Но наш с тобой разговор не для этого. Я не боюсь Даниила, нет, ему до меня не добраться, пока я сам не позволю. Просто эта свистопляска напомнила мне о том, что я так и не рассказал тебе всего. Ты – часть великого замысла, душа моя. Я должен рассказать все с самого начала, чтобы заодно вспомнить, пройти путь, который мы проложили вместе. Исповедаться? Нет, исповедь – признание грехов (не против веры и религии, протест против уклада) и раскаяние, а мне не нужно ни то ни другое. Я устал, мне надоело.
Во времена нашего детства, еще до душ, Прогресс развивался не так стремительно. Да, основа системы давно сформировалась. Город, Власть, Кварталы, Стена, Окраины – все это застали еще наши родители, родители наших родителей и парочка поколений до них. Казалось, новый мир давно устаканился. Все же кое-что продолжало преследовать нас, что-то гораздо сильнее Прогресса.
Смерть.
Впервые я увидел смерть, когда пал Бумеранг, служебный конь моего отца, который догуливал пенсию после двенадцати лет в патрульных ЕУГ. Он был темно-гнедой, с белой проточиной, идущей ото лба к носу, рвущейся в трех местах, отчего проточина будто подтекала. По выходным Бумеранг таскал меня по отцовскому тренировочному манежу на своей костлявой спине, я ложился ему на шею, обхватывая ее руками, и впитывал исходящее от Бумеранга тепло – доброе, лошадиное.
«Если хочешь кататься, берись и за все остальное. Это твоя ответственность», – говорил мне отец, и я соглашался.
Я вычесывал Бумерангу редкую гриву, отдирал залипки на крупе, выметал денник, и все это время Бумеранг косил на меня одним глазом, он был наблюдателен. Его денник наполовину забили досками, потому что он бросался на других лошадей, но Бумеранг вытягивал шею, и я всегда замечал блестевший между досками карий глаз. Мы провели с Бумерангом два года и за это время ни разу друг другу дурного не сделали. Я чесал – он терпел, он нудно рвал беззубым ртом траву – я ждал. Бумеранг без конца орал благим лошадиным матом, и я его слушал, потому что так друзья и поступают.
Однажды Бумеранг забеспокоился, начал рыть землю, оглядываться на живот. Была среда, но отец все равно отправил меня на конюшню, потому что «это твоя ответственность».
Мы погрузили Бумеранга в коневоз и повезли в клинику, где подтвердили: колики, заворот тонкого кишечника. Бумеранг сначала держался, дошел до смотровой, дал пощупаться, даже по дороге снова заржал – слабенько, по-дедовски, но обругал незнакомых. Во мне тогда шевельнулась надежда, правда, она быстро испарилась – через потные ладони.
Лошади тяжело умирают. Когда Бумеранг зашел в денник, он начал валиться. Он укладывал на меня голову, и я держал изо всех сил, пока не подгибались колени, пока ветеринарша не влепила мне затрещину: «Не давай на себе виснуть! Поддай, пусть взбодрится!»
И я поддал, смаргивая слезы. Он смотрел на меня своим карим глазом, и я увидел: больно, отпусти. Бумеранг сопел, вскидывался и все же безнадежно слабел и присаживался на зад. Хорошо, ты никогда не видела, как падают лошади – будто ломается мачта корабля. Грохот, стоны (лошади от боли стонут тоскливо), путается в длинных ногах, затем оглушительно рушится. Если лег, больше не встанет.
Бумеранг не встал. Я смотрел, как из него медленно выветривалась жизнь, и меня самого скручивало от боли, это была моя ответственность, а значит, и смерть тоже моя.
С тех пор я постоянно боялся умереть. Попасть под машину. Не проснуться из-за остановки сердца. Подхватить в Кварталах непонятную заразу. Смерть преследовала меня. Цветы на подоконнике вяли, я случайно отравил котенка, а когда мне было шестнадцать, умер дед. Он несколько лет сидел в кресле, ходил под себя и изредка ругался на шторы. Дед почти не общался с матерью, не звонил и не заходил в гости, поэтому в моей жизни он появился уже таким – приросшим к углу в нашей гостиной. Иногда дед цеплялся ссохшимися руками за подлокотники кресла, скрипя всем телом, пытался приподняться и падал обратно. Он походил на автоматический будильник – периодически крякает и всегда не вовремя. Но когда дед умер и пропитавшееся мочой и старой перхотью кресло опустело, я вдруг понял, что смерть и его забрала. Она всех забирает. Я знал, что однажды она придет и за мной. Я слегка помешался.
Я и на медицинский пошел, чтобы не умереть раньше времени, по дурацкой случайности или из-за чужого непрофессионализма. Мне хотелось разобрать этот наполненный кровью и костями мешок на запчасти. Тут развинтить, там скрутить. Проткнуть одно, пересадить другое. Человеческое тело – мягкий, теплый пластилин на проволочном каркасике. Удивительная вещь. Я видел, как одни выживали после огнестрела или падения с высоты, а другие подавились и задохнулись. Часто умирали от старости. Чем сильнее разрастался Прогресс, тем больше падала смертность в Городе. На Окраинах и в Кварталах дохли по-прежнему активно, но как глупо – умереть просто так. Вот тебе кажется, что ты выиграл эту гонку: несчастные случаи, диагнозы – все тебя обошли. А ты так нелепо слился, потому что у тебя время закончилось. Истек срок годности. Ты скисшее молоко.
Я не хотел превратиться в простоквашу. Я знал: там что-то есть, не после смерти, а внутри человека, механизм, двигатель, который можно заменить, чтобы продолжить жить, вернуться на дистанцию и не сгнить в кресле.
В первый раз я увидел человеческий труп на первом курсе (к деду на похороны меня не взяли, мать беспокоила моя впечатлительность, когда дело касалось мертвости в любой ее форме), еще до того, как нас официально и коллективно погнали в морг. В Городе той весной на улицах было полно людей, рано распогодилось, и все торопились урвать немного тепла – гуляли даже по ночам, дышали загазованным воздухом.
Мы недавно познакомились. Это было второе или третье – не свидание, разумеется, ты называла это встречами, и мы тоже решили прогуляться. Ты сильно косолапила на правую ногу и причитала каждый раз, когда ступня в стоптанной с одной стороны туфле соскальзывала в трещины между булыжниками. Набережная тянулась практически через весь центр Города. Широкие камни, обшарпанные и неровные, лежали неизвестно с каких времен. Когда-то давно Власть Города прикинула, сколько будет стоить реконструкция набережной, и тут же признала ее важным историческим наследием. Набережная упиралась в Стену, а река пробивалась еще дальше, прорезала себе путь и через Кварталы, до самых Окраин. Пройти от начала до конца центральной набережной можно было за тридцать минут, если идти быстро, без перерывов на мороженое, кормление птиц. Но к нам это не относилось.
Ты непременно хотела то одно, то другое. Останавливалась, чтобы прокомментировать чей-то наряд. Ты тогда уже вовсю шила одежду – упрямо вручную и на простеньких машинках, отказывалась от роботизированных вышивальных помощниц, мечтала о собственном магазине и любила шутить, что я буду заботиться о человеческих внутренностях, а ты – о внешностях. Тебе приходилось вставать на носочки, чтобы дотянуться до моего уха, твои волосы лезли в лицо, и я буквально дурел от их запаха. Иногда чужие образы тебе нравились, иногда не очень, поэтому твое самолюбие поочередно надувалось и сдувалось. Люди хвалят людей по кругу, а ты справлялась сама. За это я тебя обожал, да. Ты была самобытной, не нуждалась в людях, наверное, даже во мне, а я через месяц начал сходить с ума без разбросанных по всей квартире ниток, плаксивого «ну примерь, приложи хоть».
Помню, как я послушно разглядывал прохожих. Чуть дальше их собралось многовато. Они ходили туда-сюда по широким ступенькам – к воде и обратно, громко переговаривались. О чем же они говорили? Хвалили друг друга за что-то? Как ты тогда. Ты собрала прекрасную палитру, поэтому опять раздулась. Может, все вокруг занимались тем же самым? Не вслух, хотя бы мысленно.
Молодец, что подал мне руку, пока мы поднимались по ступенькам.
Молодец, что смеешься над моими шутками.
Молодец, что сделала аборт.
Молодец, молодец, молодец.
Не знаю, как работает похвала. Ставят ли люди плюсики в воображаемой анкете «похожести» или просто поощряют хорошее поведение – и это как вкусняшка для зверюшки, которая научилась не гадить в доме?
Мы приближались к скоплению гуляющих, и я вдруг понял, что толпа не просто хаотично бегает по ступенькам. То была нездоровая суета. Пуганая.
Мерзкая вещь – коллективная паника. Ты еще не видел, что случилось, но чувствуешь чужой страх так остро, будто он смешался с запахом тележек с пирогами и илистой, навсегда утонувшей в воде набережной. Ты тоже начинаешь бояться.
Грудь сдавило, стало чуть тяжелее дышать. Я сбежал по ступеням вниз и остановился у самой кромки воды. Ты осталась наверху. Река возмутилась, качнулась и лизнула носки моих ботинок. На, смотри, что я тебе принесла!
На вид лет двенадцать, хотя трудно сказать наверняка. Темные волосы прилипли ко лбу, шее. Мальчика давно не стригли. Посиневшие губы полуоткрыты, а все тело набухло, раздулось. Мне захотелось подойти и выжать его, как губку, чтобы он снова принял естественные мальчиковые размеры. При этом мальчик был странного голубо-серо-зеленого оттенка. Река вместе с жизнью впитала в себя все краски, которые водились в молодом организме. Смыла и грехи, и подвиги.
– Кто-нибудь вызвал ударников?
– Неужели один из заблудших? Из тех, кто просрочил пропуск и болтается у нас просто так?!
– Заблудший ребенок? Ему бы и пропуск не выписали.
– Ударников вызвали?
– Совсем еще дитё…
– Я слышал, для заблудших теперь отдельные меры. Кто в Городе пропуск просрочит, тому по Кодексу не штраф, а тюремное заключение полагается.
– Да что вы, может, мальчик – горожанин!
– Где же ударники?!
Как глупо я разглядывал мальчика – во все глаза. Я живой, а он – как я, только мертвый. Когда сталкиваешься со смертью, невольно проговариваешь в сознании:
Конечно, не горожанин он был. Не стригли давно. С такими вихрами дети в Кварталах бегают. Река и там протекает. Вот, прибило течением. Недоглядели чистильщики, не выловили.
Ударники все-таки приехали, завернули мальчика в черный мешок и увезли на патрульной машине с сиреной.
С тех пор столько лет прошло, а я до сих пор помню, какой он был мертвый.
С оболочками не так. Когда из человеческого тела выкачивают душу, наступает короткий период так называемого бездушевного шока – оболочку потряхивает. Несколько смачных судорог, закатившиеся зрачки и прочие остаточные действия стремительно угасающего организма. Когда оболочка перестает трястись, Умница-616 направляет извлеченную душу в собирающий кристалл и выключается.
В процедурной сразу становится тихо. Первое время я подолгу слушал эту тишину: она не была пугающей или жуткой, она никакой не была, пустая и бесцветная. Так я и стоял, прислушивался, смотрел на то, что было донором на операционном столе, все ждал, когда скажу, хотя бы про себя произнесу: я живой.
Но в голове тоже тихо. Тело без души напоминает коробку со старыми вещами, которая когда-то была очень важна, когда-то очень давно. Она уже вся в пыли, вросла в темный угол, куда ее задвинули и где про нее напрочь забыли. Они все еще там, эти вещи, но смысла в них нет и нужды тоже. Так и с оболочкой. Если ее вскрыть и потрясти – вывалятся кишки, может, еще какие внутренности, но даже такое кровожадное надругательство – глупое и нелепое, ведь кажется, что оболочка никогда живой и не была.
Раньше я всегда приходил в морг во время утилизации оболочек. Смотрел, как кремационная печь автоматически раздвигает и задвигает прожорливую пасть. Хлоп-хлоп. Одна оболочка. Другая. Я надеялся, что рано или поздно ко мне вернется чувство, которое парализовало меня в тот день на мостовой. Глухо.
Впрочем, я забежал вперед.
А помнишь, как по-дурацки мы познакомились? Тогда, на день Города. Если бы не любовь к фисташковому мороженому, может, и не случилось бы всего этого. Может, и душ бы не было, и ты бы не умерла. Может, наконец бы выбрала – я или Даниил.
Жара стояла страшная, охладительные и поливочные машины не справлялись, на набережной не купались, река почти закипела. В лавке сломался робот-мороженщик, и фисташковое осталось последнее. Я в детстве часто болел, мороженое мне стабильно запрещали, поэтому, повзрослев, я за рожок мог и покалечить. Еще и ты – пролезла вперед! Сколько я тебе припоминал, а ты до последнего отпиралась, а я видел, что пролезла. Стояла с тающим рожком, я размахивал перед тобой руками и кричал что-то возмущенное. Ты кричала в ответ даже громче, и я изумился, как у горожанки язык поворачивался так разговаривать.
– А вот хер тебе, а не мороженое! – и половину рожка в рот запихала. Удивительная вредность и удивительно широкий рот.
Тогда и ввязался Даниил, Данте, он так теперь себя называет. Ты бы услышала, обсмеялась. Отщепенцам, тем, кто добровольно покинул Город ради квартальной жизни, не положены городские имена, но он и сам хотел себя старого стереть, вычеркнуть. Помнишь, каким он был? Высоченный, гладко выбритый курсант Ударной школы. Это в Кварталах он носит бороду и дурацкие шляпы, представляешь, бородатый! А тогда все строго по Уставу, готовился к службе на благо Города. У меня вообще случился день потрясений, два сумасшедших на один квадратный метр.
– Уступили бы даме, некрасиво же.
– С чего бы? Любое гендерное неравенство упразднили черт знает когда. А она вперед влезла, пусть вернет мороженое!
Даниил зарядил мне в нос, ты надела мороженое ему на голову, и с тех пор мы не расставались. Это была странная дружба. Сейчас у меня есть Аукционный Дом, мои души, я не нуждаюсь в людях. Наука, у истоков которой я оказался, перечеркнула все приземленное. Все эти привязанности – шелуха. Но когда я вспоминаю свою прошлую жизнь – жизнь до душевного просвещения, – я рад, что у меня были именно вы. С семьей после школы я почти не общался, родительские посредственные жизненные порядки только отвлекали от исследований, хоть ты и тысячу раз пыталась нас примирить. Неважно, их давно нет. Но вы оставались, и вы были теми, кто хоть изредка напоминал мне о том, что за пределами лаборатории есть что-то еще.
Хочу, чтобы ты знала. Мы с Даниилом не терпели друг друга, мы правда были друзьями. Меня забавляли его военная выправка и прямота, его раздражали мои научные теории – всё как у всех. Будь мы хоть немного похожи, дружбы бы не случилось, даже такой странной, что была у нас. Мы уживались по принципу магнитных полюсов, со временем я даже стал ощущать острую потребность вывести Даниила из себя. Сейчас, не поверишь, он славится своей несгибаемой выдержкой, это в квартальных-то реалиях, но я помню, как от ярости у него краснели уши и щеки, он щурился, пыжился, потом не выдерживал и бил кулаком по столу:
– Надоел! Уймись!
Высокие отношения.
Ты не говорила этого вслух, но была уверена, что ты – единственное, что нас связывало. Не мы тебя перетягивали, как канат, – нет, это ты тянула нас по очереди, то раздавала затрещины, то сидела на пороге, всегда жаркая и красивая. Я понимал: если ты не спишь со мной, значит, спишь с ним. Он тоже знал. Нас все устраивало, потому что, не прими мы твои условия, ты бы не позволила этим отношениям случиться. Не удивительно, что мы в конце концов друг к другу прикипели, это было предсказуемо, ведь иначе мы бы просто передрались и, если бы я не успел отравить Даниила (насильственные методы все же не мое), он бы сломал мне хребет и пару ребер.
Все-таки, кроме тебя, общее у нас было. Он тоже не любил своего отца, бессменного главу ЕУГ, не любил скрытно, потому что иначе у ударников было не положено. Отец о нем слишком пекся, для военного был вообще сентиментален, но, если бы Даниил хоть раз признался, что отцовская любовь его знатно придушивает, тот бы наверняка выбил из Даниила подобные мысли, потому что отеческая любовь душить не может. Мы много разговаривали о жизни, о смерти – еще больше; кажется, про души я впервые тоже заговорил с ним. Ты бы пришла в ярость, если бы услышала, но повторю: мы были друзьями.
Да-да, впервые про души – всё с Даниилом. Мы сидели за столом, пока ты работала, и пили под мерное перестукивание швейной машинки. Мы с Даниилом постоянно наперегонки таскали тебе всякую механическую рухлядь, которую ты обожала, потому что «одежда должна руку чувствовать».
Новую швейную машинку нашел Даниил, а я привел в рабочее состояние, поэтому в тот вечер у нас было перемирие. За окнами – ни звука, Даниил съехал в квартиру в спальном районе, и ты гнездовалась там, тебе нравилось, что шум Города туда почти не дотягивался, а еще через открытую форточку сильно пахло – тополями, черемухой. Каждый раз, приезжая в спальные районы, где улицы еще расцветают, я мысленно оказываюсь за тем столом, до меня доносятся звуки швейной машинки, привкус джина на языке, неспешные разговоры об одном, о другом.
– У-у-у, чертовщина! – Ты то и дело вскрикивала, если не увлекалась сильно, не забывала о штрафах за обсценную лексику, а мы с Даниилом переглядывались, уже давно не удивляясь твоей причудливой речи.
Даниил, помню, покачал головой и сказал, приложив два пальца к яремной ямке между ключицами:
– Смотрю на нее, и что-то ворочается.
– Спазмы, – ответил я машинально, но, признаюсь, тогда задумался, пощупал свою грудь, продавливая пальцами кожу, пытался понять, шевелится там что или нет. Не шевелилось, пока только показалось, но, если бы души пахли, душа моя – непременно тополями, черемухой.
Теория душ не свалилась из ниоткуда. Прежде чем хотя бы заикнуться вслух о своих планах, я все изучил. Я вывернул все архивы, даже художественную литературу прошерстил, тот список древней классики, которая еще осталась. Часто экземпляры находились на бумаге, представляешь? Я тогда впервые в руках держал бумажную книгу. Тяжеленная, убить можно, но при этом хрупкая – рассыпается, абзацы на страницах где-то кривоваты, где-то перепачканы или выцвели, и все же легкая шершавость бумаги под пальцами – мурашками вдоль позвоночника. Ты мои книги потом ненавидела, всю эту «бумажную рухлядь». Из рукотворного ты признавала лишь свои нитки и выкройки, и в этом мне виделось удивительное лицемерие, пускай я знал, что окружающий мир ты презираешь выборочно и искренне и нет в этом никакой двойной игры.
И нет, ты была неправа. Я не помешался. Люди всегда пытались подобрать определение души. С ее помощью они пытались объяснить себя, жизнь, смерть тоже. Душа походила на кальку для выкройки – на нее пытались «переложить» разные социальные модели. Впрочем, не только социальные. До Прогресса, во времена религий, душу связывали с верой, с тем, что способно «пережить» смерть. Еще душа воспринималась как метафора, отражение внутреннего мира человека, его личных качеств. Наконец, душу толковали как часть иррациональной внутренней жизни человека. Но вся эта душевная философия обладала теми же недостатками, что и калька для выкройки. Она постоянно скручивалась в рулон и была неудобна, а еще, и это самое важное, легко рвалась. Душа – это все перечисленное и ничто из этого одновременно.
Я доказал самое главное. Душа есть, Даниил был прав – за яремной ямкой действительно шевелится.
До этого ни у кого не было эмпирических данных, так и появился Душелокатор-615. Про себя я называю его братом Умницы, прижилось это чертово прозвище, которое Варлам придумал для операционной машины, но об этом я еще расскажу.
Одна строчка все изменила, представляешь? Я перечитывал один из древних хрестоматийных текстов.
Если душу можно выдохнуть, значит, она должна иметь какую бы то ни было вещественность. Тогда мне казалось, что подобный вывод примитивен настолько, насколько примитивны в принципе тексты той эпохи. Я отмахнулся от этой строчки, что с нее взять – поэзия, прости Прогресс, примитивное искусство, жалкие обрывки которого продолжают существовать только в песнях. Но она преследовала меня. Не строчка, сама мысль не отпускала, и ее следы я находил всюду. В одном древнем источнике душу называют началом, потому что она есть испарение, из которого составляется все остальное. В других текстах пытались определить местоположение души. Кто-то считал, что душа располагается в мозгу. Кто-то – что в крови, животе, ушах, волосах. Мне встречался и изначально верный вариант – яремная ямка, вместилище души. А если обратиться к древним мертвым языкам, станет ясно, что часто само слово «душа» означает «дыхание жизни», «жить», «дышать». Вариантов, конечно, было куда больше, но тогда я самонадеянно цеплялся за то, что могло привести меня к цели. Суть оставалась одна – душа стала чем-то конкретным, не абстрактным или духовным.
Ты ненавидела мою теорию и меня вместе с ней. Такой уж ты была – компот из пуговиц и крайностей. Ты хотела, чтобы я не отвлекался от человеческих внутренностей так же, как ты не отвлекалась от внешностей. Тебе непременно нужно было, чтобы мы были пазлом и соответствовали друг другу. Ты держала нас с Даниилом рядом, каждого под руку, и не могла допустить, чтобы наша складная мозаика из трех человек вдруг развалилась. Неважно, сколько раз я твердил, что душа – наша самая главная внутренность; ты сопротивлялась. Думаю, ты просто ревновала, потому что теория поглощала все мое свободное время, мозаика все-таки начала разваливаться. Я плодил вокруг себя бумажные источники и кучи записей – ты жаловалась на пыль, забитый нос и истерила:
– Убери! Убери рухлядь! Она воняет старостью, смертью от нее несет! Хватит!
Но я, как и ты, больше не доверял компьютерам, поэтому держал записи так – на теле волокнистого материала, и было спокойней. Я видел, в кого ты превращалась, когда кто-то из нас бередил установленный тобою порядок, и я, каюсь, делал это чаще. Мне было больно, ведь ты страдала искренне – с надрывом, исцарапывала руки иголками, верещала во весь голос, но никогда не трогала мою работу. Ты знала, я бы тебе этого не простил. Душа моя, посмей ты, я бы сжег всю твою одежду, и ты бы окончательно сошла с ума, прострочила бы мне лицо. Границы дозволенного между нами оставались целы, но ты все равно мучилась.
Потребности души схожи с теми, что присущи любому живому организму, и направлены на обеспечение ее жизнедеятельности. Эти потребности, в свою очередь, предопределяют способность души усваивать (даже присваивать) чуждое. Цель подобного поглощения – питание, рост, не в объеме, а именно наращивание силы.
Я перестал замечать, что ты совсем забросила мою квартиру. Я поднимался из подвала, где работал почти круглосуточно, однако не слышал ни швейной машинки, ни запаха кофе и драников, которые ты поглощала в немыслимом количестве, но всегда – пригоревшими, ни громких придыханий, какие обычно вырывались у тебя за работой. Ты неделями оставалась у Даниила, он ликовал. Он надеялся взять этот любовный треугольник измором, верил, что рано или поздно я выберу науку, а ты – его. Но ты жила с убеждением, что при желании можешь избавиться от нас обоих, а наоборот никак не могло выйти. Стадии твоих истерик я давно изучил, правда, как я говорил, мне до них не было дела, поэтому я пропустил тот момент, когда от громких сцен ты перешла к вкрадчивым манипуляциям. Однажды ты явилась, не открыла дверь своим ключом-картой, а ждала, пока домашний монитор меня доконает. Теперь ты плакала молча, а на тарелке, прикрытой салфеткой (я почувствовал еще за закрытой дверью), – пригоревшие драники. Пока ты молчала, я мог разглядеть, какие все же у тебя голубые радужки, налившиеся цветом на фоне покрасневших белков, и снова дурел.
– Я скучаю.
Тебе по сей день должно быть стыдно за то, что ты так сказала. За все наши годы ты практически никогда не говорила подобного, а тут схватила меня за шкирку короткой фразой. В тот вечер мы, ты помнишь, все-таки разругались, ты негромко толковала о том, что если душа существует, то я убиваю твою. К тому моменту я продвинулся достаточно, чтобы осознать всю важность заботы о душе, поэтому признал твою правоту и тот факт, что я обязан беречь и тебя, и твою душу.
И все же ты была удивительной и решения твои были удивительными. Немного внимания, и тебя перещелкнуло. Ты успокоилась, стала приходить чаще, перешагивала через ненависть и помогала мне. Возможно, так ты надеялась связать нас еще крепче. Иначе зачем это все? Зачем ты согласилась на эксперименты? Я думаю, ты просто хотела меня наказать.
Когда Душелокатор-615 был готов, нужно было его протестировать. Опыты на животных казались тупиковыми, к тому же были запрещены в Городе, а транспортировать Душелокатор в Окраины тогда было невозможно. Сегодня мой Аукционный Дом – гигантское здание, где раньше располагалось наше главное научное учреждение – Прогрессивный Центр Города. А тогда Душелокатор еле помещался в моем подвале. Искать единомышленников в университете было нельзя. Я не доверял никому, у меня оставались ты и Даниил. Даниилу с самого начала не нравились мои исследования, он упирался, думал, что мне нужен лишь повод, чтобы усыпить его, и тогда все кончится. Мы смеялись, но, если честно, едва ли он доверял мне полностью. Несмотря на нашу извращенную привязанность, Даниил побаивался и меня, и всей этой истории с душами, но еще больше он боялся, что я втяну в эксперименты тебя, поэтому, когда я предложил тебе стать первой испытуемой и ты сказала да, Даниил так разозлился. Ты, что странно, согласилась запросто, не отвлекаясь от строчки. Помню, я сел рядом с тобой на пол и долго смотрел, как ловко ты перебираешь пальцами, лента простроченной ткани сваливалась мне в руки, и я думал, что не могу любить тебя сильнее. Мог. Любил. Люблю.
Позже ты говорила, что почти не помнишь тот день, потому что не спала несколько ночей, дошивала очередной невероятный «проект» – так ты называла любую созданную тобой вещь. Зато я помню всё. Привкус сырости в подвале. Попискивание Душелокатора – он снова и снова сбрасывал настройки, обновлялся. Уже тогда я видел, что машине тесно в этих стенах. Ты собрала кудряшки в хвост, некоторые все равно вырывались и торчали в разные стороны. Ты лежала на операционном столе, который я тайком вывез из университета, и тянула руки к потолку, складывала из пальцев фигурки. Ты не говорила со мной, не боялась шума Душелокатора, просто была рядом, когда была нужна мне.
Эмоции и чувства, которые один человек может испытывать по отношению к другому, случается, притупляют один из основных человеческих инстинктов – инстинкт самосохранения. Поэтому ты была так спокойна. Эта особенность сильно влияет на качество души, поэтому души, способные на такое самопожертвование, ценятся выше. При этом наличие объекта самопожертвования у донора в момент операции совсем не обязательно, наоборот, важнее потенциал, а не его реализация.
– Ляг ровно. – Я почти не слышал собственного голоса, сердце колошматилось в груди, потели ладони, но я старался себя контролировать.
Я включил Душелокатор, он разогнулся и прислонил излучающую катушку к твоему телу. Раздалось гудение, и Душелокатор принялся искать твою душу. Ты по-прежнему держала руки, задрав их над головой, и не обращала на процесс никакого внимания. Я замер у монитора.
– Может, у меня ее нет? – Ты хмыкнула, и Душелокатор возмущенно запищал в ответ.
Я ничего не ответил, просто наблюдал, как излучающая катушка скользила вверх, вниз, дернулась, и вновь наверх; я предчувствовал, где она остановится.
Свершилось. Душелокатор издал одобрительный сигнал и застыл: на мониторе между ключицами вихрилось дымчатое вещество. Позже я узнал, что душа золотистого цвета, что движение ее хаотично и непрерывно, что душа использует тело как опору, что в отсутствие тела душа не способна двигаться и погибает, поскольку в непрерывности движения залог ее существования. Все это пришло позже, а тогда были причудливые завитки душевной материи и мысль, что я прикоснулся к самой смерти и прихлопнул ее, как таракана. Еще мне стало совершенно ясно: ничего прекрасней твоей души я в жизни не видел. Тебе надоело скрючивать пальцы, ты растянулась на операционном столе, а когда я выключил Душелокатор, ты уже уснула. Ты проспала на столе до утра, потому что ненавидела, когда тебя будили. И я не стал.
В древних текстах масса намеков на то, как сильно связана человеческая суть с душой. Так и есть: душа – это выражение самости личности. Оставалось выяснить, возможно ли это «выражение личности» конкретизировать, иначе говоря – разобраться в его природе.
Мы бегали друг за другом по кругу. Мое первое открытие свидетельствовало: впереди большие перемены, это понимал даже Даниил. Но меня ждала еще куча исследований, и Даниил, как ни смешно, оставался единственным, кроме тебя, кому я доверял и кто мог помочь мне. Вот я и носился за ним. Ты носилась за мной, твое пренебрежение исчезло, ты испугалась, что мой прорыв разрушит нашу связь, хотя я по-прежнему считал тебя его вдохновительницей и твердил: удалось, ты привязала меня к себе окончательно. Твой страх меня потерять мог выглядеть умилительно, но в отчаянии ты была еще страшнее, чем в ярости, и я тебя сторонился. Даниил все так же носился за тобой, наблюдал твои метания, а потому был готов помогать мне: когда я был доволен, успокаивалась и ты. На тот момент наши взаимоотношения из пазлов превратились в слепленную из разных цветов пластилина кучу. Тогда я не думал, что это тупик, безвыходная история, наоборот, порой казалось, что так и должна быть устроена жизнь. Я был счастлив.
Следующим мы обследовали Данте – он согласился, но этого было недостаточно, нужны были еще подопытные, которые никогда не узнали бы, для чего я провожу свои эксперименты. Осторожность, боязнь огласки определяли мое поведение, и иногда, да, его можно было счесть маниакальным. Записи велись исключительно на бумаге, я запирал их в сейфе, не выходил из квартиры надолго, а в свои краткосрочные отлучки без конца мониторил камеры. Даже твое присутствие рядом с материалами стало меня напрягать. Твое отношение к моим исследованиям по-прежнему часто менялось, я то и дело слышал неодобрение и ревность в твоем голосе, а еще я знал, что ты способна на что угодно, мое прощение тебе и не требовалось. Во время ссор мы вставали каждый по свою сторону баррикад: я заслонял от тебя стол, ты от меня – швейную машинку, и мы ждали, посмеет ли кто-то броситься первым. Это значило бы разрушить все, что мы создали.
Ты требовала, чтобы в постели я был только с тобой, думал о тебе, и постоянно заглядывала мне в глаза, будто могла понять, о чем я думаю. Могла, конечно. Все это было лишним. Ты ненавидела, когда тебе мешали шить, постоянно трепалась об одежде, но мы оставались вдвоем, и все остальное на время отступало. Друг с другом мы могли переключиться. Не знаю, срабатывало ли это с Даниилом. Наверное, ведь его ты тоже любила. Однако чем дальше, тем больше и секс походил на борьбу.
Обычно людей приводил Даниил. Тогда он вовсю работал на ударников, отслужил год чистильщиком в Кварталах, перебрался обратно в Город, папочка готовил Даниила к руководящим должностям, и сам Даниил был сплошь дотошная правильность, поэтому никто не замечал, что он забирает служебную машину, а со склада пропадают запасы медицинских обезвреживателей. Прогрессивный Центр разработал для ударников потрясающие инъекции, мы использовали те, что надолго отрубают сознание, а после человек не помнил последние несколько часов бодрствования. Сначала годились всякие особи – я сканировал души без разбора, пытаясь все упорядочить, хотя бы немного привести данные к общему знаменателю. Со временем процесс захватывал меня; скоро, душа моя, я опять потерял счет времени и всякую меру. Даниил не мог привозить образцы слишком часто, выходил из себя, когда я требовал шевелиться, ты бросалась на Даниила, потому что тебя расстраивали моя нервозность и отстраненность, и Даниил ехал, искал. Мы снова встали на наш беговой круг.
Пока Даниил искал образцы, я работал с тем, что было, и иногда мне мерещилось, что моей рукой по бумаге движет чужая воля. У меня нет склонности к мистификациям, возможно, я просто слишком верил в сокровенность момента, но если ты хотя бы притворялась, что разделяешь мой трепет (временами даже действительно пыталась), Даниил не был так сговорчив.
– Это мерзко. То, что мы делаем. – Даниил произносил это каждый раз, доставляя очередной образец.
Уже тогда, душа моя, Даниил был пропитан этой искусственно сформированной моралью, которая так безжалостно и категорично разделяла мир на хорошее и плохое. Он не различал полутонов, самое страшное – он лицемерил. С одной стороны, он негодовал из-за жестокости и опасности моих научных изысканий (я сохранил в памяти для тебя эти в корне неверные определения моей работы), с другой – продолжал помогать, потому что его любовь к тебе перечеркивала всякую мораль, в которую он якобы верил. Его жизнь, наша жизнь в принципе, шла вразрез с тем, на что Даниил опирался, но он не мог иначе, потому что чувства перевешивали, они чаще всего перевешивают. Люди в этом отношении существа практически безвольные. Меня раздражало это притворство, и я отмахивался от Даниила, лишь бы делал, о чем просили, а ты, душа моя, ты приколачивала его к месту недовольным шиканьем, потому что и тебя пресловутая мораль Даниила не прельщала.
Странно, но ты хотела присутствовать на всех тестовых процедурах, будто беспокоилась, что чья-то душа вдруг удивит меня больше твоей. Особенно если привозили женщин. Ты садилась передо мной, и, пока я пялился в монитор, ты пялилась на меня и при малейших признаках радости или удивления на моем лице подскакивала как укушенная, выбегала из подвала:
– Так и знала! Тварь ты! Тварь! Ненавижу!
Такое примитивное мышление никак с тобой не вязалось, но заспорь я, ты бы нафаршировала меня иголками. Древние говорили, что чужая душа – потемки, тем не менее я видел перед собой ее золотистые завихрения очень ясно, а вот твоя душа, даже сведенная в общую таблицу, упрощенная до базовых показателей, все равно одновременно и болото, и пропасть; меня засасывало и укачивало от ощущения свободного падения.
Образцы выгружали в моем подвале, включался Душелокатор, и я начинал исследование. Даниил контролировал ударников, чтобы к нам не совались из-за соседских жалоб на странные звуки. Удивительные существа люди: они всегда так безжалостны к нарушителям своего спокойствия, а шума, что производят сами, не замечают. Та соседская бабка, помнишь, стабильно раз в неделю дергавшая ударников, каждое утро выходила на балкон (мы же оба жили на первом) с голой грудью, и ореолы ее расплывшихся сосков загораживали солнце в единственном окошке моего подвала, которое, как назло, смотрело на ее балкон. Она выходила, била клюкой по окнам: «Монитор сдох! Домашний монитор сдох!» – по утрам она забывала, что ее допотопный домашний монитор включался с кнопки.
В остальном никого не заботило, чем занимался будущий глава ЕУГ с друзьями, поэтому мы рассчитывали на положение Даниила среди ударников. О нашей необычной любви, кстати, так никто и не узнал, представляешь? Крепкая студенческая дружба. Очередное доказательство того, что люди по-обывательски близоруки, а потому уж великих открытий им точно никогда не сделать.