– Так что будем делать? – еще раз спросила так и не заснувшая О-Ё-Ёй. Все это время, пока внутри меня потрескивал «легкий кинематограф прозы», она – я чувствовал это и локтем, и спиной – не шевелилась.
– З-з-запишем сон про Андропова, – чуть заикаясь, сказал я.
– Сон? Ты же не спал. Сам с собой разговариваешь, а потом жалуешься, что тебя никто не понимает.
– Андропову – конец! Его на лафете повезут. Правда, когда – не знаю. Давай про его конец запишем!
– Про какой еще конец? – прыснула О-Ё-Ёй смехом человека, вдруг догадавшегося: перед ним пьяный. – Он же пока еще ничего не начинал. Ты что, уже успел набраться? Где? В общаге?
– Я был в институте. У меня отобрали Витачека.
– А что… давно пора! – не очень веря в отъем скрипки, усмехнулась О-Ё-Ёй. Но, глянув на мой опущенный нос и отвисшие губы, поправилась: – Давно пора тебе рассказик про скрипку закончить. А то несешь ерунду всякую…
– Хрен с ними, с рассказами! Перелезай ко мне поближе. Меня ведь еще из общаги выселили!
– Так будем печатать рассказ, нет?
«Легкий кинематограф прозы» оборвался так же неожиданно, как и начался.
– Нет. Я уже все рассказал.
– Когда это?
– Да только что, про себя.
– Ну ты продиктуй, я напечатаю.
– Так не получится. Это надо записывать рукой. Голова у меня сейчас опустевшая, а рука… – Я взвесил в воздухе тяжелую, прилично развитую кисть правой руки. – Рука… она чувствует, рука – понимает. Она же умней меня, дурака. Кстати, теперь рука эта чувствует: если где и надо записать рассказ, так это у тебя на спине!
О-Ё-Ёй, вздохнув, тут же спустила на полспины старенький, завязывающийся спереди халат…
– Ниже, ниже… – требовал я.
И она опускала халат ниже, и светилось розовое тело, и я переставал говорить, а говорила своим телом только она. Она угадывала желания и приподнимала руки, а я чертил только что явившимися у спекулянтов венгерскими фломастерами на ее спине слова и будущие поступки…
Она, она была словом! Она, не я. Она была словом обо всем, что на земле существует и чего на ней никогда не возникнет, словом о том, что грядет, и о том, как с этим грядущим поступать.
Я блаженствовал, я шатался по дымным полям Самарии и по Подмосковью, я заскакивал в Бронницы и Быково, даже в совхоз, выращивающий зелень для кремлевского стола. Я рисовал «Лебединый стан» летящими галочками на ее спине. А спереди, на груди, я рисовать не смел.
Был уже вечер. Впереди шевелилась громадная ночь. И этот кус жизни, дававшийся взамен уходящего слова, невозможно было стерпеть из-за надвигавшейся услады и неги!
В дверь сторожки кто-то стукнул. Робко, костяшкой пальца.
– Это те, что снимают комнату в конце двора, – сразу определила О-Ё-Ёй и снова сладко зажмурилась.
Я оделся, открыл.
На пороге стоял милиционер в форме.
– Ага. Так-так-так, – весело очертил он контур происходящих в комнате событий. – Это чего ж у нас тут творится? – Милиционер с тремя маленькими звездочками на погонах оглянулся со значением на двух ребят в штатском. – Хулиганство? Разврат? Ну? Чего молчите?
– Мы тут сторожим. А вообще-то мы студенты, – сказала непонятно когда успевшая напялить халат О-Ё-Ёй.
– Студенты? Ну тогда документики ваши попрошу, гасспада студенты!
Глава десятая
Дядя Коля пожарник
Дядя Коля был философ жизни и красный пожарник. Не красный командир, а именно: красный пожарник.
– Они мировой пожар раздули, а мы его потушим, – смеясь потирал он корявые крупные руки.
Дядя Коля вообще был крупен, местами даже огромен. И от этого слегка грубоват. Однако его крупноголовость и огромнорукость, мило оттеняемые прерывистым громом голоса, к нему же и влекли.
В тот вечер дядя Коля долго искал меня близ Алексеевского кладбища, в шашлычной и в пельменной, потом в общаге.
Не припрись он в тот вечер на Воронцовскую улицу, о которой я в припадке телячьего восторга сам же ему и рассказал, все дальнейшее, может, пошло бы как-нибудь по-иному.
Но дядя Коля приперся.
Не успел мильтон с тремя звездочками повторить свой оперно-драматический вопрос, как за спиной у него и у двух симпатичных ребят в штатском обозначился дядя Коля пожарник. Он весело заржал и произнес одну из своих знаменитых бессмысленных фраз: «Какая разница между воробьем? Та, что у него две ноги. Но особенно левая…»
Дядя Коля был первым брежневским тунеядцем. О чем с открытостью свободного человека сразу всем и сообщал.
В тот вечер дядя Коля выглядел весьма вызывающе. К вечеру он как раз разобрал весь мир до косточки. И мир, как потом объяснял дядя Коля, в тот вечер представился ему понятным и простым: «Гуляй смело, пока нет дела» и «Терпение и труд весь мозг перетрут». И теперь дядя Коля очень хотел поделиться своим методом познания с присутствующими. В силу этого громадного желания он не слишком-то соответствовал мирной вечерней компании милиционеров и студентов.
Да и одет был красный пожарник не по-советски: кожаная, слабодоступная рядовым гражданам куртка-пиджак на голое тело. Вьетнамские полукеды со срезанным носом поверх носков в клеточку. Карман куртки оттопырен чем-то тяжелым. Ну и наконец выражение лица. Выражение дядя Коля имел слишком понятливое и нагло-любопытное, что никакими властями никогда не приветствовалось. Каждая часть дядиколиного лица словно бы о чем-то – не в меру прямо – сообщала.
Нос – о возможности совать его не в свое дело.
Рот – о вредной для легких и бронхов тяге к свободе слова.
Щеки – о том, что их навряд ли подставят для битья: ни правую, ни левую.
Шея – о том, что покататься на ней скорей всего не удастся.
Ну и, наконец, язык. Язык дяди Коли говорил о том, что он без костей и будет молоть что угодно и в любом количестве.
Иногда эти россказни дядиколиного лица были грозно-обличительными, а иногда иронично-молящими. Происходила эта двойственность, наверное, оттого, что пожарником дядя Коля никогда не был. А очень хотел быть. В детстве, потрясенный нервическим визгом и свистящей насосной силой пожарных машин, он все время – в туалете, в кино, на кухне – кричал: «Пожар, пожарники!» Поэтому, не став пожарником, дядя Коля мучился чем-то похожим на раздвоение личности.
– Наконец-то я тебя сыскал! – выкрикнул дядя Коля. – Пошли скорей. Тут один человек с Алексеевского кладбища книгу предлагает. Запрещенную!
Постепенно, однако, дядя Коля разобрался: в комнате мы с О-Ё-Ёй не одни, а в компании лиц, которые никакими книгами, кроме как раз именно запрещенных, не интересуются.
Пошевелив своим раздвоенным сознанием и желая исправить положение, дядя Коля заревел с долго скрываемой нежностью:
– Да про книгу – это я так. Черт с ней, не нужны нам с тобой такие книги! А вот грибков я тебе принес. Ты ведь попробовать мои грибы обещал? Обещал!
Услыхав про грибы, я скривился так, что милиционер с тремя звездочками на всякий случай подступил ко мне поближе. Однако я тут же лицо разгладил и, смирившись с неизбежным, сказал:
– Ладно, дядя Коля, давай свои грибы.
Дело было в том, что дядя Коля мариновал одни лишь бледные поганки: знал секрет. Поганки эти он все время и ел. А другого ничего не ел, так как с деньгами у него было туго. Предлагал он маринованные поганки и всем своим друзьям. При этом выгибал грудь и клялся-божился, что от «бурды советской» не умер только благодаря противоядию в виде поганочного маринада. «Marinadi pogani», – любил блеснуть дядя Коля в кампании мусинских студенток ученой латынью.
Я протянул уже было руку за банкой, как вдруг милиционер, одним жестом задвинув мощного дядю Колю в глубь тамбура, отчеканил:
– А ну прекратите это безобразие! И документики, документики попрошу!
Тут вперед выступила О-Ё-Ёй. В руках она держала не паспорт и не студенческий билет, как можно было ожидать, а два невесть как оказавшихся в ее руках и совсем не идущих к делу предмета.
В левой руке была новая синяя торбочка, в какие когда-то клали чешки для занятий ритмикой и прочую балетную ерунду. Изящную и неповторимую форму торбочке придавала вставленная в нее бутылка. Об этой бутылке я ничего не знал. Где только О-Ё-Ёй прятала ее все это время?
Ну а в правой руке была обыкновенная скалка для вареников и пельменей, которые О-Ё-Ёй иногда здесь же, на Воронцовской, сама и лепила.
– Вот вам ребята Бог, а вот порог, – сказала она уже без всякого хихиканья. – Хотите – берите бутылку и идите с миром. Я здесь сторожу. Ко мне гости пришли. Чего вы к ним привязались?
Я похолодел. Я подумал, что пришедшие сейчас уведут с собой О-Ё-Ёй, и ничего хуже этого не мог себе представить.
Однако получилось по-другому.
– Вы, гражданка М., скалку-то уберите. Да и бутылочку тоже, – как-то нехотя сказал трехзвездочный. – Вас тут ни о чем особо не спрашивают. Еще раз повторяю: прекратите разговоры и предъявите паспорт.
Я похолодел еще сильней. Чего им надо? И откуда они знают про то, какая у О-Ё-Ёй фамилия?
Я вынул из брючного кармана и подал трехзвездочному студенческий.
В это время снова вступил дядя Коля пожарник.
– А я вот, к примеру, паспорт с собой носить не собираюсь. Этого в законе нету, чтобы паспорт с собой везде таскать. Ну нет у меня паспорта, нет!
Дядя Коля пожарник знал про потерю и обретение скрипки. Но он еще не знал, что паспорт мой, болтавшийся в футляре временно пропавшей скрипки, при этом не отыскался. Дядя Коля думал помочь, но только навредил.
– Вас, гражданин, тоже покудова не спрашивают. Но могут и спросить. Паспорт! – снова рыкнул трехзвездочный, глядя на меня теперь уже по-настоящему враждебно и зло.