В будущем в советской историографии сложилась концепция «отложенной революции»: якобы только начавшаяся Первая мировая война, спровоцировавшая массовое распространение шовинизма, удержала рабочих от свержения монархии. В действительности «революционную ситуацию» нельзя измерить ни количественными показателями (количеством стачек и вовлеченных в них рабочих), ни степенью сознательности самого движения, так как в революциях всегда присутствует выраженное стихийное начало. Показательно, что часть общества в это время отказывала рабочему протесту в революционной природе на том основании, что в нем присутствовал явный безыдейно-хулиганский характер. Революционно настроенные современники с горечью констатировали, что местами рабочие беспорядки обретали форму банального пьяного дебоша. В этом взгляды некоторых социалистов и консерваторов на природу событий июльских дней совпадали.
В «Новом времени» вышла статья под заголовком «В тине революционного хулиганства», в которой обращалось внимание как на стихийную природу бунта, так и на организационную[146]. Если переворачивание трамваев для возведения баррикад можно было отнести на счет сознательной революционной активности, то начавшаяся волна погромов торговых заведений ей противоречила. Так, 7 июля толпа рабочих в количестве около 3 тысяч человек подошла к ресторану «Выборг» и перебила в нем стекла; ночью 10 июля были разбиты все фонари на Забалканском проспекте; та же толпа громила попадавшиеся на пути магазины, рестораны и пивные[147]. Одиннадцатого июля большая толпа рабочих разгромила трактир «Бережки». Разбив все оконные рамы, она перешла к расположенному поблизости трактиру «Яр», где также начался погром. Лишь подоспевшие казаки, пустив в ход нагайки, прекратили дальнейшее уничтожение трактиров и пивных лавок. Концентрация столкновений рабочих и полиции рядом с местами продажи алкогольной продукции не кажется случайной. В рамках борьбы с подобными формами протестной активности рабочих власти столицы пошли на закрытие всех питейных заведений в городе[148]. Петербуржцы писали в частных письмах накануне войны:
Многие современники по инерции отказывались признавать революционный характер событий на том основании, что ни участники беспорядков, ни сторонние наблюдатели не видели внятных политических лозунгов, целей протестов, логики действий. Тем не менее З. Н. Гиппиус, пораженная их иррациональностью, склонна была усматривать некую скрытую, мистическую силу, которой подчинялась толпа:
В действительности именно с того момента, когда толпа выходит за границы рационального, и начинаются революции, в основе которых лежит мощный социальный взрыв, заставляющий рационально-организованное начало подчиняться стихийно-аффективному. Когда в феврале 1917 года революция будет разгораться с хлебных беспорядков, Гиппиус точно так же по привычке станет отрицать их революционный характер: «Так как (до сих пор) никакой картины организованного выступления не наблюдается, то очень похоже, что это обыкновенный голодный бунтик, какие случаются и в Германии» – запишет поэтесса в дневнике 23 февраля 1917 года.
Следует заметить, что английское слово «хулиган» и русское производное от него «хулиганство» вошло в российскую лексику в начале XX века, а в 1912–1913 годах это явление активно обсуждалось в стенах Государственной думы и прессе. Печать в целом соглашалась с тем, что в городах и деревнях растет хулиганство, но если консервативные авторы считали это следствием того, что крестьяне и рабочие спиваются, то либералы и социалисты полагали, что «озорство» является формой социального протеста. И. В. Жилкин рассматривал хулиганство как своеобразный барометр массовых настроений, проявление кризиса буржуазного общества:
При этом автор расширял трактовку хулиганства, выделяя в нем левое и правое направления. Примером второго он считал черносотенство.
Впрочем, можно привести еще одно объяснение роста рабочего движения, не опровергающее, но дополняющее предыдущее: увеличение процента рабочей молодежи в городах. Это были не только наиболее люмпенизированные группы, но и отличавшиеся наибольшей эмоциональностью. В ряде случаев в конфликтах рабочих с полицией заводилами выступали подростки. По сообщениям начальников губернских жандармских управлений, очень часто инициаторы забастовок описывались в политически нейтральных характеристиках как «хулиганистые молодые люди». Довольно часто именно подростки проявляли повышенную инициативу и агрессию, «заводя» основную рабочую массу. Тем самым рабочий протест обнаруживает заряд пубертатного бунтарства.
Гнев, скорбь и патриотический пафос кануна войны
Пока обыватели крупных промышленных центров России были обеспокоены растущим рабочим движением, на международной арене разыгрывались события, ставшие прологом Великой войны: 15 (28) июня 1914 года в боснийском городе Сараево сербским студентом-террористом Г. Принципом был убит наследник австро-венгерского престола Франц Фердинанд. Власти Австро-Венгрии, заподозрив, что убийство организовано сербскими властями, выдвинули Сербии ультиматум, ущемлявший ее суверенитет. Мир оказался на пороге войны. При этом Германия предупреждала, что австро-сербский конфликт должен решаться исключительно Веной и Белградом, а вовлечение в него третьих сторон может спровоцировать большую войну. Эту же позицию невмешательства занимала и Россия во время Балканских войн, однако теперь было ясно, что Сербия собственными силами не выстоит в войне с Австро-Венгрией. К тому же в российских политических сферах существовала уверенность, что Германия руками Австро-Венгрии усиливала свое присутствие на Балканах, рассматривавшихся как зона традиционного влияния России. В европейских странах вновь вспыхнули национальные эмоции, правая общественность и политики заговорили о национальной чести и достоинстве. Так, министр иностранных дел С. Д. Сазонов сказал германскому послу в Петербурге Ф. фон Пурталесу, что ультиматум означает унижение Сербии, на что не может спокойно смотреть Россия. В качестве попытки оказать давление на Германию и Австро-Венгрию демонстрацией решительности и сплоченности Антанты, было организовано посещение России президентом Франции Р. Пуанкаре, который в составе французской военной эскадры прибыл 7 июля в Кронштадт, а на следующий день посетил столицу империи.
Петербург торжественно встречал гостей-союзников. Восьмого июля от Царской пристани на Английской набережной и до Зимнего дворца расположились группы патриотически настроенных и просто любопытствующих подданных. Из окон домов, фасады которых выходили на набережную, свисали национальные флаги. Играли оркестры. Накануне на улицах столицы продавали маленькие французские и русские флажки с надписями «Россия приветствует дорогих гостей» и «Добро пожаловать», которыми теперь махали обыватели.
Психологическое своеобразие дней французского визита заключалось в переплетении разных эмоциональных состояний, проявления которых можно было наблюдать в городе. «Вечернее время» описывало контрасты Петербурга 8 июля:
Пуанкаре обратил на них внимание и сделал пожертвование в размере 1000 рублей.
Контраст погрязшего в горе Обводного канала и украшенной патриотическими флагами веселящейся набережной Невы усиливался тревожными звуками, доносившимися с Большой Невки. Там рабочая молодежь перебралась на баржи, разобрала мостки и начала распевать революционные песни. Полиция тщетно пыталась до них добраться, но рабочие отбивались от них шестами, и революционные мелодии продолжали разливаться по Невке. Неподалеку стояли два французских миноносца, и когда рабочие запевали «Марсельезу», было неясно, приветствуют ли они французских «товарищей» или выражают обычный протест действиям полиции. По воспоминаниям А. Г. Шляпникова, накануне прибытия в столицу президента Франции в рабочей среде появилась идея отправиться встречать Пуанкаре, чтобы демонстративно заявить: «У нас в доме непорядок, и нам не до гостей». Под звуки «Варшавянки» рабочие начали движение с Выборгской стороны, но были рассеяны казаками. В те дни в Петрограде распространялись слухи о некоем «происшествии на Литейном мосту»: рассказывали, что казаки, орудуя нагайками, жестоко разогнали толпу рабочих, запевших «Марсельезу». Однако по другой версии разогнаны были не русские рабочие, а по ошибке французские матросы, прибывшие с Пуанкаре и решившие исполнить на мосту свой национальный гимн[151].
Во всем многообразии эмоций – сочувствия погорельцам, гнева рабочих и восторга тех, кто встречал Пуанкаре, – современники обращали внимание на фальшивые нотки последней группы, отмечая, что патриотические манифестации носили организованный характер.
писал А. Г. Шляпников[152]. Но если большевика можно заподозрить в желании дискредитировать патриотические настроения заказным характером манифестаций, то свидетельства французского посла, в целом отмечавшего подъем энтузиазма столичного общества, представляются беспристрастными. М. Палеолог, сопровождавший Пуанкаре во время его визита, 8 июля записал в дневнике: «На всем пути нас встречают восторженными приветствиями. Так приказала полиция. На каждом углу кучки бедняков оглашают улицы криками „ура“ под наблюдением полицейского»[153].
О показушности патриотических акций 8 июля писал корреспондент «Вечернего времени» в статье «Убогая роскошь». Автор возмущался тем, что власти города решили наспех украсить улицы по пути следования президента старыми выцветшими флагами, приходил к выводу, что подобная форма чествования выглядела халатностью, и, помимо этого, выказывал раздражение ролью полиции и дворников, задаваясь вопросом: «Неужели всегда и всюду необходима диктатура полиции и дворников? Неужели хоть раз нельзя было отрешиться от казенщины?» В конце статьи корреспондент иронизировал на эту же тему: «И если французы, быть может, не получили ясного представления о военной нашей мощи, то наверное преисполнились удивления перед полнотой полицейского могущества».
В эти дни, в условиях демонстрации военно-политического союза России и Франции на фоне австро-сербского кризиса, в качестве информационного противостояния внутренним революционным настроениям правая печать выдвигала версию, что рабочие беспорядки организованы немецкими агентами с целью оказать давление на российскую власть и продемонстрировать Франции, что Россия не является надежным союзником. «Вечернее время» наивно предполагало, что в прекрасный летний день рабочие по собственной воле не вышли бы на манифестации, приходя к выводу, что «эта забастовка выгодна только немцам»[154]. Черносотенная «Земщина» традиционно усматривала в рабочем движении происки «иудейских наемников»[155]. Даже французский посол со ссылкой на своего тайного осведомителя записал в дневнике, что «движение было вызвано немецкими агентами».
С 12 июля рабочее движение пошло на спад после того, как администрация заводов отказалась от угрозы локаутов, однако местами рабочие забастовки продолжались вплоть до 17 июля. Одновременно с ослаблением рабочего протеста активизировалась деятельность правых сил, небезуспешно организовывавших патриотические манифестации в различных городах России. Те, кто следил за международной обстановкой, предчувствовали приближение войны. Тринадцатого июля Австро-Венгрия объявила мобилизацию, и в этот же день в «Минской газете-копейке» появился раздел «Накануне войны», в котором, помимо взаимоотношений Австро-Венгрии с Сербией, говорилось о распространившихся в Петербурге слухах о неизбежной мобилизации. Эти же слухи отметил в столице Палеолог («пахнет мобилизацией») – и пришел к выводу, что «на этот раз это война». Слухи гнали людей на улицы. Четырнадцатого июля манифестация прошла в Москве на Тверской, раздавались лозунги «Долой Австрию и Германию», около полуночи толпа пыталась пройти к зданию германского консульства, но была рассеяна конными городовыми[156]. Последний инцидент показал, что поддержанные полицией патриотические акции под накалом патриотических эмоций быстро выходили из-под контроля, грозя перерасти в стихийный погром.
В условиях нараставшей международной напряженности правые и желтые газеты постоянно делали акцент на локальных «патриотических» манифестациях. «Многочисленные патриотические манифестации, происходившие за последние дни в столицах и других местах Империи, показывают, что твердая и спокойная политика правительства нашла сочувственный отклик в широких кругах населения», – писало «Вечернее время» 15 июля 1914 года, еще не зная о том, что Австрия объявила Сербии войну.
В половине первого ночи с 15 на 16 июля вышли «летучки» и «прибавления» к газетам с одним заголовком – «Война». Несмотря на поздний час их вмиг разобрали у газетчиков на Невском. В Москве на Тверской вокруг газетчиков собралась толпа, состоявшая преимущественно из публики, вышедшей из сада «Аквариум». На следующий день посетители увеселительного сада были представлены в газетах как главные патриоты города, следящие за международной обстановкой даже по ночам. Помимо сообщений об объявлении Австрией войны Сербии и отношении к войне в различных странах Европы газеты опубликовали правительственное сообщение, в котором говорилось:
«Подъем народного духа мы видели в эти дни, – писали правые корреспонденты в условиях, когда в различных частях Петербурга еще проходили столкновения рабочих с полицией и стояли баррикады. – Он проявился во всех слоях населения, проявился неудержимым потоком, проявился с тем спокойствием и с той внушительностью, какие умеет показать в серьезные исторические минуты русский народ»[158]. Основой сплочения должны были стать панславистские идеи: «Сербия, Россия, Славянство в опасности. Сплотимся все до единого для защиты достояния наших предков. С нами Бог», – писали газеты 15 июля 1914 года. Подобная риторика не могла вызвать сочувствие в широких социальных слоях, однако одной из целей пропаганды было заглушить эффект рабочих забастовок, представить их в качестве случайных событий, противоречащих стремлениям рабочего класса. Причинами рабочего протеста, в дополнение к «немецкой версии», назывались провокационные действия рабочей молодежи и хулиганов, якобы осуждаемые большей частью рабочих[159]. Пытаясь создать видимость общественного единения, правые силы искали тех, на кого можно переложить ответственность за беспорядки начала месяца. Не удивительно, что их выбор пал на рабочую молодежь – наиболее маргинализированную часть столичного пролетариата. Пятнадцатого июля газеты поспешили объявить о том, что рабочие прекратили забастовки и раскаялись в своих действиях, осудив провокаторов. Семнадцатого июля в «Земщине» вышла статья «Счастливый поворот», описывавшая избавление русских рабочих от влияния хулиганов и преступных агитаторов. Таким образом, можно утверждать, что 15 июля стало началом официального мифотворчества (не считая «пробы пера» в день посещения столицы французским президентом), создания видимости патриотического сплочения нации, тем более что значительная часть обывателей действительно была встревожена международными известиями, многие в ночь с 15 на 16 июля не могли заснуть, группы людей ходили по центральным улицам столицы и делились информацией, читали друг другу сообщения из последних газет.
Городские власти всячески содействовали массовым патриотическим шествиям, порой присоединяясь к толпе. Пятнадцатого июля в Москве помощник градоначальника В. Ф. Модль лично возглавил патриотическую манифестацию: он ехал на своем автомобиле и направлял движение масс. Шестнадцатого июля в Петербурге прошел молебен в Казанском соборе, митинг у памятника Александру III, возле сербского, английского и французского посольств.
писала газета «Вечернее время»[160].
Социалисты считали, что в эти дни суворинское «Вечернее время» чуть не стало печатным органом «союзников» (членов «Союза русского народа» и сочувствующих). Именно перед зданием редакции «Нового времени» и «Вечернего времени» собирались группы «патриотов».
вспоминали современники[161].
Кадет Н. И. Астров, описывая московские ночные манифестации 17 июля, также обращал внимание, что они проходят под контролем полиции: «По вечерам на улицах ходят толпы рваного народа с флагами, с пением гимна и криками „ура“. Это патриотические манифестации, покровительствуемые полицией. Толпы ведут себя пока чинно».
Некоторые убежденные монархисты не менее скептично воспринимали патриотизм тех дней. Доцент Юрьевского университета Б. В. Никольский записал в дневнике 18 июля: «Что касается манифестаций, то к ним я равнодушен. Это все бутафория»[162].
Российская пресса не случайно в предшествующие годы активно обсуждала проблему хулиганства. Начавшиеся после Великих реформ модернизационные процессы, затрагивавшие и экономическую, и социальную сферы, приводили к переформатированию российского общества по социальному, гендерно-возрастному признакам, что неизбежно сказывалось на общей напряженности. Одним из следствий этой напряженности становилось ухудшение криминогенной ситуации: рост преступности, мелкого хулиганства, воровства и т. д. Эти явления не могли не проявиться и во время патриотического подъема кануна войны, так как скученность людей и суета во время манифестаций создавали благоприятную атмосферу для карманников. В некоторых случаях именно они становились инициаторами излияния патриотических чувств. Так, бывший проездом в Москве молодой офицер В. М. Цейтлин оставил 17 июля в дневнике характерную запись: «Вечером наблюдал Москву. Действительно патриотический подъем, качали раз пять и в результате вытащили кошелек»[163].
Начало войны и уличный патриотизм: от скуки к возбуждению
Объявление 15 июля Австро-Венгрией войны Сербии заставило российские власти начать мобилизационные мероприятия. Не желая усугублять конфликт с Германией, Николай II первоначально подписывает указ о проведении частичной мобилизации четырех военных округов, однако против этого выступают некоторые генералы, опасающиеся, что частичная мобилизация может впоследствии навредить всеобщей, если в таковой возникнет необходимость в случае нападения Германии на Россию. Начальник Генерального штаба 46-летний Н. Н. Янушкевич, не имевший никакого боевого опыта, просидел с 16 по 17 июля у телефона в своем кабинете, собирая различные сведения о действиях Германии. Решающими для его настроения оказались два слуха, как впоследствии выяснилось, не соответствовавшие действительности: якобы о том, что Германия 17 июля тайно объявила всеобщую мобилизацию (этот слух распространялся и в самом Берлине, нервозность населения которого соответствовала атмосфере в российской столице), а также о том, что германский флот двинулся в сторону Финского залива и один из кораблей подорвался на мине. Эти слухи укрепили Янушкевича во мнении о необходимости всеобщей мобилизации. Восемнадцатого июля приказ о всеобщей мобилизации появился на улицах российских городов. Вильгельм II ожидаемо воспринял всеобщую мобилизацию в России как угрожающую безопасности Германии, выдвинул Николаю II ультиматум с требованием отменить мобилизацию, а после отказа это сделать 19 июля объявил России войну. Помимо объективных причин Первой мировой войны – борьбы за передел сфер влияния, гонки вооружений в Европе – на непосредственное развязывание военного конфликта повлияла психологическая атмосфера взаимного страха и недоверия в Европе при одновременной уверенности отдельных стран в собственном могуществе, раздутой предшествующей военно-патриотической пропагандой и сдобренной мессианскими идеями.
Накануне начала Великой войны историк, приват-доцент Московского университета и член Московской городской думы С. В. Бахрушин описывал царившие в московских либеральных кругах настроения, особенно отмечая чувствительность относительно «национального достоинства»: «Вихрь налетел внезапно… Москву я застал в унынии и страхе. Войны боялись, вместе с тем сознавали, что сохранение нейтральности Россией невозможно без ущерба для ее национального достоинства»[164].
Абстрактные категории в глазах патриотов имели больший вес, нежели судьбы тех, кому предстояло на полях сражений разменивать эти понятия на свои жизни.
Несмотря на то что периодическая печать рисовала картины национального единения россиян, дневники, частная корреспонденция обывателей свидетельствовали о наличии более широкого спектра эмоций, включая растерянность, страх и ненависть к представителям власти. Как минимум необходимо выделить две разные группы населения, настроения и поведение которых в дни мобилизации резко различались: это подлежавшие мобилизации и те «патриоты», которым не предстояло проливать свою кровь на войне благодаря имеющимся протекциям, по состоянию здоровья, возрасту и т. д. Именно вторые наиболее старательно демонстрировали свой патриотизм во время публичных акций в городах. Впрочем, среди манифестующих патриотических толп также наблюдалось известное разнообразие: одни проявляли искренний, порой доходивший до истеричных аффектов патриотизм, другие присоединялись к манифестациям из любопытства. Да и революционный энтузиазм рабочих не успел полностью выветриться к 19 июля.
Главной символическо-патриотической акцией этих дней стала манифестация на Дворцовой площади 20 июля – в день объявления Россией войны Германии. Периодическая печать сообщала, что на площади перед Зимним дворцом собралась двухсоттысячная толпа народа с патриотическими транспарантами, знаменами и национальными флагами, которая в момент, когда император появился на балконе, дружно опустилась на колени. В действительности народу было немногим больше двадцати-тридцати тысяч человек, причем патриотическая атрибутика имелась лишь у отдельно стоявшего от основной массы народа ряда «союзников», десяток человек которых и опустились на колени. Подавляющее большинство людей явно не выражали восторга по поводу начавшейся войны. Более того, в тот день на Невском проспекте звучали разные политические песни. Петроградский студент описал в письме товарищу «патриотическую» манифестацию, двигавшуюся от Лавры к Дворцовой площади:
Современники передавали, что кое-где между «патриотами-союзниками» и нелояльными подданными вспыхивали конфликты, переходившие в драки, которые тут же пресекались полицией и прочими участниками шествий.
Символично, что в тот же день состоялась другая «манифестация» в рабочем поселке Лысьва Пермской губернии. На Лысьвенском заводе с мая 1914 года тянулся конфликт рабочих с местной администрацией по поводу заработной платы. Двадцатого июля управляющий не смог договориться с толпой рабочих и выстрелил из револьвера, что привело рабочих в ярость. Они вынудили управляющего вместе с чинами полиции отступить в здание администрации и там забаррикадироваться. Пытаясь добраться до осажденных, рабочие подожгли заводское управление, а когда из окон горящего здания начали выпрыгивать люди, толпа их убивала. По воспоминаниям современников, к некоторым она проявляла особую жестокость: в раны умирающих представителей власти рабочие вставляли папиросы.
Историк, археолог В. А. Городцов отмечал диссонанс, порожденный видом «народных» (стихийных) и «союзнических» (организованных) манифестаций в Москве. Первые отличались тревожным настроением и сосредоточенностью; вторые – не только лучшей организованностью и оснащением (флагами, портретами, лозунгами), но и хулиганским поведением: мальчишки-оборванцы, подстрекаемые черносотенцами, во время пения гимна подбегали к прохожим и сбивали с них шапки. «Вообще все манифестанты-флажники производили на меня нехорошее впечатление и казались собранными черной сотней для проявления их гнусного патриотизма, приведшего Россию к настоящим дням», – записал ученый в своем дневнике 20 июля 1914 года.
Следует также учесть, что в рядах искренних патриотов оказались те оппозиционно настроенные россияне, которые приветствовали войну как начало конца самодержавной России, предчувствуя, что она породит революцию. М. Палеолог обращал внимание на то, как по-разному представители власти и общества объясняли природу патриотизма: в то время как министр внутренних дел Н. А. Маклаков радовался тому, что война положила конец рабочим забастовкам, другие объясняли это переходом протеста на новый уровень – в результате национального единения должна была расшириться социальная база противников самодержавного строя:
Тем самым у революционно настроенной части населения энтузиазм в связи с начавшейся войной определялся позицией «чем хуже – тем лучше». Определенная часть манифестантов выходила на улицы из-за сильных чувств тревоги и страха. У кого-то они были усугублены эсхатологическими предчувствиями. Причем последние были связаны как с апокалиптическими страхами, так и эсхатологическими надеждами (так называемая «оптимистическая эсхатология», особенно проявлявшаяся у некоторых представителей интеллигенции). Ощущение единства в толпе, проникнутой позитивными эмоциями, временно выполняет психотерапевтическую функцию, заглушает испуг, отгоняет дурные мысли и формирует приподнятое настроение. Нельзя не учесть, что в маленьких провинциальных городах местные жители просто не могли проигнорировать организованные шествия, становившиеся частью повседневности. Для кого-то это было дуновением ветра перемен, возможностью побороть скуку и застой предшествующей провинциальной жизни. Не только в уездных, но и в губернских городах патриотическое поведение использовалось как средство борьбы со скукой и тишиной довоенного времени. «Минская газета-копейка» описывала произошедшие в городе перемены:
Корреспонденты отмечали, что толпа от скуки и из любопытства выкрикивала те или иные лозунги. С этой стороны настроения лета 1914 года можно рассмотреть в русле перехода от затянувшейся меланхолии к возбуждению, гипертимии: определенные круги общества (в первую очередь горожане, так как именно город был рассадником меланхолии) проснулись от спячки и воодушевились открывавшимися перспективами. Впоследствии этот эмоциональный драйв был зафиксирован российскими психиатрами: первые месяцы войны характеризовались резким увеличением душевных заболеваний как на фронте, так и в тылу. О том же писали и рядовые обыватели. «Этот современный взрыв патриотических чувств я не могу назвать иначе, как психозом всеобщим, массовым», – сообщалось из Иркутска в августе 1914 года. Нужно заметить, что психиатрическая терминология использовалась современниками при описании общей атмосферы кануна и первых месяцев войны не случайно. «Обрушившаяся на Европу война замечательна тем, что в самом характере ее начальных действий чувствовались элементы политической неврастении или даже психопатии», – писал в августе 1914 года Б. Эйхенбаум[165]. Даже сотрудники Департамента полиции обращали внимание, что в среде ярых патриотов особенно много сумасшедших. В связи с этим уместно говорить о психопатологической форме патриотизма. В это время заметно меняется лексика и здоровых людей, в письменной речи которых появляются абсурдные, эмоционально окрашенные метафоры, гиперболы. Один из современников без тени иронии писал в сентябре 1914 года: «Деревня и город неузнаваемы… Бабы, дети, скотина повеселели, ожили, оделись и стали по-человечески говорить».
Две мобилизации: конфликт официальной и народной версий
В «патриотической» историографии формальные показатели мобилизации используются для доказательства патриотического энтузиазма новобранцев. Официальные лица, например военный министр В. А. Сухомлинов, писали, что «мобилизация прошла как по маслу!». Генерал Н. Н. Головин отмечал, что в России не было уклонений от воинской повинности, так как при явке в 96 % оставшиеся проценты приходятся на расхождение на 10 % между расчетным и фактическим числом подлежавших призыву[166]. При этом другие генералы, например А. И. Деникин, А. А. Брусилов, Ю. Н. Данилов, значительную явку мобилизованных, среди которых большой процент составляли крестьяне, объясняли высокой степенью покорности последних, привычкой исправно нести повинности. Милюков отрицал национально-патриотические чувства мобилизованных крестьян, обращая внимание на отсутствие у них национального самосознания и ограничения понятия отечества масштабами губернии. В 1914–1915 годах на эту тему ходил популярный анекдот, как в одну деревню приехал патриот-агитатор с целью разъяснить местным неграмотным крестьянам, с кем и почему Россия ведет войну. После долгого и обстоятельного рассказа о международных военных блоках и общей расстановке сил он спросил крестьян, есть ли у них вопросы. С места поднялся один мужик и спросил: «А пскопские-то за нас?»
Головин, не находя достаточных контраргументов, прибегал к известному демагогическому приему и вопрошал:
Тем самым генерал-историк занимал позицию, согласно которой последствия события (миллионные жертвы) оправдывают его причины и не позволяют исследователю сомневаться в искренности и целесообразности принесенных жертв. Такая позиция приводит к складыванию патриотической концепции на шатких основаниях исторической мифологии и грозит обществу сильными разочарованиями, кризисом национального самосознания.
Уже в июле – августе 1914 года в российском обществе начали формироваться две противоречившие друг другу картины военной мобилизации. Первая являлась пропагандистской конструкцией, вторая, неофициальная, передавалась в частных письмах, разговорах. В какой-то момент эти две картины окончательно разошлись, дискредитировав средства официальной информации в глазах народа.
Патриотическая пресса описывала энтузиазм, который якобы охватил новобранцев сразу после публикации приказа о призыве. «Вечернее время» сообщало на второй день мобилизации:
Но глаза темнели, по всей видимости, от другого. Вологодский крестьянин И. Юров вспоминал, как его партия мобилизованных добиралась до Устюга на перекладных:
Раненый солдат схожим образом описывал мобилизацию:
Порой раздавались политические куплеты. Генерал Н. А. Епанчин вспоминал, что когда во время войны производились частые призывы огромного числа запасных и новобранцев, они иногда не стеснялись, шляясь по городу, распевать: «За немецкую царицу взяли парня на позицу»[171].
Медсестра С. Федорченко, собиравшая характерные высказывания народа, фольклор Первой мировой, привела типичные слова крестьянина о начале войны:
Важным фактором крестьянского недовольства было то, что война началась в разгар сельхозработ. Непосредственно наблюдавшие за деревенской жизнью современники отмечали это в своих дневниках. Раздражение крестьян по поводу мобилизации отмечала семидесятилетняя вдова Л. Н. Толстого в Ясной Поляне: «Все в унынии; те, которых отрывают от земли и семьи, говорят о забастовке: „Не пойдем на войну!“» – и семнадцатилетняя гимназистка в городе Скопине: «Сколько слез, рыданий, горя! Остаются семьи без кормильцев, пора рабочая, хлеб не убран, у многих до сих пор стоит в поле. И все эти молодые, полные сил люди обречены на смерть»[173].
В то время как официальная печать в первые дни после начала мобилизации описывала высокую сознательность и подъем народного духа среди новобранцев, россияне в частной переписке рисовали совсем иные картины. Один из екатеринбуржцев так описывал настроение мобилизованных и населения в городе 5 августа 1914 года:
Как видно из писем обывателей, раздражение выплескивалось не только на полицию: звучали оскорбления и в адрес верховной власти. В письме некой Кати от 30 июля сообщалось:
Мобилизация крестьян не способствовала единению народа и власти, наоборот, становилась очередным источником политической опасности для существующего строя. Националистически настроенный житель Армавира, в условиях раздувавшегося печатью патриотического «психоза» не потерявший заряд скептицизма, обнаружил весьма любопытную причину разговоров о внезапно охватившем всех патриотизме. По его мнению, причина мнимого патриотического единения заключалась во временном «протрезвлении людей» ввиду закрытия на период мобилизации трактиров:
Зырянов подмечал не спокойствие и серьезность мобилизованных крестьян, а с трудом сдерживаемое раздражение от того, что их оторвали от привычной жизни: «Мужику помешали жить, растревожили его, как медведя в берлоге. Он сердится, но пока еще сам толком не знает, на кого: на немцев, на царя, на бога, на Отечество»[174].
Проводы на войну всегда были тягостным психологическим испытанием, поэтому народная традиция предполагала компенсаторный ритуал, позволявший снизить градус напряжения. Он предусматривал употребление алкоголя как средства релаксации. Однако военные власти боялись пьяных беспорядков, которыми ознаменовалась мобилизация периода Русско-японской войны. Даже из тыловых районов винный след тянулся вплоть до театра боевых действий. Именно на это делал упор военный министр В. А. Сухомлинов, выступая за ограничение мест продажи питей в период мобилизации. Начало войны привело к ограничению продажи алкоголя на период и на время мобилизации (затем продленному вплоть до окончания войны), что вызвало яростный протест новобранцев и членов их семей. Уже 21 июля на имя министра финансов из Стерлитамака была направлена срочная телеграмма от городского головы, занявшая целых пять телеграфных бланков:
Наиболее тревожные донесения в Главное управление неокладных сборов и казенной продажи питей поступили 22 июля из Томской губернии. За неполные пять дней в разных местах было разгромлено более двадцати винных лавок и складов. В Кузнецке склад был взят приступом и в течение нескольких дней находился в руках запасных. Опасаясь проникать внутрь, полиция снаружи наблюдала за происходящим, прислушивалась, сообщая о доносившихся изнутри глухих «ударах железа». В процессе разгрома склада в Барнауле начался пожар. Тревожным симптомом бунта стало то, что к запасным начали присоединяться и крестьяне. Управляющий акцизными сборами Томской губернии Лагунович прямо телеграфировал в Петербург: «Возмущение запасных Томской губернии принимает характер мятежа».
Во время пьяных погромов проявлялось социальное и политическое недовольство призывников: в разных губерниях громили помещичьи имения, мобилизованные врывались в полицейские управления, срывали и резали царские портреты, в некоторых случаях даже поднимали красные знамена. В. Ф. Джунковский вспоминал, что в Сабунчах запасные при посадке на поезд убили полицмейстера. Поводом стал поданный поезд, состоявший из теплушек. Запасные, увидев это, стали забрасывать машиниста камнями, крича: «Не поедем в телячьих вагонах, давай классные». Когда полицмейстер с несколькими казаками попытался усмирить толпу, его убили брошенным камнем. На следующий день Джунковский лично решил проводить запасных и увидел следующую картину:
Когда Джунковский выезжал на автомобиле со двора сборного пункта, кто-то из запасных бросил в его автомобиль камень.
Два разных патриотизма проявлялись на эмоциональном уровне, в тех чувствах, которые современники испытывали, глядя на мобилизованных. В одном случае рождалась гордость за бравых молодцов, в другом – печаль из-за того, что здоровые молодые люди обрекаются на смерть:
писала Т. Л. Сухотина-Толстая 23 июля 1914 года.
Патриотические метаморфозы интеллектуалов
Военно-патриотическая тревога кануна Великой войны, свойственная всем ее участникам, вызывала эмоциональную «триаду враждебности» (страх, гнев и ненависть) к идеологическим оппонентам. Одним из резонансных психопатических проявлений этой нетерпимости стало убийство в Париже французского пацифиста, социалиста Ж. Жореса 18 (31) июля 1914 года местным национал-патриотом Р. Вилленом. Убийство не стало неожиданностью для знакомых Жореса, так как из-за своей антивоенной позиции в условиях растущей военно-патриотической истерии он стал часто получать письма с угрозами. Вероятно, в России, вследствие менее развитой прессы и низкой общей грамотности населения, накал страстей был меньше, однако и он спровоцировал патриотический раскол цензового общества на две неравные группы: противников и сторонников войны.
В предшествующие годы многие представители образованных слоев осознали, что грядущая война с ее новыми технологиями приведет к ужасным разрушениям и гибели миллионов людей. Становилось ясно, что эта война не обернется во благо ни одному из народов, а значит, обретет антинародный и антипатриотичный характер. Подобные рассуждения усиливали оппозиционные настроения части интеллигенции, в первую очередь тех, кто имел мужество противостоять шовинистическому принципу «right or wrong, my country». Второго августа 1914 года З. И. Гиппиус рассуждала в своем дневнике: «Что такое отечество? Народ или государство? Все вместе. Но если я ненавижу
Неприятие войны обусловливалось не только страхом перед бедами, которые она принесет своему народу, но и тем, что врагом стала Германия, с которой у России были тесные культурные связи. Теперь эти связи разрывались. Другая российская поэтесса, М. И. Цветаева, считавшая Германию второй интеллектуальной родиной, выразила свой протест распространявшейся германофобии в следующих строках:
Позиция Цветаевой в военное время могла быть расценена как измена, национал-предательство, тем более что россияне, выражавшие антивоенные настроения, начали подвергаться административным и уголовным преследованиям. В августе 1914 года было отменено выступление П. Н. Милюкова о пацифизме, а осенью под следствием оказалась группа толстовцев, распространявших воззвания «Опомнитесь, люди-братья!» и «Милые братья и сестры!». Автором первого из них был бывший секретарь Л. Н. Толстого В. Ф. Булгаков, гостивший в Ясной Поляне у С. А. Толстой. Последняя вспоминала, что полиция ночью 26 октября ворвалась в дом и устроила Булгакову допрос, а спустя два дня арестовала толстовца вместе с 27 подписантами. В первом воззвании говорилось:
Но далеко не все имели мужество и психическую способность противостоять военно-патриотической пропаганде. Подсознательно понимая опасность войны, то, что она несет людям гибель, в том числе близким, современники пытались примирить военно-патриотическую эйфорию с собственными страхами перед смертью. Результатом становились безумные концепции, в которых «уменье умирать» провозглашалось «традиционной ценностью» славянского мира:
В российских патриотических настроениях 1914 года оказались замешаны ингредиенты на любой вкус: реваншизм после Русско-японской войны, имперские мечты о средиземноморских проливах, теория о решающей битве двух цивилизаций – славянской и германской, торжество православия как единственно истинной веры и пр. В. В. Розанов писал, что после поражения в Русско-японской войне в российском народе отсутствовало воодушевление, и полагал, что новая война способна оживить и одухотворить нацию. Война естественным образом пробуждала националистические трактовки патриотизма, но некоторые либералы пытались развести эти понятия.
Второго августа 1914 года в «Русских ведомостях» была опубликована статья князя Е. Н. Трубецкого «Патриотизм против национализма», в которой он представил войну России с Германией как битву патриотизма с национализмом. Трубецкой подчеркивал, что патриотическое единение России происходит не на национальной, а на «сверхнародной» основе: «Никогда единство России не чувствовалось так сильно, как теперь, и – что всего замечательнее – нас объединила цель не узко национальная, а сверхнародная»[179].
На близких позициях стоял А. А. Мейер, обращавший внимание на несоответствие национализма христианским добродетелям:
Однако эта концепция не встречала полного понимания. П. Б. Струве окончательно перешел на имперские позиции и писал в декабре 1914 года: