Словом, несмотря на «Солнечный» маргарин, продовольственное положение в крупных городах СССР тоже было далеко не солнечным. В некоторых сферах – даже мрачным. Хуже всего, пожалуй, дело обстояло с овощами и фруктами, поскольку теоретически они имелись в достаточном количестве, но их не удавалось сохранить и довести до стола потребителя в приличном виде. Вот, например, что рассказывал об этом бывший мэр Москвы Юрий Лужков, которому в советское время довелось, как представителю власти, заниматься проблемой продовольственного обеспечения населения:
Качественные фрукты и овощи советские люди покупали на рынках, но по высоким ценам.
При такой ситуации внутри «столиц» тоже неизбежно существовала своеобразная лестница потребления, на нижней ступени которой находились простые люди. Чуть выше располагались трудящиеся тех предприятий, где распределялись специальные продуктовые наборы. В них часто входили импортные товары – например, знаменитый индийский чай со слоном на этикетке. Он был гораздо вкуснее грузинского или краснодарского, где вместе с листками чая, почти не дававшими аромата, были намешаны палки, представлявшие собой, по-видимому, кусочки веточек. Наборы «со слоном» и прочими вкусностями редко попадали к учителям, врачам, библиотекарям. Чаще – к трудящимся «первого сорта»: управленцам, оборонщикам, творческой интеллигенции. Но еще чаще к гражданам «высшего сорта» – к номенклатуре, то есть самым высокопоставленным руководителям, о которых речь у нас пойдет дальше.
Отдельные возможности были у граждан, обладавших иностранной валютой. Моряков загранплавания, работников советских загранбанков, дипломатов, живших за рубежом, авторов, получавших зарубежные гонорары, а также технических специалистов, которые отправлялись в длительные зарубежные командировки (скажем, строить заводы, плотины и электростанции в странах социалистической ориентации). Эти счастливчики могли привозить дефицитные зарубежные товары и перепродавать их в СССР (в том числе легально, через комиссионные магазины) по высоким ценам. А могли привозить валюту и менять ее у государства на специальные сертификаты (чеки «Внешпосылторга»), по которым приобретали дефицит (от кооперативных квартир и автомобилей до бытовой техники, одежды, продуктов питания и даже не имевшихся тогда в СССР полиэтиленовых пакетов) в магазинах «Березка» (в России), «Капитан» (в Украине) и «Ивушка» (в Белоруссии), не торговавших на рубли. Возможен был и промежуточный вариант: купить товары на чеки в «Березке» и тут же сдать по значительно более высокой цене в комиссионный магазин [Иванова 2017].
Простых советских людей в «Березку» не пускали. Однажды артист Валерий Золотухин (не совсем уж простой обыватель) попытался припасть к родной «Березке», чтобы просто взглянуть на прилавки, и был жестко отшит охранником со словами «Товарищ, не добивайтесь себе неприятностей» [Золотухин 2007: 37].
Источник валюты при обмене на чеки, естественно, проверяли в целях борьбы со спекуляцией. На этот счет был сочинен даже садистский стишок: «Маленький мальчик доллар нашел, / Спрятал в карман и в „Березку“ пошел, / Долго папаша ходил в Комитет, / Деньги вернули, а мальчика – нет» [Иванова 2017: 210]. На деле было все же не так страшно. Один мемуарист описывает, как зашел в «Березку» с маленьким сыном, случайно нашедшим мелкую индийскую банкноту возле ленинградской интуристовской гостиницы «Прибалтийская». Швейцар и милиционеры тут же потребовали покинуть помещение, а увидев валюту, стали еще и угрожать наказанием за ее незаконное хранение. Неудачливым покупателям пришлось ретироваться, благо «добрые» служители закона не настаивали на возбуждении уголовного дела [Сирота 2015: 140–141].
Но тем, кто имел законные валютные доходы, эти заработки позволяли жить лучше, чем основной массе населения. Например, отец председателя Ленсовета Александра Беляева был механиком Балтийского морского пароходства, ходил за рубеж и в итоге очень много зарабатывал. Он подарил своему сыну автомобиль, когда тот был еще только на втором курсе (по тем временам – немыслимая роскошь для студента). Семья имела все необходимое и жила настолько хорошо, что друзья спрашивали Александра: «Почему ты не любишь социализм? Ты же с ним в жизни никогда не сталкиваешься» [Беляев, интервью].
Впрочем, некоторые известные человечеству продукты не были доступны вообще никому, поскольку СССР их не производил и не импортировал. Как-то раз поэта Пригова, оказавшегося в Америке, хозяева поразили неким диковинным фруктом.
Столь же диковинным плодом для жителей СССР являлось киви. Один крупный российский менеджер вспоминал, что впервые услышал про него лишь в конце 1980‑х [Хоффман 2008: 89]. Не то чтобы попробовать, даже узнать о существовании этих заморских чудес в Советском Союзе было трудно. Я тоже тогда ни про киви, ни про авокадо не слышал. Но однажды в книжке прочел о существовании такого продукта, как йогурт. Понял, что он, по-видимому, из «племени» молочнокислых. Но получил возможность попробовать лишь много лет спустя.
«Пирожок дешевый и лечение бесплатное»
Первым самостоятельным действием у меня, как, наверное, у многих московских и ленинградских детей рубежа 1960–1970‑х, был поход в булочную с зажатыми в кулачок копейками, выданными отцом на покупку батона. За 25 копеек… Или за 22… Эти получше, повкуснее. Были еще за 18, 16, 15, 13, 11, 9 и за 7… Хотя у каждого батона имелось название, советские люди в быту использовали его редко. Характерная для СССР той эпохи стабильность цен порождала бытовой прагматизм. Быстрый переход к делу:
– Тетенька, мне батон за двадцать две и полбуханки за шестнадцать.
Нет смысла запоминать название и цену продукта одновременно. Голова сама освобождалась от лишней информации. Поскольку про необходимое для оплаты число копеек покупателю знать обязательно, безликое словосочетание «батон городской» исчезает из обихода.
Впервые в жизни с необходимостью использовать при покупке торговую марку я столкнулся лишь после тридцати: в 1993 году в Стокгольме, когда покупал в ларьке мороженое. Попытался было сказать продавцу что-то типа «мороженое за двадцать две», но тот не понял. И лишь тогда для меня открылся богатый, разнообразный мир брендов, характерных для рыночной экономики с ценами, меняющимися в зависимости от времени и места продажи.
У нас в 1960‑х были стабильные цены, но еще не было супермаркетов. Первый супермаркет я увидел в эстонском курортном поселке Усть-Нарва, причем строили его буквально на наших глазах. Жизнь менялась. «Торговая точка» западного типа казалась непривычной и огромной в сравнении с обычными продуктовыми магазинчиками. В пореформенные годы, бывая порой в Нарва-Йыэсуу (так название поселка звучит по-эстонски), я удивлялся, как же на самом деле мал тот супермаркет в сравнении с современными питерскими.
Отец посылал меня за батоном (по-питерски – булкой) в маленькую хрущобу, идти до которой было примерно минут пять. И сами мы жили в хрущобе, построенной на южной окраине Ленинграда в самом начале 1960‑х, то есть при правлении Никиты Сергеевича Хрущева, запомнившегося народу малогабаритным строительством. «Хрущоба продовольственная», в отличие от обычной, жилой, кроме квартир, имела в двух торцах первого этажа по магазинчику – булочную и молочный. В них продавались так называемые товары первой необходимости. В булочную я и топал, зажав в кулачке копейки. Признаком «новой жизни» в продовольственной хрущобе было самообслуживание. Если в центре Ленинграда, согласно старой традиции, продукты, как правило, еще «отпускали» через прилавок с помощью продавца, то здесь хлеб был разложен по сортам на полках, к которым покупатели по очереди подходили сами. Щупали батон большими двузубыми вилками (крепко привязанными, чтоб не сперли) и, если свежесть удовлетворяла, накалывали и забирали. Я, правда, не накалывал, а сразу лапал рукой: мальчишка – что с такого взять? Полиэтиленовых упаковок для хлеба еще не существовало. Лежал он «голышом». И если вдруг падал на пол, то возвращался затем на полку «слегка запыленным», про что покупатель, появившийся через пару минут после падения, уже не догадывался. А уносил я батон из булочной в авоське – специальной сеточке, сплетенной в виде сумки, которую по дороге в магазин удобно прятать в карман. Больших полиэтиленовых пакетов не существовало так же, как и малых. Советский «продуктовый мир» легко подвергался экологически верной утилизации, однако не соответствовал, увы, элементарным правилам гигиены.
Мне очень нравились походы в булочную. По дороге домой можно было отщипнуть горбушку, попробовав вкусный, ароматный хлебушек раньше, чем он ляжет на стол к обеду. Мир был ясен и светел, хлеб – свеж и душист. Свежим он, правда, являлся не всегда. Отправляя меня в магазин, папа не доверял способности сына вилкой прощупать продукт, поэтому инструктировал: подойдешь к кассирше и спросишь, какой батон самый свежий. Я, правда, инструкции эти выполнять не очень любил, поскольку солидная дама, едва снисходившая к мальчишке, отвечала таинственной фразой: «Завоз ночной». И я не вполне понимал, как правильно на это реагировать.
Где-то на другом конце города, на Петроградской стороне, моя будущая жена ходила с мамой за более солидными покупками. В более солидный магазин, где продавались и сыр, и колбаса, и сладости, и хлеб с булкой, и макароны с крупами, и молоко со сметаной. Тот магазин был разбит на отделы, в каждом из которых стоял продавец и взвешивал продукты: триста «Докторской», двести «Российского», полтораста «Мишки на севере». А взвесив и завернув в оберточную бумагу (здесь тоже обходились, естественно, без полиэтиленовых пакетиков), говорил, сколько конкретно копеек (реже – рублей: товаров на большие суммы советские обыватели накупали лишь к праздникам) надо пробить в кассе. Собрав информацию, покупатель оказывался в длинной очереди на оплату и должен был, пока в ней стоял, не забыть цену купленного товара. Потом, взяв чеки на разные отделы, он шел вновь к продавцам и получал от них ранее взвешенные, а затем отложенные в сторонку продукты.
На базаре у продавцов не имелось даже бумаги, используемой для расфасовки продуктов в магазинах. Джигиты умело сворачивали кульки из газеты и щедро насыпали туда плодов родной земли за не менее щедрое вознаграждение.
За сметаной в магазин приходили со своей тарой. Была, понятно, фасованная – в маленьких стеклянных баночках. Но развесная считалась свежее. Ее при тебе большим черпаком доставали из большого бидона. Затем продавщица протирала тряпкой (одной на всех покупателей) закапанные края банки, прикрывала бумагой и затягивала толстой черной резинкой, чтобы содержимое не расплескалось по дороге. Про такую торговлю ходил анекдот: одна продавщица кричит другой: «Таня, сметану не разбавляй, я уже разбавила!» При активном разбавлении продукта водой никакая свежесть уже не окупала волшебное превращение жирной густой сметаны в жиденький водянистый кефирчик.
Стеклянную тару, оставшуюся от фасованной продукции и не востребованную по второму разу внутри семьи, сдавали за небольшие деньги государству в специальных приемных пунктах. Мужики тащили туда переполненные авоськи с винными бутылками, и выручки хватало на новый портвейн. А на меня смотрели косо: что за парень такой явился с баночками из-под сметаны. Впрочем, не всегда тару удавалось успешно сдать, поскольку, если у приемщика кончались свободные ящики, авоськи приходилось тащить обратно. До лучших времен.
Таре вообще уделялось мало внимания. И обществом, и государством. Был бы продукт, а в чем унести – найдется! Поэтому стеклянные банки и бутылки раза в два утяжеляли ношу домохозяйки, прежде чем наша промышленность разработала доморощенные картонные упаковки для молока. Яйца развозили по магазинам в ячеистых лотках, но покупатель должен был перегружать их в какую-то свою тару и тащить домой с риском раскокать по дороге. Мой папа иногда их до дома в целости не доносил, за что подвергался маминой критике. Как-то раз, помню, донес с гордостью, достал на кухне и спросил с иронией: «Ну, поглядим, сколько разбитых?» Тут-то пакет у него из рук выскользнул, и яйца грохнулись на пол. Ни одного не уцелело, но смеху хватило на всех.
Мало внимания уделялось и заводской подготовке продукта, который традиционно обрабатывала хозяйка у себя на кухне. Куру покупали целиком. Иногда с торчащими из разных мест волосками, которые приходилось опалять над газовой плитой. Грудка, окорочка, крылышки и всякие прочие куриные части находились при социализме именно там, где им природой положено, а не в отдельных пакетиках, как при капитализме. Если любишь, скажем, есть курью грудку, то изволь и курьи ножки слопать в придачу. Отдельно взятые курьи ножки существовали лишь в сказке: на них, как известно, стояла избушка Бабы-яги. Появление в начале 1990‑х такого феномена, как «ножки Буша», сформировало у нас целую мифологию, поскольку отдельно взятые окорочка казались явлением странным: то ли они в Америке так и появляются на свет без курицы, то ли все остальные курьи части съедает мировая закулиса.
Мороженым лакомились обычно на улице, и это был праздник. Очень большой – если за 28 копеек с шоколадной глазурью и орешками. Просто большой – брикет в глазури за 22. Стандартный праздник, если так можно сказать, случался при покупке стаканчика за 19 копеек в бумажной упаковке, откуда содержимое требовалось доставать специальной палочкой. Но лучше него была сахарная трубочка в вафле. Всего за 15 копеек. Дешевле – лишь эскимо в шоколаде (слишком маленькое) и мороженое фруктовое (слишком водянистое).
На улице же пили из автомата газированную воду с сиропом по 3 копейки. Граненый стеклянный стакан к автомату прилагался. Но не привязывался. Порой его крали алкаши, чтобы разливать за углом портвейн. Но если напасть сия эту чудо-технику миновала, стакан можно было помыть мощной струей, вытекавшей из автомата, а затем наполнить живительной влагой, бросив медяк в специальную щелку. В плане гигиены «мощная струя» вряд ли помогала, но об этом никто не думал. Очень уж вкусно было.
Мороженое и газвода – это летом. А зимой – пирожки. Горячие. Прямо на морозе. Завернутые в обрывок странной бумаги типа длинной ленты для кассовых чеков. Именно про такую торговлю шутил на концертах Михаил Жванецкий, что в СССР, мол, пирожки дешевые и лечение бесплатное. Зрители всегда смеялись. Не говорили сатирику про злобную клевету на советскую действительность, поскольку знали, что лечение живота и впрямь может за потреблением пирожков последовать. Ржали и ели. Ели и ржали. Я тоже ел. Поскольку нравилось. Еще больше нравились ленинградские пышки (по-московски – пончики), которые запивали стаканом своеобразного кофе, в просторечии именуемого бочковым. В пышечных всегда стояла большая бочка, из которой этот напиток наливался, а пополняла сей сосуд тетя в белом халате, выходившая время от времени из кухни с ведром. Как попадал кофе в это ведро и как его варили, никто толком не знал.
Важной особенностью советской продовольственной торговли было плановое «оптимальное» распределение магазинов по территориям. Если в центре Ленинграда гастрономы и булочные могли еще «исторически» находиться неподалеку друг от друга, то в спальных районах их целенаправленно строили на расстоянии. Конкуренции ведь все равно нет. Ни по ценам, ни по ассортименту. Так зачем лепить магазины друг на друга? Особенно когда продавцов, кассиров и грузчиков не хватает. В результате каждый окраинный обыватель ходил обычно в свою определенную торговую точку. Ходить в иную было далековато.
Вплоть до начала эпохи реформ такая система не составляла особых проблем (особенно на фоне прочих проблем советской торговли – дефицита и плохого обслуживания), но затем сильно осложнила демонополизацию. Искусственно созданный микрорайонный магазин-монополист какое-то время пренебрегал конкурентами и начинал нормально работать лишь под сильным давлением расплодившихся в 1990‑е ларьков – убогих, но худо-бедно заставлявших своих привилегированных собратьев уделять внимание покупателям.
Советские магазины в спальных районах были безликими. «Наш молочный», «наша булочная», «наш гастроном». Различались они по номерам – но зачем помнить номер, если даже торговую марку нет смысла держать в голове? В центре же магазины имели порой свое индивидуальное лицо. Тщательно скрытое, правда, под советской маской. Я знал от деда, что булочная, куда мы иногда с ним заглядывали после прогулки в Юсуповском саду, называлась до революции филипповской (сад, кстати, назывался Юсуповым!). А на Невском существует большой «Елисеевский магазин». В переводе на советский новояз – «Гастроном центральный».
Зебристость в жизни советской женщины
О питании при социализме мы сказали немало. Теперь подойдем к этой проблеме с обратной стороны. В самом буквальном смысле. Известный советский диссидент Владимир Буковский описал в мемуарах совершенно анекдотическую историю. Наблюдал он ее в семье своих знакомых.
Случай с трудами Ленина, конечно же, экстраординарный, не исключаю, что выдуманный. Но вообще-то в советский туалет и впрямь приходилось идти с печатной продукцией. Туалетная бумага являлась товаром остродефицитным. Пользовался народ по большей части газетками, причем в общественные уборные их даже приходилось нести с собой. Туалеты были бесплатными и, соответственно, «необорудованными». Одним из самых известных проявлений советского черного юмора стал анекдот на эту тему. Человек идет по улице, надев на шею огромную связку с рулонами туалетной бумаги. Все встречные спрашивают его, где достал. Тот уже устал отвечать. Наконец, не выдержав, он срывается: «Из химчистки несу». А вот реальная история, пересказанная в дневниках артиста Ролана Быкова. Некая дама вдруг увидела, как навстречу один за другим идут люди, увешанные туалетной бумагой. Она бросилась искать источник дефицита и нашла его в соседнем дворе. Увы, продавщица, желая скорее закончить работу, потребовала от покупателей приобретать бумагу не связками даже, а ящиками. И вот людям пришлось с ходу искать партнеров и скидываться по шесть рублей. «Вижу, мужчина одинокий со своими шестью рублями. Я ему: „Вам нужна туалетная бумага?“ Он мне с радостью: „Родная! Дорогая! Какое счастье!..“» [Быков 2011: 160–161].
Похожая ситуация складывалась во многих сферах советского быта. Нельзя сказать, что в стране отсутствовали одежда, обувь, мебель, детские игрушки и т. д. Наоборот, порой всего этого было столь много, что магазины подолгу не могли реализовать товары. В 1930‑е годы или сразу после войны люди, наверное, радовались бы подобному изобилию. Однако к эпохе 1970‑х потребности стали уже иными, а товарное предложение качественно не менялось. Михаил Герман в своих мемуарах вспоминает, как в 1963 году купил удобную портативную пишущую машинку «Колибри». Ее пришлось в Ленинград привозить из Москвы, но даже не это стало главной проблемой. Машинку с русским шрифтом и в столице-то свободно было не купить. Пришлось приобретать «испанскую», а затем кустарным способом устанавливать на нее русские литеры. Так «в нетворческих муках» писались в Советском Союзе книги и диссертации [Герман 2000: 401].
Но что там машинка! Главной проблемой и главной мечтой советского человека была машина. Автомобиль – ключевая покупка жизни, если не считать кооперативной квартиры. Свою историю с приобретением машины в Москве начала 1970‑х подробно описала Ирэн Андреева:
Забирать купленную машину нужно было не в автосалоне, какие мемуарист к тому времени уже видела за границей, а на окраине города, в грязи. С раннего утра «там уже шевелилась густая темная толпа беспокойных людей, напиравших на грубое бревно, преграждавшее, как шлагбаум, вход на огромную площадку <…> Мы простояли перед бревном часа три, продрогли» [там же: 27]. Цена «Жигулей» была тогда 5500 рублей. Зарплата мемуариста – 225 в месяц (неплохая по меркам того времени). Купить машину удалось за счет займов и приработков. Понятно, что это удовольствие было тогда доступно лишь крайне небольшой части советского общества.
В 1971 году на вопрос социологов о наличии автомобиля лишь чуть больше 2% респондентов ответили положительно. Для сравнения: холодильником обладали почти 30% [Грушин 2003а: 324]. В 1973 году на один из московских заводов попала английская делегация. Гости сразу: «Какая у вас средняя зарплата? 150? Ага… Надо три года не есть и не пить, чтобы купить автомобиль» [Черняев 2008: 39]. Но даже при столь жутком соотношении цена/зарплата дефицит был страшный. Своих машин производилось мало. Импорта автомобилей, способного удовлетворить дефицит, не было. На улицах чрезвычайно редко можно было увидеть иномарки. Да и вообще города не были перегружены транспортом. Возле факультета, где я учился, обычно была припаркована лишь одна профессорская «Волга». Профессора ездили на метро, хоть были по меркам рубежа 1970‑х весьма не бедными людьми.
Но вернемся к мемуарам Андреевой. Следующие «Жигули» она покупала через шесть лет.
Правда, в министерство каждый очередник за своей машиной ходил сам. И давал взятку. Но размер ее был просто смехотворным – бутылка хорошего коньяка. Нерыночные механизмы распределения тут явно доминировали над рыночными.
В закрытых городках, работавших на военно-промышленный комплекс, снабжение автомобилями, как и продовольствием, было значительно лучше, чем в остальной стране. Скажем, отец моего собеседника Аркадия Гутникова – начальник конструкторского бюро в ЛОМО (Ленинградском оптико-механическом объединении) – смог приобрести «Запорожец» во время командировки из Ленинграда в таинственный Арзамас-16 [Гутников, интервью].
Товарный дефицит советского времени охватывал буквально все возможные сферы. Сегодня порой только из мемуаров и дневников узнаёшь о том, что еще нельзя было тогда свободно купить. Например, известный музыкант Андрей Макаревич3 рассказывал, как однажды в молодости сделал ремень для своей гитары из ремня от отцовского протеза:
Другой пример – железнодорожные билеты. Обычно я всегда, так или иначе, их покупал. Но в отпускной сезон на ключевых направлениях непосредственно перед выездом могли возникнуть проблемы. Вот зарисовка лета 1978 года:
Городское такси. Заказать машину на дом было нетрудно. Правда, долгим мог оказаться срок ожидания (да и телефон имелся далеко не в каждой квартире), но такси приезжало. А вот «поймать» машину на улице зачастую было проблематично. Водитель почему-то всегда оказывался занят. «Еду в парк», «Беру заказ», «Не по пути» – таковы были типичные ответы, поскольку и здесь спрос превышал предложение. Лишняя работа шоферу не требовалась.
Стиральный порошок.
Детские товары. Вот официальное письмо, направленное журналом «Коммунист» в московский универмаг «Детский мир» в феврале 1963 года:
Самый страшный случай дефицита – лекарства. У кинорежиссера Георгия Данелии случилась клиническая смерть. Потребовались лекарства, достать которые не мог даже министр здравоохранения. Тогда позвонили в Германию журналисту Норберту Кухинке, который снимался у Данелии в «Осеннем марафоне» (лохматый литературовед, переводивший Достоевского). Тот мигом купил, что нужно, и передал знакомому пилоту, летевшему в Москву. Однако потребовалась еще помощь академика Евгения Примакова, который со знакомым генералом КГБ приехал в «Шереметьево» убеждать таможенников срочно пропустить этот необычный «груз» [Данелия 2006: 353].
Много еще можно приводить примеров советского дефицита. Но главной проблемой для большинства населения, конечно, была одежда. До какого-то времени покупатели удовлетворялись тем, что можно купить хоть какие-то вещи. Поколения, пережившие войну или перебравшиеся в города из нищей, разоренной коллективизацией деревни, были терпимы к низкому качеству, радуясь самому наличию товара. Однако и среди них порой зрело недовольство.
Как-то раз еще в 1950‑х слесарь-стахановец подарил любимой жене три пары шелковых чулок. На следующий день жена спросила: «Ваня, и тебе не стыдно? За что ты меня обидел?» Чулки оказались полосатые, рябые. Верх цвета загара, а низ – бурого оттенка. Вроде бы налицо явный брак, однако на самом деле он вполне соответствовал стандартам, установленным в советской трикотажной промышленности. На бюрократическом языке это деликатно называлось «зебристостью» [Гурова 2008: 89]. Может, предполагалось, что грациозная зебра является идеалом красоты для советской женщины?
Впрочем, к 1970‑м, когда зарубежная легкая промышленность резко рванула вперед, обеспечивая массовый спрос сформировавшегося общества потребления на одежду и обувь разных цветов, фасонов и стилей, проблема «зебристости» стала для советской экономики далеко не главной. Подраставший семидесятник, изредка просматривавший зарубежные модные журналы и постоянно просматривавший зарубежные кинофильмы с модно одетыми людьми, начинал понимать, что мы живем в каком-то ином мире.
Среди шестидесятников в годы их молодости стиляги были лишь малой группой, противопоставлявшей себя общей массе и за это порой получавшей «по заднице» от настоящих комсомольцев. Стилягам, например, прямо на улице резали их слишком узкие модные брючки (сегодня, мол, танцует джаз, а завтра родину продаст). В 1970‑е такое уже трудно было представить. Стремление к западным стандартам потребления могло вызывать недовольство родителей или бабушек, но в самом подрастающем поколении оно было практически всеобщим. Точнее, тот, кто лично проявлял равнодушие к одежде (я был среди них), смотрел на увлечение других как на совершенно нормальное явление. Отсутствие всеобщей «светлой мечты» поощряло толерантность в быту. Семидесятнику было по большому счету плевать на то, как выглядит сосед, поскольку каждый выживает, как может. Для кого-то важнее карьера, для кого-то джинсы… Но как то, так и другое имеет право на существование.
Характерно, что советское руководство прекрасно понимало, как сильно мы отстаем от Запада. К примеру, Брежнев в 1972 году устроил разнос министру легкой промышленности: «Товарищ Тарасов – у вас на складах… млн пар обуви валяется (мемуарист не приводит конкретную цифру. –
«Ни у кого нет – у тебя есть»
Советский человек ходил по улицам одетым. Я это не к тому, что он отличался от африканского дикаря, сидящего на пальме в набедренной повязке, а к тому, что он имел пальто, куртки, шляпы, костюмы, ботинки, платья, юбки, блузки, рубашки, трусы, носки, часы и даже галстуки во вполне достаточном количестве. Когда говорят, что в СССР был дефицит одежды и бытовых товаров, это вовсе не означает их полного отсутствия. СССР производил огромное количество одежды и тканей (в отличие от автомобилей и многих видов лекарств эти товары были вполне доступны), но при этом сильно отставал по качеству [Ханин 2008: 432–433]. Шмоток на всех хватало, порой даже с избытком. Например, как-то раз Глуховский хлопчатобумажный комбинат выяснил, какие конкретно виды тканей нужны его потребителям, заключил прямые договоры с ними и готовился уже порадовать советских трудящихся своей продукцией, но получил вдруг из министерства «наряд-заказ» на производство совершенно других видов тканей (не пользовавшихся спросом), чтобы их реализация шла через министерскую оптовую базу, которая при прямых связях предприятий теряла свои отчисления [Белоусов 2006: 47]. Нетрудно догадаться, какая судьба постигла в конечном счете запланированное министерством барахло. В общем, характерное для советской экономики понятие «дефицит» означало не полное отсутствие товаров, а то, что люди 1970‑х не могли приобрести их в соответствии со своими резко возросшими за пару десятилетий потребностями.
Когда умирал Сталин в марте 1953 года, советский народ и впрямь испытывал недостаток многих товаров, поскольку «отец народов» уделял первостепенное внимание милитаризации экономики, а вовсе не производству потребительской продукции. Но преемники Сталина стали постепенно менять структуру экономики, налегая на синтетические ткани, бытовую технику и жилищное строительство. Расселиться нормально удалось, правда, лишь меньшинству, но тканей и одежды хватило на всех. Другое дело, что за то время, пока мы догоняли передовые страны по общему числу носков, штанов и башмаков, на Западе произошла потребительская революция. Там приоделись все, кроме самых уж бедных, и средний обыватель стал выбирать одежду в соответствии с личным стилем, господствующей модой и высокими требованиями к качеству.
В СССР стареющие руководители партии, страны и промышленности не уделяли этим происходящим на Западе переменам серьезного внимания, поскольку их взгляды сформировались еще в 1930‑е годы – во времена социалистической индустриализации и буржуазной Великой депрессии, когда на Западе и впрямь нищета была широко распространена. Памятуя про ужасы нерегулируемого капитализма, советские старики 1970‑х гордились тем, что у нас-то наконец все приоделись. А про тех, кто по-прежнему был недоволен, говорили, что он, мол, с жиру бесится. Но бесились на самом деле не жирные, а, наоборот, преимущественно те, кто отличался красивым телосложением и хотел свою красоту одеть во что-то ее подчеркивающее, а не уродующее. С этим-то как раз и возникали серьезные проблемы, породившие представление о дефиците.
Помимо западных кинофильмов, демонстрирующих, как может выглядеть хорошо одетый человек, в СССР (в Прибалтике) появились модные журналы, детально описывающие, что представляет собой хорошая одежда. Наши журналы и те, что порой проникали из‑за рубежа, порождали спрос, который никак уже не способна была удовлетворить советская швейная и обувная промышленность.
При этом надо заметить, что импортная продукция в принципе не могла свободно поступать на советские прилавки. Если сегодня торговля обычно предлагает отечественные и зарубежные товары «вперемешку», то в 1970‑х импорт был жестко отделен от всего производимого нашими заводами и фабриками. Ни один магазин (даже самый крупный, фирменный) не мог приобретать зарубежные товары по собственному желанию, ориентируясь на спрос покупателей. В СССР существовала монополия внешней торговли, то есть импортные закупки планировало государство, и для них специально выделялась валюта. Иногда поговаривали, что если престарелая супруга министра внешней торговли сочтет тот или иной зарубежный товар слишком вызывающим и не вполне соответствующим идеалам социализма, то он уже не сможет появиться ни на одном прилавке страны. Возможно, роль VIP-супруги молва несколько преувеличивала. Но нет сомнения в том, что принципиальная возможность купить за рубежом для миллионов советских потребителей джинсы, колготки или виниловые пластинки с записями модных групп зависела в первую очередь от воли и желания очень узкой группы пожилых высокопоставленных персон, а даже не от наличия у страны соответствующих валютных доходов и не от цен мирового рынка. Внук Алексея Косыгина рассказывает, что его дедушка съездил однажды в Италию, обнаружил там плащи «Болонья», купил для всей своей семьи, и так ему эта одежда понравилась, что через некоторое время он купил для страны завод по производству ткани, из которой эти плащи делались [Гвишиани 2004: 96].
Если относительно необходимости закупок зерна или, скажем, важнейшего производственного оборудования при Брежневе в основном не возникало сильных сомнений и ради этого даже осваивались нефтеносные земли Западной Сибири, то относительно импорта модных товаров консерватизм старшего поколения и монополия узкой группы лиц при принятии решений оказывались судьбоносными. Целое поколение советской молодежи должно было искать вожделенные джинсы у спекулянтов, а не в государственной торговле. Исключения были связаны с теми случаями, когда братские социалистические страны осваивали у себя импортозамещение, а затем от щедрот своих (точнее, для сбалансирования внешней торговли) продавали свой модный товар Советскому Союзу. Наши внешнеторговые старцы брали, грубо говоря, джинсы за нефть не потому, что хотели удовлетворить спрос советской молодежи, а потому, что надо же было с «братушек» за наши ресурсы хоть что-то брать.
Советская одежда была не только внешне, но и «внутренне» чрезвычайно консервативной. В том смысле, что использовала старые традиционные материалы, из‑за которых порой становилась очень тяжелой и сильно помятой. Проявлялось это во многих случаях, но ярче всего с чрезвычайно модными в 1970‑е дубленками. Помнится, как-то я подавал такую дубленку однокурснице, и от неожиданно большого веса чуть не выронил ее одежду из рук. Средневековые рыцарские латы, наверное, были не тяжелее. «Как ты такое носишь, бедная?» – поинтересовался я. Хотя на самом деле она была не бедная, а сравнительно богатая, поскольку могла позволить себе дорогую дефицитную дубленку. Стремление выделиться из серой людской массы обрекало людей порой на дополнительные неудобства сверх тех, которые они и так претерпевали в общении с нашей своеобразной торговлей.
Знакомиться с одеждой советский человек 1960–1970‑х начинал, естественно, в детстве, облачившись в не допускавшую разнообразия школьную форму. Поначалу она была серенькой и чрезвычайно унылой. Хотя обладала одним важным достоинством: на ней не видна была грязь, активно собираемая мальчишками, елозившими по полу на переменах. За время моей учебы форму реформировали, и нас облачили в синие костюмы, выглядевшие наряднее, но не скрывавшие собранной за учебный день пыли. Только количество пыли на одежде и оставалось признаком мальчишеской индивидуальности. Иного разнообразия учителя не допускали. Мы, впрочем, от этого не слишком страдали, поскольку о том, чтобы хорошо выглядеть, думали не мы, а в основном девочки, наряженные в однообразные коричневые платьица. Возможно, на их взгляд убогость школьной формы была ужасающей, но мне казалось, что это не самая страшная черта уравнительного общества, поскольку в 1970‑е советское ханжество понемногу отступало и длина платья моими одноклассницами активно варьировалась. А когда взгляду мальчишек открывались вдруг красивые ножки, все недостатки расцветки и покроя одежды отходили на задний план.
Почти столь же однообразной, как одежда школьников, была одежда пенсионеров, которые часто просто донашивали вещи, купленные в годы активной трудовой жизни. Одна моя знакомая старшего возраста, выходя на пенсию в начале 1980‑х, купила новую одежду со словами: «Это, наверное, последнее пальто в моей жизни». А было ей тогда, естественно, лишь 55 лет. Советские старики выглядели единообразно в силу общей для всех поношенности и затертости одежды минувших эпох. В принципе, никто не мешал им «модничать», и даже размер пенсии иногда позволял обновки, но редко кто на это решался. Не принято было. Возможно, поэтому одним из самых шокировавших советского человека впечатлений от западного мира становилась со временем хорошо одетая, ухоженная и моложавая пенсионерка, сидящая в кафе или даже путешествующая по миру.
В промежутке между детством и старостью «борьба за шмотки» шла у советских людей чрезвычайно интенсивно. По окончании школы вопрос одежды и обуви вставал для юношей (и особенно для девушек) всерьез. Стандартный набор товаров был во всех магазинах примерно одинаков, как и набор продуктов питания. Но в «охоте на шмотки» имелись свои характерные особенности, определявшие поведение советского человека.
Во-первых, товары, представлявшие повышенный интерес, вмиг могли сметаться с прилавков возбужденной толпой покупателей, а могли случайно (особенно в малых торговых точках, затерянных в переулках большого города) залеживаться в течение нескольких дней или часов. Поэтому нормальным элементом образа жизни советской женщины (значительно реже – мужчины) было регулярное прочесывание всех доступных магазинов в надежде вдруг обнаружить что-нибудь приличное. При обычных прогулках, при походах с работы и на работу, при встречах с друзьями и подругами надо было не забывать о шопинге. И тогда временами отыскивался какой-то товар. Возможно, не тот, что был очень нужен, но тот, что все равно покупали, поскольку в другой раз не будет и его.
Во-вторых, залежавшиеся товары могли обнаруживаться с большей вероятностью в сельских магазинах или в торговле небольших провинциальных городков, поскольку там царили еще нравы прошлых десятилетий, когда покупали одежду, чтобы прикрыть тело, а к вычурным, непривычным одеяниям «стиляг» относились с подозрением. То, что не покупало местное население, с радостью расхватывали туристки, приехавшие на выходной смотреть местные достопримечательности, командированные, случайно занесенные в провинцию по долгу службы, или горожане, направленные своим предприятием в деревню на уборку урожая.
В-третьих, модные товары иногда завозили в магазины в последние дни месяца, если того, что наторговали в предыдущие дни, не хватало для выполнения государственного плана по реализации продукции. Иными словами, если за 29 дней не удавалось правдами и неправдами втюхать советскому обывателю достаточное количество советской продукции, необходимой для того, чтобы прикрыть тело, то на тридцатый день в магазине мог появиться дефицитный импорт для модников. Поэтому в конце месяца люди отпрашивались с работы, опаздывали на службу, брали отгулы или просто прогуливали для того, чтобы занять с утра очередь там, где на прилавки, возможно, что-нибудь «выбросят» (это слово имело в эпоху дефицита двойной смысл!). Хотя, возможно, и не «выбросят». Заранее ведь было не узнать.
В-четвертых, были, конечно, и такие люди, которые узнавали про планирующийся «выброс» с вечера. Например, от знакомых работников магазина. К утру вовремя проинформированные люди занимали очередь и оказывались первыми у прилавков. Если очередь была невелика, они успевали два-три раза достигнуть прилавка и потом отправить «излишек» в перепродажу. Одна дама, промышлявшая у дверей московского ГУМа, шла для приобретения дефицита на специфическую хитрость.
В-пятых, для тех, кто готов был платить больше, существовали ателье индивидуального пошива одежды. Модные журналы помогали определиться с тем, что конкретно сегодня следует шить, а хороший закройщик мог сымитировать вещь «под импорт». Однако этих услуг хватало не на всех. Требовалось ожидать в очереди или записываться к мастеру на более-менее отдаленный период. Поэтому в 1970‑е среди значительной части советских женщин процветало самообслуживание. В разнообразных домах культуры открывались кружки кройки и шитья, выпускницы которых обзаводились швейными машинками, а также модными журналами с выкройками. По вечерам они строчили себе одежду в одиночестве, пытаясь собственными руками закрыть «зияющие высоты» советской хозяйственной системы. Это было что-то вроде пригородного хозяйства (садоводства), только вместо выращивания картошки и яблок для собственного пропитания граждане шили штаны и платья для собственного одевания. Моя жена как-то в юности сработала себе брюки с вышивкой под итальянку из фильма «Необыкновенные приключения итальянцев в России». И очень этим гордилась.
Наконец, в-шестых, «столицы» обзавелись в 1970‑е фирменными магазинами, продающими товары из братских стран социализма. В Ленинграде, например, большой популярностью пользовался польский магазин «Ванда», в который неизменно стояли длинные очереди за неплохой (по тем временам) косметикой. Причем дамы, которые не готовы были стоять подолгу за духами «Пани Валевская», могли дождаться, пока дамы, страждущие ароматов Запада, всё раскупят, и тогда спокойно зайти в опустевший магазин и приобрести, скажем, приличный шампунь, что тоже по тем временам было весьма неплохо.
В общем, можно сказать, что стандартные товары приобретались тогда стандартным образом без особых проблем и без всякого удовольствия, а, скажем, платье «на выход» надо было искать всю жизнь. В будни и в праздники. В родном городе и в поездках. Когда надо и когда вроде бы даже не надо. Поскольку потом не будет. И главное – потому, что добыча в «охоте за шмотками» доставляла советскому человеку огромное удовольствие. Приобретение дефицитного товара давало уникальный психотерапевтический эффект, несоизмеримо больший, чем тот, что дает шопинг в обществе массового потребления. Добывший себе товар советский человек какое-то время ощущал, что нашел смысл жизни и, самое главное, сумел совершить подвиг, выделивший его из серой толпы. Выделивший даже не расцветкой модной куртки, а самим фактом обладания дефицитом. Хорошо знаю это по собственному опыту, поскольку, хотя за дефицитной одеждой никогда не охотился, обожал охотиться за лишним билетиком на дефицитный спектакль в московских и ленинградских театрах. В этой охоте надо было обойти многочисленных конкурентов, хорошо рассчитать исходную позицию и, конечно, произвести положительное впечатление на обладателя дефицита. Когда билетик удавалось купить у какого-то человека за два или три квартала от здания театра, я получал удовольствие чуть ли не большее, чем от самого просмотра спектакля. «Ни у кого нет – у тебя есть», как говорил в популярном сатирическом монологе артист Аркадий Райкин словами писателя Михаила Жванецкого.
Более того, определенный психотерапевтический эффект имела даже не только добыча, но и сама «охота за шмотками». Она наполняла жизнь азартом ожидания будущего. Предвкушением нового, неожиданного, интересного. Советский человек общался в очередях с другими советскими людьми, получал информацию, комментировал слухи, социализировался. В погоне за дефицитом он ощущал себя личностью, способной воспарить над унылой действительностью. В итоге часы, дни, месяцы, годы и даже десятилетия поиска нужных товаров формировали у него специфический образ жизни, про который нельзя было прочесть ни у классиков марксизма, ни в учебниках по научному коммунизму. Что-то было в этой сумасшедшей жизни такое, по чему скучают сейчас старики. Но только не было в ней созидания, творчества и наслаждения от истинного жизненного успеха. Поскольку ни стояние в длинной очереди, ни «прочесывание» сельских магазинов, ни путешествия на колбасных электричках не способны были породить те истинные ценности, ради которых человек существует.
Тайна шляпы Андрея Громыко
Зрители конца 1970‑х, которые видели по телевизору партийных лидеров, выстраивавшихся в дни больших рабоче-крестьянских праздников на трибуне Мавзолея Ленина, наверняка запомнили их серо-мышиные шляпы – практически неотличимые друг от друга. Как будто существовала некая униформа, введенная решением съезда КПСС для всех без исключения членов политбюро. Мне представлялось тогда, что шляпы, костюмы и все прочее есть продукт какой-нибудь швейной фабрики имени кепки Ильича, расположенной в тщательно засекреченном месте под одной из башен Кремля. Каково же было мое изумление, когда выяснилось, что шляпы для соратников и сподвижников закупал раз в год министр иностранных дел Андрей Громыко во время своих деловых визитов в Нью-Йорк. Делал он это с помощью переводчика в одном из лучших магазинов на Мэдисон-авеню. По-видимому, наследники Ильича не могли толком организовать даже производство наследниц знаменитой кепки.
Шляпы тщательно отбирались. Цвет, фасон и размер согласовывались непосредственно с руководителем советской внешней политики. Затем купленный товар специально размечался, чтобы не перепутался в дороге. На подкладке ставились буквы: Л. И. Б., А. Н. К., Ю. В. А., А. А. Г. и т. д. (позволю читателю самому догадаться, что означает каждая аббревиатура). Экономный Громыко сильно нервничал, когда выяснялось, что «супершляпа» с прошлого года подорожала на несколько долларов. Переводчик вынужден был давать министру объяснения на понятном марксисту языке: мол, ничего удивительного, Андрей Андреевич, у них тут инфляция, уровень жизни трудящихся падает и т. д. На шляпы для верных ленинцев Громыко в любом случае раскошеливался – вопрос все же государственный. Но вот дубленку для сына как-то раз не купил: счел, что дороговато дерут акулы империализма [Суходрев 2008: 430–434].
В общем, получается, что даже представители высшей советской номенклатуры не упускали возможности отовариваться за рубежом, восполняя нехватку приличных отечественных товаров. Тем более к данному способу решения проблемы дефицита вынуждены были прибегать простые люди, дополняя таким образом способы добычи дефицита, о которых говорилось выше.
Знатоки хорошо себе представляли, что и где следует приобретать с наибольшей выгодой. Анатолий Рубинов, много лет писавший статьи о проблемах отечественной торговли, обобщил представления советских людей об успехах социализма в Восточной Европе.
Я первый раз оказался за рубежом в 1977 году – еще школьником, с родителями. Поездка была на 16 дней – Румыния, Болгария. Папа с мамой знали, что из Болгарии можно привозить недорогие ковры. И парочку купили, благо рабсила (в моем лице) была бесплатной. Помню, как гордо шел я по Варне, рассекая толпу, со здоровенным рулоном на плече: расступись, народ, «старший брат» следует. И болгарские «братушки» вежливо уступали дорогу. Примерно так же, наверное, как уступали чехи в 1968 году дорогу советским танкам.
Болгария с Румынией, в общем-то, считались бедными странами. Настоящий шопинг шел в других местах. Сотрудник ЦК Черняев, объездивший по долгу службы чуть ли не весь мир, полагал, что столицы Чехословакии и Венгрии беднее товарами, нежели Париж, Лондон и города ФРГ. Но при этом считал, что контраст с Западом все же гораздо меньше, чем контраст между Прагой и Будапештом, с одной стороны, и Варшавой, Москвой и Софией – с другой [Черняев 2008: 289, 305].
Впрочем, что и где покупать, знали многие. Сложнее было решить, на какие деньги. Рядовой турист мог обменять у государства на иностранную валюту лишь фиксированный (относительно небольшой) объем советских денег. Свободного рынка валюты тогда не существовало.
Для того чтобы привозить необходимые товары из стран социализма, советские люди уже в 1970‑х активно приступили к спекуляции. Вывозили в большом количестве то немногое из отечественных товаров, что было конкурентоспособно (в первую очередь фотоаппараты), продавали за гроши (конкурентоспособность именно в дешевизне и состояла), но затем на эти «гроши» могли приобрести много вещей, которые за большие деньги реализовывались в СССР. Один путешественник в мемуарах вспоминает, как ехал с такими «челноками» на поезде в Венгрию. При пересечении границы в городе Чопе их нещадно шмонали таможенники, откуда и произошла модификация старой поговорки. Теперь она звучала так: «Не говори „гоп“, не проехав Чоп» [Розенталь 2000: 271].
Другой случай добычи валюты описала в мемуарах балерина Майя Плисецкая. На гастролях в Италии к ней был приставлен специальный сопровождающий (помочь в пути, в отеле, деньги пересчитать, от докучливых поклонников оградить). Помогать этот парень особо не помогал, зато активно занимался реализацией большого числа баночек черной икры, провезенных через таможню по специальной справке, выданной Министерством культуры. Когда сей ответственный товарищ возвращался в Россию, через специальный дипломатический выход он пер одиннадцать громоздких коробов почти в человеческий рост. Обычно в таких коробах ввозилась дефицитная импортная видеотехника [Плисецкая 2008: 264–266]. Судя по всему, этот «челнок» под государственным прикрытием делился доходами с теми, кто посылал его в такие поездки и снабжал необходимыми документами.
Плисецкая вспоминает также популярную в актерской среде московскую предпринимательницу Клару, ходившую по домам с огромной сумкой, вмещавшей в себя целый гардероб. Там лежали платья обычные и вечерние, пальто, пелерины, туфли, кофты, нижнее белье, сумочки… Клара была торговой посредницей между женами советских дипломатов, регулярно скупавшими в большом количестве дефицитные вещи на солидную зарплату своих мужей, и актерами, никогда не выезжавшими за границу, но желавшими одеваться соответственно своей профессии [там же: 206–207]. Некоторые актеры, правда, регулярно бывали на зарубежных гастролях и тоже скупали в большом количестве товары – как для себя, так и для последующей перепродажи на родине. Танцовщик Владимир Шубарин видел за рубежом, как один мощный советский хорист, неся огромный тюк только что приобретенного тюля, протаранил стеклянную дверь отеля. Через пару дней вставили новое стекло, и этот же человек умудрился вновь разнести его на осколки [Шубарин 2007: 94].
Для зарубежных отелей советский гость вообще был бедствием. Артисты получали на руки лишь малую часть тех денег, которые Советское государство выручало от концертов. Некоторые вообще ничего не получали и вынуждены были экономить на грошовых суточных («шуточных»), которые им выдавало государство на прокорм. Деньги тратили на покупку дефицитных товаров, а кормились консервами, копчеными колбасами и плавлеными сырками, привезенными из СССР. Когда кончались консервы, скупали дешевые полуфабрикаты, а то и корм для собак.
Несчастный артист – гордость советской культуры – часто боялся пойти в кафе:
Впрочем, порой трагизм «съеденного ботинка» оборачивался полушутливым тоном: «Один сувенир съел на завтрак, другой – на ужин» [Соснов 2023: 92].
А вот картинка из воспоминаний Галины Вишневской:
Самым известным «кулинаром» среди артистов считался Спартак Мишулин (Саид из «Белого солнца пустыни», пан Директор из «Кабачка „13 стульев“» и т. д.). В своем номере он тщательно закрывал все шторы, клал асбест для изоляции, а затем с помощью сухого спирта разжигал в санузле костер, на котором варил, к примеру, уху из консервированной сайры [Поюровский, Ширвиндт 1994: 136–137].