Этот фрагмент примечателен, кроме всего прочего, тем, что здесь уже принимается в расчет опасность несчастного случая, аварии в нашем сегодняшнем понимании.
Как известно, гавайские туземцы поначалу приняли Кука дружелюбно, а убит он был лишь после того, как один из членов его команды нарушил табу. Вообще говоря, при встрече исторического и каменного века мы почти всегда показываем себя в невыгодном свете. Дело начинается с нарушения табу и кончается истреблением [аборигенов]. Великие экспедиции первооткрывателей принадлежат к числу наших самых волнующих и в то же время самых мрачных авантюр. Если у цветных народов сложилось о нас не лучшее мнение, это можно понять.
Вернемся ненадолго к неандертальцам. Черепной индекс – такой же нелепый критерий измерения культуры, как и потребление мыла. Соотношение параметров мозговой коробки – сугубо зоологический показатель. Дух обитает во всем человеке, а не только в его голове. Мозг же, с другой стороны, может превратиться в паразитирующий орган. Подлинный отличительный признак культуры заключается не в высоте сознания, а в бессознательной гармонии, в том, надежно ли сохраняется мечта внутри жизненных круговоротов. Песня, искусство – вот истинное свидетельство культуры.
Гесиод повествует о временах изобилия, когда день работы приносил урожай, которого хватало на год. В этом отношении каменный век тоже сближается с золотым, и причина не в том, что дары земли делились на небольшое число людей, в результате чего доля каждого оказывалась достаточно внушительной. (Хотя малочисленность человечества, несомненно, такая же черта того времени, как черта нашего – население в несколько миллиардов.) Дело также не в том, что климат был лучше, а почва плодороднее. Представим себе какое-нибудь хлебное дерево, которым может прокормиться целая полинезийская семья, или банан –
Но и это при встрече с историческим человеком подвергается истреблению. Причина не столько в превосходстве его оружия над оружием древних (матросы убивали додо и морских коров обыкновенными дубинами), сколько в том, что он видит животное в свете иного номоса и иных, более мелочных, хозяйственных соображений, что еще раз свидетельствует о его духовном обнищании.
Очевидно, человек каменного века еще не знал охоты ни в нашем понимании, ни даже в понимании магической эпохи героев, пришедших ему на смену. Мы убедимся в этом, если сравним сохранившиеся произведения искусства: например, альтамирскую «картинную галерею» и рельеф, на котором изображен ассирийский царь в боевой колеснице, убивающий львов. С появлением героического человека смысл охоты меняется. Она превращается в привилегию, в рыцарское ремесло, в атрибут монаршей власти. Именно так описал ее Ортега-и-Гассет в своем блестящем «Размышлении об охоте».
В этом смысле она не просто забава, к которой сильные мира сего по сей день прибегают, разнообразя свой досуг. Это воспоминание о тех временах, когда каждый был королем и владел охотничьими угодьями. Использование лошадей и повозок, а в еще большей степени – скотоводство и земледелие ограничили изначальные права охотника. Теперь его задачей стало предотвращение ущерба, наносимого дикими животными сельскому хозяйству. Миф изобилует описаниями кровопролитной охоты и связанных с ней распрей. Вспомним, к примеру, историю Мелеагра и Аталанты, [с трудом одолевших свирепого вепря, разорителя и убийцу]. Геракл, прообраз всех героических властителей, был также непревзойденным охотником. В эпоху героев существовали территории и виды животных, предназначенные исключительно для монаршей охоты. Вероятно, именно тогда ареал обитания львов, изначально включавший и Европу, и Азию, стал сокращаться. В Северной Африке их истребление началось только в наше время.
В древности охота была совсем не такой. Какой именно – можно лишь предполагать, исходя из этнографических данных. Много новых сведений сулят обнаруженные наскальные рисунки: их число продолжает расти, как и глубина их толкования. Прежде чем превратиться в королевскую привилегию, охота была магически оберегаемым природным правом человека. Не только убийство животного, но даже срубание дерева предполагало возмещение, жертву, и то, что мы сегодня называем искусством ледникового периода, по сути, выполняло магическую функцию. На это указывает хотя бы выбранное для рисунков место – пещеры, где древние охотники не жили, как не живут сегодняшние бушмены, лапландцы или индейцы. Можно предположить, что животное почиталось как воплощение силы духа Земли – отсюда и большое количество табу, отголоски которых до сих пор прослеживаются в охотничьих законах, обычаях и суевериях.
Охота, рыбная ловля, собирательство – так, судя по всему, древний человек использовал первоначальное изобилие. Скотоводство, возделывание земли – это уже признаки нужды, возникшей то ли из-за уменьшения количества пищи, то ли из-за увеличения количества ртов. Появляются доселе неизвестные формы принуждения: прежде всего устанавливаются границы. Номос пастуха и крестьянина отличается от того закона, которого придерживался охотник.
То, что земледелец Каин убил пастуха Авеля, может показаться бессмысленным. Смысл, однако, есть, и он заключен в родственной связи между проведением границ и войной. Крестьянин охраняет границу строже, чем вольный пастух, кочующий по просторам со своим стадом. В его жизни границы не играют такой важной роли, как направления. Авраам говорит Лоту: «Да не будет раздора между мною и тобою, и между пастухами моими и пастухами твоими, ибо мы родственники; не вся ли земля пред тобою? отделись же от меня: если ты налево, то я направо; а если ты направо, то я налево» (Быт. 13:8–9).
Итак, для пастуха сохраняется хотя бы право выбора между левой и правой стороной. Охотник привык к еще большей свободе, и он оказывается первым, кто должен ею поступиться, когда наступает пора ограничений. Выстраивается цепочка: бушмена вытесняет скотовод гереро, а его, гереро, вытесняет фермер. Но древний охотник не вытеснял дичь из леса. Поэтому Земля защищала его на протяжении многих тысячелетий.
Родственная взаимосвязь границы и войны позволяет сделать выводы, применимые и к нашему времени. Становится ясно: если мы хотим принципиально снизить вероятность новых войн, сначала необходимо ослабить понятие границы. Через отрицание к этому не прийти. Нужна новая концепция Земли как родины – конечно же, не заимствованная у охотника, но восходящая к золотому веку.
В указанной взаимосвязи кроется смысл кровавых пошлин, которые человечество платит именно Земле – не границе. Приносимая жертва рушит барьеры, за которыми открывается новая картина народов и новый принцип использования природных богатств. В этом случае даже техника может послужить формой и отправной точкой для нового одухотворения Земли на исходе исторического времени, железного века.
Первоначальное изобилие оставило зримые следы и в той эпохе, когда народности, с которыми мы сегодня связываем зарождение культуры, начали себя огораживать. Месопотамия, где, как предполагалось, некогда находился рай, и Египет с тех пор стали славиться богатыми урожаями зерна. Ханаан приобрел репутацию земли, текущей молоком и медом, благодаря благоприятным условиям для скотоводства и собирательства.
Подобные рассказы наиболее отчетливы там, где они звучат сказочно, и на то есть причина. В первую очередь на ум приходят доперсидские царства и области, такие как Фригия, Мисия и Лидия, которые еще лежат в раннем свете золотого века. Там правил Мидас, все превращавший в золото, – уже в мифе эта способность получила превратное истолкование. Ну а Крез и вовсе жил в то время, когда богатство стало видимым, измеримым и могло быть отнято у человека. Геродот обстоятельно описывает жизнь этих стран.
Говоря о золоте и золотом веке, необходимо еще раз подчеркнуть, что ни во времени, ни в пространстве не встретишь ничего абсолютного. Оно не может быть датировано и ограничено. В золоте мы ценим постоянство и нерушимость, в мире – «вечный мир», в царствах золотого века – рай. В эти сокровищницы не проникала ни одна живая душа, но именно они – основание всех наших оценок.
Об этом следует помнить, когда мы окидываем взглядом великие эпохи счастья. Их образ не должен возводиться в абсолют. Везде, где жили и будут жить люди, им присуще «слишком человеческое». Первое убийство, о котором повествует Библия, произошло вскоре после изгнания Адама и Евы из Эдемского сада. На благословенных островах, где, по убеждению многих, удалось обнаружить «естественного человека» Руссо, обнаружился также и каннибализм. Сцены «казни» можно увидеть не только в искусстве времен древнейших династий (например, на палетке царя Менеса[53]), но даже в наскальных рисунках ледникового периода. Так, в пещере Ремигия, что в испанской провинции Кастельон, обнаружен первый «святой Себастьян», пронзаемый стрелами.
В ту эпоху практиковалось побивание камнями как первый способ убийства, формально и социально возвысившийся над каиновым. Он продолжал применяться в то время, когда уже сформировалось римское право, и описывается в повествованиях исторического человека. Известнейший пример – избиение камнями святого Стефана, упоминаемое в Деяниях Апостолов (7:58). Подобные сцены делают нас свидетелями архаического явления. Приговор выносится не на основании судебных процедур, направленных на установление причинных связей (так действовал Пилат), а лишь на основании всеобщего согласия. Человека «выводят» родственники, клан, племя или часть народа, выступающая в этой роли. Когда Христос говорит о «первом» камне, речь уже идет о другом, более позднем мире и о новом понимании ответственности.
Итак, допуская отождествление каменного века с золотым, мы не должны забывать, что свету всегда сопутствуют тени. Это не перечеркивает ни картин изобилия, недоступного последующим эпохам, ни той свободы, которой древний человек пользовался как охотник и которую утратил уже тогда, когда стал пастухом.
Нельзя отрицать и того, что каменный век не ведал войн ни в героических формах мифа, ни в стратегических формах истории. Вражда и раздоры, безусловно, существовали, но не было границ в их сегодняшнем значении.
О кровопролитии, подобном «мужеубийственным» распрям гомеровских героев или нашим битвам, в каменном веке не могло быть и речи. В «Максимах о войне» Рене Кентон утверждает, что в войне на истощение потеря пятидесяти (и даже более) процентов ресурсов является нормой и не должна влиять на силу сопротивления.
Древнейшие вооруженные столкновения можно представить себе как раздоры между «дикарями» XIX века, описанные Карлом Войле в его работе об истоках войны: совершались многочисленные обряды, исполнялся боевой танец, звучал боевой клич. После этого конфликт, унесший жизни одного-двух человек, считался исчерпанным. А бывало и так, что сражались только сильнейшие воины, вожди – эта практика зафиксирована в древнейших слоях эпоса. У Гомера, когда великие сходятся один на один, оружие молчит. И люди, и боги ожидают исхода встречи.
Наряду с изобилием и с отсутствием войн в нашем понимании, заря человечества имеет и еще одну, пожалуй, даже более значимую отличительную черту. Это магическая защищенность. В человеке еще остается нечто нераздробленное, в нем непосредственно отражается то земное сияние, которое впоследствии стало отождествляться с бессмертием. В последующие эпохи такое единение с творящим началом возникало лишь как воспоминание, как исключительное явление, ограниченное во времени и пространстве: на горе Синай, у пророков, в святая святых, при экстраординарных физических и духовных состояниях.
Изначально же не существовало ни жрецов, ни посвященных – во всяком случае, в качественном смысле, предполагающем приобщение к некоему таинству. Было общее знание, присущее всем людям, как инстинкт – всем животным. Тот, в ком оно проявлялось особенно ярко, становился первым танцором, ведущим за собой остальных. Со временем он покинул круг и стал танцевать один. Появились ритуалы, проводить которые мог только он. И все же отголоски первоначального всеобщего духа дожили до позднейших времен. Муж и жена по-прежнему вступают в священный брачный союз. До сих пор существуют таинства, неведомые никакой догматике. Первые картины создавались не художниками в современном смысле слова. Искусство было, как метко подметил Иоганн Георг Гаман, праязыком рода человеческого.
Как что-либо превращается в святилище – место углубленного приобщения к тайне, имеющего определенную временную организацию, определенную периодичность, – можно лишь смутно угадывать. Этот процесс сопряжен с потерей, поскольку создает зоны меньшей значимости. В Эдемском саду святилищ не было.
В отличие от человека, жившего в древнейшую эпоху, люди исторического или даже мифического века представляют собой явления, «преломленные» во временном спектре, и сила, которая выводит их на арену, не скрывает этого. Ее можно сравнить с каскадом, изливающим воду, которая копилась в озере на протяжении нескольких тысячелетий. Эпохе строительства пирамид (астрологи называют ее эрой Тельца) должен был предшествовать долгий период накопления, инкубации. Каким он был, можно предполагать, но знать нельзя, ведь, как известно, роса выпадает в самые темные часы ночи.
Слово «магия» следует употреблять осторожно – в частности потому, что его часто используют как удобную кладовую для вещей, которые приводят нас в недоумение, но кроме этого не имеют ничего или почти ничего общего. Так называют, не разбирая, все относящееся к той не вполне объяснимой силе, чей приблизительный аналог в физическом мире – электричество. По возможности слово «магия» следовало бы заменять словосочетанием «дух Земли»
Дух Земли – не святыня. Он не покоится в некоем огороженном, оберегаемом месте. Скорее, он концентрируется и проявляется в отдельных точках и отдельных людях, подобно тому как электричество заставляет светиться некоторые предметы – например, мачту корабля при оптическом явлении, называемом огнями святого Эльма.
Возвращение духа Земли возможно как на уровне отдельного человека, так и на уровне целых институций. В этом смысле магическими могут быть и культы, и произведения искусства, и города, и ландшафты. Возвращаясь, магия, как и миф, выдвигает вперед слабые, недостоверные фигуры. Там, где возникает слово «достоверность», она отступает.
Сущность магического определяет меньшую зримость, но большую цепкость его сил в сравнении с мифическими и историческими. Этим объясняется долгожительство одних народов и застылость других. Можно предположить, что Земля создала резерв своей древней видообразующей силы, значит, однажды магическое может перейти в наступление непредсказуемой масштабности. Это случится тогда, когда человечеству будет угрожать катастрофа, причем не только как действующему лицу мировой истории, но как части истории Земли, как виду. Возможно даже вторжение магии в техническую сферу. С магической точки зрения, материя и биос неделимы.
В отдельном же человеке магическое, как и мифическое, живет всегда, в особых случаях порождая исключительные феномены: интуитивное понимание мира природы, видение на расстоянии, способность исцелять без лекарств и пророческий дар, то есть умение понимать, чего хочет Земля.
Серебряный век описан у Гесиода без подробностей, лишь как начавшееся увядание века золотого: люди все еще счастливее, здоровее и богаче современных, а после смерти превращаются в блаженных подземных духов.
В нашем контексте серебряный век есть возвращение и магическое оцепенение духа Земли на уровне ландшафтов, вещей и людей. Эта эпоха может «выпадать» из цепочки: в таком случае медный, или мифический, век следует сразу же за золотым, то есть за праисторическим временем. Города, соответственно, могут иметь как магическое, так и героическое происхождение, то есть вырастать вокруг святилища или вокруг крепости. Здесь берут начало две основные формы власти. Родство и порядок наследования отныне бывает не только природным, но и духовным, не только по праву крови, но и по праву восприемничества. Теперь есть героон[54], и есть Гроб Господень.
Серебряный век, как магма, имеет свойство застывать. Созданная им магическая структура мало подвластна времени и почти не меняется вплоть до момента обрушения. В эту эпоху священство переживает расцвет. Формула, в том числе молитвенная, приобретает принудительный характер и замещает то, что невозможно высказать.
Магические силы могут проникнуть и в технику, представляющую собой хороший субстрат для их упрочивающего действия. Это требует особого внимания. Иероним Босх рано заметил подобные возможности. В «Тысяче и одной ночи» мы видим магически застывшую сказку – художественную форму золотого века, по природе своей принадлежащую духу Земли. Во многих местах отчетливо выражается безвременная неподвижность, принуждающая сила формулы.
Напрашивается предположение, что каменному веку предшествовал деревянный. Однако, обдумав эту гипотезу, мы быстро понимаем: каменный век и деревянный – одно и то же. Для разграничения необходимо отличие, касающееся не только материала. Сам по себе он не так важен, как занимаемая ступень в истории орудий труда, которая определяется не столько особенностями применения, сколько способом изготовления инструментов.
Подобрав с земли ветку, примат может использовать ее для защиты или нападения, однако труда, даже самого грубого, здесь еще нет. То же можно сказать и о камне, при помощи которого он сбивает с дерева плоды. Предмет, который применяется, не подвергаясь обработке, – средство, но не орудие в собственном смысле слова. Не всякое использование камня соответствует уровню каменного века.
Эта оговорка справедлива и в отношении тех случаев, когда применение природного материала сопряжено с работой – такой, например, как при строительстве гнезда. Восьмирукие моллюски сооружают себе убежища, раскладывая камни в форме кольца. Ну а райские птицы выстраивают прямо-таки целые беседки – поразительные произведения искусства. Надо сказать, что в отношении чистой целесообразности действий ближе всех к нам, наверное, стоят обезьяны, однако в культурном, художественном, эстетическом отношении – пернатые. Противопоставлять их друг другу не следует. Развитие животного мира – это не линия, ведущая к нам, а кольцо, нас окружающее.
Итак, начало века инструментов сопряжено не с применением, но с обработкой дерева и камня. Прежде чем из их соединения получится топор, будет пройден долгий путь. И все же о собственно деревянном веке нельзя вести речь хотя бы потому, что даже для изготовления самого примитивного инструмента из дерева – палки-копалки – нужен более твердый материал, а именно камень.
Следующий большой шаг – обработка металла. Кузнечное дело стало распространяться географически, процесс совершенствовался, температуры возрастали. Золото использовалось с самого начала, причем первые золотые изделия были не литыми, а коваными. Развитие художественной ковки началось именно с них. Что же касается плавкости металлов, то, вероятно, это свойство было впервые обнаружено, опять же, на примере золота, а не меди (оба материала самородны, температуры их плавления различаются несущественно). Поскольку методики хронологической атрибуции постоянно совершенствуются, скоро мы, возможно, получим точные датировки.
Обработка другого высоко ценимого человеком металла – серебра – тоже началась в глубокой древности. Уже хетты умели плавить его в специальных печах.
И в заключение еще несколько слов об орудиях труда. Они бывают непосредственными и опосредованными, органическими и неорганическими, природными и искусственными, сотворенными и изготовленными. Дятел – плотник, крот – землекоп, гусеница тутового шелкопряда – прядильщица. Естественные инструменты отсылают нас к гению, выходящему далеко за пределы нашего разума. Самым совершенным орудием труда остается рука. В сравнении с нею любое механическое приспособление, каким бы хитроумным оно ни было, не более чем протез.
Подражание создаваемому через сотворенное – процесс, в котором на основании различных критериев вычленяются этапы, соотносимые с большими промежутками времени. Мы затронем этот вопрос лишь в той мере, в какой он касается нашей темы.
В использовании простых предметов, таких как палка или камень, все еще отчетливо заявляют о себе те силы, которые мы называем импульсивными или инстинктивными. Они и сегодня проявляются в нас, когда мы, играя, подбираем сухую ветку в лесу или камешек на пляже. Если мы бросаем что-нибудь собаке или кошке, а та приносит нам эту вещь, мы, опять же, соприкасаемся с очень древним пластом. Старейшие игры основаны на бросании предметов. О том, что c их возникновением уже связана своего рода культура, свидетельствуют специальные метательные снаряды, например, бумеранг. Человек должен был совершить несчетное количество бросков, прежде чем закон, определяющий траекторию полета подобных предметов, вошел в сокровищницу накопленного опыта.
Для изготовления орудия, состоящего из нескольких частей, требуются соображения высокого уровня, не имеющие аналогии в животном мире. Камень, соединенный с рукояткой, превращается в молот, топор или копье. Лук с тетивой, стрела с наконечником и оперением – это уже целая система.
Под влиянием активно развивающегося абстрактного мышления орудия становятся все сложнее. Наш сегодняшний парк машин был бы немыслим, если бы не та рука, которая впервые привязала камень к палке. Следующий скачок в развитии связан с изобретением колеса. Такое движение в органической природе не встречается. Эта находка имеет прямое отношение к тому беспокойству, которое, возникнув в медном веке, стало наполнять и видоизменять мир. В пустыне Сахара, на плато Тассилин-Адджер, можно видеть петроглифы разных тысячелетий: за изображениями животных и пастухов следуют изображения колесниц. Но не будем отклоняться от курса. Все эти инструменты, какими бы сложными они ни были по своей конструкции и каких бы коллективных усилий ни требовало их применение, по сути, представляют собой протезы, имитирующие части тела и заменяющие их действия, усовершенствуя и умножая результаты. Молот – это кулак, лопата избавляет от лишней работы кисти рук, мельница – зубы. Автомобиль и самолет с повышенной скоростью выполняют то, что является естественным предназначением ног и крыльев.
Совсем недавно появились инструменты, которые не имитируют движения членов, а принимают и отдают приказы, как это делает нервная система. Действие таких аппаратов уже не направлено на динамическое умножение механической работы. Получая и передавая сигналы, они подражают силам более высокого уровня. Это уже нечто качественно иное.
Паровая машина, даже превратившись в сверхмощную турбину, принципиально не изменит своей функции. Она сможет работать быстрее и эффективнее, но по-прежнему будет делать то, для чего когда-то использовались руки и ноги, то есть останется заменителем мускульной силы.
Другое дело – телефон. Его мембраны – это ухо и рот, а провода – нервы. Фотопластинка и кинопленка подражают сетчатке глаза. Фотография соотносится уже не с механическим движением руки, а с творческой работой графика или живописца.
Теперь появляются и такие аппараты, которые, очевидно, имитируют уже не органы чувств, а центральную нервную систему. От этого направления развития техники следует ожидать удивительных результатов. Речь идет не о больших вычислительных машинах – своего рода мозговых протезах, способных выполнять только примитивные логические операции, ограниченные в своем применении миром чисел с соответствующей системой координат. Преимущество таких машин лишь в скорости. Как мотор ускоряет езду, так и вычислительный аппарат ускоряет арифметические действия – правда, до неимоверной степени.
Говоря о возможном прорыве, мы имеем в виду другие исследования – те, что связаны с поверхностями, мембранами и другими системами, чьи клетки, хроматофоры, кристаллы и сетки способны реагировать на раздражители фотогенной, электрической, магнетической или иной природы. Более чем вероятно, что в этой сфере будут также использоваться органические вещества и ткани. Впрочем, одна из особенностей нашего духовного климата – стирание различий между живым и неживым миром. Это различие утратит актуальность, когда мы продвинемся за пределы молекулы. Вселенная живет.
Наконец, следует отметить, что уже на нынешней ступени техника начинает подражать тем силам духа, которые человечество давно утратило. Если телефонный провод можно сравнить с нервом, то беспроводная связь сопоставима с той ясновидческой передачей образов и вестей, которую и сегодня можно наблюдать у народов, ведущих первобытный образ жизни, а также в странах древней духовной культуры. При внимательном рассмотрении нельзя не признать, что даже в рамках высокой цивилизации сохранились рудименты этого явления. Все мы так или иначе сталкиваемся с ним, и моменты его осознания, какими бы редкими они ни были, всегда играют в нашей жизни чрезвычайно важную роль.
Сегодня мы достигли такого уровня технологического развития, что надо лишь еще немного усовершенствовать инструментарий, чтобы техника перестала быть миром абстракций и превратилась в непосредственную реальность духа Земли, с которым мы соединены пуповиной. Если каменный топор служил в качестве удлиненной руки, то техника – это проецированный дух.
Во избежание вероятных недоразумений следует проявлять осторожность: лишь на правах аналогии здесь может упоминаться феномен, о котором время от времени пишут в новостной колонке «Разное», а именно изредка возникающая у наших современников способность слышать радиопередачи без радиоприемника вследствие особенностей строения черепа или внутреннего уха. С нашей точки зрения, это аномалия. Однако, абстрагировавшись от оценочных суждений, мы также могли бы говорить о мутации.
Временами создается впечатление, что необычайно сложный путь наших технических усилий – это своего рода пошлина, плата за несложность осуществления. Так, влюбленный может привести в движение весь мир, прежде чем ему удастся обнять любимую. Наше предположение также подтверждается тенденцией к упрощению технических форм. Полет на планере резонно было бы представить себе как плод, произрастающий из теории Леонардо и практических экспериментов Лилиенталя. Однако прежде чем он [пионер немецкой авиации] совершил первый полет [на крыльях из веток и полотна], инженерная мысль прошла моторную фазу, которая оказалась необходимой не только для развития техники, но и для постижения человеком причин парения птиц. Очевидно, это был обходной путь.
Резонно предположить, что те огромные ресурсы, которые мы тратим на попытки победить земное притяжение, – своеобразная пошлина. Это лишь внешний покров духовного преодоления силы тяжести, которое еще не знает своего пути, но уверено в том, что он существует. Опыт, полученный в абсолютном пространстве, восполнит пробел.
Облик нашей планеты уже достаточно своеобразен. Она получила новую кожу – ауру, сотканную из сигналов, сообщений, мыслей, образов, мелодий. Вне зависимости от их содержания и даже вопреки ему, это свидетельствует о достижении некоей ступени одухотворения Земли. Нации и языки, слово и знак, война и мир – в данном случае речь не о них.
То удивление, которое вызывает это небесное тело – ставшее таким маленьким, но так по-новому засиявшее, – не связано ни с оптимистическим, ни с пессимистическим взглядом на прогресс. Оно имеет метафорическую природу и позволяет нам увидеть мир, который лежит за историей.
Позволим себе ненадолго остановиться и сделать критическое замечание. Сегодня мы уже не так наивны, чтобы верить в абсолютную реальность исторического портрета, картины эпохи. Мы понимаем, что работаем с трактовками. Это взгляды в прошлое, разоблачения настоящего, прогнозы на будущее. История, доисторическая и праисторическая эпохи сосуществуют в нас, образовывая слои. Поэтому наши предположения одновременно выполняют геологоразведочную функцию.
Говоря о «временах», мы называем их то «эпохами», то «слоями» без достаточно четкого разграничения между первыми и вторыми: это можно сравнить с двумя потоками – казалось бы, изолированными, но все же влияющими друг на друга. Устранять эту двойственность не следует, поскольку она имеет глубокие корни. Даже в геологии слово «слой» употребляется не только в пространственном, но и в хронологическом значении.
В повествовании Гесиода о золотом веке прослеживаются теологические черты. Древность предстает перед нами как более плотное и спокойное бытие, она связана с образом Эдемского сада. Для нашей науки «каменный век» – понятие хронологическое, отрезок на шкале времени. У Гесиода цивилизация – деградирующее явление, наука же видит ее как нечто восходящее.
Строить предположения относительно того состояния культуры, которое не охватывается нашим опытом, – предприятие, требующее большой осторожности. Берясь за эту деликатную работу, следует проникать не столько в эпоху, сколько в слой – там скорее найдешь живые источники.
Этнологи единодушны в том, что наблюдение за сегодняшними примитивными племенами не дает нам подлинной картины пракультуры, а дает лишь список с нее, зачастую искаженный.
Если мы, имея в виду наскальные рисунки, станем говорить об «искусстве каменного века», такая формулировка сама по себе будет основана на ряде смелых допущений – как и интерпретация сардинских бронзетто. Мы можем лишь предполагать, что некоторые из этих поразительных маленьких статуэток представляют собой изображения «материнского божества». Даже в отношении идолов, принадлежавших к гораздо более позднему времени, слишком легко сделать ошибочные выводы. Совершив путешествие по так называемому Черному континенту в залах Королевского музея Центральной Африки, что под Брюсселем, или парижского Музея человека, мы увидим, как многообразен идолопоклоннический мир, в котором есть место и благородным формам, и ужасающим фетишам.
По зрелом размышлении нельзя не признать, что картина, представленная поэтом, убедительнее научной. Поэт всегда опережал науку своими указаниями и толкованиями. Не случайно, именно от него мы впервые узнали о том, что было «тогда». В любом «тогда» он больший хозяин, чем кто бы то ни было из людей. До нас он уже правил там как царь и как жрец. Это Гаман и имеет в виду, когда называет поэзию родным языком рода человеческого в своей «Эстетике
Гердер пишет: «Патриархальный край, шатер патриархов навеки останется золотой порой детства человечества»[56]. У Гамана золотая пора предшествует патриархальной. Когда Моисей покинул Месопотамию, Ур был почтенным городом, уже успевшим вступить в серебряный век. Золотой же век не мог знать ни крепостных стен, ни городов.
Поэт ведет жизнь, «наслаждение коей в ее нерасчленимости»[57]. Шиллер причисляет его к родовому дворянству Земли, а дарованную ему вотчину отождествляет с небесами: «Будь принят в них, когда б ты ни пришел!»[58]
Безымянный поэт золотого века предшествует сказителю века медного. Гаман в своем вышеупомянутом сочинении подчеркивает это, утверждая: «Песнь старше декламации». Поэт говорит о себе:
Гомер, разумеется, тоже поэт, но вместе с тем уже и художник в нашем понимании. Метрический стих немыслим без вдохновения, и все-таки он течет более осознанно, чем ранние стихотворения. В эпосе отчетливо ощущается, что теперь существуют границы и их охраняют. Поэтическое творчество предшествующего периода характеризуют, опять же, слова мага[60]: «Покой наших прародителей был глубже нашего сна; их движение было раскачиванием в танце».
Поэзия – одно из проявлений изобилия, присущего золотому веку. Там, где хотя бы раз зашла речь об экономии, начинается угасание. Там, где экономическое мышление возобладало, угасание торжествует. Это значит, что поэзия, наряду с другими щедротами, иссякает.
С другой стороны, поэт – не только провозвестник, но и даритель изобилия. В этом смысле он полезнее всех экономистов, а стихотворение важнее всякой науки. Источник поэтического творчества – нераздробленная целостность. Когда она оскудевает, поэт раньше всех начинает страдать, но он же первым чувствует ее возвращение. Однажды вернется и изобилие (утешительная мысль): иначе быть не может, ведь вселенная не уменьшается, а значит, не перестает быть неисчерпаемой.
Можно предположить, что эпоха первоначального изобилия отводила значительную роль танцу и шутовству. Тот шутовской мир, с которым мы и сейчас встречаемся в самых разных проявлениях, являет нам одну из старейших игр человечества. Говоря, что через нее в нашу жизнь прорывается язычество, христиане дают ей заниженную оценку. Даже в античную эпоху она знаменовала собой праздничное возвращение чего-то еще более древнего.
Шутовство предшествует и времени богов, и даже времени идолов. Благодаря этому оно предоставляет нам одну из лучших возможностей почувствовать себя освобожденными. Это такая же природная метаморфоза, как смена времен года, весеннее цветение, любовные игры, прыжки и танцы зверей, роение пчел и брожение виноградного сока. Никакой священник, никакой заклинатель не руководит ею. Когда сквозь нее проступает нечто индивидуальное, своеобразие этого явления не в особой сущности, не в причастности тайному знанию и не в статусе, но в настойчивости импульса, в мощности потока неразделенной силы земного духа. Так буря отличается от ветра: по природе своей они равны, однако не равны по силе. Поэтому в шутовском мире нет ни распорядителей, ни наместников, ни каких-либо других посвященных, вознесшихся над остальными и облаченных в особые одежды. Хор не нуждается в хормейстере, а танец – в танцмейстере. Есть лишь первый певец, первый танцор – те, кто полнее других отдаются танцу, игре, песне. Здесь костюм – лишь указатель родовой и половой принадлежности, а также атрибут праздника. Отсюда берут начало наши древнейшие шаги и прыжки: триумфальный трипудий[61], дурацкие кувырки, имитация походки токующей птицы. Ну а дионисии – это уже праздники в более позднем понимании, производное, сквозь которое прорывается первоначальное.
Природная метаморфоза, такая как цветение растений или роение насекомых, имеет определенный ритм, космически обусловленную периодичность возвращений, а также специально предназначенное место, которое нужно найти, как делают птицы, пролетая огромные расстояния.
Такие точки естественного притяжения следует отличать от святилищ (храмов, целей паломничества), хотя вторые, вероятно, зачастую строились там, где находились первые. Когда человек [золотого века] идет куда-то, чтобы почувствовать себя по-особенному свободным и радостным, – это одно дело. Другое дело – когда его потомки приходят туда же, чтобы славить двух богинь, которые зовутся свободой и счастьем, и которых он, тот человек, выпустил из себя, из нераздробленной полноты своей жизни. Он может обходиться без богов, но боги без него существовать не могут.
Это необходимо иметь в виду, если речь идет о метаморфозах. В сплошь чудесном, неисчерпаемо богатом мире перемена – лишь фаза, волна, но не что-то качественно иное. Она остается в рамках идентичности человека, не трансформируя его. Она не чудо и не таинство. Сделаться чудом она может, только если чудесность перестанет быть свойством мира. Более того, в этом случае метаморфоза, вероятно, окажется лишь символом, указывающим на чудесное, ставшее недоступным или необъяснимым.
Итак, те маски, которые мы видим на древнейших рисунках, свидетельствуют об измененной силе, но не об измененной сущности. Человек, превращавшийся в животное в этой пещере или перед входом в нее, – не то же самое, что египетский погребальный бог с головой шакала, хотя сходство очень велико. Звероподобные божества уже не принадлежат к нераздробленной внутренней силе человека, которая выпустила их из себя. Они узурпировали метаморфозу и осуществляют ее через жрецов. Постепенно мир стал кишеть богами, и теперь, если человек хотел приобщиться к древней душевности, он должен был обращаться к ним, чтобы они его преобразовали, или же действовать самостоятельно, втайне от них. Требовались немалые затраты, а значит, и определенная экономия. Слова Гесиода «Скрыли великие боги от смертных источники пищи» несут в себе и такой смысл. Огромные издержки на строительство культовых сооружений – не только выражение почтения к богам. Человек стремился любой ценой хотя бы отчасти вернуть себе то, чего лишился.
Такому положению вещей должны были предшествовать тяжкие потери – свободы, а следовательно, и крови. История о золотом тельце может послужить наглядным примером, хотя и относится к другому переходному моменту – гораздо более позднему. Со временем богам приходится отказаться от материальности. Святая святых становится недоступной и невидимой. У народа возникает тоска по прежней зримости, отчаянное стремление вернуться к ней. Даже Аарон сбивается с пути. Возвратившись с горы Синай и увидев людей, поющих и пляшущих вокруг тельца, Моисей в ярости разбивает полученные скрижали Завета. По его приказу левиты убивают своих друзей и братьев – три тысячи человек. Примечательно, что идол был стерт во прах и растворен в воде, которую народу пришлось выпить.
Участь золотого тельца, бывшего на самом деле золотым быком, перекликается с историей царя Мидаса[62], да и вообще с судьбой всех побежденных: за ними во все времена закреплялась дурная слава.
Рога Моисея уже не бычьи, а бараньи. Возможно, его изображают так по аналогии с Александром Великим. Как бы то ни было, это отсылает нас ко временам гораздо более давним, чем эпоха звероподобных божеств.
Моисей не пророк, не священник, как его брат Аарон и тесть Иофор, не князь, не вождь народа и не законодатель – все это действующие элементы силы, достигшей превосходной степени концентрации. Моисей – сосуд откровения, и ничто, никакая сила, не выступает в качестве посредника между ним и тем, что ему открылось. Его образ, не меркнущий на протяжении тысячелетий, возвышается над одним из крупнейших разломов. Он окружен знаками своего непосредственного знания, своей исключительной миссии. Это и горящий куст, и гора Синай, и манна небесная, и живая вода, хлынувшая из мертвой скалы, и мертвая вода Красного моря, и нестерпимо сияющий лик. Нет никаких сомнений в том, что сила творения вновь обрела здесь первоначальный блеск.
Дух Земли сгустился, обретя прежнюю созидательную мощь. Однако он уже не распространяется как нечто нераздельное. Его фрагменты образуют сплошное свечение и движутся единым потоком, но теперь у него есть направление, он знает свой источник, своего творца и свою высокую цель. Ощущается настойчивое вмешательство времени. Отсюда неподвижные магические характеры, увеличенная продолжительность [жизни]. Это уже блуждание в пустыне, чудо, ставшее возможным, а не сон в мире, сотканном из чудес. Сакральное и профанное резко разведены. Появилась нечистота. Древний змей Земли превратился в медного змея, дающего земное бессмертие.
Это картина медного века. Утренняя заря осталась далеко позади. Возникли и состарились народы, пашущие землю, передвигающиеся на повозках и ведущие войны под предводительством царствующих династий. Люди создали письменность и даже алфавит. Обращенный назад взгляд Моисея проникает глубже этой эпохи, во времена Книги Бытия.
Гесиод мало говорит о том веке, который называет серебряным, характеризуя его как начало упадка. Можно предположить, что уже в эту пору боги скрыли от людей источники пищи. Началась работа, принесшая плуг, письменность и постоянные жилища. Моисей же, благодаря чуду откровения, вновь соприкасается с нераздельным