Ходим по дому, из комнаты в комнату: кухня, столовая, помещения, где отец драматурга занимался своими кожевенными делами, – поднимается на второй этаж. Полы, лестницы скрипят под ногами, «дышат». Стар дом, стар. Да и конструктивно эта тюдоровская архитектура жидковата. Это не замок, сложенный из каменных глыб на тысячелетия. Это недорогой дом небогатого жителя маленького сельского городка. Приходится только удивляться, что он еще цел до сих пор.
На стенах в рамках, в витринах под стеклом много интересных старых документов, касающихся жизни Шекспира и его семьи, постановок спектаклей по его пьесам, публикаций самих пьес и сонетов. Из документов следует, что в шекспировские времена нелегко было драматургам сводить концы с концами и, если бы Вильям Шекспир не стал пайщиком театра «Глобус», он бы вообще прожить не смог на свои трагедии и комедии. За рукопись «Гамлета» он – все ли наши современные творцы прекрасного знают об этом? – получил всего-навсего 7 (семь) фунтов стерлингов.
Рассматриваешь пожелтевшие бумаги, вчитываешься в документы, вглядываешься в гравюры, в картины, портреты и ищешь чего-то еще. Чего? Видимо, такого, что смогло бы вещно, материально рассказать хоть немного нового о том, ради знакомства с кем ты и забрел в этот старый-старый, скрипучий дом.
В осетинском ауле Нар, над кручей в центре главного Кавказского хребта, я заходил в саклю, в которой сто с лишним лет назад родился Коста Хетагуров; бывал на месте рождения Антона Павловича Чехова, в таганрогском, вросшем в землю домике; знаю домик, под крышей которого в столице ныне Советской Киргизии рос талантливый полководец Красной Армии Михаил Васильевич Фрунзе; бывал я в Ясной Поляне, бывал в доме Кашириных над Волгой, в домике Петра I в Ленинграде, в доме, в котором жил и создавал свою музыку норвежец Григ, – близ сурового Бергена, – добирался до последнего жилища великого путешественника Амундсена в окрестностях Осло… Много где бывал. И что волнует в таких местах, что притягивает к себе, заставляет раздумывать, помогает видеть ушедшее и ушедших? Вещи, подлинные вещи их владельцев.
Вещи – они не только мерило степени достатка этих владельцев. Они прежде всего свидетельства вкусов, интересов, особенностей характера тех, кто их приобретал, накапливал, кто жил, воспитывался, работал среди них. Иная вещь скажет о человеке больше, чем несчетные воспоминания о нем, построенные на беспредметных рассуждениях. Мы должны быть бесконечно благодарны тем людям, тем энтузиастам, по большей части бескорыстным, которые, преодолевая подчас неимоверные трудности, берегут и сберегают вот такие дома, как этот на Хенлей-стрит в Стрэтфорде-на-Эйвоне, как врубленная в скалу сакля в ауле Нар, как домик Петра, который в блокадную зиму спасала от зажигательных бомб семья старого, больного сторожа, как дом Кашириных в Горьком и десятки подобных им. Когда-нибудь эту не очень заметную со стороны, скромную, тихую работу поколений хранителей назовут подвигом. Так будет, конечно. Но пока… Пока мы их браним за всякого рода промахи и недостатки. Мне, например, мало было самого этого дома на Хенлей-стрит. Мне хотелось увидеть подлинные вещи Вильяма Шекспира. Но за три с половиной долгих века родственники свели все на нет при очередных дележах наследства. Единственной комнатой, в которой ноги как бы прирастают к полу и откуда не хочется уходить, была та, где, по преданиям, четыреста лет назад родился будущий автор «Гамлета». В ней стоит деревянная кровать с высокими спинками, из того же дерева колыбель-качалка, стулья, лавка. Но это не та кровать, на которой видели сны родители Вильяма, и не та колыбель, в которой качался он сам. Это лишь мебель «того времени». Их, этих чужих кроватей и стульев, не видишь. Видишь совсем иное. Перед тобой в этой комнате расступаются столетия. Здесь он родился, в этом доме рос, отсюда через луга ходил в дом богатого крестьянина Хэтевея, у которого была дочь Анна, чем-то понравившаяся молодому Шекспиру, и настолько понравившаяся, что он, восемнадцатилетний, женился на ней, когда Анне стукнуло двадцать пять. А может быть, потому только он на ней женился, что Анна уже через шесть месяцев должна была рожать? Кто знает!
Многого мы не знаем о Шекспире. Доподлинны лишь его не только не умирающие, но и не стареющие творения. Остальное почти все растворено в легендах и преданиях. Сам он нисколько не заботился о двенадцатом томе собрания своих сочинений, в котором обычно в наши дни у наших современников публикуются дневники, письма, записочки, гостиничные счета и милицейские протоколы. Шекспир не оставил для этого тома ничего: ни дневников, ни копий писем, ни автобиографий или хотя бы простых листков по учету кадров. Он не хлопотал и о самих собраниях сочинений. Подлинники его произведений, его черновики и беловики рассеялись по карманам актеров, да так навсегда и исчезли.
О Шекспире мы узнаем от других. А другие – они и есть другие. Каждый из них по-своему видел Шекспира и по-своему о нем рассказал. Для одних он был исчадием ада, для других – посланцем небес. В книге одного шекспироведа я прочел о том источнике, из которого Роберт Шильд, двести лет назад выпустивший труд под названием «Биографии поэтов», извлек утверждение, что, дескать, на первых порах своей лондонской жизни Шекспир стерег экипажи посетителей театра. Шильд, оказывается, услышал об этом от «одного джентльмена», тому в свою очередь рассказал это Ньютон, редактор сочинений Мильтона, Ньютон услышал от поэта Александра Попа, Поп – от биографа Шекспира – Роу, Роу – от актера Беттертона, Беттертон – от поэта и драматурга Девенана, Девенан – от своего отца, который будто бы слышал что-то такое от самого Шекспира.
Игра в испорченный телефон – и только. А не факт из биографии человека.
Запутано все, разноречиво, построено на преданиях, вот так прошедших через десятки, многие десятки уст и ушей. Почему молодой Шекспир покинул жену, дочерей своих и сына и отправился в Лондон? Одни утверждают, что он насмерть поссорился с хозяином, у которого работал в подмастерьях, и вынужден был бежать. Версия других: тоже, мол, вынужден был бежать, но уже потому, что, браконьерствуя на землях местного помещика, был пойман, бит кнутом и ему грозило еще более худшее. А может быть, и жена тут причиной.
Так или иначе, но он сбежал от всех этих деревенских прелестей в Лондон, в столицу, где и началась его театральная жизнь. Может быть, и верно, что вначале он приглядывал за лошадьми и экипажами возле театра, а потом пробился в суфлеры, а еще дальше в актеры. Это не столь важно, это предыстория. История начинается с того, что он стал обрабатывать, улучшать рукописи других авторов. Это уже была творческая работа. И настолько творческая, что, обрабатывая хронику «Генрих VIII», он так много вложил в нее своего, что стал соавтором драматурга Флетчера.
Когда мы стояли толпой в комнате, где жена Джона Шекспира, Мэри, родила ему третьего ребенка и первого сына, Вильяма, одна из наших спутниц-иностранок спросила у меня, издают ли в Советском Союзе Шекспира, ставят ли на сцене его комедии и трагедии. К разговору с интересом прислушивались девушки-американки. Они впервые видели советских людей, они насмотрелись в кино, начитались о нас бог знает чего, не получая ни слова правды о нашей действительности. Каждое слово наше было для них откровением. Я рассказывал о советских переводчиках Шекспира, о миллионных тиражах его произведений, о собраниях сочинений, о том, что ни один порядочный театр у нас не обходится без того, чтобы время от времени не проверить свои силы на Шекспире, рассказать о его огромной зрительской и читательской популярности в советском народе.
Вокруг стояли еще какие-то люди; иные из них как-то странно, с усмешечками не то недоверия, не то иронии, послушав-послушав, уходили. Я поинтересовался, кто это и чему они так усмехаются. Один из англичан сказал, что это англичане. Усмехаются они по разным причинам. Некоторые потому, что им смешно даже от одной мысли, будто бы чтение Шекспира может кому-либо доставить удовольствие, и если у русских это так, то, значит, сущую правду сообщают о них газеты и радио: здорово русские отстали от мировой культуры, если им по душе такое старье.
– У нас, – сказал этот англичанин, – далеко не все являются почитателями Шекспира. Шекспир труден среднему англичанину, он для такого устарел. И не только язык труден. Это бы еще ничего. Между английским языком времен Шекспира и современным нет такой большой разницы, как между нынешним русским и тем, на котором было писано «Слово о полку Игореве». Но тем не менее разница все же есть. Язык Шекспира для нас стар. Многие выражения того времени сегодня непонятны. Но не это главное, не язык. Мир чувств иной.
Да, вот это-то вторая и главная причина, почему усмехались некоторые, слыша о любви к Шекспиру в Советской стране. Иной мир чувств. Обывателю Шекспир не нужен, а что там говорить, обыватель в Англии достаточно силен, как во всякой стране, правители которой столетиями строили ее благополучие на ограблении, на эксплуатации других стран, других народов. Обыватель хочет жить спокойно, без волнений, без особых раздумий. Он отрицает все беспокоящее, для него непривычное, куда-то зовущее, заставляющее пересматривать устоявшееся и застоявшееся. Обыватель если и помянет Шекспира, то в связи с давней, двухсотлетней сплетней – он или не он автор своих сочинений.
Современники Шекспира не оставили ни одной письменной строки, не передали ни одного изустного предания о том, что не Вильям Шекспир, а кто-то другой писал шекспировские пьесы. И сто пятьдесят лет после его смерти никто в его авторстве не сомневался. Но вот в конце XVIII века нашелся «исследователь», который сенсационно объявил: нет, это не лондонский актер Вильям Шекспир писал бессмертные трагедии и комедии о своем обществе, прикрываясь сюжетами из истории, а великий философ Фрэнсис Бэкон; не мог-де какой-то актеришка подняться до таких высот общественной и философской мысли.
Через несколько десятков лет авторством Шекспира занялся один американец, за ним – американка, опубликовавшая солидную по объему и небезынтересную по содержанию книжицу «Разоблачение философии пьес Шекспира». И пошло, и пошло… В прошлом году в Англии появились на свет божий две очередные книжки о Шекспире. И в одной из них опять-таки поднимается застарелый вопрос об авторстве Шекспира.
Главный аргумент для этих сомнений: не осталось рукописей, подлинников. Но тогда можно легко поставить под сомнение авторство слишком многих великих творений культуры прошлого. Очень немногие из них сохранились в подлинниках. Если бы при жизни Шекспира окружающие знали о том, что он великий, они бы постарались сберечь каждый его черновичок, каждую заметочку; к нему бы на дом явились представители какого-нибудь литературного музея или филиала чего-нибудь, забрали бы под расписку пачки черновиков «Ромео и Джульетты», «Отелло», «Гамлета»; в музее это все было бы пронумеровано, проштемпелевано, положено на должную полку. Хорошо, когда сейчас все знают, кто великий, кто не великий, у кого забирать рукописи в музей, у кого нет. При сомнениях достаточно полистать «Литературную энциклопедию» или позвонить в Союз писателей. А тогда? Кустарщина была в ту пору в делах распределения лавров.
Кстати, о спорах по поводу авторства Шекспира два дня спустя заговорила в Бирмингеме одна молодая англичанка, мисс Б.-М. Ханкок. Это было в городской публичной библиотеке, в отделе, где собраны книги Шекспира, которыми ведает мисс Ханкок.
– Да, да, – говорила она, – большое несчастье, что не осталось рукописей. Из-за этого хотят даже вскрыть могилу, несмотря на предупреждающую от таких глупостей надпись на ней. Полагают, видите ли, что, может быть, рукописи спрятаны в гробу Шекспира. Но неужели кому-то мало этого?..
Мисс Ханкок, звякнув связкой ключей возле сейфа, вокруг которого нам пришлось предварительно разобрать гору пыльных подшивок и увесистых томов, отворяет тяжелую стальную дверь и бережно, словно все это из лепестков фарфора, одну за другой достает старые, более чем трехсотлетние тома. Это он, Шекспир, в изданиях 1623 года, 1638 года и близких к ним.
Листаем эти драгоценные книги. На их страницах чьей-то рукой сделаны пометки, подчерки, зачерки, выброски, переделки. Что это и кто это? Чьи тут хозяйничали перья и карандаши?
– О, это пачкали актеры! – объясняет мисс Ханкок. – Великие актеры. Вот ту, например, сокращал для себя Гаррик. А вот здесь рука одной очень знаменитой актрисы. Она выбрасывала из текста все, что ей казалось слишком грубым. Как видите, у трагедии «Ромео и Джульетта» кем-то переделан финал. Ромео и Джульетта остались жить. Хэппи энд! Счастливый конец очень любят многие.
В тот воскресный день мы объехали в автобусе дома и места, так или иначе связанные в Стрэтфорде-на-Эйвоне с именем Шекспира: и дом его жены, Анны, окруженный цветниками, с которых высажены все цветы, упомянутые у Шекспира в пьесах, и дом дочери, Сусанны, один из замечательнейших образцов архитектуры времен Тюдоров, и, наконец, остановились возле отеля того же архитектурного стиля и носящего название «Отель „Шекспир“» на Чэпел-стрит.
Видимо, это – тоже очень старое здание, и сам отель достаточно стар. Может быть, когда-то здесь был постоялый двор или трактир с комнатами наверху, и в них хозяева закалывали кухонными ножами тех постояльцев, которые побогаче. Обслуживание в отеле современное, отличное, но старина смотрит на вас из всех углов. Деревянные, крутые лесенки, узкие, запутанные, как на большом пароходе, коридоры, двери из старого дерева, петли и ручки на дверях и окнах, кованные из железа или из меди. Все грубовато, средневеково. В комнатах средневековые шкафы, высокие постели. На дверях, рядом с номерами комнат, написаны еще и имена того или иного из шекспировских персонажей. Короли Лиры, Гамлеты, Ромео, Джульетты, Ричарды…
Нам отвели комнату № 146. Она носит имя Генриха VIII, того самого короля, который срубил головы семи или восьми своим женам по одной только причине, что все они рожали ему девчонок, в то время как он ждал наследника, сына. Надо полагать, этот метод воздействия на строптивых женщин должного эффекта не дал, так как после Генриха VIII, если я не запутался в историях английских королей, царствовала знаменитая Елизавета I, кстати, тоже срубившая немало голов своих приближенных.
Остаток дня мы провели в городе, на его улицах, на поросших деревьями берегах Эйвона, среди тысяч гуляющих англичан; заходили в старинные пивнушки, слушали говор горожан.
Конечно, прогуливаясь сегодня по Москве, ты слишком далеко будешь от той Москвы, какой была она, скажем, в XVII или в XVI веке. Но все-таки от тех времен остался Кремль, остались палаты бояр Романовых, дом Малюты Скуратова, храм Василия Блаженного, Лобное место, башня, церкви, монастыри, и если прищурить глаза, чтобы не так яростно в них врывалась современность, если при этом еще и пофантазировать, то кое-что и предстанет перед тобой из тех времен далеких. Вот так же фантазировали и щурились мы в Стрэтфорде-на-Эйвоне, дабы в какой-то мере увидеть, почувствовать эпоху Шекспира, представить самого Шекспира на улицах этого провинциального городка. И река Эйвон, должно быть, не слишком изменилась за четыре столетия, и канал с его дряхлой плотиной, и пятисотлетний, поросший зеленью мост стоит, как стоял в ту пору, и башня старой, очень старой церкви святой Троицы – Holy Trinity Church отражается в недвижной зеленой воде, как отражалась и лет шестьсот-семьсот назад, хотя воды этой утекло, видимо, достаточно много; и в этих пивнушках трудовые люди сидят перед бокалами пива так же степенно, тихо, раздумывая над сложностями и трудностями жизни.
Нет уже, правда, за городской окраиной дремучего Арденнского леса (тезки того, что во Франции), куда ежегодно стрэтфордцы сходились первого мая на праздник Робин Гуда и разыгрывали в его память сценки из легендарной Робингудовой жизни. Повывелись в окрестностях городка, не скачут по утрам конно и не едут колесно знатные и могучие герцоги и графы; остались их ветшающие замки вроде Варвик-Кастла или того, которому имя Кенильворт и которым во времена Шекспира владел блистательный временщик Елизаветы граф Лестер. В недалеко расположенном Ковентри, разбитом немецкими бомбами, вместо известного старинного собора несколько лет назад возведен новый, ультрамодерный.
Мало, мало осталось от шекспировских времен, как, впрочем, повторяю, мало осталось у нас от времен Ивана Грозного или тишайшего Алексея Михайловича. Но что осталось, что сохранилось, то волнует приезжего и впечатляет.
Назавтра, склонив головы, мы стояли возле серых каменных надгробий в церкви святой Троицы – Тринити, под которыми три с половиной века покоится прах Вильяма Шекспира, его жены Анны и любимой дочери Сусанны. Старыми английскими литерами на старом английском языке стихотворная надпись, выбитая в камне, обращается к живущим с просьбой не трогать, не беспокоить прах поэта. Не лазайте, мол, под плиту ни по каким поводам. Она помогла тому, что могилу Шекспира не перенесли в Вестминстерское аббатство, в Лондон, о чем не раз заходили разговоры; она пока что охраняет прах великого драматурга от искателей его рукописей. Хотя как раз она, надпись эта, и возбуждает фантазии искателей. С чего бы, дескать, Шекспир, которому некоторые приписывают эти предупреждающие стихи, стал бы принимать подобные охранительные меры? Явно, что забрал с собой все черновики.
Слева от могил, в стенной нише, – скульптурный портрет Шекспира. Смотришь на него и думаешь: жаль, чертовски жаль, что при жизни этого человека никто не понял его бессмертия и ни одна талантливая кисть, ни один гениальный резец не запечатлели подлинный образ его для грядущих поколений. Остались два или три портрета неведомых живописцев, возможно, просто любителей. Причем один из них, как полагают, выполнен уже по гипсовой маске, снятой с покойного. Да вот кто-то слепил из глины этот аляповатый бюст. Слепил и раскрасил. Но и за это спасибо. Лепил, должно быть, человек, видевший Шекспира живого. Он передал и подтверждаемый в письменных воспоминаниях карий блеск глаз поэта, и светло-русый цвет его волос, овал лица, его черты, характерную бородку.
Вот так завершился земной путь великого англичанина – от комнатки в доме на Хенлей-стрит до церкви святой Троицы – Тринити, каких-нибудь несколько коротких сотен метров.
Но как бесконечен путь его творений через века, через сердца и души, через океаны и материки, через крутые смены общественных формаций и государственных устройств! Если он не был нужен и не нужен обывателю, то тот, кто борется, кто ищет дорог в будущее, кто мятежен и живет с огнем в груди, тому Шекспир – товарищ и друг. Случайно разве, что еще в первые дни революции, в годы гражданской войны Шекспира в Советской стране играли на подмостках красноармейских театров? Он помогал бороться и побеждать.
Италия
На Сицилии работает интересный писатель Леонардо Шаша. Одна из его книг, «Сова появляется днем», была переведена на русский язык и хорошо встречена советскими читателями.
Чтобы повидать Шашу, мы с И.Ф. Огородниковой отправились в центральную часть острову поездом, состоявшим из нескольких обтекаемых вагонов. Поезд из Палермо понесся вдоль морского побережья с пугающей скоростью, за окнами замелькали рощи, рощи лимонов, лимонов, лимонов. Потом сквозь туннели, туннели, туннели он свернул от моря в сторону. Начались горы и косогоры, луга с чахлой травкой, голые камни. Среди камней на косогорах и кручах паслись овцы. Мне припомнился фильм о сицилийском крестьянине, который через такие же горячие каменные гольцы гнал отару своих овец, уходя от карабинеров, потому что нарушил какой-то местный закон; воды в горах не было, солнце палило, и овцы одна за другой дохли, пока не подохли все. Страшная картина. И вот вся увиденная в ней природа, вся та обстановка – въявь передо мной. Только овцы не падают, а, силясь избежать лучей солнца, стоят вкруговую тесными группками, опустив головы к земле, подставив солнцу спины и курдюки.
Не скажу, сколько мы миновали туннелей среди скал и ущелий, пока наконец не вылетели из одного из них, длиной километров в семь-восемь, на равнину возле города Кальтаниссетты, в котором живет Леонардо Шаша.
В доме Шаши нас усадили обедать. За столом были жена писателя синьора Мария и две его дочери. Старшая, Лаура, уже студентка, учится в Палермо, младшая, Анна-Мария, заканчивает школу.
Несмотря на известные языковые трудности, пошел интересный общий разговор. Леонардо Шаша скромен и мягок в манерах, в жестах, в словах. С ним спокойно, неторопливо, как-то надежно. Он родился на южном берегу Сицилии, в городе Агридженто. В Кальтаниссетту приехал когда-то учиться, да так и остался тут, сам став учителем. Первая его книга не была ни романом, ни повестью. В ней Шаша рассказывал о своем опыте обучения ребятишек. Увлекся историческими исследованиями. Рылся в архивах, в документах. Нашел материал об испанской инквизиции, жаловавшей когда-то Сицилию изрядным вниманием. Возник замысел новой книги – «Смерть инквизитора», – документального повествования о сицилийской инквизиции, которая последнее аутодафе, когда человека сожгли живьем, устроила не так-то уж и давно – в первой трети восемнадцатого века. Шаша вдруг помянул мафию, страшным деяниям которой в наши дни посвящена последняя, только что вышедшая его книга.
– Значит, мафия существует и действует?
– А как же! Это давняя организация на Сицилии. Когда-то она была совсем другой. Она зародилась как самооборона крестьян от феодалов. Но той мафии уже давным-давно нет. Под таким названием после объединения Италии, и, в частности, после присоединения к Италии обеих Сицилий в 1961 году, возникла иная мафия, уже более близкая к нынешней. Это была тайная организация националистов, постепенно превратившаяся в оружие феодалов против крестьян. Действовали мафиисты в ту пору только в деревне. А вот теперь они уже и в городах. В Палермо, например. Человек, неугодный мафии, жизни будет не рад, если она против него ополчится. Скажем, он нигде не сможет найти работы. Годами. Пока не покинет остров.
Дружелюбный, спокойный, Леонардо Шаша – отличный собеседник. Суждения его о жизни, о том, что происходит в мире, точны и ясны.
– Насчет тех молодых ваших писателей, которые под псевдонимами печатали за рубежом свои произведения? Что же тут сказать… Ну, во-первых, сам по себе поступок ваших инкогнитчиков не вызывает никакой симпатии. Если честный человек с чем-то не согласен, он высказывает это открыто. А если он позволяет себе иметь два лица, он уже нечестный человек. А во-вторых, я не читал их широко разрекламированных книжек. Таких книг, вокруг которых начинается политическая шумиха, я вообще не читаю.
Шаша с горечью говорит о том, как повсюду в мире буржуазная печать освещает советскую литературу.
– Собственно, о вашей литературе, о ваших произведениях там почти ничего и нет. Только политика, политиканство и окололитературные скандалы. Мы… вот я, мои товарищи, моя семья… никто из нас ничего толком не знает о советской литературе. На итальянский с ваших языков переводятся крохи и, мне думается, с каким-то особым, тщательным отбором. Вы страна особенная. Но вот этих ваших особенностей в том, что для нас переводят, мы не находим, не видим. Жаль, очень жаль.
Сам Шаша в большинстве пишет о своей Сицилии, о том, что является неповторимым сицилийским. Он превосходно знает свой остров, свой народ. От Шаши я узнал, что далеко не все сицилийцы выдерживают условия жизни на родном острове, далеко не у всех любовь к родине берет верх над трудностями жизни.
– Хотите знать: из нашей Сицилии, где сегодня, по официальным данным, всего-то миллионов пять жителей, за последние пяток лет выехали кто куда, на поиски куска хлеба, пятьсот тысяч человек. Десять процентов эмигрировало! Шутка? А с начала века по свету рассеялись миллионы сицилийцев.
– Миллионы?
– Да. Трудно людям живется, неимоверно трудно. Особенно крестьянам. Поездите по острову, поинтересуйтесь.
Я смотрю на обожженное солнцем лицо в крупных, резких чертах, на большие, тяжелые крестьянские руки, на то, как вместительные их ладони наотмашь рубят густой июльский воздух. А тот, кому принадлежат они, шагая от окон, за которыми под склоном берега изнывает в мертвом штиле синее Тирренское море, к окнам, распахнутым прямо в рощу лимонов на крутом каменистом подъеме в гору, читает гулкие, стреляющие стихи.
Читает он на сицилийском диалекте, и, пока это будет переводиться на итальянский, а затем на русский, у меня есть время припомнить недавно вышедшую у нас в Советском Союзе небольшую книжечку стихов хозяина дома над морем – Иньяцио Буттито.
«Я не поэт: мне соловьи претят, – вразброс вспоминаются задиристые строки, – и теплый ветер, лижущий траву, и листиков трепещущие крылья…я чужд поэзии, коль скоро это слово означает луну, зажженную, чтоб озарять влюбленных».
Литературные снобы заявления такого рода, как известно, встречают выкриками: да, вот именно – ты действительно не поэт, коль способен отозваться так о соловьях, о луне, о влюбленных, о пушистом снеге на Никитском бульваре; чувства твои неразвиты, тупы; бесталанен ты, братец, лучше куй что-нибудь там и паши, не оскверняй слух истинных ценителей словесной музыки своим звяком и браком.
Слыхал подобные выкрики, видимо, и сицилиец Буттито. Не зря же стихотворение свое он с откровенной полемической прямотой так и назвал «Я не поэт», страстно, по-бойцовски утверждая в нем дальше:
– Но если ты, поэзия, велишь звать из лачуг, для холода открытых, людей больных, задавленных, забитых и гнущих спину на чужих полях, что кровь и пот берут в уплату за корку хлеба и за горсть оливок; но если ты, поэзия, велишь из подземелий серных рудников исторгнуть плоть полуживых созданий, пожизненно приговоренных к аду (вот истинное вдохновенье!)…
Буттито прервал чтение стихов, взмахнул руками и стремительно, в полном соответствии со своим пироксилиновым характером, выскочил из комнаты.
О чем же он прочел только что? Когда был закончен перевод, я узнал, что его стихами изложена история рабочего-сицилийца, который, чтобы всей семье не умереть с голоду на родном острове, завербовался и уехал на угольные шахты в Бельгию. Прикопив там денег, он решил вызвать туда и семью. Жена, дети рады: скоро увидят отца; они садятся в поезд, переправляются паромом на материк, пересекают всю Италию и уже на севере ее, включив транзистор, чтобы послушать музыку, слышат известие о том, что при очередном взрыве или обвале в шахте, которые так часты в Бельгии, погиб их родной человек. Трагическая, страшная ночь в поезде, летящем сквозь темень в чужую даль…
Буттито верен себе: и тут нет ни соловьев, ни лун, ни листиков трепещущих, крыльев.
Пока хозяин где-то пропадает, я осматриваю его жилище. Постоянно он живет, собственно, не на этом зеленом клочке над морем, а в сельском трудовом городке Багерии, тоже неподалеку от Палермо. Здесь же его дача, врубленная в склон горы, здесь его лимоновая роща; здесь он любит побыть в одиночестве, пораздумать о нелегкой жизни сицилийцев, жизни того обездоленного народа, среди которого он родился шестьдесят пять лет назад. Его родная Багерия стала городком не так уж и давно. В те времена, когда Иньяцио носился по ее улочкам в толпе босоногих смуглых сверстников-мальчишек, она была деревней, славившейся тем, что в ней было много мастеров, сооружавших знаменитые расписные сицилийские тележки, в которые запрягают ослов и мулов. Тележки эти знамениты тем, что расписаны они пестро и очень сюжетно: тут тебе и сценки из Священного писания, и какие-то рыцарские истории, и преступников-то казнят на эшафотах, жгут кого-то, режут, венчают. Фон яркий – чаще всего красный или желтый. Отец Иньяцио Буттито тоже сооружал их, такие удивительные тележки.
Сквозь окна, километрах в двенадцати-пятнадцати по побережью, вижу белые дома Палермо, охватившего полукольцом обширную бухту; за бухтой, еще западнее Пеллегрино. Хожу вдоль стен, вдоль полок с книгами. Тут есть даже и на русском языке. Да, это стихи: Алексей Решетов, Иосиф Нонешвили… На стенах размещены рисунки друзей Буттито – Карло Леви и Ренато Гуттузо. Вот Иньяцио Буттито сфотографирован в обществе наших соотечественников – поэтов и прозаиков – за ресторанным столом где-то во Флоренции, куда они приезжали о чем-то спорить. Сидят все, кроме Буттито, поразительно мрачные, угрюмые, с белыми глазами.
Хозяин наш появляется вновь, неся в руках бутылки.
– По стакану местного вина! Кстати, то, что я вам сейчас прочел… – он разливает вино в зеленые бокалы, – это текст кантастории. Вы, конечно, слышали о нашей сицилийской кантастории? Ну да, понятно. Сейчас!
Он опять исчезает и приносит большой рулон, похожий на свернутую школьную географическую карту мира, которую обычно наклеивают на белую ткань, раскручивает его, и мы видим полотнище, разделенное на клетки, и в каждой клетке яркими красками в лубочной манере изображен какой-то пока нам неведомый, но острый сюжет: кто-то кому-то, озираясь по сторонам, передает пачку денег; кто-то собрал вокруг себя молодцов с кинжалами и ружьями в руках и, склонясь к их ушам, шепчет нечто, судя по их напряженным лицам, до крайности важное; в следующих клетках эти молодцы палят из своих ружей по толпе крестьян в горной теснине – кровь, убитые, плачущие женщины; потом какая-то комната, в ней раздумывающий человек; этого человека кто-то… Узнаём его: он тот, кто в одной из первых клеток протягивал пачку денег. А раздумывающий человек – тот, кто получал эти деньги, кто инструктировал молодцов и командовал ими в горах при нападении на крестьян… Так вот, раздумывающего, получавшего деньги, «кто-то», дававший деньги, убивает из револьвера.
Буттито ставит пластинку на проигрыватель, пластинка сильным, приятным баритоном, в сопровождении тревожно рокочущей гитары, поет об очень грустном, но пока нам неизвестном.
– Сейчас вы это слышите в грамзаписи, – поясняет хозяин. – А в натуре оно происходит иначе. Приезжают кантастористы – обычно их двое – в деревню на автомобиле, если имеют его, но чаще, понятно, на мотороллере или просто на поезде. Собирают людей, желающих послушать, – таких в деревне, да и в городах, всегда достаточно: кантастории у нас очень любят. Развешивают кантастористы вот такое полотнище с рисунками. Один поет, указывая указкой на должную клетку, другой аккомпанирует на гитаре. Но их может быть не обязательно двое, может и один все это проделать. Сюжеты кантасторий, как правило, или трагичны, или очень трогательны. Почти всегда они построены на местных, широко известных сицилийцам событиях. Это своего рода глубоко народный музыкальный передвижной театр. В переводе слово «кантастория» – это как бы «история, которая поется». Говорят, что у вас в Советском Союзе нечто подобное когда-то было.
– Да, бывало. «Живгазета», «живая газета». И пользовалась она большой популярностью.
– У всех народов такое было, – подхватывает хозяин дома. – Что ж, по-вашему, есть Гомер с его «Одиссеей», как не мастерский свод древних кантасторий?!
Буттито останавливает пластинку с ее печальной песней.
– Вы слушали историю знаменитого на Сицилии бандита Сальваторе Джулиано. Не зная нашего языка, вы, конечно, ничего не поняли и могли только оценить музыкальный настрой кантастории. Я перескажу вам ее своими словами.
Буттито отхлебнул глоток вина.
– В тысяча девятьсот сорок седьмом году, еще при министерстве Шельбы, в одном горном местечке, – оно называется Портелладелла Джинестра – была устроена крестьянами маевка. На поляну меж подступивших к ней скал собрались жители нескольких окрестных селений. Они пришли с флагами, приехали на повозках, на которых были припасы, чтобы после митинга подкрепить силы, с музыкой. И вот, когда люди уже сидели на земле, когда с большого валуна заговорили ораторы, из-за окружавших поляну камней ударили ружейные выстрелы. Вот смотрите: та женщина, схватившаяся за голову, – Это Епифания Барбато. На земле лежит ее сын. Он мертв, его сразили пули банды Джулиано. Епифания уже потеряла одного сына на войне. Теперь второй. «Бедные всегда виноваты, – рыдает мать. – Даже здесь. Почему так?» А вот другая женщина, которая лежит, окруженная пятью плачущими ребятишками… Маргарита Клишери. Ее убили, беременную шестым. Глаза, видите, открыты, но она мертва. Здесь точно воспроизведена действительность: Маргарита Клишери умерла именно так – с открытыми глазами, что особенно врезалось в память крестьян. Многих бандиты убили, еще больше ранили, и спокойненько ушли в горы.
– Ну, а другие картины – перед этой и после нее, – что означают они?
– Дело в том, что Джулиано не по своему почину напал на крестьян, праздновавших Первое мая. Его наняли для этого демохристиане, которые боролись против нараставшего влияния коммунистов в сицилийских деревнях. Хотели запугать крестьян, сорвать праздник. На одной из картин как раз и изображена передача денег вожаку банды. По поручению хозяев эти деньги вручает ему его родственник Пишотто, тоже бандит, состоявший в мафии и в то же время выполнявший задания министра внутренних дел. Дальше, как видите, этот Пишотто после нападения банды на маевку явился к Джулиано, когда тот скрывался в доме сельского священника. Вот Джулиано сидит там и раздумывает. Выстрелами из револьвера Пишотто убил его. Выполнил, таким образом, задание министра внутренних дел. Убить Джулиано понадобилось потому, что он (в чем-то бандит и министр не сошлись) грозился разоблачить тех, кто его нанял. А дальше получилось точно так, как позднее было после убийства президента Соединенных Штатов: Пишотто, убившего Джулиано, в свою очередь, засадили в тюрьму и там отравили. Концы, как говорится, в воду.
– Нельзя ли еще раз послушать эту пластинку? – попросил я.
Теперь, когда мне стало известно содержание кантастории о крестьянах, праздновавших Первое мая, и о разбойнике Сальваторе Джулиано, когда к каждой картине я мог приложить соответствующий текст, слушалось и смотрелось все совсем по-другому. Певец прекрасным голосом вел тебя по сицилийским дорогам и полям, подымал на каменистые кручи, заставлял плакать вместе с убитыми горем матерями над их павшими детьми, разделять неизбывное горе детей, оставшихся сиротами. Нетрудно было представить, какое воздействие кантастория эта оказывала на деревенских зрителей и слушателей.
Буттито водил меня по каменистым террасам на склоне горы над своим домом, показывал ряды лимонных деревьев, густо и грузно обвешанных крупными зрелыми плодами; рассказывал, сколько труда вкладывает он ежегодно в эту рощу, за несколько лет перетаскав на себе в гору тонны земли и удобрений, каждую весну, лето и осень перекачивая бесчисленные кубометры воды для поливки деревьев, а в итоге имеет одни убытки, потому что перекупщики за килограмм лимонов платят каких-нибудь сто лир, когда картошка на городских рынках стоит в два-три раза дороже.
Он зло поддавал ногой отличные плоды, от спелости упавшие на землю, горячился и шумел, но мне все думалось о той трагедии, которая одним майским днем разыгралась в Портелладелла Джинестра. Что-то уж очень характерное, типичное для сицилийской жизни чуялось в этой истории.
Пожалуй, нет такого иностранца, который, побывав в Риме, не знал бы, что такое Вилла Боргезе, и не постарался бы посетить эту «виллу». Виллой Боргезе у жителей Рима называется обширная зеленая территория, на которой в тени старых садов помещается не только собственно сама вилла, с ходом времени превратившаяся во всемирно известную галерею Боргезе, но и национальная галерея современного искусства Италии, и даже зоологический сад, и много других интереснейших учреждений и памятников.
На территории Виллы Боргезе немало и обычных жилых домов. По мнению римлян, тот, кто здесь живет, счастливец. Ему не надо выезжать за город: он и так среди зелени, дышит свежим, не испорченным бензиновой гарью воздухом.
Чтобы найти дом и мастерскую Карло Леви, надо прежде всего добраться до Виллы Боргезе. Шофер такси отыскал в огромном городе узкую, кривую, идущую в гору улочку Виа да вилла Руффо, поднялся по ней и затормозил возле дома № 31. Но хотя именно так, на этой улице и под этим номером, был у меня в блокноте записан адрес живописца-писателя, оказалось, что до его мастерской еще далеко. От дома № 31 надо было подниматься по старой каменной лестнице туда, вверх, под сень деревьев, на один из многочисленных холмов Рима (кто сказал, что их только семь?), и уже не смотреть на номера домов, расположенных под этой сенью, а спрашивать, где живет маэстро Леви.
Маэстро встретил нас в обширной мастерской, завешанной и уставленной готовыми и полуготовыми полотнами, этюдами и эскизами и тем всегдашним реквизитом, какой непременно присутствует в мастерской любого художника.
Собеседником Леви оказался превосходным. Покуда шла беседа обо всем понемногу, я вслушивался в его стремительную речь, вглядывался в его быстрые глаза, в энергичные жесты летающих рук. В Карло Леви было что-то сходное с Иньяцио Буттито, недаром два этих человека дружат много лет.
Жизнь Леви была нелегка. Советские читатели, знакомые с книгой его ярких, сильных очерков, объединенных общим названием «Христос остановился в Эболи», знают, что в края, о которых идет речь в книге, тридцатитрехлетний художник отправился не по своей воле. Медик по образованию, живописец по страсти, активный антифашист по убеждениям, он был в 1934 году арестован муссолиниевской охранкой и сослан в Луканию. Со временем, отбыв ссылку, он эмигрировал во Францию, затем вернулся, вновь был арестован, но отправлен уже не в ссылку, а в тюрьму и там поведал читателям о своем пребывании в Луканин, одну за другой развертывая в своих очерках картины жизни тогдашней фашистской Италии.
Очень интересна его книга «Слова-камни» – о Сицилии. Заговорив о ней, я постарался обратить мысль хозяина мастерской к тому, что меня интересовало.
– О, история в селении Вилльальба! – воскликнул он. – Эту историю я хорошо знаю. Очень хорошо. В том селении, когда произошло известное вам событие, жил дон Калоджеро Виццини, глава мафиистов округа, а может быть, и всей Сицилии. Могущественный человек! Это он вступил в сношения с американцами перед их высадкой на южном берегу. Без его воли, как без воли божьей, ни один волос человеческий не мог упасть в сицилийских горах и долинах. Но он был бездетен, и отсюда некий пунктик… – Рассказчик взял мою записную книжку, мое перо и принялся чертить. – Вот площадь Пьяццади Вилльальба в центре селения. Его, кстати, это селение, можно называть и городком, если хотите. Но мы о таких селениях говорим: деревня. А вы как хотите. Вот, значит, площадь. Вытянутая прямоугольником. Не велика, конечно: метров пятьдесят в длину, двадцать в ширину. В одном ее торце – тут – церковь, в другом – казарма карабинеров. Вдоль одной длинной стороны – дом дона Калоджеро Виццини, вдоль другой – два дома, принадлежащих семье родовитых либералов девятнадцатого века Панталеоне. Остановим внимание на этой семье. У них был сын Микеле Панталеоне. Это мой хороший друг, от которого мне все так подробно и известно. Вы правильно сделали, что нашли именно меня. Так вот, о пунктике дона Кало, как попросту звали Калоджеро Виццини. Не имея своих детей, он все внимание свое обратил на Микеле Панталеоне. Главарь мафии решил сделать из парнишки образцового мафииста, который бы впоследствии занял в мафии место вожака. Дон Кало наставлял Микеле в соответствующем духе, учил его обращению с оружием – словом, выращивал мафииста. А Микеле, в свою очередь, раздваивался. С одной стороны – дон Кало и мафия, с другой – семья с либеральными, добрыми, старыми благородными традициями. Сложно, да? Очень сложно. В тот день, о котором у нас, с вами идет речь, свободомыслящие люди Вилльальбы и ее окрестностей решили провести митинг на площади, вот на этой самой, которую я вам тут вычертил. Одним из главных организаторов этого дела был, конечно, товарищ Ликаузи, с которым вы вчера встретились. А надо сказать, что до того дня никаких публичных собраний во всей округе не бывало: мафиисты делали это невозможным. Прогрессивные круги учитывали такое положение и, чтобы избежать неожиданностей, снеслись с главой мафиистов. «Что ж, – ответил им местный вседержитель, – говорить говорите, что угодно, но чтобы и словом не поминались ни вопросы землевладения, ни мафия. А не то… Вы меня знаете. Слов на ветер я не бросаю».
Кто-то позвонил Леви по телефону, чтобы он немедленно куда-то шел. Он только развел руками.
– Всюду все равно не поспеешь. – И продолжал: – Перед началом митинга дон Кало приказал вынести ему из дома, стул и уселся на нем посредине площади. С палкой в руках. Положив ладони на ее набалдашник. Стали собираться люди. Поблизости от казармы карабинеров у стены дома установили вместо трибуны стол. Но людей, надо сказать, на площади было очень мало. Боялись. Чего? Мафиистов. Те с ружьями и пистолетами в руках стояли вокруг всей площади, прислонившись задами к стенам зданий, и, как гадюки, смотрели на каждого, кто появлялся на площади. Крестьяне жались в боковых улицах, да выглядывали из окон домов. А на самой площади, возле стола для ораторов, толпилась небольшая группка шахтеров, которых привел с собой товарищ Ликаузи. Итак, начался митинг. Первым оратором был приезжий университетский профессор. Он говорил о чем угодно – об истории Венецианской республики, о теории искусства, о жизни Бенвенуто Челлини, о непорочном зачатии, – только не о земле и не о мафии. Когда он закончил, дон Кало снисходительно похлопал в ладоши: все, мол, хорошо, приветствую такой митинг. Крестьяне, конечно, от этого осмелели – стрельбы нет, напротив, аплодисменты, – стали выходить из улиц, площадь заполнялась. Следующим поднялся на стол… Кто бы вы думали?.. Любимец дона Кало – Микеле Панталеоне. Тоже не говорил ни о чем прямо в лоб. Но все же в его речи прозвучали семейные либеральные нотки. Дон Кало едва стерпел такую вольность. Аплодировать не стал. Подошла наконец очередь вожака коммунистов – Джироламо Ликаузи. Он размахнулся на полную мощь. Это же замечательный оратор, трибун, подлинный народный вожак. Мафия в его речи была названа преступной организацией, названы были имена, факты преступлений. «Баста!» – выкрикнул дон Кало и поднял свою палку над головой. Мафиисты по этому сигналу открыли отчаянную пальбу: «Руки вверх!» Кто вверх, а кто и нет. Один из них с нескольких шагов, чуть ли не в упор, выпустил очередь пуль в Ликаузи. Тот выкрикнул свои знаменитые слова: «Стреляйте, стреляйте, я все равно отсюда не уйду!..» – схватился за грудь, за живот… и упал. Упал не на мостовую, а на подхватившие его руки. На чьи? На руки Панталеоне! Микеле Панталеоне. Воспитанник дона Кало подхватил вожака коммунистов, взвалил к себе на спину, и никто – тем более что все думали, будто бы оратор убит, – не успел и глазом моргнуть, утащил его за угол в боковую улочку. Затем выскочил оттуда снова на площадь и стал стрелять в воздух из пистолета, который у него был, как у каждого мафииста. Мафиисты удивились, поразились, прекратили стрельбу. А к тому времени раскачались и карабинеры, высыпали из казармы. Убитых в этой схватке не было, но до тридцати человек мафиисты ранили, некоторых очень тяжело.
– Значит, товарища Ликаузи спас Микеле Панталеоне?
– Да, Микеле. Но еще и то спасло, что, хотя Ликаузи был ранен в ногу, он схватился за грудь и за живот, прежде чем упасть. Он так хотел защититься от новых пуль. А бандиты подумали, что он уже убит.
Заканчивая свой рассказ, Карло Леви добавил:
– Человеку семьдесят лет, но огонь его не ослаб, не остыл. Послушали бы вы, как и сегодня выступает он перед крестьянами Сицилии! Он говорит с ними на их родном сицилийском диалекте, язык его образный, яркий, речь зажигающая. Это не книжник, не начетчик. Это солдат старой партийной гвардии.
Так чье же там царство, в сицилийских горах и долинах? – возвращался я все к той же мысли, – разбойники типа Сальваторе Джулиано еще сильны. Те, кто окружает Ликаузи и Итальяно, пока не владеют материальными средствами, которые утвердили бы их как хозяев страны. Но они властвуют в сердцах, в помыслах своих соотечественников. А в конечном итоге, как показывает история, это важнее и прочнее всего остального.
Цейлон. В доме мастера
Лил шумный цейлонский дождь. Не знаменитый тропический ливень, с любовью и прилежанием воспроизводимый американскими кинорежиссерами и европейскими романистами, при котором и в самом деле с улиц смывает не только людей, но и автомобили и даже дома, а именно дождь.