлением, не слишком характерным. А вот размещение путешественника в комнатке общежитского типа с абсолютно чужими людьми – делом совершенно типичным. Когда в середине 1980‑х я путешествовал «дикарем» по разным городам России, мне крайне редко удавалось снять койку в двухместном номере (отдельный номер вообще никогда не попадался). Но и на улице ни разу не оставался. Всегда, приехав в новый город, я находил недорогой ночлег в комнате с тремя-четырьмя соседями, не бронируя при этом себе койку заранее. Лишь один раз в Саранске мне вообще ничего не обломилось, и тогда администратор гостиницы дал адрес бабки, у которой я переночевал за рубль на сундучке с условием очистить помещение рано-рано утром.

Как-то раз в Ярославле мне довелось разговориться с тремя своими гостиничными соседями: кто за чем приехал? Туристов среди них не оказалось. Все были деловыми. Один сосед – Миша, мужик явно кавказского происхождения, – поведал, что приехал покупать себе машину. Деньгу он зашибал, по-видимому, неплохую, однако дефицитный автомобиль у государства так просто (за одни лишь деньги) приобрести не удавалось. И в Ярославле его навели на частника, который соглашался продать машину. Миша уже предвкушал свой покупательский успех. Он был счастлив, светился радостью как человек, которому предстоит вот-вот войти в элиту, то есть в число счастливых обладателей персонального транспорта. Увы, стать таковым ему не удалось. Частный автомобильный рынок в СССР таил определенные опасности. Месяца через три, уже в Ленинграде, я вдруг был вызван к следователю. Тот поинтересовался, что мне известно о Мише, и сам, в свою очередь, поведал о печальной судьбе страдальца. Пропал сей бедолага враз после моего отъезда. Ушел на «дело» и не вернулся. Возможно, труп его остался в Волге-матушке. Так и не знаю я по сей день, то ли болтал веселый Миша слишком много о своей ожидаемой покупке и о наличных деньгах, которые держал при себе, то ли «добрые люди», обещавшие продать машину, с самого начала вели его в смертельную ловушку.

Частные накопления обычно не приносили человеку счастья в СССР. Что Бендеру-Задунайскому, что Мише ярославскому. Поэтому солидный человек стремился приобретать вещи с помощью связей на рынке взаимных услуг, а не с помощью денег на весьма опасном и криминальном черном рынке.

Для меня рынок услуг впервые стал вопросом жизни и смерти в самом конце 1970‑х. Окончив школу, я решил поступать в Ленгосуниверситет на факультет экономики. Опасная, как выяснилось, была затея. Срезали меня на сочинении. В первый и последний раз дали понять, что пишу я на двойку. До этого в школе были в основном пятерки. А после – журналистская карьера, тысячи статей, десяток книг и внимание многих читателей. Двойка меня сильно огорчила. Пришлось подавать апелляцию. Добиться чего бы то ни было подобным способом, конечно, никто не мог. Но взглянуть, как система объясняла народу свои действия, было любопытно. Дать мне удовлетворительное объяснение апелляционная комиссия не могла. А потому сразу от обороны перешла к наступлению. Ситуация напоминала известный анекдот того времени.

Экзаменатор: Сколько советских людей погибло в Великой Отечественной войне?

Абитуриент: 20 миллионов.

Экзаменатор: А теперь перечислите всех поименно.

Мне столь серьезного задания члены комиссии не дали, однако к решению вопроса об отсеве подошли с выдумкой. Дело в том, что в 1978 году, когда я сдавал вступительные экзамены, Леонид Брежнев разразился вдруг мемуарами. Вся страна обсуждала его «Малую землю» – рассказ о том, как в Великую Отечественную войну советские солдаты обороняли небольшой плацдарм под Новороссийском. Ссылки на этот брежневский труд считались обязательными во многих случаях. И для меня, поскольку писал я сочинение о современных проблемах, обойтись без упоминания «Малой земли» было никак нельзя.

– А вы ведь на самом деле Брежнева-то не читали, – с ехидством отметил член апелляционной комиссии.

– Читал, – робко возразил я, и это было действительно так.

– Тогда скажите, каким был размер Малой земли в квадратных километрах?

Это был беспроигрышный ход. Мне оставалось лишь с позором удалиться. Помыслить, что именно знание километража должно быть признаком знакомства с литературным источником, я перед экзаменом никак не мог.

До сих пор размышляю над тем, по какой именно причине меня заваливали. В принципе, есть два возможных объяснения. Первое – так называемый «пятый пункт». В приемной анкете черным по белому было записано, что мама у меня еврейка. А евреев в Ленгосуниверситет старались не принимать. К тому имелись весьма прагматичные основания. Я далек от мысли, будто университетом правили зоологические антисемиты. Впоследствии ни одного признака проявления антисемитизма я там не обнаружил. Другое дело, что в 1970‑х началась активная эмиграция советских евреев в Израиль, и ректорат с парткомом не могли быть уверены в моей благонадежности, поскольку как сын еврейки я имел право на репатриацию. Антисемитизм начальства был не зоологическим, а прагматическим. Если бы мне вдруг за время учебы пришло в голову свалить за кордон, партийные и административные органы должны были бы отвечать перед начальством за плохое воспитание студента (тем более обучающегося по идеологической специальности). Отпускать-то евреев советская власть отпускала, но эмиграцию при этом никак не поощряла. А потому всегда старалась найти виновных. Например, когда множество евреев – сотрудников Центрального экономико-математического института – уехали в Израиль, одному из руководителей ЦЭМИ Станиславу Шаталину пришлось в наказание перейти на другую работу [Певзнер 1995: 488]. Не проявил, мол, должной бдительности. А ведь Шаталин был в тот момент, пожалуй, одним из двух-трех наиболее авторитетных и квалифицированных экономистов страны. Другой случай: врач дал хорошую характеристику своему высокопрофессиональному коллеге, а тот вдруг уехал в Израиль. «Виновному» партком испортил затем много крови [Сорокин 2023: 39].

О проблеме «пятого пункта» повествует роман Елены Чижовой «Полукровка». А политик Леонид Гозман12 рассказывал мне, что, когда он учился в ЛГУ, был единственным евреем на курсе и его даже показывали иностранцам. Когда же его впоследствии брали работать на психологический факультет МГУ, научный руководитель взяла ответственность на себя и дала слово начальству, что Гозман в Израиль не уедет. А самого Леонида попросила сначала уволиться, если он вдруг все же соберется эмигрировать [Гозман, интервью]. Самым легким способом не оказаться среди виновных был для университетского начальства отсев евреев уже при поступлении. Нет человека – нет проблемы. И впрямь, впоследствии, когда я все же стал учиться на дневном отделении ЛГУ, обнаружилось, что среди моих однокурсников затесалась лишь одна еврейка. Да и на других курсах лиц «неправильной национальности» можно было пересчитать, наверное, по пальцам. Евреи концентрировались в менее престижных вузах, которым не из кого особо было выбирать себе студентов. Но уже при приеме на работу, где выбор появлялся, ситуация менялась. Вновь сказывался прагматический антисемитизм. Один ленинградский профессор вспоминает, что, пытаясь в молодости устроиться на работу, он обошел 38 кафедр философии разных вузов, и всюду был облом. Иногда заведующие прямо спрашивали – не еврей ли он [Тульчинский 2007: 133].

Впрочем, объяснять свой провал при поступлении одним лишь «пятым пунктом» я не могу. Дело в том, что вместе со мной провалили тогда Алексея Кудрина, будущего вице-премьера, министра финансов, и Андрея Илларионова13, будущего советника президента, – ребят, которые сделали потом самую яркую карьеру среди всех выпускников экономического факультета с момента его основания. В другие годы проваливали Дмитрия Панкина, будущего главу Федеральной комиссии по ценным бумагам [Панкин, интервью], и Олега Хархордина, будущего ректора Европейского университета в Санкт-Петербурге [Хархордин, интервью]. Еврейских корней у них не было, хотя имелись латвийские (у Кудрина) и немецкие (у Панкина), но вряд ли это было важно. В отсутствии способностей их не упрекнешь. Тогда за что же нас всех прокатили? Полагаю, ни за что. Поступление в престижный вуз, как и распределение на работу после его окончания, являлось результатом обмена услугами. Если не считать мест, официально зарезервированных для представителей союзных республик и для «рабфаковцев» (абитуриентов с рабочим прошлым, окончивших специальные подготовительные курсы), все остальные места были фактически проданы. Детям коллег-профессоров, детям ответственных работников, детям работников, распределяющих дефицит, а также детям друзей университетского начальства. Именно так, например, поступил в ЛГУ, а затем удачно получил распределение знаменитый рок-музыкант Борис Гребенщиков14, чья мама дружила с проректором по кадрам [Гребенщикова 2008: 121, 125]. Словом, для тех, за кого ничего не предлагали, просто не оставалось уже никаких мест.

Не по злобе нас прокатили на экзаменах, а исключительно в силу особенностей советской системы. В итоге мы все трое (с Кудриным и Илларионовым15) поступили на вечернее отделение. Год спустя я перевелся на дневное. Исключительно благодаря отцу, который через обмен услугами нашел подход к проректору по хозяйственной части. Произошел перевод за несколько месяцев до введения советских войск в Афганистан. Если бы не «обмен услугами», я был бы призван в армию как раз осенью 1979 года. И возможно, не писал бы сейчас эти строки, поскольку в начале войны наших ребят, не имевших опыта боевых действий в горах, душманы косили как траву. Вместе со мной перевелся Илларионов. А Кудрин догнал нас через год, когда из‑за отчислений и «академок» появились свободные места. Никакого блата у Алексея не было. Зато были проблемы со здоровьем. Что в данном случае оказалось благом. Его не взяли в Афганистан.

Первый кинозал

Я появился на свет в 1961 году, поэтому рассказ о кинематографических впечатлениях моей эпохи, о потрясениях и прозрениях, рожденных искусством моей страны, начать следует, видимо, именно с этого года. Впрочем, в «первом кинозале» репертуар у нас будет специфическим. Это фильмы, которые отражали скорее мировоззрение предшествующего поколения – шестидесятников. Фильмы, которые были не слишком близки мне в молодости, но с годами стали восприниматься как истинные шедевры.

«А если это любовь?» (1961)

Замечательный фильм Юлия Райзмана показывает, как работала культура отмены задолго до появления данного понятия. Двух «аморально» влюбленных друг в друга школьников просто взяли и отменили. Их не репрессировали, не ссылали в лагеря, не исключали из школы и комсомола. Даже не наказывали плохими оценками за поведение. На фоне недавних ужасов сталинского режима трагедия влюбленной молодой пары была, наверное, даже не вполне понятна современникам. Формально ведь герои не пострадали. Однако в душе они чрезвычайно сильно страдали. Страдали от отношения тех людей – родителей, учителей, товарищей, – вне связи с которыми не могли себя представить. И осознание этого душевного страдания как принципиально нового явления стало важной вехой развития советского общества.

Фильм можно воспринять как историю о школьной любви, открывающую целый цикл подобных историй, снятых за последние тридцать лет существования СССР. Но я бы скорее выделил в нем не любовную тему как таковую, а тему обретения советским человеком частного пространства (privacy), в котором он может уберечь свою душу, психику, индивидуальность от любого вмешательства со стороны. Сегодня нам трудно даже представить себе ту степень вмешательства, которую позволял себе советский коллектив. Более того, сам я, ставший старшеклассником во второй половине 1970‑х, не мог представить себе подобную историю в своей ленинградской школе. Но в провинциальной школе рубежа 1950–1960‑х нечто подобное вполне могло случиться. Парня и девушку затравили из‑за обычного любовного письма, не содержавшего даже намека на эротику. Сплелись воедино большевистский коллективизм, не допускающий тайн от товарищей и особенно от «руководящих товарищей», традиционный домострой, не допускающий тайн от присматривающих за моралью родителей, и обычный подростковый идиотизм, мешающий понять, где проходит грань между дружеской шуткой и жестокостью.

В хрущевскую оттепель люди впервые стали обретать частное пространство благодаря массовому жилищному строительству и появлению отдельных квартир. История, показанная Райзманом, случилась как раз на фоне новостроек. Но люди, вышедшие из коммунального общества, не признавали privacy и упорно лезли во все, что их не должно касаться. Лезли даже тогда, когда спокойно можно было не лезть. Лезли, поскольку считали, что именно так нужно себя вести ради общего блага. И ощущали, наверное, от своего чрезвычайно назойливого вмешательства в чужую жизнь своеобразный психологический комфорт.

Из коллективизма прошлых лет вытекали доносы, товарищеские суды, исключения из партии и комсомола, то есть все то, на чем держалась советская система. Назойливые учителя и бесцеремонные родители полагали, что формируют своей системой воспитания прекрасный новый мир. Но поведение, характерное для крестьянской общины и советского коллектива, разрушало судьбу людей, желавших сохранить индивидуальность. И фильм Райзмана четко зафиксировал момент, когда старые ценности стали невыносимы для нового поколения.

«Девять дней одного года» (1962)

Это был мощный прорыв интеллектуализма в советское кино. Настолько мощный, насколько вообще было возможно ворваться в искусство с совершенно новыми задачами менее чем через десять лет после смерти Сталина. На смену революционной, рабоче-крестьянской и военно-героической проблематике пришла проблематика интеллигентская: от поиска смысла жизни до поиска образа жизни.

Герои фильма готовы отдать жизнь ради великого научного открытия, но при этом живут не по-советски, а, скорее, по-западному. Аккуратные коттеджи в маленьком наукограде, персональные машины, огромный научный комплекс, так непохожий на советский завод или колхоз, где раньше кинематографисты героизировали сталинскую эпоху… Кто-то подумает, что сравнение смысла жизни и образа жизни может опошлить подвиг ученого, умирающего ради открытия управляемой термоядерной энергии. Но нет: значение фильма состоит именно в том, что режиссер Михаил Ромм показал, как великие цели будущего оказываются сопоставимы с великими целями настоящего – творческим поиском, домашним уютом и любовью, сближающей людей вне всяких социальных целей. Любовью трагической, поскольку социальное не может защитить от экзистенциального, что потрясающе демонстрирует своей игрой Татьяна Лаврова.

В какой-то момент главный герой фильма, сыгранный Алексеем Баталовым, четко формулирует две основные мотивации его научной работы. Во-первых, когда-нибудь люди нам скажут спасибо. Во-вторых, нельзя остановить человеческую мысль. То есть он в равной степени трудится потому, что хочет обеспечить человечество энергией, и потому, что не может не мыслить, не может не искать, не работать, не страдать из‑за творческих неудач. Вот эта вторая мотивация делала фильм таким душевным, человеческим и по-настоящему отражающим взгляды интеллигенции той эпохи. При беглом просмотре «Девяти дней…» может показаться, что перед нами еще старые коммунистические персонажи, размышляющие о службе всему человечеству. Однако на самом деле это новые персонажи, сохранившие те черты, которыми в шестидесятническую эпоху нельзя было не обладать, но в то же время обретшие черты, свойственные любому истинному интеллектуалу, – вне зависимости от страны проживания и господствующего в этой стране политического режима. Главные враги героев фильма – не фашисты и не капиталисты, как раньше, а дураки, которым посвящен замечательный монолог героя Иннокентия Смоктуновского. Дураки, которые идеально адаптируются к любой системе, никогда не ошибаются и ни к чему, по сути дела, не стремятся. В отличие от интеллектуалов.

Ленин когда-то сказал, что коммунизм – это советская власть плюс электрификация всей страны. «Девять дней…» – это по-прежнему про коммунизм, но только советская власть остается в нем где-то за сценой. Михаил Ромм сосредоточивает свое внимание на электрификации в широком смысле этого слова. На научном прорыве, совершающемся для того, чтобы обеспечить энергией все человечество, чтобы летать в космос, чтобы открывать неведомые миры. Это был новый путь к счастью, столь непохожий на путь, по которому прорывался к коммунизму сталинизм, и в то же время очень похожий на путь, по которому люди с коммунистическим сознанием надеялись войти в будущее.

«Я шагаю по Москве» (1963)

«Бывает все на свете хорошо». Слова завершающей этот фильм песни Андрея Петрова и Геннадия Шпаликова точно отражают его суть. Хорошие люди, хороший город, хороший день, переходящий в хорошую ночь… И самое главное – хорошая жизнь, позволяющая каждый день наслаждаться самим фактом человеческого существования – работой и отдыхом, любовью и дружбой, книгами и музыкой.

Вообще-то, наш мир не очень хорош. И не так-то просто в нем стать счастливым. И о наших экзистенциальных проблемах написаны сотни великих книг. И великими-то обычно становятся именно книги о трагизме бытия, а не о счастье. Однако Георгий Данелия с Геннадием Шпаликовым сумели каким-то чудом снять фильм о счастье без всякой слащавости. Как им это удалось? «В чем дело, сразу не поймешь», но, если поразмышлять хорошенько, многое, наверное, можно объяснить спецификой той эпохи, в которую фильм появился на свет. Эпохи больших надежд, когда мечты о коммунизме еще оставались вполне реальными, а сталинизм, паразитировавший на коммунистическом идеале, уже отправился на свалку истории и, как казалось тогда, больше уже не возродится. Вернуться в ту эпоху великих иллюзий мы, конечно, не можем, но можем, почти прибегнув к совету Пушкина, откупорить шампанского бутылку и пересмотреть развеивающий всякие черные мысли фильм о прогулках молодых обаятельных парней по Москве шестидесятилетней давности.

Если картина «Девять дней одного года» рассказывает о противостоянии умных и дураков, то фильм «Я шагаю по Москве» посвящен конфликту молодежи и стариков. Даже не стариков в прямом смысле этого слова, а нелепых, убогих, закомплексованных людей среднего возраста, сформировавшихся еще в сталинские годы и неспособных радоваться жизни. Эти «убогонькие» постоянно всплывают в фильме и все время раздражаются: то в метро, то в парке, то на улице, то в магазине, то в квартире известного писателя. Через фильм Данелии проходит целый «эшелон» несчастных неудачников, внезапно появляющихся в эпизоде, выплескивающих на окружающих свое раздражение и тут же исчезающих. Выглядят «старики» смешными и жалкими на фоне молодых, остроумных, да и, в общем-то, просто умных ребят, начинающих свой путь в жизни и способных, по всей видимости, полностью изменить мир – сделать его таким, в котором все всегда будет хорошо и никогда не будет плохо. Будет хорошо, потому что мы сможем радоваться летнему дождю и яркому солнцу. Сможем радоваться знакомому лицу, мелькнувшему в толпе. Сможем радоваться и соленому Тихому океану, и тундре, и тайге, и всякому месту, всякому времени, в котором живем.

Всему этому, конечно, не суждено было сбыться. Но у великих творений бывает великая и совершенно необъяснимая судьба. Создатели фильма, вышедшие из него в реальную жизнь, собственной судьбой свели утопию к реальности. Несчастный Геннадий Шпаликов покончил с собой, не дожив даже до сорока, а обаятельный Никита Михалков превратился к старости в злого, раздраженного бесогона, ищущего чертей повсюду, но почему-то не заглядывающего в самого себя.

«Застава Ильича» (1964)

Этот фильм Марлена Хуциева был, наверное, самым шестидесятническим из всех возможных. Конечно, шестидесятничество представляет собой явление настолько сложное, что вряд ли его можно вместить в одно произведение. Но если обратиться к символике поколения, то вся она оказалась здесь. Молодость, легкость, игривость. Даже некоторая несерьезность. И тут же заявление главного героя о том, что он серьезно относится к революции, интернационалу, тридцать седьмому году, войне, солдатам, а также картошке, спасавшей людей во время войны. Революция с интернационалом – позитивные символы эпохи. Тридцать седьмой и сорок первый – страшные рубежи, через которые пришлось пройти нашей стране. Соответственно, Хуциев, в отличие от Данелии, синтезирует поколения, а не противопоставляет. Хуциев представляет детей (шестидесятников) преемниками отцов, погибших в годы Большой войны и Большого террора, тогда как спор поколений уходит в нишу, где концентрируются «неправильные отцы» – карьеристы и бюрократы. Получилось менее убедительно, чем у Данелии, но так выходит с любым произведением, встроенным в идеологию. Тем не менее произведение это великое, поскольку, вне зависимости от нашего к нему отношения, оно важное свидетельство эпохи.

«Застава Ильича» демонстрирует нам мир, созданный Ильичом. Мир, значительно более сложный и противоречивый, чем мир сталинского кино. Мир, состоящий из множества разных людей, разговоров и эпизодов, которыми мастерски насытил свой фильм Марлен Хуциев. Мир непрерывного потока жизни, где ничто не уходит на второй план: ни личные проблемы, ни радости бытия, ни страхи небытия. Мир с острыми экзистенциальными проблемами, прорвавшимися вдруг из уничтоженного Ильичом Серебряного века русской культуры и взволновавшими правнуков тех людей, которых дедушка Ильич отправил в эмиграцию на «философском пароходе». Но суть этих своих проблем правнуки осознают плохо, поскольку среди того, к чему они серьезно относятся, нет ни «философского парохода», ни страшного голодомора, ни выжженных Ильичом ростков российской демократии.



Поделиться книгой:

На главную
Назад