Неприятие гражданских свобод, разрушавших, по мнению реакционеров, самодержавно-православные устои империи, породило ненависть к революционерам, в первую очередь к евреям, которых подозревали в тайном заговоре против России. Реакцией на манифест стала волна еврейских погромов, прокатившихся по ряду городов в Центральной России, Поволжье, Сибири. Особенно поразили современников события в Томске, где патриоты-консерваторы из черносотенного «Русского собрания» заживо сожгли патриотов-революционеров из числа студентов и рабочих. Двадцатого октября в городе начались митинги черносотенцев и революционеров, первые собрались на центральной Базарной площади и оттуда отправились громить лавки евреев, вторые направились в городской театр Королева, где организовали митинг. Когда погромщики попытались ворваться в театр, им был дан отпор, началась перестрелка, после чего здание было подожжено. «Несчастных, задыхающихся от дыма, погибавших в пламени, никто не спасал, т. к. пожарной команде работать не дозволяла толпа, продолжавшая убивать и грабить бросавшихся из окон, спускавшихся по трубам, спасавшихся на крыше», – писал 26 октября томский «Сибирский вестник». В тот день в здании заживо сгорели несколько десятков человек, более сотни получили ранения. Эти события обсуждали по всей стране, слухи увеличивали число жертв до шести сотен, хотя едва ли математика позволяет оценить степень трагичности события, когда речь изначально идет о массовых жертвах.
Революция 1905 года дала России гражданские свободы, Государственную думу и Основные государственные законы. П. Б. Струве писал, что революция создала русского гражданина. Однако, согласно тем же Основным законам, власть монарха оставалась самодержавной, что вступало в противоречие с существованием представительного законодательного органа власти. В российском обществе вплоть до 1917 года продолжался спор, является ли Государственная дума парламентом. Официально власти отрицали за Думой парламентский статус, отмечая, что по закону законодательная власть разделена между императором, Думой и Государственным советом. Кроме того, Государственные думы I и II созывов не доработали свой срок и были досрочно распущены по решению царя (роспуском 3 июня 1907 года II Думы избирательный закон был изменен в пользу высокого имущественного ценза, что лишило беднейшие слои населения избирательного права). Патриоты-монархисты, воспринявшие Манифест 17 октября чуть ли не как личное оскорбление, в конце концов стали относиться к Думе как некоему Земскому собору. Л. А. Тихомиров в законченной в 1905 году книге «Монархическая государственность» выступал против создания Думы на общегражданских началах, так как в этом случае она могла бы трансформироваться в парламент; он полагал, что это должен быть орган в первую очередь коронной нации – русских: «Единение царя и народа, которым созидалась Россия, имело место именно в среде русского народа, а не среди поляков, евреев, армян и т. д.».
Крушение надежд на освобождение России вынуждало часть общественности переживать чувство вины за незавершенную революцию. Свойственная интеллигенции саморефлексия еще со времен «кающегося дворянина» (чей образ был введен в литературу Н. К. Михайловским в 1870-е годы) вновь вызывала чувство коллективного стыда, что отразилось в вышедшем в 1909 году сборнике критических статей «Вехи». В предисловии к нему М. О. Гершензон оправдывался, что статьи написаны не с «высокомерным презрением» к прошлому российской интеллигенции, «а с болью за это прошлое и в жгучей тревоге за будущее родной страны». С. Н. Булгаков в статье «Героизм и подвижничество» в качестве психологической особенности русской интеллигенции называл «социальное покаяние» перед народом. Называя революцию духовным детищем интеллигенции и обвиняя последнюю в отходе от веры в угоду просветительскому «догмату человекобожества», Булгаков тем не менее считал, что именно на интеллигенции лежит миссия просвещения народа:
При этом Булгаков увидел в ценностных конфликтах, «битве патриотизмов» левой интеллигенции и консерваторов столкновение космополитического и националистического мышлений, сокрушаясь по поводу того, что «так легко эксплуатируется этот космополитизм представителями боевого, шовинистического национализма, у которых оказывается, благодаря этому, монополия патриотизма».
В 1911 году П. Б. Струве выпустил сборник своих статей за 1905–1910 годы под названием «Patriotica», в которых призывал общественность к выработке чувства «личной ответственности», а власти – к признанию верховенства права и отказу от абсолютизма. Струве писал о столкновении нескольких «психологий» в революции, мешавших разным политическим группам понять друг друга и найти общий язык. Власть он обвинял в том, что ее идеалом является полицейская монархия, опирающаяся на «фальсификацию несуществующих патриархальных чувств»[112]. В предисловии он отметил, что все статьи объединены общим чувством «патриотической тревоги», которая была вызвана усилившимся расколом власти и общества, что ставило под сомнение национальную идею Великой России. Струве обвинял радикально настроенную интеллигенцию в том, что она разрушает государство, путая его с властью, но высказывал мнение, что «можно ненавидеть государство, но нельзя ненавидеть свою нацию».
Писатель и философ Д. С. Мережковский обвинял Струве в том, что он оправдывает кровожадность государства и, мечтая о Великой России, преклоняется перед его силой. Сам Мережковский сравнил государство с китом, проглотившим Иону: «так именно государственность выбросила русскую интеллигенцию». Оправдывая радикализм интеллигенции от нападок Струве, Мережковский поднимал проблему взаимоотношения патриота с родиной:
Сборник «Вехи» вызвал общественную дискуссию. Журналист и брат премьер-министра А. А. Столыпин в статье с ироничным названием «Интеллигенты об интеллигентах» писал:
Обстоятельным ответом веховцам стал вышедший в 1910 году сборник «Интеллигенция в России», в котором П. Н. Милюков, усмотрев у веховцев обвинение интеллигенции в антипатриотизме ввиду славянофильского понимания природы этого феномена, писал, что
По мнению лидера кадетов, именно интеллигенция наполняет нацию осознанием общей цели, в чем и состоит ее истинный патриотизм. Критикуя герценовский «эмигрантский патриотизм», определяемый формулой «чем хуже, тем лучше», Милюков обратил внимание на то, что данная позиция вновь получила распространение в российском обществе в годы Русско-японской войны. Война с Японией, понятая обществом как попытка затушевать внутренние проблемы империи с помощью патриотического единения в «маленькой победоносной войне», привела к очередному патриотическому расколу.
Историк И. М. Катаев в работе «Что такое патриотизм?» подводил промежуточные итоги периода Русско-японской войны и первой российской революции:
Эйфория патриотических юбилеев: 100-летие Отечественной войны и 300-летие Романовых
Непосредственное преддверие Первой мировой войны оказалось богато на юбилеи, отразившие основные направления коммеморативной политики и патриотической пропаганды.
Русское военно-историческое общество под председательством генерала В. Г. Глазова задолго до непосредственного юбилея взяло на себя координацию подготовки празднования столетия Отечественной войны 1812 года, выпуская граммофонные пластинки с военно-патриотическими песнями на тему былых событий, брошюры. Печатались массовые лубочные картинки на военную тематику. Центральным событием юбилея была признана годовщина Бородинской битвы, при этом 25 августа запретили игру военных оркестров, а вместо этого служили заупокойную литургию и панихиду по Александру I и «всем павшим в Отечественную войну вождям и воинам»[116], а на следующий день в столице, в провинциальных городах, воинских частях проходили торжества, включавшие парады, молебны, возложения венков к памятникам, которые активно устанавливались к столетнему юбилею. Причем на Бородинском поле появилось такое количество памятных обелисков, что по распоряжению властей часть из них снесли. Кроме того, для нижних чинов устраивались просветительские мероприятия, офицеры выступали перед солдатами с историческими докладами, в результате которых нижние чины получали «немало пищи для ума и сердца». Воспевая успехи русского оружия, доблесть воинов и народный дух, патриотическая печать нередко представляла нападение Наполеона на Россию как «новый Крестовый поход на нее всей Европы», реанимируя свойственные консерватизму и панславизму XIX века комплексы и стереотипы[117].
Вместе с тем в некоторых городах местное самоуправление проигнорировало праздничные мероприятия. Консерваторы обращали внимание, что празднества получили минимальное освещение в либеральных журналах, обвиняя их в отсутствии патриотических чувств. Отчасти это так. Например, журнал «Вестник Европы» лишь одной публикацией за весь 1912 год коснулся темы столетнего юбилея. Однако тому есть простое объяснение: одной из главных тем либеральной печати было освещение голода, постигшего ряд губерний России. В то время как правая пресса избегала употреблять термин «голод», а официальные представители власти убеждали общественность, что держат ситуацию под контролем, либеральная печать делилась репортажами с мест, которые рисовали иную картину. Уже в январском номере «Вестника Европы» публиковались сообщения из разных поволжских губерний. «Голод нынешнего года – голод страшный. Если вы в 1907 г. видели у нас хлеб с желудями, то нынешний год не то: все чисто: ни хлеба, ни желудей, ни лебеды», – сообщали из Казани. «С приближением зимы население начинает испытывать острую нужду; есть много семей, которые питаются одним картофелем. Общественные работы прекратились», – писали из Оренбургской губернии. Панические сообщения поступали из Екатеринбурга: «Крестьяне распродают последний скот и имущество. Хлеба нет. Помощь необходима немедленно»[118]. При этом имеются свидетельства о том, что губернаторы запрещали устраивать вечера, сборы в помощь голодающим, опасаясь революционной пропаганды:
В очередной раз в издательской политике проявилось расхождение эмоциональных стратегий патриотов-консерваторов и патриотов-либералов: если первые делали ставку на чувство гордости за военные подвиги в прошлом, игнорируя проблемы настоящего, вторые преимущественно писали о современности, сопереживая страдающим. Либеральным издателям и представителям выборной городской и земской власти казалось неуместным организовывать и освещать праздничные мероприятия в условиях, когда часть населения голодает. Получалось, что эмпатия мешала официально-патриотической пропаганде.
Однако даже в случае, когда либеральная и консервативная общественность обращались к теме юбилея, в их коммеморативных практиках обнаруживались определенные расхождения. Официальные власти создавали сусально-патриотический миф о войне, свидетельствовавший о полном единении власти и общества перед лицом французского нашествия; либеральные историки его опровергали. Одной из главных «неудобных» тем войны 1812 года, которую старалась обходить официальная историография, был пожар Москвы. Официальная точка зрения была озвучена еще самим графом Ф. В. Ростопчиным (который впоследствии в Париже даже написал об этом книгу, доказывая, что Кремль поджег Наполеон), но уже при его жизни москвичи обвиняли графа в том, что Белокаменную подожгли по его приказу. Использование русскими войсками тактики выжженной земли, к которой призывал и сам Ростопчин в своих «афишках», порождало сомнения относительно официальной версии о виновниках пожара.
В 1911–1912 годах Историческая комиссия Общества распространения технических знаний (ОРТЗ) выпустила семитомное, богато иллюстрированное энциклопедическое издание «Отечественная война и русское общество. 1812–1912» под редакцией А. К. Дживелегова, С. П. Мельгунова и В. И. Пичеты. В предисловии высказывалась мысль о том, что 1812 год на столетие определил внутреннюю и внешнюю политику России: война с Наполеоном как наследником революции предопределила сворачивание «дней Александровых прекрасное начало», а также заложила камень в фундамент того самого могущества «Пруссии и Австрии, в котором коренятся все наши политические беды». Авторы критиковали российскую аристократию за следование корыстным планам в ущерб интересам народным и несколько идеализировали роль крестьянства в войне:
Однако главной целью этого издания было исследовать войну не как исключительно чередование битв, военных событий, а как эпохи в жизни общества: «Сквозь дым пожаров, сквозь кровавый туман, поднимающийся с бесчисленных полей битв, мы хотели сделать попытку разглядеть облик русского общества»[119].
Важно, что уже в предисловии было отмечено, что празднование годовщины провоцирует «битву патриотизмов» между авторами различных юбилейных изданий:
В историографическом обзоре отмечалась предвзятость многих предшествующих трудов о войне, чьи авторы из-за ложно понимаемого патриотизма шли на «сознательное замалчивание ряда отрицательных явлений… не вяжущихся с националистической точкой зрения». Как раз одним из таких явлений и считался пожар Москвы. Авторы издания – И. М. Катаев, Д. А. Жаринов, С. П. Мельгунов – ответственность за пожар возлагали на Ростопчина. Жаринов обращал внимание, что уже в 1812 году возникли две версии случившегося: официальная, возлагавшая ответственность на Наполеона и тем самым представлявшая его варваром, и «красивая патриотическая легенда», объяснявшая пожар жертвенностью москвичей, которые добровольно сожгли свои дома, чтобы не впустить в них французов. Обе эти версии отводили обвинения от российских властей. При этом Мельгунов считал, что решение Ростопчина сжечь Москву не основывалось на каком-то заранее разработанном правительством плане, а было «простой местью человека, находившегося в крайне раздраженном состоянии», чем-то «скифским». Еще более неприглядный образ Ростопчина рисовал историк А. А. Кизеветтер, считавший московского градоначальника недалеким и жестоким интриганом[120].
Обвинив представителя власти в пожаре и взрывах в Москве, невольно способствовавших патриотическому единению, Мельгунов, Кизеветтер противопоставили жертвенный и патриотичный русский народ корыстным и хитрым властям, что противоречило официозной картине единения власти и общества. Однако легенда о «патриотической жертве» продолжала жить. В частности, ее пропагандировал в журнале «Родина» А. И. Красницкий: «Москву сжег сам народ, как пред тем сжигал свои села и деревни ради того, чтобы они не доставались врагу. Это была великая патриотическая жертва»[121].
М. М. Ковалевский поднимал другую «неудобную» для патриотов-консерваторов тему 1812 года – разорение местных жителей вследствие использовавшейся русскими войсками тактики выжженной земли. Историк упоминал о снесенных деревнях, население которых в одночасье стало нищим и просило милостыню у наступавших французов, о мародерстве отступавших русских полков. Крестьяне, спасаясь от русской и французской армий, бежали в лес, уводя туда и скот. Но тактика русской армии оправдывалась – французам не хватало хлеба. Вместе с тем работа Ковалевского полностью соответствовала патриотическому дискурсу: главным источником победы он назвал патриотизм русского народа, закончив свою работу призывом «стойко отстаивать национальные интересы» перед лицом внешних и внутренних врагов[122]. При этом тема внутреннего врага Ковалевским раскрыта не была, но в 1912 году в России это понятие могло ассоциироваться с радикалами справа (черносотенцами) и слева (революционерами).
С точки зрения государственной политики памяти 1913 год должен был пройти под звуки празднования 300-летнего юбилея династии, подготовка к которому началась за три года, когда был учрежден специальный «Комитет для устройства празднования трехсотлетия царствующего дома Романовых». К юбилейным торжествам публиковались парадные портреты российского самодержца и выходили иллюстрированные издания на историческую тематику; журнал «Нива» публиковал фотоотчет о торжествах, проходивших в различных городах империи, а «Русский паломник» выпустил бесплатный «Юбилейный альбом в память 300-летия дома Романовых», в котором появился парадный портрет Николая II со скипетром и державой.
Первым официальным днем торжеств стало 21 февраля – день избрания на царство Михаила Федоровича. Этот день был объявлен нерабочим, и в Петербурге начались праздничные мероприятия: салют в Петропавловской крепости, благодарственный молебен в Казанском соборе, приемы сановников в Зимнем дворце, праздничный концерт в Государственной думе. В городе проходили праздничные гуляния. Однако кое в чем власти перестарались: даже шеф жандармов В. Ф. Джунковский отмечал, что на улицах было слишком много полиции, из-за чего создавалось впечатление, что город «обращен в военный лагерь». В феврале в столице праздничные мероприятия продолжались несколько дней, а в мае императорская чета отправилась по Волге в Ипатьевский монастырь в Костроме. Сопровождавшие царя министры по-разному описывали настроения провинциальной публики в дни пребывания императора. Министр иностранных дел С. Д. Сазонов писал о глубоком и неподдельном «национальном настроении» всей России, за исключением «худосочных элементов интеллигенции», в то время как премьер-министр и министр финансов В. Н. Коковцов сообщал о «тусклом и слабом проявлении скорее любопытства, нежели истинного подъема».
Начальница Санкт-Петербургского Елизаветинского института благородных девиц М. Л. Казем-Бек (урожденная Толстая) демонстрировала в дневнике скептическое отношение к торжествам, отмечая, что у некоторых чиновников патриотическое настроение подогревалось надеждами на награды:
В печати также отражались разные настроения современников в связи с юбилеем. В периодике по понятным причинам преобладали патриотические восторги. Первый февральский номер иллюстрированного журнала литературы, политики и современной жизни «Нива» открывался большим портретом Николая II. В самом номере были напечатаны портреты всех правивших Романовых, а также аллегорическая картина А. Карелина в память воцарения династии. Помимо этого, в номерах журналов публиковались литературно-исторические очерки из истории династии, родословные таблицы. Одна из заметок подводила итог правления Романовых и рисовала радужные перспективы:
Как это часто бывает в истории, патриотические восторги по поводу величия империи предшествуют ее скорому краху.
Иной вывод отражен в вышедшей в издательстве И. Д. Сытина шеститомной иллюстрированной истории романовской России «Три века. Россия от Смуты до нашего времени», в работе над которой приняли участие Ю. В. Готье, А. Е. Пресняков и другие историки. Несмотря на юбилейный характер издания, на протяжении всех томов авторы сохраняли известный критицизм в отношении российских правителей, а последний том заканчивался следующими словами: «Вести Россию по старому руслу нельзя, нужны новые кормчие: прежние лоцманы довели Россию до позора и унижения»[125].
Третьего марта 1913 года в столице открылся IX съезд уполномоченных дворянских обществ, который начался с молебна в честь императора и наследника и принятия адреса, в котором дворяне, в соответствии со своими историческими обязанностями, приносили «обет неизменно верной службы самодержцу всероссийскому и роду его». В отличие от консервативного дворянства, либеральная земская общественность предпочитала говорить о своей службе не самодержцу и его роду, а народу России.
Когда в июле 1914 года вспыхнула Великая война, некоторые монархисты, идеализировавшие патриотическое единение власти и общества, считали, что череда юбилеев воспитала и развила у россиян патриотическое чувство:
На самом деле казенный патриотизм и чрезмерные усердия услужливых чиновников скорее ослабляют, чем усиливают патриотические эмоции.
Юбилейные торжества 1913 года на фоне продолжавшейся с 1912 года Балканской войны и роста числа рабочих забастовок в России представлялись в воображении части современников пиром во время чумы. Возможно, наиболее точной визуализацией этих настроений является законченная в 1913 году картина П. Филонова «Пир королей», на которой властители мира изображены живыми мертвецами, собравшимися на свое последнее пиршество. Современники сравнивали филоновский сюжет с другими известными пирами: пиром Ирода и пиром Валтасара. Характерно, что пир Валтасара упоминался в одной из главных революционных песен России – «Похоронном марше» («Вы жертвою пали…»):
Тем самым картина Филонова была полна эсхатологических предчувствий как приближающейся внешней Великой войны, так и внутренней революции. Незадолго до объявления Германией войны России другой российский художник, Н. К. Рерих, закончил картину «Град обреченный», изображавшую город, лежащий в плену у огромной огненной змеи. После начала войны М. Горький назвал эту картину пророческой, а самого художника – величайшим интуитивистом. Военная тревога и предчувствия мощных социальных взрывов были характерны и для западных художников. Например, немецкий экспрессионист Л. Мейднер пишет в 1912–1913 годах серию апокалиптических работ, на одной из которых, «Апокалиптический пейзаж», предсказывает будущие запечатленные с натуры О. Диксом образы Великой войны.
Не отставали от художников и поэты. Наверное, больше других в предсказаниях скорой войны преуспели итальянские футуристы. Правда, в отличие от художников-экспрессионистов, их лидер Ф. Т. Маринетти вдохновлялся образами катастрофы. В опубликованном им «Манифесте футуризма» провозглашался уже известный тезис об очистительной функции войны, а патриотизм преподносился как одно из ее условий: «Мы желаем прославить войну – единственную гигиену мира – милитаризм, патриотизм, разрушительный жест анархистов, прекрасные идеи, которые убивают, и презрение к женщине»[127]. После начала Первой мировой войны Маринетти назвал ее «самой прекрасной футуристической поэмой». Неудивительно, что «Манифест футуризма», опубликованный в Италии в 1909 году, был переиздан в Петербурге в 1914 году. Культ войны футуристов пересекался с героическим романтизмом российского акмеизма. Н. С. Гумилев еще в 1912 году осуждал устами св. Георгия пацифизм в стихотворении «Видение» («От битв отрекаясь, ты жаждал спасенья, / Но сильного слезы пред Богом неправы, / И Бог не слыхал твоего отреченья, / Ты встанешь заутра, и встанешь для славы»), а в годы Первой мировой войны уже открыто прославлял гром побед.
От «вооруженного мира» к новой военной тревоге
В конце XIX века в Европе формируется концепция «вооруженного мира», в которой накопление вооружений расценивается как гарантия сдерживания потенциального врага. Однако начавшаяся в соответствии с этой идеей гонка вооружений усиливает милитаристское мышление государственных и общественных деятелей разных стран и провоцирует страхи перед большой европейской войной. С. С. Ольденбург описывал настроения общества в 1890-е годы: «Долгая отсрочка военных столкновений только вела к небывалому накоплению военных сил и средств – и грядущая война должна была неизбежно принять невиданные, фантастические размеры».
П. Н. Милюков критиковал систему «вооруженного мира» в 1911 году, считая, что она была запрограммирована на большую войну:
Ответом на европейский милитаризм стало формирование антивоенного движения.
Организационное объединение пацифистов началось еще с 1840-х годов, а в 1867 году в Швейцарии была создана международная Лига мира и свободы. С 1889 года начал ежегодно собираться международный Конгресс друзей мира. На этих встречах антимилитаристы выступали за запрет войн на международном уровне, за начало всеобщего разоружения и решение всех территориальных споров на третейских судах. Эту повестку подхватил и российский император Николай II, предложивший в 1897 году провести международную конференцию мира в Гааге, которая состоялась двумя годами позже. Современники, опасавшиеся большой войны, тем не менее отреагировали на конференцию с некоторым скепсисом:
Отчасти так и произошло: ни первая, ни вторая (1907) Гаагские конференции не привели к началу разоружения и не поколебали концепцию «вооруженного мира», а лишь регламентировали законы и обычаи войны. Вместе с тем на них были заложены основы международного гуманитарного права. Третья мирная конференция должна была состояться в 1915 году, но ей помешала война.
Ольденбург считал, что на антивоенные настроения в Петербурге и в целом в Европе повлияло вышедшее в 1898 году шеститомное сочинение российского ученого-экономиста И. С. Блиоха «Будущая война в техническом, экономическом и политическом отношениях» (не случайно Блиох в 1899 году представлял Россию в Гааге). В отличие от писателей-фантастов Блиох исходил из анализа уже существующих военно-технических изобретений, а для сбора информации он привлек офицеров разных европейских армий, благодаря чему сумел сделать достаточно точный прогноз будущих военных действий. Блиох критиковал систему «вооруженного мира», считая ее «самой уродливой, какой когда-либо держались государства». Его достаточно точное предсказание затяжного характера будущей войны приводило к выводу, что «при современных средствах и условиях, война должна оказаться гибельной не только для побежденных, но и победителей». Также Блиох предсказывал неизбежный рост революционных брожений в воюющих странах. Но с высоты позитивистских позиций ученый несколько наивно оценивал значение международных организаций, которые смогут вразумить неразумных политиков:
В 1909 и 1911 году вышли книги английского публициста Н. Энджелла «Европейская оптическая иллюзия» и «Великое заблуждение», в которых автор доказывал, что война не выгодна ни одной из сторон ни с экономической, ни с политической или социальной точек зрения. Развивая идеи Энджелла, П. Н. Милюков в книге «Вооруженный мир и ограничение вооружений» (1911) писал, что «война вызывается не рациональными, а главным образом эмоциональными мотивами. Но эти мотивы – суть иррациональные инстинкты и пережитки старых времен»[131]. Признавая значение иррационально-эмоциональных факторов, Милюков тем не менее придерживался рационально-позитивистского подхода, рассуждая о том, что так как война не выгодна народам, стремиться к ней может только очень ограниченный класс людей. Исходя из этого Милюков делал ошибочный прогноз, согласно которому в современной Европе большая война невозможна:
Однако не все разделяли подобный оптимизм. Летом 1912 года «Вестник Европы» делился своими тревожными предчувствиями, опасаясь определенных шагов «такого впечатлительного и безответственного деятеля, как Вильгельм II» и приходя к выводу, что «несмотря на безусловное миролюбие народов, основы внешнего мира представляются в высшей степени шаткими и ненадежными в настоящее время»[132]. Автор иностранного обозрения связывал опасность войны с вырабатывавшимся военными и заинтересованными промышленниками шовинизмом, «который толкает государства на путь кровавых приключений». Усиление тревожных предчувствий приводит к попыткам выработки своеобразной философской вакцины: теории о том, что войны идут во благо национальному духу. Подобные размышления встречались в творчестве Ф. М. Достоевского, были характерны для германской науки, в частности, для историко-этнографических трудов А. Швейгера-Лархенфельда. На основе концепции последнего в России в 1906–1907 годах под редакцией В. В. Битнера вышло трехтомное издание «История культуры. Расцвет и увядание в жизни народов». Во введении говорилось:
Но едва ли подобное утешение казалось достаточным обывателям, всерьез опасавшимся всеевропейской войны.
То, что антимилитаристы, чересчур полагавшиеся на значение международных организаций, заблуждались, показали локальные Балканские войны 1912–1913 годов, ставшие тревожным звонком перед надвигающимся глобальным конфликтом. Весной 1912 года сформировался Балканский союз в составе Болгарии, Сербии, Черногории и Греции, который в сентябре – октябре начал военные действия против Османской империи. Так как Турция не успела провести мобилизацию, уже к началу ноября две ее армии были разгромлены, что создавало опасность вступления в войну Австро-Венгрии на стороне Порты. Это могло привести к большой европейской войне, поэтому европейские державы вынудили Турцию пойти на заключение мирного договора, по которому империя лишалась ряда своих балканских владений. При этом вспыхнули с новой силой разногласия между Австро-Венгрией и Сербией. Первая Балканская война воодушевила российских национальных патриотов, которые вспомнили о «славянском мире» и потребовали от правительства поддержки балканских стран в войне с Турцией и защиты Сербии от нападок Австрии. М. Л. Казем-Бек предавалась панславистским мечтаниям в своем дневнике:
Однако правительство В. Н. Коковцова заняло нейтральную позицию, придерживаясь принципа «не давать вмешиваться другим и не вмешиваться самим», что должно было отвратить опасность всеевропейской войны. Правые националисты набросились на правительство и лично на министра иностранных дел С. Д. Сазонова, требуя «разгрома лоскутной империи». Националистически настроенные современники писали в дневниках:
Милитаристские призывы наполняли правую печать. В общественном пространстве возросла военная тревога. В феврале 1913 года корреспонденты отмечали, что нервозность добралась и до деревни, обращая внимание на разные мотивы военной тревоги политизированных патриотов и простых обывателей:
В марте 1913 года в столице произошел инцидент: во время пребывания в городе героя Первой балканской войны болгарского генерала Р. Д. Радко-Дмитриева у здания болгарского и сербского посольств прошли патриотические демонстрации, на которых националисты требовали от российского правительства решительных действий. Однако демонстранты были разогнаны конной полицией, применившей нагайки. Министр внутренних дел Н. А. Маклаков был вынужден заявить в Государственной думе, что, хотя уличные демонстрации недопустимы, нагайкам он не сочувствует. Возмущавшаяся фактом разгона патриотической демонстрации начальница Елизаветинского института благородных девиц, уделявшая особое внимание патриотическому воспитанию своих учениц, еще более возмутилась позиции министра:
Жажда крови «злонамеренных манифестантов», т. е. внутренних врагов, отказ им в осуществлении прав на собрание являлись характерным симптомом военной тревоги – страха перед врагами внешними. Тем не менее холодным душем для эпигонов панславизма стала Вторая Балканская война, вспыхнувшая в июне 1913 года между не поделившими «турецкое наследство» Болгарией с одной стороны и Сербией, Черногорией, Грецией и Турцией – с другой. Балканские войны вызвали рост национальных настроений в Сербии, которая попыталась за счет территории Албании получить выход к морю, но после выдвинутого Австро-Венгрией ультиматума вывела введенные в Албанию войска. Успехи балканских стран разбередили отечественную травму Русско-японской войны. Воодушевившись победами «братьев-славян», российские публицисты жаждали реванша и переигрывали в своем воображении прошлые поражения: например, Б. А. Суворин заявлял в «Вечернем времени», что в случае поддержки европейской дипломатии в 1904 году удалось бы удержать Порт-Артур и победить в войне.
Осенью 1913 года публицист Л. З. Слонимский в статье «Пацифизм и война» приходил к неутешительным выводам о ближайших перспективах антивоенного движения:
Военная тревога сохранялась в 1914 году и была характерна не для одной России. В начале года австрийский писатель и историк К. фон Ланг писал: «Что-то надвигается, но, когда оно начнется, предсказать невозможно. Быть может, нас ждут еще несколько мирных лет, однако с такой же вероятностью гром может грянуть уже сегодня»[136]. Н. Ф. Денисюк в очерке «Вооруженный мир и война» демонстрировал определенный когнитивный диссонанс, эффект Шрёдингера, выражая одновременно уверенность в невозможности войны и в ее вероятности:
При этом главным милитаристом Европы автор небезосновательно считал Германию, начавшую борьбу за передел сфер влияния.
Не последнюю роль в нагнетании международной напряженности играли государственные великодержавные комплексы, отражавшиеся в газетных и журнальных публикациях и нервировавшие читательскую аудиторию. Ущемленные Русско-японской войной национальные чувства требовали реванша. В ответ на антироссийскую риторику берлинской прессы петербургские газеты весной 1914 года писали, что Россия «воскресла из пепла маньчжурского пожарища… и готова встретить лицом к лицу всякое нападение и с Востока, и с Запада». Автор политического обозрения «Нивы» наивно радовался, что как только отечественная пресса дала отпор немецкой печатной агрессии, «кровавый кошмар всеобщей войны, уже нависшей над изнемогающей под бременем непосильных вооружений Европы, рассеялся от одного твердого слова», и также при этом заявлял о слиянии власти и общества «в патриотическом сознании единства гражданского долга» перед необходимой самозащитой[138]. Создавалось впечатление, что постоянные заявления о невозможности большой войны в Европе делались от страха ее предчувствия, выполняли своеобразную психотерапевтическую функцию, то есть являлись самообманом. Однако эта риторика поднимала градус национал-шовинизма, которому еще суждено было сыграть свою роль уже летом 1914 года.
Общие настроения этого периода характеризовались тревогой и раздражением от чувства беспомощности, которое охватило не только публицистов, общественных деятелей, но и политиков высокого ранга. При этом растущая тревожность перед войной сама повышала вероятность ее начала, как будто способствуя самореализации предсказаний. Американский социолог Р. Мертон, один из авторов теории «самоосуществляющегося пророчества» (предсказание, воспринимаемое людьми как истинное, будет влиять на их поведение таким образом, что их поступки сами приведут к осуществлению этого пророчества, вне зависимости от того, направлены они на его предотвращение или нет), в качестве примера верности своей теории приводил ситуацию, когда предчувствие войны, вызывающее всеобщее вооружение и воинственную риторику, способствует ее реальному началу[139]. Это обнаруживается и в истории начала Первой мировой войны, когда печать способствовала формированию взаимных коллективных предрассудков, а национальные патриоты в очередной «битве патриотизмов» пытались выяснить, чье отечество более великое, бряцая оружием и взывая к высшей справедливости. Общая психологическая атмосфера военной тревоги, в которой все большую роль начинали играть настоянные на страхах слухи, охватывала разные сферы, включая и правительство. С. Д. Сазонов вспоминал, что война с определенного момента казалась некоторым европейским политикам предопределенной, неотвратимой, и они, «скрестив руки, пассивно смотрели на ее приближение»[140].
Конечно, не все пребывали во фрустрации, по мере возможности ряд бывших или нынешних государственных деятелей пытались предостеречь власть от ошибки провоцирования или развязывания войны. Одной из самых известных попыток, вероятно, является записка П. Н. Дурново – бывшего министра внутренних дел, члена Государственного совета, – которую он подал на имя императора в феврале 1914 года. В своей записке Дурново предостерегал Николая II от вступления в войну с Германией, считая, что в этом случае вся тяжесть военных испытаний ляжет на Россию, вследствие чего обострятся имеющиеся социально-экономические противоречия, а «в случае неудачи, возможность которой, при борьбе с таким противником, как Германия, нельзя не предвидеть, – социальная революция, в самых крайних ее проявлениях, у нас неизбежна». Дурново был далек от панславистских настроений, поэтому даже успех в войне и территориальные приобретения считал неблагоприятными по своим последствиям, так как они усилили бы национальные конфликты в Российской империи. В частности, он призывал не питать излишних иллюзий от получения контроля за Босфором и Дарданеллами (беспрепятственный выход в Мировой океан они не дадут, так как Эгейское море представляет собой сплошные территориальные воды, а возможное появление российских территорий на Балканах усилит напряженность с балканскими государствами) и так писал о гипотетическом присоединении Галиции:
Тем не менее, признавая наличие международной напряженности, многие верили, что до большой войны дело не дойдет. Посол Франции в России М. Палеолог, в июне 1914 года считавший большую европейскую войну неизбежной, зафиксировал в дневнике слова Николая II за две недели до начала мирового конфликта, в которых император продемонстрировал характерную ошибку рационалистического подхода в прогнозировании войны: «Несмотря на всю видимость, император Вильгельм слишком осторожен, чтобы ввергнуть свою страну в безумную авантюру… А император Франц Иосиф хочет одного – умереть спокойно»[141].
В действительности не нужно быть безумцем в клиническом смысле, чтобы ввязываться в безумные авантюры – достаточно находиться в определенном информационном пузыре, под влиянием ошибочных представлений о собственных могуществе и непогрешимости, сдобренных национал-патриотическими и имперско-миссионерскими идеями, предполагающими право на расширение своего политического влияния на соседние нации и страны. Такими идейными ориентирами внешней политики Германии и России были пангерманизм и панславизм и, соответственно, концепции «германского мира» и «русского мира», а накопленные вооружения прочих будущих участников Великой войны создавали утешительные иллюзии, что война если и начнется, то продлится не более трех-четырех месяцев.
Глава 2. Начало войны и парадоксы патриотического настроения 1914 года
Рабочий протест 1914 года: между революционностью и хулиганством
Один из парадоксов Первой мировой войны состоял в том, что ее одновременно и предчувствовали, и нет. Как известно, большое видится на расстоянии, и касается это не только ретроспективы, но и перспективы: наблюдая за научно-техническим прогрессом, связанной с ним гонкой вооружений, провалом мирных международных инициатив на фоне усиливавшейся напряженности в Европе, современники предполагали, что в далеком или недалеком будущем разразится большая война. Однако мало кто воспринимал опасность войны как реальность – сознание отказывалось признавать риски настоящего времени. Вероятно, подобное смещение тревог с настоящего в будущее, откладывание катастрофы, выступало своеобразной психотерапевтической практикой.
Другая ошибка восприятия первой половины 1914 года касалась рабочего движения, которое по-разному видели различные группы патриотов. Национал-патриоты считали рабочие беспорядки проявлением либо обычного хулиганства, либо козней внутренних и внешних врагов (эта точка зрения стала особенно распространенной после объявления мобилизации в России), в то время как социал-патриоты несколько преувеличивали сознательность движения и наделяли его революционным характером. Учитывая, что исторически идеология патриотизма в первую очередь связана с Великой французской революцией, а переделанный гимн революционной Франции стал главной песней российского пролетариата («Рабочая Марсельеза»), череда рабочих выступлений весны – лета 1914 года обретала в глазах части общественности патриотический характер. Но даже для тех, кто усматривал в рабочем движении прежде всего стихийно-хулиганскую природу, было очевидно наличие определенного «революционного настроения».
Еще в начале 1913 года В. И. Ленин, анализируя количество и численность рабочих стачек, несколько поспешно объявил о сложившейся в России «революционной ситуации». В декабре 1913 года журналист, член ЦК трудовиков И. В. Жилкин, имея в виду рост «крестьянского озорства», рабочего «хулиганства» и инициативы местного самоуправления, делал вывод о поднятии общественного настроения:
С мая 1914 года начинается очередной рост рабочих забастовок. Первая половина года дала в масштабе России большее количество стачек, чем весь 1905 год. В забастовках участвовало около полутора миллионов человек, причем в 80 % стачек выдвигались политические требования. Большевик А. Г. Шляпников, нелегально пробравшийся в Россию под видом иностранного рабочего, отмечал усилившуюся психологическую напряженность и нервозность в рабочей среде:
Ощущение надвигавшейся революционной бури достигло даже Сибири. Один из находившихся в окруженном болотами Нарыме политических ссыльных с горечью писал друзьям в июне 1914 года:
В июле 1914 года в Петербурге количество забастовок возросло более чем в три раза по сравнению с предыдущим месяцем. Четвертого июля в столице была расстреляна демонстрация путиловских рабочих – 2 человека были убиты и около 50 ранены. Это вызвало широкий общественный резонанс, рабочие организации Москвы, Киева, Варшавы, Риги принимали резолюции и устраивали в поддержку путиловцев акции протеста. Применение столичными властями оружия развязало руки рабочим и направило ход стачечной борьбы в русло событий 1905 года: в Петербурге стали возводить баррикады, опрокидывая телеграфные столбы, переворачивая телеги и трамвайные вагоны, опутывая их проволокой, вступали в вооруженное противостояние с полицией и казаками. Седьмого июля баррикады из восьми опрокинутых вагонов конки возникли на Безбородкинском проспекте, а шестиэтажный дом по соседству превратился в своеобразную крепость, из которой рабочие вели прицельный обстрел полиции, срывая всяческие попытки штурма здания. Восьмого июля в городе прекратилось трамвайное движение, пошли массовые погромы магазинов, ресторанов, не прекращавшиеся даже по ночам[144]. Петербуржец так описывал происходившее в письме от 10 июля 1914 года своему московскому адресату:
Днем казаки в рабочих кварталах еще пытались поддерживать видимость порядка, однако с наступлением сумерек они покидали рабочие районы. А. Г. Шляпников вспоминал, как при попытке пройти в свой район он был остановлен казаками, которые, увидев перед собой «иностранца», стали отговаривать его от этой затеи, но при этом сами не решились его сопроводить до дома: «С наступлением сумерек полиция и казаки не решались углубляться в рабочие кварталы, и до глубокой ночи там слышались революционные напевы»[145]. Москва не сильно отставала от Северной столицы: из-за начавшихся демонстраций в городе также почти прекратилось трамвайное движение. Протестное движение поддержали рабочие и студенты Киева, Варшавы, Риги, Баку и других крупных городов Российской империи.
Сравнение с революцией 1905 года часто встречается в перлюстрированных полицией письмах современников. «Революция стучится в дверь», – написал петербургский рабочий Иван, а варшавский обыватель, отмечая, что столичные события эхом откликнулись и в Польше, с нетерпением ждал будущего, полагая: «оно принесет нам кое-что…». Житель французского Гренобля делился с адресатом в Казанской губернии настроениями в Европе: «Говорят, в России готовятся к революции». Более осторожные в оценках свидетели тех дней предпочитали говорить если не о революции, то о переходе некоего Рубикона, после которого возврат к прошлому представлялся уже невозможным: «Это не революция, до революции еще далеко, но это грозный симптом. Alea jacta est (Жребий брошен. –