– Понимаете, я его в общежитии оставил. Я завтра могу принести…
– Так… Пройдемте до выяснения.
– Он же студенческий показал! Чего вам еще надо?
– Паспорт нужен, – вдруг подал голос один из штатских, стоявший в отбрасываемой лампой тени. – Паспорт, – добавил он лукаво и зачем-то с ударением на последний слог.
– Да где я вам его сейчас-то возьму?
– Вот именно – где. Пройдемте, гражданин.
– А если я не пойду?
– Привод оформим, – обрадовался трехзвездочный.
– Возьмите лучше меня. И грибы возьмите, – высказался опять дядя Коля. – Это же поганки маринованные. Для вас – самое то, что надо!
– Да их тут целое гнездо. Вызывай «канарейку», Семенов! А вы… Вы тоже пройдемте с нами, гражданин, – кивнул трехзвездочный дяде Коле.
Дядя Коля был на седьмом небе от счастья. Восторг от предстоящей борьбы с репрессивными органами был прямо-таки написан на его лице метровыми матерными буквами.
Но мне вся эта история почему-то нравилась не слишком.
– Вещи ваши? – показал пальцем на стол все это время остававшийся в тени человек в светлом плаще и в светлых брюках.
– Здесь все вещи – мои!
Я и не знал, что О-Ё-Ёй может вести себя так решительно и сурово. По ней нельзя было этого сказать, если исходить, конечно, из тех моментов, когда она гладила меня по щеке или в шутку дергала за нижнюю губу.
О-Ё-Ёй тут же подхватила со стола мой рыжий портфель. В портфеле, кроме двух кусков грушевого дерева, хранилось по одному экземпляру «Правой кисти», «Лебединого стана» и «Роковых яиц». О-Ё-Ёй кинула портфель на разложенный и занимавший ровно три четверти комнатенки диван.
Затем на тот же диван полетели: скалка, бутылка в торбочке, собственная ойёёевская скрипка в красном детском футляре, а также целый комок каких-то салфеток и фартуков.
Гору эту никто разгребать не стал.
Трехзвездочный криво ухмыльнулся. По-моему, поведение О-Ё-Ёй ему понравилось.
– Пошли! – буркнул он, и мы впятером вошли в лунно-полосатую – от решетчатого забора – темень конторского двора.
Моя бабушка, оставшаяся далеко, в маленьком городке на юге Новороссии, все места дознания и кары, равно как и места заключения, называла одним словом: ДОПР. «ДОПР, в ДОПРе, в ДОПРах».
Это же, времен военного коммунизма словцо вдруг употребил и дядя Коля пожарник. С одной стороны, словцо меня обрадовало: что-то родное затрепетало в воздухе. А с другой – опечалило: к чему все это? Зачем?
– Нас куда, в ДОПР? – спросил, ерничая, дядя Коля и, полностью расстегнув кожаную куртку, показал под слепеньким фонарем свой волосатый живот.
– В ДОПР! Именно в ДОПР! – засмеялся чему-то человек в светлом плаще. – Там тебе самое место!
заорал никогда не учившийся в музыкальных учебных заведениях дядя Коля.
Как дядя Коля пел, так оно и получилось.
Покорно сели мы в подкатившую к железным воротам «канарейку» и действительно без шума и, уж конечно, без драки направились в милицейский участок.
Глава одиннадцатая
Гурий Лишний и Ляля Нестреляй
Композиторы выбрасывались из окон. Народники тонули в зоологических прудах. Пианисты вскрывали себе вены в душевых, пахнущих крутым паром и горячей ржавчиной, кабинках. Духовики в том великом году «отдували» себе легкие или умирали от жгучего спирта на жмурах.
И только безалаберные скрипачи хотели жить, жить! Они хотели грызть смычковые трости и разламывать колодки с перламутром. Они желали – в упоении жизнью – заглядывать в нутро скрипкам и женщинам! Они хотели жить без ушиба сердец, без размельчения мозговых ядер!
Кроме скрипачей жить и жадно вгрызаться зубами в действительность хотели еще теоретики. Они были слишком умными и дальновидными, чтобы умирать. Или ложиться с «переигранными» руками в больницу. Или уходить в серый церковный сад с лицом, окаменевшим от неправд и фальши.
Гурий Лишний был теоретик и сеятель мыслей. В последние недели Гурий решил сеять слова. То есть, говоря по-русски, составлял словарь. Зачем ему, теоретику музыки, литературный словарь, Гурий объяснить не мог.
Однако по вечерам он приходил в неслыханное возбуждение не от музыкальных обзоров и разбора частей сонатного allegro, а именно от сбитых в столбцы слов.
Свой словарь Гурий показывал не всем. И не все из читавших выложенные на пол в строгом порядке листы оставались словарем довольны. Дело в том, что Гурий без каких-то особых мотивов и оснований смешал в одном словаре – два.
Первый словарь был ново-музыкантский, то есть, по выражению Гурия, словарь «кочумистов и лабухов».
Второй словарь был словарем всех прочих граждан, вдруг поперших в Москву вместе со своими диалектическими словечками и прочей лажей.
Меня Гурий своим словарем стращал.
– Вот чего нужно литературе в жизни! Словарёк. Словарь! А не твои стишки-рассказики. Будет словарь – будет литература! Не будет нового расширенного словаря – и литературе конец…
В тот час – последний час дневной неволи и первый час вечерней свободы – Гурий Лишний как раз раскладываньем словарных листов и занимался. А поскольку места для этого в скромно-стандартной комнатке общежития уже не хватало, Гурий решил работать со словарем в небольшом спортивном зале общежития.
Войдя в зал и напугав настольных теннисистов идущей за ним вслед комиссией («В комиссии – люди из ЧК. У нас тут черт знает что творится!» – заливал добрый Гурий), он стал устраиваться на теннисном столе.
Выдернув из полых столбиков деревянный крепеж теннисной сетки, Гурий забросил сетку подальше, за маты. А на столе разложил статьи словника. Встряхивая, как бойцовый петух, коком и сверкая очками, он трижды прошелся вокруг них. Затем остановился и стал выстукивать свою любимую, как он выражался, «одиннадцатиоль», или, говоря научно – квинтосекстоль.
– Рим-ский-Кор-са-ков-сов-сем-с-ума-со-шел. Рим-ский-Кор-са-ков-сов-сем-с-ума-со-шел. – Ровно одиннадцать раз в строгом порядке повторял он сочиненную когда-то классиком в минуты отдыха ритмическую фигуру.
В это же время в зал вошла – ничего об интересе ЧК к делам нашей общаги не знавшая – Ляля Нестреляй.
– Обосраться и не жить, – сказала Ляля. – Ты что здесь делаешь, глазастик?
Ляля чаще всего звала Гурия глазастиком. Ну иногда еще – дурошлепом. Гурий этого не любил, потому что действительно носил на треугольном личике квадратные очки и сильно топырил нижнюю губу. Чтобы как-то сквитаться, Гурий, в свою очередь, прозвал царственную еврейскую девушку Лялей Застрелись.
– Ляля! Ты женщина не среднего ума, – начал Гурий с приятного, – а такую лажу спрашиваешь. Ты что, не видишь? Словарь я здесь расширяю, словарь!
– Как это расширяешь?
– Ну как, как… В пространстве языка, конечно.
– А когда расширишь, тогда чего будет?
– Чего, чего. Ты «Едиот ахронот» читала? Вот и видно, что нет. Тогда – марш в библиотеку! А мне не до шуток.
Ляля засмеялась не убиваемым ни эпохами, ни расстояниями радостным и заразительным смехом, смехом, чистоте и стеклянному звону которого, возможно, позавидовала бы сама Рахиль. Смеясь, Ляля подошла к столу и стала смахивать на пол один за другим Гуриевы листки.
Гурий молча листки подбирал – Ляля смахивала. Гурий укладывал листки на место – Ляля переворачивала белой спинкой вверх.
– Да ты прочти сперва, дура! – не выдержал такого рукоблудия Гурий.
Ляля поднесла к глазам листок. Листок оказался на букву «К».
Листок Ляле неожиданно понравился.
Объяснения словесных значений Ляля читала только вскользь. Смысл ей был не слишком нужен. Ей нужен был звук и звуковой стык, нужен был грубый напор согласных, беззастенчивое совокупление долгих гласных!
– Клевый словарь! – сказала Ляля. – А я думала, ты тут просто бейцалами по столу стучишь. Ты это слово на букву «б» уже вставил, глазастик?
– Грубые и бранные слова я выкидываю сразу, – сказал Гурий, лишь частично понимавший значение употребленного Лялей слова, но догадавшийся, что оно именно к разряду выкидываемых и принадлежит. – У меня в словаре – то, что по невежеству или глупости не допускает в литературу академическая практика!
– Тогда знаешь чего? Вставь-ка ты… Вставь-ка…
– Слушай, Застрелись! Я в соавторах не нуждаюсь.
– Да я не соавтор, я просто! Я тебе это слово, глазастенький, подарю! Сходим ко мне? Оно у меня в записной книжке записано.
– В книжке? – Гурий почесал за ухом. – Нет, пока не надо. Потом, когда скажу, принесешь сама.
– Лады, – сказала Ляля. – Тогда я тебе прямо здесь одно словцо шепну. На ушко.
– Давай, только по-быстрому, Застрелись. – Гурий поиграл умасленным коком, поправил очки и приготовился заслушать, а если надо, то и внести в свой «Словарь» новое Лялино слово.
– Ты только закрой глаза. – Томная Ляля тут же приготовилась к взлету.
– Ой, ну ты опять за свое, Застрелись! – взбеленился Гурий, внезапно догадавшийся о готовом спорхнуть с Лялиных губ слове. – Я занят серьезной научной работой. Ты зачем вообще сюда пришлепала?
Ляля вдруг как-то опала и сгорбилась. Мощные плечи ее слегка дрогнули, потом задрожали сильней. Негодование пополам с жалкой робостью легло на ее смугло-белое лицо.
– Я этого чудака на букву «м»… Я Евсеева ищу. Ты не знаешь, куда он в последнее время пропал? Он мне ракетку обещал теннисную…
– Насчет чудака на букву «м» – согласен на сто процентов. Хотя ты и украла это из «Калины красной». Евсеев – человек среднего ума. Он не понимает: сперва учеба, потом – все иное-прочее. А что обещал – забудь. У него роман с О-Ё-Ёй. Так он, кажется, ее называет. Ну а пропадает он где-то на Таганке. Но ты, Застрелись, туда не суйся.
– Я думала, Гурий, ты умный, а ты – дурак дураком. – Ляля вздула и без того немаленькие губки и одним движением мощной пианистической лапы снова смела листы на пол. – Нужен мне твой Евсеев! – повторяла она, пока Гурий, ползая по теннисному залу, собирал свой словарь. – Нужен он… Нужен – но для другого дела!
Добрый Гурий смилостивился:
– Может, я чем помогу?
– Ты? Ты же антисемит и трепло. А у нас – Комитет. Может ты и стукнешь еще…
Мгновенно выпрямившийся Гурий стал страшен.
– Гурий Лишний – чекист, а не стукач. Ты знаешь, что такое ЧК, девочка? Никаких евреев или русских. Перед пулей – все равны. Никаких доносов, никаких соплей! В подвал! К стенке! И стихи, стихи… Стихи – как купол!
– Какой еще купол в подвале? – сквозь слезу улыбнулась Ляля. – Какие стихи?
– Расстрел обязан сопровождаться стихами, девочка. Ну то есть не сразу стихами, а потом. Пустил кого надо в расход, а потом в морозном поле или в сыром подвале… Во мгле! В одиночестве! Стихи, стихи!.. Спускаются как купол парашюта… И накрывают всех: расстрелянных, не расстрелянных, мир, всякую лажу, войну… Ну примерно так:
– Ты не только дурак, Гурий, ты еще и маньяк. Опа-асный!
После волшебно-феерической картины, нарисованной добрым Гурием, Ляля к нему еще сильней помягчела.
– Я маньяков люблю. И разговор у меня с ними знаешь какой? Ну говори, пацан, знаешь?
– Не знаю, Застрелись, и знать не желаю! Впрочем, вечером я готов тебя принять. Тогда и расскажу тебе о связи поэзии и настоящего, а не выдуманного всякими лажуками ЧК. Если ты думаешь, что я не смог бы стать настоящим чекистом, то ты, как и все твои «мусюки»…
– «Гнусинцы», – ласково поправила Ляля.
– Даже лучше: «гнусинцы». Так вот: все они люди среднего ума и не имеют понятия о путях распространения слово-дел по земле. Ствол, холодный винтовочный ствол! Вот верный распространитель слова и дела!
– Я пойду? – устало, как после приступа любовной трясучки, после медленных раздеваний, поспешных – следом за стуком в дверь – одеваний и опять раздеваний, попросилась Ляля у Гурия.
– Глянь еще на букву «Ш»,– расщедрился товарищ Лишний. – Я расширяю свой словарь до беспредельности космоса. Поэтому буква «Ш» еще неполная, но она уже наводит на мысли о многом. Ты, Застрелись, со своей еврейской тягой к неведомому, должна понимать тайные значения слов. А если не понимаешь, спроси у меня. Евсеев в этом ни уха ни рыла не смыслит. Ему подавай политику, Куницына и всякую такую лажу. Я б его вмиг к стенке поставил. Но я чекист, а не стукач. Теперь ты поняла наконец, девочка?
– Я поняла, – сказала притихшая Ляля и, поднеся к раскрасневшемуся лицу листок, стала шевелить губами над буквой «Ш»: