Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Свое время - Яна Юрьевна Дубинянская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Красиво, — наконец ответила она.

— Хорошо, что я тебя сюда привел?

Баритон неуверенно дрогнул, и она улыбнулась:

— Хорошо.

— Здесь еще есть замок, — сказал Полтороцкий, и Вера невольно обернулась, увидев за спиной только деревья и кустарник. — Высокий замок на холме. Правда, мы с ним разминулись во времени, но это ничего. Почитай стихи.

Она вздрогнула и посмотрела прямо на него, впервые за всю их прогулку. Он стоял, прищурившись, развернутый прямо к свету, и на его лице почти не было теней, неровностей, морщин — только четкие, грустные линии основных черт, полустертый отпечаток молодости. Разминулись во времени, но это неважно. Стихи?..

— Твои стихи, — уточнил он. — Я же их до сих пор не слышал. Почитай.

Вера сглотнула и прикрыла глаза. Отнекиваться, кокетничать, набиваться на уговоры — недостойно поэта. Если кому-то нужно, чтобы прозвучали стихи — все равно для какой цели, пускай тайной, скрываемой и не самой достойной, хотя что это я, разве у меня есть основания так думать?.. — в любом случае они должны прозвучать. Звуча, стихи напрямую питают красоту и гармонию мира. Меня попросили. Я должна.

Начала с «Облака» — от неуверенности, от легкой дрожи в неокрепшем голосе: с «Облаком» ей было проще всего, оно входило в ее программу публичных чтений уже несколько лет подряд, потому что именно на этом странном, пульсирующем стихотворении легко ловились ритм и общая тональность для дальнейших стихов. И они цеплялись друг за друга серебряными крючочками, вились волосяной нитью, лились все свободнее, звучали все ярче. Ничего случайного не было в их последовательности, каждый раз новой, ничего напрямую зависимого от ее собственной воли: этот ряд выстраивался по каким-то своим внутренним законам — как музыка. И повторить, как потом ни старайся, не получится никогда.

Его руки давно лежали на ее плечах, и это было тоже гармонично и правильно, она даже не напряглась под его пальцами, продолжая читать, читать… И «Безумную Маргариту». И «Аленушку». И «Ветер». И теперь то совсем короткое, без названия: «Я пришла — смотри…» А сразу же за ним, практически без паузы, длинную, монотонную поэму-заклинание о черной птице и серебряном зерне, о белом волке и ускользающей жизни, магическую, страшную, где под конец в голос проникают нездешние вибрации, и слушателям становится не по себе, а она сама не может избавиться от холода в позвоночнике. После нее необходимо прочесть что-нибудь радостное — что?!

Замялась, запнулась, потеряла нить и струну.

— Какая ты, — почти без звука прошептал Полтороцкий. — Ты сама хоть знаешь, какая ты?..

Вера перевела дыхание, прикусила губу и открыла глаза.

На самом высоком шпиле далекой готической башни догорало солнце. Последняя искорка — и тут же потухла, и остались только зубчатые силуэты крыш на пока еще розовом, но стремительно лиловеющем закатном небе. Даже фаллическая махина отеля стояла слепая, не отражая ни лучика ни единым окном.

— Как время пролетело…

— Ты не понимаешь, — отозвался он. — Вспомни Эйнштейна, теорию относительности… вспомни хотя бы, как поезд отходит от перрона. С их временем, — он размашистым жестом очертил горизонт, — ничего не произошло. Это наше остановилось. И знаешь почему?

— Почему?

— Потому что мы счастливы.

Он по-прежнему держал руки на ее плечах. И так естественно и просто, словно они сотни раз в жизни повторяли это слаженное общее движение, развернул ее к себе. Вера запрокинула голову ему навстречу, а глаза не опустила, смотрела. Сколько ему, правда, лет?.. И сколько лет мне…

— Оно меня не интересует, — сказал он, — чье-то чужое время. Я хочу видеть только тебя одну. Идем.

Спускаться вниз по серпантинной тропе было легко и жутко — будто лететь.

— Дело в том, что у меня здесь очень много друзей. Я ведь, как любой нормальный человек, варюсь в основном в профессиональной среде, а моя профессия — литература. Приехав в самый литературоцентричный город в нашей стране, да и, пожалуй, один из самых литературоцентричных в Европе, я буквально на каждом шагу встречаю знакомых. Так что пока я понятия не имею, где и в чьей компании проведу вечер.

Нет, если специально постараться, я, конечно, помню. И само тоже иногда накатывает по вечерам, если не можешь заснуть. Это все коммунальное время, оно течет неспешно, в монотонном ритме, словно покачивает на мертвой зыби. В коммунальное время хорошо вспоминать. Ненавижу!.. и все-таки вынужден признать, что хорошо. Особый, не без мазохизма, кайф.

Я был такой, как все. Даже когда подрос, в старшей группе дом-сада (никогда не понимал, откуда это название), когда все вокруг начали выпендриваться шмотьем, причесонами и тату, развивая свободную волю индивида, я ничего не делал, потому что понимал, какая это фигня. Потому что если ты сидишь за колючкой дом-сада — теперь я как ликвидатор это одобряю, не пускать же, правда, недоростков на улицы, — а вокруг синими тенями шныряют в своем времени садовые бабы, контролируя каждый твой шаг, то какая тут, нахрен, свобода? Я не рыпался. Был таким, как все, и сам не заметил, как остался такой один.

А что я любил, так это лазать на стену. Она, была, наверное, в четыре моих роста, а может быть и в пять, я никогда не представлял себе четко ее высоты, хотя знал каждую трещину, куда можно было воткнуть линейку, каждую щербинку, пригодную, чтобы упереться носком кроссовка. Конечно, долезал только до колючки, дальше не пробовал, идиотом я не был и тогда — просто долезал и смотрел. Сквозь петли и извивы металла, — они слепили на солнце, так что приходилось все время щуриться и плечом вытирать слезы. Но я не терял равновесия, я умел закрепиться так, что меня не сорвало бы даже нападение хищных птиц. Птицы, кстати, летали совсем близко. И мухи с осами. А я смотрел сквозь колючку на Крамербург, на клеточки крыш, лучи улиц, бескрайний пустырь по Окружности и нечто зыбкое на горизонте, пропадающее в плохую погоду, — и все это было охренительно красиво.

Я думал тогда, что свобода — там. Что она вообще отвечает на вопрос «где?».

Потом они, конечно, меня выследили. Плевое дело — выследить кого-то, живущего по коммунальному времени, если ты сам хоть немного ускорен. Кто? Да садовые бабы, кто ж еще, мы никогда не знали их имен и не могли отличить одну от другой, настолько быстро они шныряли вокруг. Теперь-то я знаю: персонал дом-садов энергофинансируется по остаточному принципу, на самом деле их рабочее время всего лишь процентов на десять отличается от коммунального, а с ликвидаторским и вовсе смешно сравнивать. Короче, выследили. Но не смогли снять со стены.

И тогда в моей жизни появился Гром.

Я висел там до вечера. Давно уже не чувствуя ни рук, ни ног, ни любимой щербатой выемки за метр от края, ни линейки, вросшей в пальцы. Я висел, потому что они не имели права требовать, чтоб я слез, и я готов был это доказать, и провисеть всю ночь, и еще один день, и свалиться только трупом с отпечатком свободы в мертвых глазах; я был еще тот выдумщик, мальчишка. На самом деле глаза давно полуослепли от рези и слёз. Зато оставалось совсем немного коммунального времени до того, чтоб узнать, как я ошибался насчет свободы.

Я не видел, как он подошел, Гром; думаю, садовые бабы тоже не видели. Он замедлился чуть ли не до коммунального синхрона, чтобы я смог его заметить, и все равно серый силуэт плыл и колебался по краям — мне казалось, это из-за слёз, и хотелось протереть глаза, но склонить голову к плечу и отвести локоть не получалось, так задубели руки и шея. Зыбкое серое пятно внизу и негромкий, слишком высокий для мужчины голос, который скороговоркой попросил слезть. Понятия не имею, почему я тогда — еще ничего не зная о нем — согласился.

Конечно, на самом деле его звали не Гром, и он даже назвал мне свое настоящее имя, но я запомнил это. И запомнил — на всю оставшуюся жизнь! — как тогда, протянув руки, чтобы снять меня, вконец обмякшего на последнем метре пути, со стены, он вдруг расширил границы своего рабочего времени — и впустил меня внутрь.

Я запомнил.

В воздухе висит муха, большая зеленая муха висит, перебирая лапками и лениво помахивая крыльями. На нее планирует сверху, бриллиантово блестя и постепенно вытягиваясь вдоль, большая — я не сразу догадался, что это — дождевая капля. Разбивается на зеленой спинке пылью брызг, муха дает крен, потом выправляется, чуть активнее машет крыльями. Другие капли спокойно, как воздушные шарики, планируют вокруг. Я поднимаю глаза и вижу садовых теток, я впервые их как следует вижу, совсем нестрашных и бе­зумно ржачных, они медленно и бестолково копошатся под дождем. Ближайшая к нам задирает руки домиком над головой с вислыми кудряшками, и что-то кричит тягучим басом, слишком низким, чтобы разобрать слова; Гром жестом отпускает ее, и через длинный-длинный промежуток времени — нашего рабочего времени! — до нее, наконец, доходит. Они разбегаются поступью двуногих улиток, раскачиваясь на каждом бесконечном шагу, смешно вжав головы в плечи. А мы с Громом остаемся вдвоем, и в нашем времени нас не достигает ни единая капля.

— Нравится? — спрашивает он совсем другим, мужест­венным, не ускоренным хроноразницей голосом.

Я отвечаю:

— Да.

Это и был мой выбор.

Потом, когда мы тренировались в горах — тросы, крючья, шипастые ботинки, перчатки без пальцев и никакой страховки! — я спрашивал Грома, почему он тогда просто не залез и не снял меня со стены. Гром, он умел ходить по вертикальным поверхностям, со сверхрабочим, понятно, хроноускорением, все равно, мало кто умел так во всем отряде… Гром сказал, что его, собственно, для того и вызвали (могу себе представить, сколько это стоило нашему задрипанному дом-саду — и насколько же они перешугались, раз пошли на такую энерготрату). Но он увидел меня там, наверху — и захотел, чтобы я спустился сам. Потому что иначе никто не стал бы и разговаривать со мной здесь, на Базе.

Конечно, я хотел быть как он. Хотел стать спецохранцем Окружности. Для этого нас и тренировали: общая физическая подготовка, стрельба, четыре вида рукопашного боя, ориентация на местности, альпинизм для южных границ. И все это в спецохранном времени, которое и сейчас мне снится; хотя я доволен своей работой, быть недовольным работой нельзя, счастье, что она у меня есть, моя работа, нельзя желать ничего иного, смотри общий кодекс рабочего класса Мира-коммуны, пункт один-дробь-один. А после тренировок, уже в коммунальном времени — оно не казалось настолько унизительным, потому что никаких коммуналов на Базе не было, только свои ребята, — мы трепались перед сном. И кто-то из наших, потом я понял, что это была проверка, но поздно, слишком поздно! — сказал:

— А знаешь, как там у них, на задворках, называют Мир-коммуну?

— Как? — спросил не я, кто-то другой.

— Плебс-квартал!

И мы заржали, все, я ржал не тише и не громче других, я всегда был такой, как все. До сих пор не понимаю, что меня дернуло за язык на следующий день, за обедом, эдак ненавязчиво и, как мне показалось, красиво и к месту, ввернуть это словечко: «плебс-квартал».

Слышали все. И Гром.

Он даже не пытался за меня заступиться. Он сказал потом: ты сам понимаешь. Мне жаль. Ему правда было жаль, а мне жаль до сих пор, что мы больше не увиделись и не встретимся, наверное, уже никогда. Он был замечательный, Гром. Без него я был бы сейчас жалким коммуналом, медленно-медленно жрущим и трахающимся существом, увешанным цацками. И даже не понимал бы, что в моей жизни не так.

А тогда — я понимал! Я все осознавал, и с меня словно заживо содрали кожу вместе с моим временем, рабочим временем спецохранца. И вытолкали с содранной кожей туда, к ним, в мир-коммуну. В рутину их невыносимого коммунального времени.

И я шатался по улицам Крамербурга, выписывая сложные и бессмысленные траектории по тем самым лучам и окружностям, на которые когда-то любовался со стены, заворачивая в дом-столы, если хотел жрать, и в дом-сны, когда совсем выбивался из сил. Каждый час, каждая минута тянулись бесконечно, пустопорожние, неубиваемые, общие для всех вокруг, точно так же, как шмотки, жилье и жратва. И я был такой, как все — тупое коммунальное стадо, они жили так всегда и, что самое отвратное, ловили кайф от такой жизни. Особенно противно было смотреть на недоростков, вчерашних дом-садовцев, только-только из-за колючки: эти прям-таки визжали от восторга, думая, что вот это вот и есть свобода.

Первые несколько дней на меня даже не наезжали. Понятия не имею почему: возможно, у меня было что-то такое в глазах, мрачное предупреждение не лезть, пожизненный отпечаток Базы спецохраны, моего настоящего и потерянного времени. Но в конце концов идиоты нашлись. Из тех, дом-садовских, раскрашенных и обвешанных цацками, ошалевших от их так называемой свободы.

Я помню.

Они окружают, сходятся со всех сторон, я понимаю умом, насколько медленно, ржачно медленно они двигаются — но я и сам такой же, я не успеваю, не могу уйти. Не чувствую ни страха, ни даже ненависти и отвращения к ним — только стыд, невыносимо-жгучий стыд за собственное бессилие. Делаю обманное движение, ухожу в сторону, успев чуть раньше, чем они бросаются на меня всем скопом, и промахиваются, мешая друг другу, и у меня почти получается ускользнуть. Но один из них быстрее других, он вцепляется сзади в одежду, повисает на шее, пережимая горло и артерию, мне нужно время — время! — чтобы его стряхнуть, и поспевают остальные, наваливаются кучей, весело вопя и улюлюкая, и начинают бить. Это я тоже понимаю умом. Ни боли, ни чего-то еще я так и не чувствую — ничего, кроме стыда за то, что я такой же, как они.

Нет. Я не такой. Меня все-таки не зря тренировали на Базе, там тоже не было изначального преимущества, мы же все жили в одном рабочем времени, соперничая в намертво повязанной с ним, но все-таки другой величине: скорости. Я был быстрее многих. И даже один раз — конечно, мне просто повезло тогда, он отвлекся на мгновение, а может быть, и самую малость поддался — быстрее самого Грома.

Подныриваю под чью-то руку, выхожу из-под удара, выпрямляюсь и тут же бью сам, бью коротко и жестко: одного, другого, третьего — они валятся с первого же удара. Ни черта они не умеют, сопливые недоростки, в дом-саду не научишься драться, бабы растаскивают в первые же секунды, за колючкой все только и мечтают о том, как будут бить кому-нибудь морды там, в мире-коммуне… и ни одна малолетняя сволочь не догадывается подумать заранее о том, как будут бить морду ей. Они визжат, расползаются, размазывая кровянку под сплющенными носами и зажимая переломанные ребра, кто-то самый трусливый и потому пока целый подначивает из-за угла наброситься еще, и получает от своих же, и, всхлипнув, затыкается в тряпочку. Вот и все.

Я делаю несколько победных шагов и втыкаюсь в неожиданно близкую стену, и вдруг меня выворачивает под ноги, а перед глазами прыгают лиловые и желтые круги. Болит голова. Очень болит голова, горячая и мокрая на макушке. Своих окрашенных кровью пальцев я уже не вижу. Успеваю заметить — перед шуршащей тьмой — серую тень, отделившуюся от стены.

С тех пор я ненавижу дом-больнички. Всякий, кто там побывал (я не имею в виду коммунальное быдло, им-то, конечно, пофиг) возненавидит такое: когда всё вокруг тебя движется настолько быстро, что ты не улавливаешь даже теней. Госпитальные девки — нет, я их, понятно, не видел, их не видел никто, но все знают, что это работа именно для девок — не замедляются никогда, ни за что, ни на мгновение. Их, госпитальных, энергофинансируют по высшему разряду. И я представляю, легко представить, каково это! — потерять такую работу. Но все равно ненавижу.

Мы лежали в ряд, штабелями, справа и слева от меня помещались мною же покалеченные недоростки, и я был теперь уже точно такой же, как и они, в одном на всех коммунальном времени. Я проваливался в забытье, просыпался, обнаруживал капельницу в вене и свежие бинты на обри­том черепе (с тех пор я и брею голову, не для того чтобы выпендриться шрамами, а так, удобно, привык), у меня появлялась жратва, когда я хотел есть, и судно, когда припекало.

Иногда я думаю, что у госпитальных девок было бы гораздо меньше работы, если бы живее шевелились мы, ликвидаторы. Но Мир-коммуна устроен так, как надо; это настолько очевидно, что даже не прописано в кодексе.

Они еще валялись там, те недоростки, когда меня вызвали в дом-управление. В Управление ликвидации.

Мне сказали, что я находился под наблюдением все это время. Что видео со всех камер по пути моего следования поступало прямо к ним. Что поначалу моя психоадекватность и барьер сопротивляемости вызывали сомнения, стоял вопрос о снятии наблюдения навсегда, но мне дали шанс. Что Мир-коммуна дорожит каждым своим гражданином; в которого уже вложила кучу энергофинансов, подумал я тогда — на одну длинную коммунальную секунду. И сразу же убедил себя: за меня, наверное, попросил Гром.

Про энергофинансирование разных профессий мне рассказывали как-то на Базе после отбоя, уже не помню кто — не Гром, нет. Иногда мне кажется, это была тоже подстава, проверка, только она оказалась слишком сложной, чтобы я сумел запомнить, повторить при всех и засыпаться. А может быть, и правда. Возможно, правдой было и то самое, про плебс-квартал.

Но я отвлекся.

Они сказали, что о возвращении в спецохрану, конечно, не может быть и речи. Но если я хорошо проявлю себя и в дальнейшем, то… Я стоял и уже ни думал ни об энергофинансах, ни о Громе, ни о чем. Только о том, что у меня, наверное, будет работа. Свое рабочее время.

Тому ликвидатору, серой тени у стены, оказывается, позвонили и приказали не вмешиваться. Но я теперь думаю, он и сам не особенно торопился ликвидировать конфликт. Я потом как-то встретил его в дом-столе, он сам меня узнал и сказал, что для коммунала я прилично дрался. Я и ему врезал, не сильно, просто так — чтоб забыл, как ухохатывался с меня тогда.

Время ликвидатора медленнее, чем время спецохранца или госпитальной девки, но быстрее любого другого, и я, каждую ночь проваливаясь в липкую трясину коммунального времени, которое могло стать единственно и навсегда моим, как никто способен это оценить. Я люблю мою работу, мой серый комбинезон, мой ликвид, мое имя. Я люблю Мир-коммуну, доверивший мне пускай не охранять свои границы, но зато ликвидировать все грязное и лишнее с его лица. В мое рабочее время.

А пока до него нужно как-нибудь дожить. Выдержать еще почти семь с половиной коммунальных часов.

Спать.

Наш специальный корреспондент из южного региона пообщался с учителями школы, где учился Андрей Маркович.

«Андрюша был очень живой мальчик. Иногда, можно сказать, чересчур живой. Всегда помогал своим товарищам: на переменах, у доски, на контрольных… Оценки? Хорошие оценки. Удовлетворительные, можно сказать…» (Анна Николаевна, классный руководитель)

«Тонкая натура, всегда такие смелые суждения, такая глубина восприятия, такие сочинения! Нет, сама я пришла в школу позже, но старшие коллеги…» (Елена Михайловна, язык и литература)

«А-а, этот… Который селитру подорвал в зале? И еще вечно форму забывал, ага. Что делает, говорите? Книжки сочиняет? Ну-ну» (Федор Иванович, физкультура).

На воздухе, на солнце, на яркой пронзительной прохладе стало хорошо. Особенно после того, как он надел темные очки. Темные очки — вообще замечательное изобретение человечества, явный прогресс относительно средневековых масок. Если разобраться, сам факт наличия последней эпатировал, кричал в полный голос: этому человеку есть что скрывать, он желает остаться неузнанным! — форменная провокация, тянувшая за собою прямо противоположный задуманному результат. А очки что? Очки просто предохраняют глаза от солнца.

Не говоря уже о том, что глаза куда более индивидуальная часть лица, нежели щеки. О чем они думали вообще в своем средневековье?

Андрей улыбнулся. К подобным мыслям располагал сам город, тщательно консервируемый в средневековой эстетике, город, населенный отнюдь не потомками тех, кто его строил, а пришельцами, болезненно неуверенными в собственной способности привнести в него что-то свое, новое и лучшее. Самое грустное, что они были правы. Действительно не могли, а когда пытались, перед тем побившись в кровь с ревнителями традиции, облеченными властью, то непременно лажали, не попадали в ноты, доказывали со всей очевидностью, что самое лучшее — ничего не трогать, сохранить как было. Тот же отель-свечка: в любом европейском городе ему нашли бы единственное и точное место, вписали бы в вековой рисунок, сделав новой достопримечательностью, потому что время нигде не стоит на месте, — но наши, как всегда, промахнулись, немного улицей, чуть-чуть дизайном, в результате подтвердив репутацию варваров и нуворишей без капли святого, что неудивительно в наше время. Кстати, что у нас со временем?

Одну автограф-сессию, на ярмарке, поставили уже под вечер, вторую, в книжном магазине — на четыре тридцать, а значит, озаботиться обедом следовало прямо сейчас. По-хорошему, надо было перекусить в том кафе, куда затащил его после встречи с читателями Скуркис (в походных усло­виях Андрей не был таким уж гурманом, а кроме того, в этом городе даже в самых заштатных забегаловках умудрялись прилично готовить), но…

Он затруднялся сформулировать, в чем дело. Компания подобралась не такая уж плохая. В конце концов, он, Андрей, легко, с выработанной годами сноровкой отвязался бы от Скуркиса, если б не вся компания целиком: безусловно, она представляла интерес.

Внезапно заявившийся на встречу Полтороцкий: а что, Андрюха, ты думал, я чужд литературе?.. ну-ну, теперь ты мне должен спектакль. Арна, скромно сидевшая со своим мальчиком в зале у самого входа, после встречи оказалась рядом и куда естественнее Скуркиса, в чьем панибратстве все же чувствовалось напряжение, боязнь неузнавания и ненужности. И мальчик у этой девочки непростой, хоть и не подпустил к себе ни взглядом, ни междометием. Колоритная пожилая пара, безгранично счастливая вместе, так что поневоле начинаешь сомневаться, неужели такое правда бывает — или обманка, вывеска для посторонних, за которую лучше не заглядывать? Илья Берштейн, не человек, а знаковая фигура; впрочем, он остался в «Прихожей» на свою читательскую встречу, следующую в марафоне, жаль, надо было его дождаться… Но тогда я бы точно никуда не ушел. И еще та поэтесса, женщина в возрасте с нечеловеческим одиночеством в глазах.

Да, хорошая компания. Я мог бы познакомиться с ними поближе, преломить хлеб, разговорить, набрать фактуры, — а там и придумать им судьбы, раньше я регулярно подобным баловался, и всегда сбывалось, насколько я знаю. Девочка с мальчиком у меня бросили бы вызов всему и всем, заставили бы мир сделать сальто и замереть у их ног, а потом по-глупому спустили бы все, кроме своей любви, чересчур молодые еще, чтобы понять, насколько это много. Пожилые, как их, Маша и Миша, наоборот, обнаружили бы невероятного ужаса скелет в шкафу, и пришлось бы им еще кого-нибудь убить, например, Скуркиса… Да-да, мелочь, а приятно: скелет Скуркиса в шкафу. Ладно, кончай хулиганить. Остается устроить судьбу поэтессы Веры, никогда у нее не было счастья, ничего у нее никогда не было — и вдруг, по мановению моей писательской руки… Черт, жалко, что Полтороцкий женат.

Перестань. У каждого из них своя жизнь и свое время.

Собственно, потому я и ушел.

Моему времени, как ни странно звучит, там не было места. Я был бы вынужден встроиться, синхронизироваться, выбрав кого-нибудь из них за камертон, и как бы не Скуркиса, который при всей своей случайности все же замыкал на себе эту разнообразную компанию, включая меня — а я ненавижу быть включенным в чье-либо поле или орбиту (особенно если это орбита Скуркиса, черт, ну что ты к нему привязался, что он тебе сделал?).

Оставаться там просто не было ни одной причины. Не было нужно совсем: ни для работы, ни для отдыха, ни даже для шального, случайного творчества, ни для чего. А значит, пошли они все лесом. Пообедать — и вперед, подписывать книжки, это хотя бы часть моей работы, хоть и не самая вменяемая и любимая.

Кстати, припомнил Андрей, в фестивальный пакет участника входили талончики на обед, привязанные к нескольким наиболее концептуальным заведениям города, он даже отметил себе, что неплохо бы зайти. Притормозил: нужный конверт обнаружился в кармане куртки, а сегодняшнее обеденное кафе с милым названием «Маркиз де Сад» располагалось как раз поблизости — для верности он заглянул в условную карту на обороте программы. Удовлетворенно улыбнулся: разумеется, пообедать можно было где угодно и на свои, но Андрей любил, когда самые незначительные мелочи сходились, складывались удачным паззлом, словно гарантируя, что и в крупном, важном, настоящем все будет хорошо.

Мимо пробежали — одна цокая каблучками, другая мягко, в кроссовках, — две девушки, брюнетка и блондинка, как бы не те же самые, вчерашние; если они тоже в «Де Сада», то, скорее всего, так и есть. Андрея они не узнали. Великое дело — темные очки.

Девушки нырнули под арку. Сам Андрей пошел бы в обход по двум широким углом сообщавшимся улицам, но тут наверняка имелся более короткий путь. Двинулся следом, ориентируясь на эхо каблучков и девичьего смеха; присваивая себе эти радостные звуки, город тут же примешивал к ним что-то потустороннее, странное, жутковатое. Солнце осталось снаружи, и темные очки из улучшенного аналога средневековой маски мгновенно превратились в повязку на глазах узника, который не должен знать, куда его ведут.

Андрей уже взялся за дужку очков…

Внезапно.

Все плохое происходит внезапно, вдруг, так что не успеваешь ничего. Только что, буквально в это же самое мгновение, ты весело шагал по одному из любимых городов, точно зная, чем займешь остаток дня, полновластный хозяин себе и своему времени. И вот уже сидишь на земле, в нелепой винтообразной позе, выронив конверт и впечатавшись ладонью в холодный камень, и непонятно, что с ногой — перелом, вывих?.. ч-черт, неужели вывих тоже болит так сильно?.. и надо, наверное, попробовать встать, придерживаясь за стену…

Сначала он, конечно, все-таки снял очки.

*

Автограф-сессия в книжном магазине, недостижимом, как Австралия пешком, началась по программе давным-давно. Возможно, уже и закончилась. Как ни странно, Андрей не был уверен, он, всегда чувствовавший время с точностью до минуты, — а мобилка, что с ним тоже случалось редко, разрядилась, издав напоследок невыразимо печальный звук.

Повязка на щиколотке сидела хорошо. Не зря же он когда-то, в далекие прежние времена, заканчивал медучилище.

И очень кстати, что аптеки в этом городе (готические вывески, сосуды толстого стекла на витрине и агрегаты странного вида вдоль дальней стены) попадались не реже, чем концептуально-дизайнерские кафе. После первого, довольно малодушного порыва позвать на помощь — во время которого и сел аккумулятор, раньше, чем Андрей определился, кого именно, — он припомнил одну такую прямо возле злополучного поворота в арку и, стиснув зубы, таки добрался до нее на своих двоих. Никто его не узнал, несмотря на отсутствие темных очков, никто не засуетился и не предложил немедленной госпитализации; милая девушка продала обезболивающий гель и эластичный бинт с милой же, ни к чему не обязывающей улыбкой. Делать перевязку у нее на глазах было немыслимо, и пришлось снова героически стискивать зубы, отступая назад в арочный проем. Впрочем, если я в принципе могу вставать на ногу, никакого перелома нет: это Андрей тоже помнил с тех, прежних времен, помнил твердо.

Теперь не мешало бы найти что-то похожее на костыль. Осмотрелся по сторонам: оказывается, тут был не просто коридор из одной улицы в другую, а проходной двор, какие прошивали город во всех направлениях — скрытый от посторонних лабиринт, наземные катакомбы, ошеломляющие своим контрастом с внешней, витринной его стороной. Здесь не было ни капли солнца, ни травинки, ни следа той причудливо-богемной, но все же упорядоченности, в которую город рядился для туристов, для чужих. Под стеной, дважды опоясанной галереями явно аварийных балконов, откуда свисали простыни и пестрая ковровая дорожка, и особенно под чуть крученой деревянной лестницей с подгнившими ступеньками и обломанными перилами, громоздился всяческий хлам, и палок там было полно, любого размера; в общем, мне опять повезло. Только немного доползти.

Утвердившись на ногах, он снова почувствовал себя человеком. Теперь было вполне реально — пускай и очень медленно — дойти до отеля, а там уже сдаться на милость организаторов и страховой медицины. Или, если не станет хуже (вероятнее всего, это банальное растяжение связок, и зря я паниковал), просто поваляться до отъезда на широченной кровати с кружкой мятного чаю и ноутбуком, употребляя с пользой оставшееся фестивальное время. Обидно, но что поделаешь, с каждым может случиться.

И в этом даже что-то есть.

Действительно, размышлял Андрей, со сдержанной бодростью ковыляя через дворик в ту сторону, куда, вероятно, удалились девушки: возвращаться, в третий раз проходя через ту же арку, претило эстетическому чувству и здравому смыслу, — не так часто я могу позволить себе это. Остановку, передышку, завис во времени, когда автоматически обнулилось все, что я был кому-либо должен, а новые обязательства не наросли, и номер в отеле зарезервирован до утра понедельника, и все это время единолично принадлежит мне. Жене и детям, разумеется, ничего не говорить. Перед организаторами извиниться, максимально ограничив их дальнейшее вмешательство в свою жизнь; а впрочем, они на фестивале настолько задерганы, что вряд ли проявят навязчивость. Отменить все назначенные встречи… С некоторых фигурантов, правда, станется явиться в отель с бутылкой и дружеским участием.

И даже со стопроцентной вероятностью.

Он поморщился и зашипел, споткнувшись травмированной ногой о камень, или что тут у них валяется посреди двора?.. сам виноват, смотри под ноги. Разумеется, к тебе придут. Более того, потянутся косяком, как только слух о том, что Андрей Маркович повредил ногу и лежит в номере (кстати, еще не факт, что перестраховщица Оля не настоит, усугубляя положение, на больнице), разнесется стихийными инфопотоками фестивальной тусовки. На хлипкий заслон отельного или больничного персонала надеяться нечего. Нас ожидает непрерывная поляна и пьянка, сплошной поток якобы сочувстующих, а на самом деле слетевшихся на запах крови. Жаждущих внимания или чего-нибудь более материального — не секрет, что в этом городе в эти дни рекордно высока концентрация тех, кому чего-то от меня надо, — вот что мы имеем в ближайшем будущем вместо покоя и свободы. Их же ничем не остановить. Они раздерут в клочья мое время.



Поделиться книгой:

На главную
Назад