Наутро мы узнали, что над головами пассажиров и возле дверей их кают со всей «юной непринужденностью» развлекалась группа молодых шведов и шведок.
Потом на вечерних улицах Стокгольма мы едва не были сбиты ревущим черным автомобилем, который совершал стремительные маневры, пренебрегая даже минимальными правилами движения. Мы видели позже и целые кавалькады таких бесновавшихся автомобилей, набитых парнями и девицами.
И наконец, нам показали фильм под названием «Сусанна». Девушка лет семнадцати, Сусанна, рыженькая, веснушчатенькая, дочь родителей средней состоятельности, знакомится с симпатичным парнем, любящим спорт. Оба втягиваются в компанию таких же, как они, молодых, скучающих, рвущихся к развлечениям. Появляются старые, потрепанные, но вполне пригодные для езды вместительные автомобили. Компания гоняется на них по ночным дорогам, пляшет, пьянствует и ночует в загородных пустых дачах. Девушки перестают быть девушками, легко переходят от одного к другому. И вот однажды Сусанна и ее друг, удирая от автополиции, налетают на встречную машину. Дальше показывается долгая борьба медицины за жизнь молодых людей. Показывается до крайности натуралистично, как будто перед вами учебный фильм для начинающих хирургов. Картина цветная, и потому минут пятнадцать-двадцать весь экран в крови. Идут исследования, операции, извлечение внутренностей, изображается горячечный бред…
В чем дело?
Нам отвечают:
– Раггаре. Это раггаре. Молодые люди на старых автомобилях. Они становятся бичом вечерних городов и загородных автомагистралей. Их название означает что-то вроде вздыбленного хвоста. Вы, может быть, видели на антеннах их машин не то беличьи, не то кошачьи хвосты? Правда, вместо хвостов иные из них уже навешивают принадлежности дамского туалета.
– Ну а почему такой медицинский натурализм в киноповествовании о них?
– Может быть, это повлияет на парней и девчат. Может быть, их устрашит вид грозящих им страданий. Прогрессивная часть нашего искусства хочет как-то бороться с подобными явлениями, возникшими в последнее время. Наши мальчики и девочки напичканы американскими фильмами. Вы, наверно, обратили внимание на то, как автомобили раггаре бросаются один на другой прямо посреди улиц. Это все из американских развлечений: «таран смерти». Нельзя же на такое смотреть равнодушно. Это разлагает молодую душу нации. Это ведет к большой беде.
И вот в Гётеборге, в одном гостеприимном семейном доме, где собрались шофер грузовой автомашины, дорожный рабочий, маляр, известный в городе художник, продавщица закусочной и несколько профсоюзных работников, мы задали вопрос: кто же такие раггаре, как велико это бедствие в Швеции, не сынки ли это буржуазии?
Нам ответили – одни с большей тревогой, другие с меньшей, одни более страстно, другие менее, но все в одном духе, по существу. Нам сказали, что, если бы это были только сынки из буржуазных семей, никто бы и не волновался, это было бы вполне естественно: буржуазия гниет, она на это обречена. Но вся беда в том, что раггаре (и раггаре Гётеборга, в частности) – это и наши дети, дети рабочих. Старую машину можно купить очень дешево – за три, за две, даже за полторы тысячи крон. Ребята из кожи вон лезут, копят деньги, изворачиваются и наконец приобретают автомобили. У кого не хватает пороху на автомобиль, довольствуется мотоциклом.
– У них нет никаких идей, – резко сказал один рабочий. – Мы сами, профсоюзники, превратились в чиновников. Собрания у нас редкость. У нас нет демонстраций, митингов. У нас даже предвыборная кампания ведется по телевизору. У профсоюзных активистов завелись дачи, машины; они гоняются только за зарплатой. Рабочий у нас стал вроде американского: он работает для того, чтобы платить взносы за материальные блага, полученные в кредит. Хозяева научились затыкать нам рот подачками. Такая жизнь, такая «общественная атмосфера» не могут удовлетворить молодежь. Если мы им не даем идею, они сами рано или поздно начнут ее искать. И могут найти такую… Им ее подсунут. Им могут подсунуть нацизм!
Тут присутствующие запротестовали, сказали, что их товарищ увлекся, перехлестнул. Но он остался при своем мнении.
Такие разговоры то и дело возникали в Швеции, продолжались они вот и в Бергене, потому что не только шведов, но и норвежцев волнуют процессы, происходящие в среде молодежи.
Я предвижу возражения. Мне могут сказать: что это вы, товарищ автор статьи, на всю-то молодежь Швеции и Норвегии взваливаете грехи некоторой ее части? И в Швеции, и в Норвегии множество замечательных молодых людей. Это бесстрашные мореходы и рыбаки Севера. Это землепашцы в плодородной Сконе. Это рабочие электро– и радиозаводов. Это лесорубы, это судостроители, это известные всему миру лыжники и конькобежцы.
Все это верно, все это так, я тоже своими глазами видел крепких телом и духом молодых скандинавов. Но когда хотят победить столь тяжкие болезни, как туберкулез или рак, не утешаются тем, что от них умирает всего лишь шестой, или седьмой, или десятый на земле. Против них борются, как против самого страшного врага человечества, зная, что, если этого врага не остановить вовремя, от него, в конце концов, будет умирать каждый; в таких делах надо меньше всего заниматься арифметикой, надо не подсчитывать, а бороться.
Соприкоснулись мы с молодежными делами и в следующей скандинавской стране – в Дании. Здесь тоже прогрессивными силами страны делаются попытки как-то «исправлять нравы», как-то противостоять той моральной разнузданности, той атмосфере опустошенности, какую приносят сюда НАТОвские ветры из-за Атлантического океана через бандитские кинофильмы, через порнографическую литературу, через идиотскую живопись и музыку, через все, что валом валит сегодня из США в Европу. В любой из этих стран вы можете увидеть в кино такие «заграничные» картины, что на экране не появится ни одна хоть во что-нибудь одетая женщина. И это будет дневной сеанс, и зал переполнят ребятишки почти пионерского возраста.
И вот и в Дании, хотя эта страна прочно зажата в зубах акулы, выдумавшей НАТО, кинематографисты, как в Швеции, как в Норвегии, пытаются влиять на молодые умы, пытаются дать молодежи идею, не дожидаясь, пока это сделают другие, о чем так тревожно было сказано в Гётеборге. Нам показали фильм, тоже, конечно, о разложившейся молодежи, о так называемой «золотой молодежи». Он называется «Развлечения молодых». «Развлечения» эти я описывать не стану. Во всяком случае, «забавы» русских купцов из старых анекдотов по сравнению с ними – забавы дошкольников. Но это страшная правда тамошней жизни, и постановщики картины уйти от нее не могли. В данном случае дело не в «развлечениях», а в том, что сценаристы и режиссер сделали попытку хоть что-нибудь, да противопоставить идущему разложению. На фоне безудержного маразма они изобразили девушку и молодого человека, которые изо всех сил стараются противостоять окружающему пороку. Идеалы этой пары – благородное служение человечеству. Они не знают, как это делать, но стремятся к этому. Он увлечен музыкой. Музыка уносит его из мира грязи в другой мир, красивый, чистый. В картине множество наивного, идеалистического, но в целом это все же борьба, борьба за добрые, гуманные идеалы.
Прогрессивные люди понимают всю опасность идейного растления молодых поколений. И это, бесспорно, страшно, когда потомки Ибсена, Грига, Нансена, Амундсена проламывают друг другу черепа пивными кружками, а в доме великого сказочника Андерсена по ночам бушует матросский кабак с «кабинетами».
Лучшая часть человечества не хочет этого, она ждет помощи от нас. В любой из упомянутых мною трех скандинавских стран десятки людей говорили нам, представителям советской литературы: «У вас героический народ, у вас страна высоких идей и идеалов. Дайте нам побольше книг и фильмов о вашем удивительном сегодня. Это нам так поможет! Дайте книги и фильмы о ваших великих делах, о ваших героях. Мы знаем Чапаева, знаем Маресьева, молодогвардейцев… А кто пришел им на смену сейчас? Мы хотим видеть его. Он воодушевит нас сегодня, как вчера воодушевляли Чапаев и Кошевой».
В часы таких прямых и острых разговоров мы чувствовали себя должниками не только перед своими собеседниками, но прежде всего перед теми, кого люди за рубежом хотят видеть в наших книгах, в наших фильмах и спектаклях, – перед героями покорения космоса, перед магами, приручающими атом, перед строителями плотин на Ангаре и на Енисее, перед теми, кто разводит сады на солончаках вокруг Иссык-Куля и сажает хлопок в Голодной степи, кто идет в океан за рыбой, возводит домны, выплавляет сталь – кто коммунизм строит! Неужели бетонщики и монтажники Братской ГЭС менее героичны и интересны, чем строители Магнитки? Но людям Магнитки Валентин Катаев посвятил замечательную, долго живущую книгу «Время, вперед!». Неужели те, кто осваивает сегодня Голодную степь, уступают в чем-то тем, кто осушал болота Колхиды под цитрусы? Но о героях Колхиды замечательную книгу создал Константин Паустовский. А где же рассказ о людях Голодной степи? Где повесть о строителях Братска?
Здесь мне вновь могут возразить: не слишком ли мрачную я рисую картину нашей литературы, нашего кино, вообще нашего искусства? Вот есть же такая-то книга! Вот есть же такой-то кинофильм, такой-то спектакль! И опять верно. Я могу перечислить превосходные произведения литературы о настоящих людях, кинофильмы о комсомольцах-добровольцах, о бойцах, которые не сдаются! Да, есть такие, и их немало. Особенно пристально всматриваются в человека труда писатели республик, краев, областей. Но моя статья не отчет официального представителя Союза писателей об успехах, а статья литератора о тех явлениях, которые его тревожат. Да, у нас растут прекрасные молодые прозаики и поэты, вовсю работают старые боевые силы советской литературы. Но подлинного героя времени мы по-настоящему еще не написали, и потому, в частности, не сделали этого, что порой ищем его не там, где он живет и работает, а к тому же еще и ошибаемся иной раз в средствах изображения.
Передо мной перевод большой исследовательской работы Эдуарда Лона и Андре Соважа, публиковавшейся в марксистском французском журнале «Нувель критик». Статья посвящается так называемой «школе нового романа». Над этим глубоким, не во всем бесспорным, но умным исследованием стоит поразмышлять тем из нас, кто, не найдя еще взамен ничего лучшего, более плодотворного, поспешил уже отказаться и от присутствия в произведениях фабулы и сюжета, и от психологической разработки характеров, и даже от таких присущих нашей советской литературе принципов, как ленинский принцип партийности и народности при художественном рассмотрении явлений жизни.
Освободив себя от видения героического в жизни и заменив это видением лишь подчеркнуто обыденного, мы можем обречь своих героев на измельчание.
Хотелось бы, чтобы наши литературоведы поскорее исследовали состояние наших дел, скажем, на фронте прозы. Какие здесь есть завоевания, но и какие потери! Если на войне иной раз полезно сжигать мосты за собой, то это прежде всего «иной раз» (а вообще-то их сжигают не при наступлении, а при отступлении). В искусстве же «сжигание мостов», даже если это и «иной раз», пользы еще не приносило.
По словам авторов журнала «Нувель критик», неороманисты считают, что прежний роман (или, как они его называют, классический), даже если он пересмотрен и модернизирован, все равно одряхлел в своих приемах, закостенел в поверхностном реалистическом видении мира, показал себя неспособным, именно в силу своей техники, уловить подлинную действительность – действительность, которая раскрылась перед нашими глазами благодаря научным знаниям и изменениям общества, переживающего глубокие потрясения. Под «научными знаниями» здесь имеются в виду главным образом работы Фрейда в области психологии и освоение этих работ в художественной практике предшественниками неороманистов – Джойсом, Прустом и Кафкой.
Второй чертой, общей для неороманистов, исследователи называют пристрастие к техническим приемам. Исследователи подчеркивают: «Именно этим в большей степени, чем своим художественным превосходством над другими романистами, они, кажется, и произвели впечатление на критику. Довольно любопытно, что в суждениях, высказанных критикой, акцент постоянно ставится не столько на красоте произведении как таковой, сколько на обновлении формы романа».
Исследователи тщательно, со всей добросовестностью и объективностью рассматривают художественную практику современных французских неороманистов – Натали Саррот, Алена Роб-Грийе и Мишеля Бютора, ставя задачу ответить на вопрос, действительно ли их произведения дают более полное и глубокое представление о действительности, чем классический роман, и является ли техника «нового романа» подлинным обновлением жанра.
Наблюдения авторов исследования чрезвычайно интересны. Они констатируют, что сюжет для неороманистов не важен, реальные поступки и события ничего не стоят, среда, в которой существуют герои, условна. Все, что герои делают и говорят, вполне может быть перенесено и в другую среду и даже в другое время. Большое значение приобретают различные сны, бреды, наплывы и расплывы в сознании. Наблюдать жизнь, таким образом, не надо, знать человека тоже не надо. Надо лишь знать самого себя. Авторы статьи так и говорят о Натали Саррот, что читатель в ее книгах найдет не богатство и многообразие индивидуальных реакций, различных в зависимости от характеров и ситуаций, а лишь авторское «я», размноженное в персонажах.
Второе течение неороманистов, в противоположность Натали Саррот, занимается не внутренним миром человека, а внешним, его окружающим. В их подробных описаниях, говорят авторы, есть точность деталей, но также некая стыдливость, сдержанность стиля, заставляющая предпочитать богатству образа нейтральный, даже банальный, но зато точный термин… Используя этот прием, неороманист полагает, что он не становится между вещами и читателем.
Особенно же неороманисты стараются «лишить героя социальных связей или свести их к связям формальным, не имеющим серьезного влияния»: человек-де, как еще до них сказано, заброшен в мир и осужден на то, чтобы быть абсолютно свободным. Поэтому они пишут так, что у персонажей нет ни прошлого, ни родителей, ни среды, которая бы формировала их сознание, ни профессии, ни дела, ни интереса. «Человек вообще» – и только.
Авторы исследования, положительно относясь к самому стремлению неороманистов искать новое, делают вывод: «И все же эта позиция, позиция интеллигентов, для которых ценности культуры, художественные и нравственные требования трудного ремесла сохраняют еще свой смысл, недостаточна, чтобы сделать их писателями-реалистами и в еще меньшей степени мастерами обновления реализма. Они владеют лишь первой стадией реализма, то есть внешним описанием объекта, схваченного в конкретной объемности, или если речь идет о состояниях внутренних, в своей мимолетной подвижности… На деле, если исключить некоторые мелкие детали, эти писатели обновляют, главным образом, принципы оформления». Они следуют по пути, говорят исследователи, открытому пятьдесят-шестьдесят лет назад Джойсом, Кафкой, Гертрудой Стайн, Прустом. Но «и все же между творчеством Джойса и Натали Саррот или Кафки и Роб-Грийе существует разница». Неороманисты, какими бы одаренными ни были некоторые из них, «являются не революционерами, а эпигонами, изо всех сил эксплуатирующими иссякающую жилу».
Интересен вывод, какой делают исследователи о причинах появления «нового романа». Это отнюдь не требование времени, революционного движения вперед. Совсем напротив. Во Франции, говорят они, «мелкобуржуазная интеллигенция позволила заворожить себя трудностями, которые стоят на пути рабочего класса и его союзников в последнее десятилетие. И поскольку этой интеллигенции присуще обращать частную ситуацию, в которой она находится, в ситуацию всеобщую и абсолютную, она видит окончательное поражение в том, что является всего лишь эпизодом исторической борьбы народных сил».
Но это же во Франции! А какое основание у нас, советских писателей, выдумывать такую форму романа, которая неизбежно предопределяла бы показ не героического, а приниженно-будничного? Какие мы имеем основания для так называемой дегероизации и для дедраматизации нашей литературы и нашего искусства? Ну, кто-то, предположим, в силу своей личной манеры письма, чтобы избежать необходимости изображения людей во всей их объемности – с индивидуальными характерами, с их внутренним миром, считает, что «семейный роман» и «роман-судьба» устарели. А как же понять тех, кто зовет к «искусству для избранных»? Не оглядываются ли они на эпигонов, о которых пишут критики-марксисты Лона и Соваж?
В интересной и верной статье Юрия Германа, опубликованной 12 октября 1962 года в газете «Литература и жизнь», говорится о таких явлениях применительно к киноискусству, говорится о требовании некоторых кинорежиссеров создавать особые, привилегированные кинотеатры для особо одаренных в интеллектуальном смысле зрителей.
«Спрашивается в задачке, – пишет автор статьи, – кто эти особо одаренные? Что за удивительное неуважение к народу, что за поганый аристократизм? Что за башни из слоновой кости?
Или эти товарищи начисто забыли, а может быть, по младым ногтям и младенческому развитию собственного интеллекта, не знают, что, кроме Дома кино, Канн, Венеции и прочих милых их сердцам мест, существует, напоминаем, огромный Советский Союз со своими требованиями, со своими горестями, со своими мечтами и со своими чаяниями?»
Каждый из нас должен помнить именно о нем, об огромном нашем Советском Союзе, о двухстах двадцати миллионах наших соотечественников, которые живут и творят поистине как герои, сами будни которых героичны, а не тусклы и серы.
Подчеркнуто будничной жизнь героев получается в тех произведениях, авторы которых заимствуют у Запада метод показа жизни «как она есть». Это метод нехитрый. Идет, скажем, рассказ о зимовщиках на льдине в районе Северного полюса. Кто-то из научных сотрудников в бешеную пургу отправляется снять показания с приборов. Автор рассказывает не о том, как человек преодолевает стихию, а о том, как он думает о курином сациви в московском ресторане «Арагви» или о розовых коленках Шурочки, с которой втайне от жены Ниночки весело проводил время в гостинице «Большой Урал» во время служебной командировки из Москвы в Свердловск. И сразу же все становится заурядным – и этот человек, на много месяцев добровольно отправившийся в ледяную Арктику, и льдина, которая время от времени раскалывается, и весь смысл станции «Северный полюс» номер такой-то; тускнеют не только люди, но даже и северные сияния, поскольку «для образности» их сравнивают с цветными трикотажными исподниками, полощущимися в мыльной воде механизированной прачечной.
А северные сияния – одно из чудес природы. А жизнь на льдине во имя советской науки – истинный подвиг человека, и борьба со стихиями требует там мужества, воли, умения. И по западным упадническим нотам песню об этом не споешь.
В докладе на XXII съезде партии я слышал такие слова:
«Народ ждет и уверен, что писатели и деятели искусства создадут новые произведения, в которых достойно воплотят нашу героическую эпоху революционного преобразования общества. Партия исходит из того, что искусство призвано воспитывать людей прежде всего на положительных примерах жизни, воспитывать людей в духе коммунизма. Сила советской литературы и искусства, метода социалистического реализма – в правдивом отображении, главного и решающего в действительности».
Главное же и решающее в нашей жизни, когда идет борьба двух миров – мира социализма и мира капитализма, – это героический труд, героическое строительство материального фундамента коммунизма, самоотверженность советских людей, их идейное превосходство над теми, кто олицетворяет мир капитализма. Верность идеям партии Ленина, идеям революции, идеям интернационализма, преобразующая деятельность – вот основные черты нынешнего нашего героя.
Не случайно же друзья за рубежом откладывают в сторону иные из наших романов и повестей и зачитываются книгой Юрия Гагарина. Недоумки кричат им: «Времена Павки Корчагина в Советском Союзе прошли!» Но они в лице Юрия Гагарина и его друзей космонавтов видят прямых наследников Корчагина и верных продолжателей его боевой линии жизни – линии, которая обогатилась многим новым, но не свернула в сторону.
Да, конечно, Павки Корчагина в прежней форме сейчас нет. Он не ходит в опорках и в обмотках, не носит суконный шлем с шишаком, не бросается в кавалерийские атаки с клинком наголо, не заготовляет дрова под кулацкими пулями. Он вырос, он окончил десятилетку, техникум, институт. Но это он, он летает в космических кораблях. Он зимует на льдинах Северного полюса и в Антарктиде. Он работает в лабораториях Дубны, оберегает наши границы, сбивает, когда надо, воздушных разведчиков из чуждого нам мира.
Рядом с ним, конечно, есть и такие, умиляясь на которых недоумки и кричат: «Времена Корчагиных прошли!» Но спросите Ленинский комсомол: отречется ли он от своего Павки во имя нескольких разболтанных юнцов, которых прочат в герои нашего времени?
На днях я получил письмо от одной преподавательницы советской литературы из крупного индустриального и культурного центра. Она пишет: «Если бы вы знали, какой урон нанесли и продолжают наносить проповедники «чистой художественности» нашей молодежи! А ведь я каждый день сталкиваюсь с этим. Послушали бы вы, какие штормы бушуют у нас на заседаниях поэтического клуба и литстудии! Да что там говорить! Я изо всех сил оберегаю сына (ему уже шестнадцатый год). Я боюсь, чтобы он не уподобился расхлябанным юнцам, которые вдруг с легкой руки некоторых писателей сделались героями нашего времени».
Действительно, за последние год-два мы наслышались утверждений в критике о том, что эти разболтанные юнцы разболтаны до случая, а если надо будет, то они, мол, блеснут неслыханным героизмом. В «Правде» 18 ноября 1962 года об ошибочности таких представлений очень хорошо высказался Лев Кассиль. Он сказал, что ему всегда казались неверными утешительные рассуждения о том, что «сегодняшние ухари, шалопаи и молодчики, если бы случилось что, стали бы самыми надежными на переднем крае – с автоматом в руках или у ракетной установки. Мы помним слишком хорошо, как проявляли себя люди на фронте. Конечно, массовый героизм народа часто чудодейственно переплавлял многих из тех, кто казался в мирное время пропащим. Но, как правило, и в тяжких буднях фронтовой жизни, и в самые ответственные минуты подлинными героями, настоящими людьми, на которых можно было положиться безоговорочно, оказывались те, на кого можно было надеяться и в мирное время. А иначе, собственно, зачем же было бы нужно вообще воспитывать людей? Пусть растут сами по себе, чего попало набираются без разбору, а придет, мол, час испытания, так они сразу и засияют всеми нужными качествами…»
Могу только присоединиться к словам одного из мастеров нашей литературы, хорошо знающего душу молодого человека. Да, мы не забыли того, как проявляли себя люди на фронте. Скромные Матросовы, Космодемьянские, Чайкины, воспитанные на традициях Павки Корчагина, первыми бросались навстречу опасности, навстречу врагу, а «смельчаки» за именинными столами, всякие ухари и шалопаи вместе с мамашами бегали по врачам за спасительными справками о чем угодно, вплоть до слабости разума, лишь бы не попасть на фронт, простреливали себе руку или ногу сквозь буханку хлеба и все-таки, в конце концов, шли под трибунал за трусость и дезертирство. У орла орлиные крылья растут с его орлиного детства, а не лежат где-то в цейхгаузе до случая.
Партия с величайшим доверием назвала писателей своими помощниками. Партия сказала в своей Программе построения коммунизма: «Советская литература и искусство, проникнутые оптимизмом и жизнеутверждающими коммунистическими идеями, играют большую идейно-воспитательную роль, развивают в советском человеке качества строителя нового мира. Они призваны служить источником радости и вдохновения для миллионов людей, выражать их волю, чувства и мысли, служить средством их идейного обогащения и нравственного воспитания».
Во все века мастера слова, резца, кисти стремились к тому, чтобы их творения приносили людям радость, были для них источником вдохновения. Не всегда получалось так в эпохи ожесточенных классовых битв, в эпохи насилия, изуверства, угнетения человека человеком. Тогда искусство или подневольно служило насильникам, или как могло боролось против них. Но в природе его всегда было сокровенное всепобеждающее стремление доставлять людям радость, вести их к светлому будущему.
Нам дорога к такому радостному творческому труду широко открыта. Ничто не мешает нам творить для народа, на радость народу, помогать партии в осуществлении ее великих целей и идеалов. Тысячи лекторов, даже самых хороших, не смогут сделать того, что способна совершить в умах, в сердцах людей одна книга. Если она верно направлена, она сделает доброе дело. Если неверно – злое.
Если писателя увлекают светлые стороны нашей действительности, вдохновляют победы, одерживаемые партией и народом, в боях за социализм, за коммунизм, его надо поддерживать в этом. Ни народ, ни наши друзья за рубежами, обеспокоенные судьбой своих молодых поколений, ни люди будущих десятилетий не поймут нас, если мы сегодня не будем создавать все больше ярких, крупных художественных свидетельств о наших днях, о наших героях.
Да, конечно, нынешний молодой герой времени уже не говорит, как друг Павки Корчагина Панкратов, по поводу изучения философии: «Наводка теней». Он изучает философию. Будучи бетонщиком или токарем, он пишет повести и стихи. Но по духу своему – революционному, комсомольскому – он прямой сын или внук Павла Корчагина. Он не хлюпик. Он строитель, преобразователь.
Если мы покажем его во весь рост, мы сделаем великое дело. И советским людям, и нашим друзьям за рубежами мы дадим могучее оружие борьбы за нового человека, за накопление коммунистических черт в его сознании, в сердце, в душе.
Англия. Там, где родился и похоронен один великий англичанин
Теплый, солнечный июльский день. Зеленые пологие холмы с расставленными по их склонам одинокими вязами. Вязы стары и могучи – они как бы взяты с давнишних иллюстраций к английским романам о храбрых рыцарях и благородных разбойниках. Под шатровыми кронами вязов, в долинках среди холмов, по пшеничным и ячменным нивам – деревни, деревушки, селения, городки, отдельные домики. Домики двухэтажные; окна у них фонарями, в мелких, темных от возраста переплетах; окрашено все в спокойные, не бьющие по глазам, неяркие тона. Кое-где видны еще и белые, очень белые приземистые строения; в дубовых, грубо отесанных брусьях, которыми связаны их стены, чернеет цепко въевшаяся краска ушедших столетий. Это лабазы, конюшни, овчарни, заезжие дворы эпохи Тюдоров.
Старая Англия. Когда-то веселая и разбойная, ныне спокойная, не слишком торопливая, задумчивая.
Змеясь и петляя, изворачиваясь меж лоскутьев частных владений – как бы не задеть чей-либо огородик или цветочник, – в нескольких дюймах проскальзывая мимо курятников, гаражей, прудов, древних башен и самых что ни на есть современнейших бензоколонок, бегут по этой многое видавшей земле неширокие, но с превосходным ухоженным покрытием многочисленные автомобильные дороги. Держа курс на северо-запад, солидно катится по одной из них зеленый автобус-дальнеход; в нем – пассажиры из разных стран: скандинавы, австрийцы, испанцы, западные немцы; есть две молоденькие американки, славные, скромные девчушки.
Из Советской страны нас трое.
Все мы едем в Стрэтфорд-на-Эйвоне, в маленькую, тесную, но, как утверждают побывавшие в ней, живописную и уютную «страну Шекспира», Shakospearecountry, туда, где родился, где рос и где закончил жизнь и похоронен тот, чьи творения вот уже более трех с половиной веков волнуют сердца и умы живущих на земном шаре. За несколько часов – за шесть или за семь – мы должны проделать путь, на который у того человека, в его времена, уходило пять добрых суток; мы должны за эти часы пронестись по дорогам, истоптанным башмаками Ланселотов и Робин Гудов, миновать не один десяток поросших мхом замков и не менее замшелых трактиров, в которых – и в тех и в других равно – разыгрывались когда-то мрачные, кровавые драмы; должны хотя бы минутку-другую постоять возле харчевен в тени дряхлых вязов, под сенью которых, конечно же, на пути в Лондон или из Лондона сиживал, потягивая эль, если на то были фартинги, и он, чья «страна» ждет нас впереди.
В автобусе тихо: каждый во все глаза смотрит на дорогу, на холмы, на селения – на все вокруг, лишь бы не упустить ни одну мелочь, лишь бы хоть как-то представить себе мир, окружавший великого Потрясателя Копья.
Тогда, правда, когда он жил, его не считали великим; скорее напротив. Истинно великий, как на грех, очень прост и обыден для окружающих, и современники далеко не всегда за простотой и обыденностью во внешних проявлениях способны увидеть, понять огромность его внутреннего мира, его необычную сущность. Скольких великих во все века преуспевающие посредственности похлопывали снисходительно по плечу и, захлебываясь от восторга по поводу собственных успехов, учили жить! Сколько могучих талантов затаптывали при жизни, освистывали, третировали, обходили знаками элементарнейшего внимания, а то и просто тащили на эшафоты и костры! Рядом же с ними возносили временщиков, оборотистых ловкачей, тех, кто раньше всякого другого искусства постигал искусство безошибочно угадывать перемены в придворной погоде и изворотливо приспосабливаться к ней.
Велик не тот, который в лаврах и медалях с головы до ног. Велик волнующий сердца народа, принятый и признанный народом, тот, кто живет и работает с думами о народе и для народа. Величие творцов прекрасного – в народности их творений.
Народ, и прежде всего народ, ломился на смешные и трагедийные представления в лондонском театре «Глобус» – «Земной шар», для которого писал Вильям Шекспир из Стрэтфорда-на-Эйвоне. За спинами бушевавших на театральных подмостках средневековых Ричардов и Генрихов, за любовными трагедиями Ромео и Джульетты, Отелло и Дездемоны, за страшными судьбами Лира, Гамлета, Юлия Цезаря зрители угадывали свои судьбы, свои трагедии, свои печали и радости. Один из современников так и писал, что пьесы Шекспира «трогают сердце простонародной стихии». Другому современнику принадлежит рассказ об атмосфере на тогдашних представлениях шекспировского «Юлия Цезаря»: «Когда стояли они друг перед другом, Брут и Кассий, наполовину обнажив мечи, – ах, в каком восторге были зрители! Они уходили из театра, исполненные изумления».
Не присяжные «ценители искусств» сохранили для веков созданное Шекспиром, – это сделал народ.
«Ценителей» же нисколько не радовало то, что Шекспир свои произведения создавал не по канонам античных мастеров, а широко распахивая перед драматургией двери живой жизни, круша театральные законы трех единств, отбрасывая условности в языке, в писании характеров. «Ему недостает искусства», – мрачно бубнили литературные и театральные судьи. Шекспира – Шекспира! – обвиняли в недостатке мастерства, в том, что он спешит, плохо – плохо! – отделывает свои произведения. Одни из таких поносили его отнюдь не по неразумению, а вполне сознавая, что они делают, поносили из зависти – на его спектакли ходят, а на их нет, из личной неприязни – он не желал любезничать с теми, кто ему не нравился, не лицемерил для того, чтобы только быть милым для всех. Роберт Грин, драматург несколько более старшего поколения, чем Шекспир, и пьесы которого мало-помалу вытеснялись шекспировскими пьесами, даже и не старался скрывать свое отношение к младшему коллеге. В оставленной им литературной исповеди он писал о Шекспире, будто бы это «ворона, украшенная нашими перьями». И еще: «Наделенный сердцем тигра, завернутым в шкуру актера, считает он, что может греметь белыми стихами не хуже лучшего из вас, и, будучи мастером на все руки, является в собственном самомнении единственным потрясателем сцены в наши дни».
Это голос откровенного противника и злопыхателя. Но были и другие, кому просто не давалось понимание природы гения и творчества Шекспира. Бен Джонсон, драматург и поэт, посвятивший памяти товарища по перу взволнованное стихотворение, все же в своих воспоминаниях так писал о Шекспире: «Помню, актеры часто рассказывали и ставили Шекспиру в заслугу, что какое бы произведение он ни писал, он ни разу не вычеркнул ни единой строчки. Ответ мой был таков: жаль, что он не вычеркнул их тысячи. Слова его лились с такой легкостью, что временами его хорошо было бы остановить».
Счастье мировой литературы, что какой-нибудь самоуверенный «ценитель» и «ревнитель», ложно усвоивший понятие художественности, все-таки не остановил гениальное перо Шекспира в щедром и буйном его пламенном размахе. А могли бы стукнуть под локоть. Сколько было их и есть, таких знатоков и мастаков, которые, на беду, прочно вызубрили, будто бы художественное – это вовсе не то, что в совокупности, в неразрывной своей целостности производит эмоциональное воздействие на людей как раз благодаря своей неразрывности и целостности, а то, из которого прут и прут, как из дырявой торбы, элементы всяческих приемов и средств, якобы благодаря которым создавались прославленные образцы литературы прошлого.
Смотрю в окно автобуса на причесанные лесные куртины, на заросшие кувшинками пруды, на пшеничные тучные нивы, по краям которых для того, чтобы покрасивей выглядело с дороги, вместе с зернами пшеницы разбросаны семена красных маков, и думаю об этих так остро вспыхивающих время от времени распрях из-за художественности и нехудожественности.
О том, что воистину нехудожественно, как правило, не спорят. Иной раз уж такая на свет божий появится поэмища: и современность в ней, и хлесткие словечки, и звяк, и бряк, – а читатели молчат, как их ни подщекотывают под мышками, чтоб разговорились, а критики тоже высказываться не хотят, как их ни призывают к этому. Шумихи о художественности и нехудожественности подымаются в том случае, когда заведомую дрянь или посредственность хотят выдать за шедевр и увенчать автора лаврами, или же, напротив, когда до лавров не желают допустить автора, взволновавшего читателей нарасхват читаемого произведения. Но это интриганская шумиха, идущая от групповщины. Есть же и другого сорта – идущая от вкусов, от вкусовщины. Каждый, видимо, понимает художественное и нехудожественное по-своему, в зависимости от того, кто же он есть сам. Для многих прежде всего красиво то, что розовенько, зелененько, аккуратненько, красивенько. Шекспир такому, нет, не подойдет. Шекспир для такого груб, лохмат и не отделан. Такой не поймет захватывающей красоты горных хребтов, нагромождений скал и гранитных глыб, не придет в восторг на вершине Монблана или Эвереста. Он даже и не полезет никогда на эти вершины. Ему не взрывы чувств понятны, не революции, не восхождения, а переживаньица, со слезкой, с хлюпом в вышитый платочек.
Еще и еще жизнь убеждает тебя – на примерах и давних и свежих – в том, что сплошь и рядом тавром «нехудожественно» присяжные «ценители искусств» вопреки зрительскому или читательскому признанию таврят не принимаемое ими лично, не подходящее им по сумме идей, по силе чувств; и, напротив, полнейшим обожанием окружают они литературные подстриженные газончики, розовые бутончики, всяческие грядочки и куртиночки.
В некоторых случаях художественным слывет то, что привычно, а нехудожественным – идущее против привычек. А еще художественным склонны объявлять такое, чем творец не мог разродиться семь, восемь, десять лет, так сказать, считая, что количество материального перешло тут в духовное качество. Написанное же единым дыханием, кровью сердца, огнем души, но не за семь, восемь, десять лет, а в несколько месяцев, в полгода, а может быть, и просто за одну бессонную яростную ночь, встретят усмешками: жаль, дескать, никто автора вовремя не остановил; слова у него лились с излишней легкостью.
За окном автобуса – каменные в лишайниках стены, такие же дряхлеющие башни. Узкие стрельчатые окна, узкие улочки. Здесь нельзя не сделать остановку. Здесь и сам Шекспир останавливался у друзей на долгом пути в столицу или из столицы. Здесь молодые люди зачитывались печальной повестью Джульетты и Ромео и еще при жизни автора ставили своими силами «Гамлета». Мы въезжаем, словом, в старинный, чуть было не написал с разгона – студенческий, городок…
Но он уже совсем и не такой ныне студенческий, каким был сотни лет назад, и не городок он вовсе, а городище: на одном из крупнейших в стране моторосборочных заводов – на заводе фирмы «Моррис моторс» – и на других предприятиях Оксфорда занято до ста тысяч его горожан.
Но и студентов, будем точны, здесь все еще немало. На шестнадцати факультетах и в двадцати пяти колледжах, входящих в университетскую систему, учатся шесть тысяч парней, главным образом, конечно, из буржуазных и аристократических семей.
Оксфордский университет основан в XII веке, и поэтому все здесь, от зданий до всякого рода правил и установлений, причудливое, чертовски устаревшее и вместе с тем небезынтересное.
Минуя арку ворот под башней, входим в покрытый газоном двор одного из наиболее древних колледжей. Странно, но по газону в этом дворе, оказывается, ходить нельзя, что редкость в Англии, в которой все хвалятся, и не без оснований, непробиваемостью своих знаменитых газонов. Здесь же, как нам разъяснили, прогуливаться по травке имеют право только профессора и преподаватели. Остальные пусть изволят придерживаться посыпанных песком дорожек.
Этому правилу сотни лет, и за три столетия не нашлось силы, которая бы изменила его. А может быть, и не надо его менять?
Стоим у входа в кафедральный собор университета. Внутри идет служба – могуче дышит грудь органа, и этой плывущей музыке вторит хор.
Старинными лестницами подымаемся в большую залу. Средневековый сумрак. Длинные столы из темного полированного дерева. Стены увешаны портретами – от самого старого письма до самого нынешнего.
В ту пору, когда Карл I вынужден был бежать из Лондона, он обосновался в этом монастыре, и здесь, в сумрачном зале, заседал его парламент. Это столовая, в которой каждый студент, дабы не ослабевала его связь с коллегами, обязан хотя бы один разок в день постоловаться вместе со всеми, за общим столом. Время от времени должны бывать здесь со студентами и профессора. Это демократия, понятно, показная, как все показное у буржуазной демократии. Но если такие обычаи ввести там, где демократия подлинная, – это же очень неплохо, просто даже отлично.
Портреты же на стенах – если исключить королей и королев – память о наиболее видных студентах колледжа разных веков. Какая-нибудь надменная физиономия в напудренном парике, физиономия преуспевающего сановника, а на золоченой раме надпись о том, что вместе с тем это и «студент выпуска 1763 года». Есть тут портрет и бывшего студента не столь давних времен – Антони Идена.
Следующая остановка – замок Варвиков – Варвик-Кастл. В таком местечке тоже нельзя не остановиться. До Стрэтфорда отсюда какой-нибудь десяток километров. Да где-то на половине дороги должна быть еще и деревенька Сниттерфильд – если она жива, – где пахали землю дед и отец Вильяма Шекспира.
Замок Варвиков сооружен более семисот лет назад. Это один из замечательнейших и известнейших замков Англии, его окружают бесчисленные легенды, всяческие были и небылицы. Кто знает, не близость ли Варвик-Кастла, не его ли бурная история снабдила будущего драматурга первоначальным материалом для раздумий о судьбах великих и малых, сильных и слабых мира сего?
Многоэтажно, обрывно стоят стены замка, повисая над перехваченной старой плотиной зеркально тихой рекой. Серые они, угрюмые снаружи. Узкие окна, еще более узкие бойницы. Башни, массивные ворота. Рвы. Они видели немало сражений. Они видели битвы и той войны, которую называют войной Алой и Белой розы, десятками, сотнями книг вошедшей в литературу; они были свидетелями жесточайших распрей среди Ричардов и Генрихов, Марий и Елизавет, о которых мы читаем сегодня и в произведениях Шекспира и у множества романистов нынешнего, прошлого и позапрошлого веков.
Внутри замка уже совсем не так угрюмо. Там прекрасно можно жить, и там бывают его владельцы. Наездами и только в части помещений. Остальное можно осматривать, уплатив столько-то и столько-то шиллингов. Мы ходим по рыцарской зале, увешанной, уставленной оружием, боевыми доспехами, охотничьими трофеями. Стоим в столовой, в которой пировали еще в те времена, когда вместо супа люди имущие потребляли вино, запивая им мясо оленей и вепрей, изжаренных на вертелах; когда по темным углам, куда не достигал свет факелов и масляных светилен, на каменных плитах сидели псы и ожидали костей со столов. Для познания масштабов в зале стоит кухонный котел ведер на тридцать-сорок. В нем варили, думаю, овсяную кашу борзым и гончим перед охотой. А возможно, с пяток-другой молодых барашков закладывали к столу после охоты.
Более поздние поколения рода Варвиков собирали картины лучших мастеров Европы. В различных больших и малых комнатах есть и Рембрандт, и Рубенс, и прославленные итальянцы.
Как положено всякому порядочному замку – чему нас учит литература, – Варвик-Кастл имеет, понятно, и комнату с привидениями. Это отделанная почти черным деревом комнатушка в башне, где все загадочно поскрипывает даже днем, даже при солнце, правда, весьма скудно проникающем в средневековые окошки. Где-то в стенах скрыты двери, потайные ходы, и можно себе представить, что творится здесь ночью, когда из этих стен выходит кто-то, когда-то задушенный кем-то.
Прекрасные виды открываются из окон замка. Зеленые кущи, водные глади, затянутые летней влажной дымкой дали. Мир и тишина. Вот бы в таком местечке, в таком Кастле устроить дом творчества писателей – все бы привидения разбежались!
Дворы замка обнесены мощнейшими зубчатыми стенами. Глядя на камни, бойницы, ворота в железной клепке, на всю эту боевую мощь и средневековую суровость, мы переходим к павильону, где торгуют. Торгуют цветными открыточками с видами замка, разными сувенирчиками – медными пепельницами с надписью «WarwickCastle», медными колокольчиками с надписью «WarwickCastle», ножичками для разрезания бумаг, маленькими сигнальными гонгами – и все это с надписью, которую вы уже знаете. Кто-то из потомков гордых, воинственных Варвиков наблюдает за тем, чтобы торговля шла должным чередом. Да, они, потомки, уже не поджаривают оленей и вепрей, их котлы и вертела давным-давно остыли; на них теперь зарабатывают, показывая за шиллинги туристам. За всё здесь надо отдавать эти не дающие никому покоя шиллинги. Гони их чуть ли не на каждом пороге.
За торговым павильончиком (справедливости ради надо сказать, что возле него можно отлично отдохнуть среди цветничков) просматривается через зелень глухая, мрачная стена. Вас ведут прямо к ней. В стене обнаруживается таинственная калиточка, какие сейчас сохранились лишь в романах да вот в этих английских замках; а прежде вокруг них происходило немало разных историй – любовных, детективных, ниспровергательских.
А за калиточкой переулок, и в нем (все отработано до тонкостей) вас ожидает автобус. Индустрия по извлечению шиллингов из карманов, начатая парадными, коваными воротами замка, заканчивается этой калиточкой, этим переулком. Ну совсем как в старинных романах! Но в старину вас могли выбросить в переулок зашитым в мешок и отдавшим богу душу. А ныне… Ныне вы все-таки за свои шиллинги насмотрелись немало интересного.
Едем дальше, въезжаем на мост через Эйвон, по которому еще в мальчишках бегал, конечно же бегал, внук старого Ричарда Шекспира и сын Джона Шекспира, потому что каменный арочный мост этот вот уже половину тысячелетия лежит на одной из дорог, ведущих через Оксфорд, через Стрэтфорд из Лондона в Бирмингем..
За мостом – родина Шекспира, Стрэтфорд-на-Эйвоне – тот самый город.
И вот перед нами пестрый, вызолоченный солнцем, приятный городок, в котором всего-то тысяч пятнадцать жителей. Он, наверно, очень тихий, мирный, провинциальный. Но сегодня сказать что-либо определенное об этом невозможно. Сегодня воскресенье, и сюда, в зеленый уголок зеленой Англии, съехалось еще, пожалуй, тысяч двадцать из Бирмингема, Ковентри, даже из Лондона. Люди сидят, лежат, гуляют по берегам медленно, не спеша текущего Эйвона, вдоль старого канала, в котором эскадрами и поодиночке крейсируют величавые лебеди. (А лебеди в Англии ничьи, потому что с незапамятных времен они принадлежат якобы королям, но королям давно уже не до лебедей.) Немало народу в барах, в пивнушках. Улицы чисты и опрятны. Это не лондонские улицы, это стрэтфордские, и не улицы они, а улочки. На них есть строения, которые, как взглянешь на такое, тотчас привлекают к себе внимание.
Первым таким строением, в которое мы вошли, был двухэтажный дом на Хенлей-стрит. Типичная тюдоровская архитектура: каркас из отесанных топорами, вычерненных бревен и между бревнами снежно-белая штукатурка дощатого заполнения. Оконные рамы в частую решетку, темная черепица на кровле. Над входом – герб, известный всем, кто сколько-нибудь знаком с биографией Шекспира: желтый щит и – вкось по нему на черном поле – золотое копье. Копье потому, что в переводе на русский Shakespeare значит Потрясатель Копья.
Мне помнилось, что над щитом должен бы быть белый сокол, который держал бы это копье в своих когтях, и надпись бы должна быть – девиз «Не без прав». Но почему-то ни сокола, ни девиза нет. Неужели владельца герба смутил препаскуднейший шум, поднятый его завистниками в ту пору, когда он, внук землепашца и сын кожевника, получил потомственное дворянство и заказал себе герб с девизом и соколом? Был бы Вильям Шекспир позаурядней, ему простили бы что хочешь, любые причуды, любые промахи и даже не так бы завидовали дворянству, появившемуся известному достатку.