Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Перед стеной времени - Эрнст Юнгер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Немного позднее, у Фукидида, солнце бледнеет. Люди и вещи предстают перед нами в ясных лучах исторического знания, исторической науки.

47

В данной связи нельзя не задуматься о том, что, возможно, и этому свету установлен свой срок. Не стоим ли мы на границе, подобной той, на которой стоял Геродот, или на еще более значимой? По-прежнему ли между событиями существует та связь, которую мы привыкли называть историей, или возникает уже другая, еще не поименованная?

Во втором случае мы получили бы объяснение тем трудностям, которые все более и более настойчиво заявляют о себе. Самая очевидная из них – неспособность историописания справиться с бушующим потоком информации. Дело не в недостатке талантливых наблюдателей, а в том, что фигуры и события все чаще не укладываются в рамки исторических понятий. Вместе с историческими связями и ландшафтами исчезают модели поведения, которые можно оценивать и прогнозировать, опираясь на прототипы. Отсюда обманчивость слов, принадлежащих к железному фонду исторических процессов и договоренностей: «война», «мир», «народ», «государство», «семья», «свобода», «право».

В этом вавилонском беспорядке историописание готово брать в долг у кого угодно: у теологии, мифологии и демонологии, у психологии и морали, даже у политики. Трудно найти книгу по современной истории, где с первой же страницы не просвечивала бы политическая позиция – причем скорее как намерение, чем как точка зрения.

Однако тому, кто хочет знать, что происходит, типология событий нашего мира нужнее, чем их полемическое освещение.

48

За грубыми вторжениями, которые зачастую превращают исторический ландшафт в стихийный, кроются изменения более сложные, более глубокие и более настораживающие: человек как существо начинает менять свою сущность. В нем появляется что-то новое, чуждое, и эта тенденция универсальна: преодолевая границы наций, рас и уровней образованности, она проявляется планетарно. Эти метаморфозы менее заметны, чем технические, хотя связаны с ними и на большее влияют.

Конечно, представление о том, что человек меняется, отнюдь не ново, и каждое поколение его подтверждает. Перемены происходят постоянно и, как правило, переоцениваются: старшим поколением – негативно, молодым – позитивно.

Здесь речь идет о другом процессе, более важном, чем простое обновление стиля, даже если понимать слово «костюм» предельно широко. С каждым годом нарастает удручающая очевидность становления таких вещей, которые поразили бы Бен-Акибу – тем, что они не вписываются в историческую перспективу. Именно о них свидетельствует та астрологическая озабоченность, которая стала для нас отправной точкой. То, что миллионы людей следят за своими гороскопами, ничего или почти ничего не меняет, а потому малозначимо как факт, однако в высшей степени показательно как симптом.

Предположим, что сейчас заканчивается цикл более длительный, чем история и даже чем существование человека на планете. Мы вступаем в новую эру, которая уже влияет на нас. В таком случае неудивительно, что возникшие или возникающие явления прежде не фиксировались ни исторически, ни даже антропологически. Нечто сравнимое с ними может, вероятно, обнаружить только геология, чьи временные рамки гораздо шире рамок истории человечества.

Если высказанные предположения верны, то возникает сложность, которую мы можем лишь обозначить. Наша ситуация повторяет ситуацию Геродота, как бы переворачивая ее. Он смотрел назад, в царство мифа, из исторического пространства, куда только что вступил, выказывая некоторую робость. Та же робость уместна сейчас там, где сквозь стену времени просматривается будущее. Все, чему мы пытаемся дать имя, таит в себе опасность.

Если, к примеру, путешествуя по Египту, Геродот приобщался к таинствам, которые в ту пору еще повсеместно совершались, он упоминал об этом факте, однако молчал о том, что ему довелось испытать. Для него мистическое – это сила, удалившаяся в святилища, но требующая внимания к своим границам.

Такое отношение к ней сохранялось и в дальнейшем – если не в историописании, то по крайней мере в самой истории. Образы, личности и события, находящиеся в историческом поле, всегда подвергаются опасности со стороны мифа. Он может представить их в своем свете и даже поглотить, невзирая на то, что историзм, казалось бы, достиг кульминации.

Одна из главных проблем постгеродотовской, то есть западной культуры (в широком, не шпенглеровском, понимании) заключается в защите исторических структур (государства, мышления, личности с ее притязаниями на свободу) от мифических сил, которые могут вернуться. Это, а не борьба между нациями или экономическими формациями, определяет сущность временного отрезка, лежащего позади нас. Только применительно к нему можно говорить об охране истории и вообще об историческом сознании в данном смысле.

49

Охрана истории (Geschichts wahrung) – принципиальный вопрос для западных культур, отличающий их от всех прочих. В сравнении с ним споры о том, что должно быть в центре внимания исторической науки: государства и войны или же культура в узком смысле слова, – играют второстепенную роль. Главное – защита присущего истории номоса, ее так-бытия, которое проявляется в культуре и отстаивается в бою. Это достоинство исторического человека, стремящееся утвердиться, с одной стороны, противостоя силам природы и варварским племенам, с другой – предотвращая возвращение мифа и магии. Оно, так понимаемое достоинство, – сущностно значимое явление. Сознание, свобода, право, личность – все эти понятия определенным образом проникают в него или же исходят из него как из прафеномена (Urphänomen). Оно определяет пути тружеников, дельцов и «сильных мира сего», задает стандарты для всех видов работы, ограничивает то, чего можно ожидать от страдающего человека. Эта мера часто не соблюдается, часто бывает забыта, и все же она тянется как ограничительная линия, как мерило людей и вещей, через всю толщу событий, и даже великое историописание ориентируется по ней.

Все это ярко проявляется уже у Геродота (особенно в трактате о греко-персидских войнах), делая его сочинения незаменимым чтением на том рубеже, где так-бытие исторического человека получило и продолжает получать травмы, после которых, вероятно, не восстановится.

Оставив в стороне вопросы о характере и тяжести, а также о возможности или невозможности излечения этих ран, мы сосредоточимся на их значении. Прежде всего необходимо понять, можно ли в данном случае говорить о возвращении – возвращении мифических сил, которые, скрываясь под покровами, втискиваются в пробелы осыпающегося исторического мира, – или же это исключено.

50

Без мифических сил как таковых исторический мир обходиться не способен. Ни государство, ни общество не может следовать только политическому плану, вне зависимости от того, преподносится ли он как государственные соображения или как общественный порядок.

Речь идет не просто о воспоминаниях, которые хранят святилища, а также люди в своих криптах, которые питают поэзию и постепенно превращаются из мощных символов в банальные аллегории, а из аллегорий – в пустые слова. В историческом времени мифическое не перестает быть действительным (как бронза не выходит из употребления в железный век), однако они должны оставаться двумя отдельными потоками, соприкосновение которых может возыметь серьезные, даже опасные последствия. В этой связи уместно, продолжая приведенную аналогию, вспомнить те стихи Писания, где говорится, что, строя жертвенник, нельзя «поднимать железо» (Втор. 5:27).

Мифическая картина мира продолжает существовать, и если попытаться пренебречь ею или вытеснить ее, то она выйдет из берегов и обрушит плотину. Миф следует оберегать внутри культуры – без этого культура невозможна. Он должен иметь собственное место в историческом пространстве, собственный цикл в историческом времени. Ни одно из этих условий не соблюдается в атеистическом государстве, которое, таким образом, свергло не только Бога. Гельдерлин отчетливо увидел этот пробел и в своем стихотворении «Рейн» предрек возвращение «первоначального хаоса».

Большая польза, до сих пор приносимая чтением Геродота, заключается не только в том, что история показана в его трудах как некое новое средство, изобретенное для людей и их общения. Здесь происходит разграничение исторического и мифического времени, мы видим, на что они притязают и каких жертв требуют. Миф воспринимается не как свергнутая власть, а как нечто оберегаемое.

Геродот выказывает ту степень свободы, которая стала эталоном. Ошибочно полагать, будто он освободился в недостаточной мере. Если Сократ во все времена являет собой пример поведения духовно независимого человека, то у Геродота мы находим первую и сразу же образцовую модель достоинства исторического человека и его добродетели – уважения к существующему. Свобода и ограничения немыслимы друг без друга.

51

Геродот на заре истории смотрел назад, в мифическую ночь. Новый свет сиял ярко, озаряя даже богов. Существует исторический Христос, но не исторический Юпитер. Мы, в отличие от Геродота, окутаны полуночной мглой истории. Пробило двенадцать, и мы выглядываем из темноты, силясь рассмотреть вырисовывающиеся впереди очертания. Нам страшно, нас беспокоят тяжелые предчувствия. Это смертный час и вместе с тем час рождения. Те вещи, которые мы видим или думаем, что видим, еще не имеют имен, они свободны. Попытавшись дать им названия, мы промахнемся, и подчинить их себе нам не удастся. То, что мы назовем миром, может оказаться войной. Планы на счастье обернутся убийственными замыслами, причем, вероятно, очень скоро. Историческое именование действует лишь с оговорками, как классическая физика или традиционные военные тактики. Вещи меняются прямо у нас на глазах. Сужаются стены, внутри которых наши слова продолжают звучать убедительно. Это находит подтверждение в поэзии. Мы получаем свидетельства чего-то большего, чего-то иного, нежели начало новой исторической эпохи, очередного исторического отрезка, сопоставимого с предшествующими.

Мы уже даем пережитым событиям названия, не имеющие бесспорной силы. Что такое свобода, нация, демократия? Что есть преступление, солдат, захватническая война? Ответы на эти вопросы вавилонски разделились, и многозначность слов, ставших рыхлыми, пористыми, не единственная тому причина.

Именование грядущих вещей сопряжено с большой ответственностью. Так было всегда, а теперь – особенно. Слова не просто обозначают известное, они обладают заклинающей силой. Даже с этой точки зрения имеет смысл взглянуть в новом свете на старый спор об универсалиях. Не исключено, что час нашей науки, на развитие которой он оказал значительное влияние, уже пробил. В таком случае она превратится в нечто другое, может быть, большее – то, по отношению к чему ее нынешнее состояние будет лишь предварительным этапом.

52

Довольно о проблеме именования в пору неопределенности. Возьмем имя, пришедшее из сакрального языка, – «кровавая жертва». В древности кровь воспринималась как самый ценный взнос. «Да и все почти по закону очищается кровью», – сказано в Писании (Евр. 9:22). У нас отсутствуют предпосылки для постижения таких закономерностей. Временами кажется, что именно преступники обладают ужасающим чутьем на потенциальную сакральность жертвы, инстинктом, под влиянием которого толпа потребовала смерти Христа, а не Вараввы.

В мифе жертву приносит герой. Государства были основаны на его крови, как церкви – на крови священной. Пролитая кровь преступника – основа возмездия, а значит, и права. Неисполненная кара – опасность для общества. Не случайно в прежние времена говорили, что кровь не должна «оставаться на земле».

Мифические жертвы повторялись в исторических войнах вплоть до нашего времени. В этом смысле национальный герой сохраняет мифическое величие, а отечество – ту мифическую силу, которую государство как таковое в себе не несет. Для исторических народов в отечестве заключен древнейший зов земной родины – той, что изображается на триумфальных арках в образе женщины, великой матери, фурии или Ники, ведущей своих сынов к победе.

Жертва в мифическом смысле предполагает добровольность и воодушевление – такое, которое отличало греков от персов, а начало Первой мировой войны от начала Второй.

То, что сегодня герой исчезает не только из искусства, но и из массового сознания, объясняется, вопреки мнению многих, не повсеместным внедрением машинной техники, а истощением историотворящей силы. С ним же связано исчезновение имен, индивидуальностей. Производительность труда может остаться прежней или даже возрасти, однако выражаться она будет в иных отношениях – например, в направленности работы на рекорд. Измеряются другие силы; повсюду, как в спортивном соревновании, человек не воспринимается как противник, а противник – как человек. Отличие сегодняшнего бронированного автомобиля от боевой колесницы Диомеда в том, что техника не может служить орудием героя. Причина не в особенностях современного вооружения, а в различии между двумя эпохами.

Неизвестный Солдат – не герой в этом смысле слова. Он лишен личности, лишен индивидуальности, его деяний не отражает никакой эпос, никакое повествование. У него нет ни имени, ни, по сути, родины. Он сын Земли, темный возвращенец, не основатель и не строитель чего-либо, а скорее, оплодотворитель матери-планеты.

53

Великие кровавые жертвы этих лет не могут рассматриваться ни религиозно, как крестовые походы, ни мифо-героически в духе былых времен, ни исторически, ни поэтически. Даже у одинокого очага им не место.

Если что-нибудь возвращается в мир или сам мир делает шаг назад, это заставляет нас соприкоснуться с древнейшими безымянными пластами, где еще нет ни богов, ни героев, – с догомеровской, даже догеракловой страной. Такие процессы обладают первоначальной титаническо-теллурической силой, в свете которой материальный порядок оказывается значимее того, что был установлен отцами, а старое право, старые обычаи и старая свобода начинают вызывать сомнения. Отсюда непомерная, прометеевская смелость средств и методов, вулканизм, огонь, пробуждение земляного змея, безнаказанность выныривающих чудовищ. Тем же объясняется преимущество энергии перед одухотворенностью, будь то в государстве, в произведениях искусства или в стратегии. Война не приходит в упадок при столкновении с высоким просвещением, но дряхлеет внутренне, превращается в неотточенное, малоуправляемое и даже самоубийственное орудие политики, в нечто тупиковое.

Вследствие этого убийство тоже утрачивает предсказуемый смысл, теряет связь с законом предшествующих поколений. Различие между людьми, которые, как судья или военачальник, легально распоряжаются чужими жизнями с одной стороны и палачом или убийцей – с другой, становится нечетким, дискуссионным, в то время как из-за мелких социальных или экономических разногласий миллионы невинных погибают или томятся в рабстве.

В этой связи неуместно говорить о жертве ни в сакральном смысле, ни в героическом, ни даже практическом (с точки зрения государственной необходимости). Такое убийство следует причислять к тем абстрактным формам, которые мы воспринимаем как несчастные случаи. В количественном отношении они не только достигают уровня военных потерь прежних эпох, но и грозят перерасти в массовую катастрофу. Это тоже предполагает ответственность.

Как бы то ни было, еще ни одно изменение на Земле не произошло бескровно. Мы не знаем, будут ли жертвы, имеющие какой-то действительный смысл, и если да, то какой. Но в одном можно не сомневаться: без крови не обойтись, причем подлинное значение кровопролития, скорее всего, отлично от замысла тех, кто его совершает. Это не просто предположение, имеющее высокую степень вероятности, но единственная мысль, обещающая спасение и примирение.

Ну а пока мы, не видя жертвы, платим пошлину.

54

Здесь необходимо принять во внимание заблуждение, которое могло сформироваться на основании сказанного. Мифические силы, особенно если их не оберегают, способны проникнуть в исторический мир – это действительно так. Однако не следует понимать конец этого мира как результат агрессивного возвращения мифа в уже упомянутой форме, сообразно которой светлое историческое сознание оказалось бы днем, зажатым между двумя ночами.

На самом деле такое проникновение может осуществляться только фрагментарно и только внутри дня. Конечно, есть все основания ждать его и даже бояться. Но едва ли мы напрямую ощутим власть мифической картины мира. Скорее это будет воля, привязавшая себя к ней. Это будут мечты, которые возникают из протеста против упадка историотворящей силы и приводят даже самых одаренных людей к претенциозной пустоте в искусстве, а в политике – к роковым ошибкам.

Мифическое, как уже сказано, всегда живо, особенно на временных границах: в моменты рождений и смертей, в периоды войн и всевозможных катастроф. Однако в наше время миф силен не сам по себе, а вследствие ослабления исторических форм и фигур, которые их представляют. Мифическое склонно проникать в места разлома, как в раны, но не способно обрести там прежнюю силу, поскольку субстрат недостаточно крепок. Замещая тех, кого в нашем мире нет, усердно лицедействуют певцы и актеры; пестреют маски героев и демонов, из-под которых просвечивают физиономии, лишенные всякой выразительности.

Это явление – еще одна отличительная особенность стыковой зоны. Рядом с ним зияет ужасающая концентрированная реальность. Подобное соседство, напоминающее совмещение двух изображений на картинке-головоломке, может привести к такой двусмысленности происходящего, при которой страдалец приобретет тот ранг, на который рассчитывал преступник, его мучитель. Дело не в том, что страдалец «лучше», а в том, что он вошел в страдание как в более плотную реальность и там становится проводником для чего-то более важного. Он ближе к рождению. Он заплатил более высокую пошлину, причем не только за себя, но и за другого. Сталинград изменил больше, чем Седан[44]. Однако и преступник играет важную роль. Он необходим в том же смысле, в каком необходима наука – не как преобразователь, но как инструмент преобразования мира.

То, что силы мифа в их олицетворенной, вещной, убедительной мощи уже не могут вернуться и снова возобладать, объясняется сменой освещения. После геродотовой зари не стало ночи в прежнем смысле слова. Яркий свет сделал старые образы более робкими и уязвимыми. Они отваживаются выступить вперед лишь настолько, насколько отступает сознание, а происходит это во сне, в мечтах, в пророческом или творческом экстазе, во время сильных потрясений. Впрочем, выход из исторического поля никоим образом не связан с отступлением сознания. Напротив, он способствует постоянному нарастанию способности к критическому восприятию. Одно это свидетельствует против возвращения мифа.

Ослабление мифического бесповоротно, поскольку после Геродота дух приобрел новый характер, новый аспект. Это character indelebilis[45], которого не сотрет никакое принуждение, злодеяние или преступление. Нам давно известно, что наша внутренняя сущность, так же как и наше целое, имеет сложную структуру. Если собрать все силы, которые ее определяют, то среди них непременно окажутся и мифические, в том числе очень мощные. Однако им суждено склониться при появлении сил сознания – те выше рангом. Этого следует ожидать всегда, даже в худшие времена.

В сфере этического дело обстоит так же. С тех пор как появился Христос в качестве «нового света», некоторые вещи сделались невозможными – пусть не практически, но мировоззренчески. Даже если бы из всех церквей давно сделали музеи, каретные сараи или кинотеатры, неискоренимое сознание того, что в этическом смысле прекрасно, а что безобразно, осталось бы прежним. В мифические времена безобразие могло быть прекрасным, как, например, спектакль кровавого жертвоприношения на вершинах мексиканских пирамид, мгновенно превращающийся в злодеяние, стоит лишь взглянуть на него по-христиански. Христианам, разумеется, тоже доводилось совершать нечто подобное, но у них кровопролитие потеряло мифический блеск, сакральность, самоуверенность древней силы. Все это отнято раз и навсегда.

На основании сказанного можно исключить вероятность возвращения мифических фигур на господствующие позиции. Этому не противоречит тот факт, что историческое сознание как историотворящее начало тоже утрачивает, а может быть, и уже утратило власть, причем таким же образом, каким в свое время отняло ее у мифа. Вернемся к картине собрания внутренних сил человека и представим себе, что вошла новая фигура высокого ранга, распознающая старые знаки, но принявшая доселе неизвестное причастие. Оно могло бы придать кровавой пошлине какой-то смысл.

Подобное явление прежде всего проявило бы себя, так сказать, через костюм, то есть через факты, которые невозможно объяснить традиционными средствами. Такие новшества поначалу возникают разобщено. Они не укладываются в привычную систему или укладываются лишь частично, однако быстро прибавляют и в численности, и в весе, так что становится ясно: уловить их и вписать в старый порядок не удастся, они требуют создания новой системы.

Факты сами по себе ничего не меняют, они лишь указывают на перемены. Это уже плоды, а семя было брошено давным-давно (роса, как известно, выпадает в самые темные часы). Давным-давно повеяло тревогой.

55

Здесь уместно повториться. С чисто хронологической точки зрения каждый миг можно считать концом одного временного промежутка любой длительности и началом следующего. Каждый день заканчиваются и тысяча, и сотня тысяч лет, [отсчитанные от определенных моментов]. Вопрос, однако, в том, обладают ли эти отрезки каким-нибудь качеством вне их измеримой протяженности и соответствуют ли они какому-нибудь циклу.

Если сейчас речь идет о крупном цикле, то можно предположить, что вместе с ним завершается сразу несколько промежутков времени. Вместе с тысячелетием всегда подходит к концу его последний век и последний десяток лет. Если на уровне чисел прослеживается аналогия, то в качественном отношении следует, скорее, говорить о суммировании, как в том случае, когда при определенном расположении небесных тел вместо обычного прилива происходит штормовой прилив или даже всемирный потоп. Если остров уходит под воду, то с ним исчезают и существа, которые на нем жили. Их место занимают кораллы.

56

Членение происходящего в мире на большие временные промежутки не может нас удовлетворить, что особенно заметно и не раз отмечалось применительно к схеме «Древний мир – Средневековье – Новое время».

Между историей и «доисторической» эпохой трудно провести границу. Сегодня мы понимаем историю не как сознательное состояние, а как состояние, освещенное сознанием.

Различие ни в коем случае не является сугубо хронологическим. Доисторическим считается то время, в отношении которого история не располагает достаточным количеством более или менее надежных свидетельств, прежде всего письменных. Поэтому бесписьменные народности, такие как кельты, оказываются «доисторическими» – в отличие от египтян или вавилонян, которые на тысячи лет «старше». Когда нам удается расшифровать ту или иную письменность, народ, которому она принадлежит, меняет свою сущность в наших глазах. Мы словно находим ключ, позволяющий открыть ящик стола. В настоящее время картина древнего Востока находится «в движении», поскольку приток новых данных продолжается. Причем не обязательно, чтобы в обнаруживаемых источниках, таких как шумерская литература, преобладало историческое мышление в нашем понимании и фигурировали исторические факты. Письмо, вне зависимости от содержания, – это своего рода рукоятка, за которую ум историка может ухватиться. Значение археологии тоже меняется сообразно тому, состоит ли она на службе у исследования исторической или же доисторической направленности. В первом случае она, как при раскопках Помпеи, дает нам подтверждения, во втором, как при обнаружении наскальных рисунков в пещере Альтамира, – открытия. Для истории лопата – вспомогательное средство, для доисторических изысканий – главное.

Размытость границ между историей и доисторической эпохой дополняется еще и тем фактом, что наши представления о последней, в том числе хронологические, претерпевают изменения, во многом благодаря следам охотничьей и пастушеской культур, уходящих корнями в каменный век. То, что мы находим в пещерах Европы, Сахары, Южной Африки и Индии, открывает новые перспективы, не укладываясь в унаследованную нами схему. Несомненно, нас ждет еще много находок и много сюрпризов.

Сегодня мы вынуждены атрибутировать «человека» более чем приблизительно, причем не только этнологически и хронологически, но и в отношении ранга. Культура, до недавнего времени представленная в музеях лишь несколькими [погребальными] урнами и наконечниками копий, может вдруг продемонстрировать нам не троглодитское уродство, а произведения высокого искусства, которое во все времена обращалось к человеку мантрой: «Это Ты».

То, что такие образы поражают нас своей «современностью», не случайно. Как и то, что вещи, доступные нам на протяжении тысячелетий, были обнаружены только теперь. Когда это наконец произошло, они показались нам сомнительными. Причина, разумеется, не в них, а в нашей неготовности их увидеть.

«Почему именно сейчас?» – поиск ответа на такой вопрос позволяет многое понять. Он подводит к нас к переломному моменту. Стоя у разрыва, по эту сторону, мы можем сказать, что наше историческое бытие достигло высочайшего уровня напряжения. Смелый и в то же время осознанный порыв гонит нас к границам нашего времени и пространства, заставляя исследовать пещеры, могилы, недра земли и глубоководные гроты, космические высоты и пропасти.

Разумеется, все это и выводы, которые мы делаем, – лишь один, знакомый нам склон оврага. Возникает другой вопрос: может быть, наш поиск, наше стремление скорее выйти за пределы всякого опыта есть признак того, что мы уже покинули историческое поле? Не потому ли мы видим и находим новое, что наш демон, историческое сознание, нас покинул? Ведь и открытие Америки стало возможным лишь после того, как старая, средневековая, Европа перестала главенствовать в сознании людей.

Прежде чем появятся новые Геспериды, должны обрушиться Геркулесовы столпы внутри нас. Причем вопросы на этом не заканчиваются. Многое указывает на то, что расставание с историей возымеет более тяжелые последствия, чем прощание с мифом. Сейчас мы, скорее всего, наблюдаем завершение более крупного цикла. Не означает ли это, что и жертва, которую нам придется принести, окажется еще крупнее, что мы еще большее оставляем позади – может быть, в конечном счете даже саму человечность?

57

Проблема слова «доисторический» состоит в том, что оно несет на себе печать взгляда, обладающего историотворящей силой. Царь Мидас превращал все, к чему прикасался, в золото, а исторический ум оставляет на всем лоск истории. Миф подобным же образом все одушевлял: каждое дерево, каждый источник, каждое созвездие.

Историотворящая сила не замыкается в границах своих владений, она совершает вылазки и набеги на соседние территории. Она подобна свету, несущемуся сквозь тьму времени, – по крайней мере, в собственных глазах, в своем самосознании.

По этой причине все события, на которые падает взгляд исторического человека, даже если они едва виднеются во мгле шумерской или вавилонской древности, приобретают исторические черты. Но когда это внимание ослабевает, теми же событиями и их участниками пытаются овладеть другие силы – враждебные истории, мифические или стихийные. Происходит борьба между сушей и морем.

Мы привыкли считать, что миф, чей глашатай не пишет, а поет, неточно передает изображаемое. Это верно, только если иметь в виду историческую точность. Если же посмотреть с другой позиции, то возникает вопрос: что яснее – та Троя, которая живет в поэме Гомера, или та, которую исторический дух воссоздал при помощи своих методов? Гомер знает одну Трою, Шлиман – семь, то есть он более точен и в то же время менее ясен. Таким же образом можно спросить, в ком больше жизни: в историческом Христе или в евангельском?

Если мы отделим мифическое от исторического внутри человеческой действительности, контраст получится более резким, чем при сопоставлении исторического и доисторического. Мифическое и доисторическое время не идентичны. Второе понятие получено через отрицание. Оно непригодно для того, чтобы очерчивать границы великих эпох. К тому же необходимо различать широкое понимание доисторического и сугубо научный подход к нему.

58

Граница между доисторией (Vorgeschichte) и первобытностью, или праисторией (Urgeschichte), тоже подвижна. В употреблении подобных слов со времен Гесиода временное значение слилось с идеальным, причем подразумеваемая идея есть идея рода человеческого. Время ее самого чистого воплощения, – это Золотой век, который люди всегда искали и который воспринимался ими как образец. Он представлялся им в образах пастухов и патриархов Древнего Востока, затонувшей Атлантиды или Поля и Виргинии[46], живущих в гармонии с природой на прекрасном тропическом острове. Готхельф[47], Гесиод наших дней, видел его в далеких деревушках, затерянных среди гор. Художники издавна черпали вдохновение в беззаботности и безбедности Золотого века. Об этом свидетельствуют даже наскальные рисунки, изображающие нечто большее, чем эмпирические охотничьи угодья.

Они, эти рисунки, не просто украшали жилище древнего человека, но выполняли магическую функцию, призывая добычу из невидимого мира в мир реальный. Такова задача искусства во все времена. Поэт приближается к прообразу (Urbild) и отражает его в новом образе, а тот притягивает к себе реальные силы и, в свою очередь, тоже становится для чего-то образцом, прототипом, моделью (Vorbild). Политика превращает эту модель в утопию, которой приносятся чудовищные жертвы. Пример тому – роль Руссо в формировании идей Французской революции.

Силу прообраза, отраженную в образе-модели, невозможно переоценить. И не следует воспринимать ее как воображаемую. В данном случае мы должны отказаться от привычных представлений о реальности и воображении. Золотой век реальнее, действительнее замыслов и усилий исторического человека, который черпает силу в его изобилии.

Это проявляется, в частности, в том, что даже самые крупные планы рушатся, если модель не удостоверена пророчеством со стороны праистории, этой «идеи рода человеческого». Ее важнейший компонент, ее отличительный признак – вечный мир, вечное счастье. Вот почему она по сей день продолжает существовать под историческим миром, на еще большей глубине, чем миф, чья главная тема – борьба. О людях Золотого века Гесиод пишет:

Сколько хотелось, трудились, спокойно сбирая богатства, —Стад обладатели многих, любезные сердцу блаженных[48].

В противоположность им, люди Медного поколения «любили грозное дело Арея, насильщину». Однако отражения счастливейшей поры жизни человечества по сей день обладают большей силой, чем отголоски других времен. Из Золотого века вышел человек Руссо. Человек нордический – из медного. Когда модели, навеянные этими двумя эпохами (в какое бы количество эфемерных идей они ни рядились и сколько бы государств и народностей их ни представляло), сталкиваются, в исходе столкновения сомневаться не приходится.

Из этого не следует делать выводов морального характера. Гуманный дух не «лучше» героического и не «хуже» (в ницшеанском смысле). Его теории хотя и вдохновлены золотым веком, способствуют торжеству мира ничуть не успешнее, чем любые другие. Еще неизвестно, какие идеи потребовали в наше время больших кровавых жертв – героические или социальные. Несомненно одно: даже при равных взносах на счет зачисляются разные суммы. То, что здесь воспринимается всеми (включая теологов) как нечто непростительное, там видится как неизбежное, а зачастую еще и достославное. Это оптический обман. И здесь, и там есть доброе и благородное, а в мрачные времена – ужасное. Не существует таких идей, во имя которых людей бы не убивали и во имя которых многие не умирали бы с радостью.

И все же в нашей практике гуманные идеи приживаются лучше и ведут дальше, чем героические. Причина не в том, что первые моложе, современнее, прогрессивнее. Напротив, они древнее, они уходят корнями в более глубокий слой. Именно он и определяет сущность прогресса, который сам по себе есть всего лишь движение. Гуманное побеждает героическое потому, что теснее прилегает к ядру человечности, подходит ближе к Золотому веку, таким образом сочетая в себе прогрессивный дух с консервативным.

59

Завершая разговор о том, что понимается под праисторией, подчеркнем: это не доисторическая эпоха, не предмет для этнографических исследований, не нечто раннее или первое во временном отношении. Это – глубинный пласт человека, душевно нераздельная сила. Потому-то и не меркнет мирный блеск Золотого века.

Как академическая дисциплина изучение праистории незаметно, однако вполне обоснованно отдалилось от историописания. На раннем этапе она воспринималась как история Спасения, история откровений и начал. Не случайно первые главы древних исторических трудов повествуют о рае. Сегодня праистория стала предметом глубинной психологии, которая, развиваясь, принимает все более отчетливый типологический характер, резко размежевываясь с доисторическими исследованиями. Это одна из тех комнат-переходов, пограничных областей, где наблюдается растущая научная активность – особенно с тех пор, как аналитическая методика стала отступать перед синтетической, точнее синоптической.

Можно надеяться, что старая мантра «Познай самого себя» обретет здесь новый цех, новую школу мастерства. Чтобы постичь человека во всей глубине, нужно видеть не свойства, а целостные образы. Только они обладают силой, способной укротить титаническое.

«Познай самого себя», – гласила надпись в дельфийском храме Аполлона. Не случайно именно эти слова были высечены на стене святилища, где произносились пророчества, предсказывались судьбы. Лишь добравшись до самой глубины своей натуры и собрав себя воедино, человек готов войти туда, где ему откроется будущее и где знание уже невозможно.

Наши учения о гештальтах и есть не что иное, как такая подготовка – последняя помощь научного ума перед встречей, в которой ни отдельный человек, ни целый народ не способен выстоять.

60

Деление древности на золотой, серебряный, медный и железный век не имеет отношения к материальной ценности этих металлов. Здесь они, скорее, имеют то значение, которое им приписывали алхимики или астрологи, соотносившие свойства веществ с добродетелями бытия. Мы и сейчас еще говорим: «Слово – серебро, молчание – золото».

Четыре эпохи древности – это, по сути, ее четыре времени года, пошаговый переход от расцвета к упадку. Золото здесь ассоциируется с божественным началом.

Из золота рожденноеВвек золотом останется.Из Брахмана[49] рожденноеТак и пребудет в брахманстве.(Шанкара)[50]

Индийскому мудрецу тоже были известны эпохи немыслимой продолжительности, разделенные явлениями, близкими к светопреставлению. У каждой из них своя заря и свои сумерки, свое небо, населенное божествами, и свой человек.

Подразделяя время существования человека на каменный, бронзовый и железный век, современная история говорит прежде всего о материалах в собственном смысле, и лишь во вторую очередь – об уровнях развития, обусловленных их применением. Эпохи встраиваются в эволюционную историческую перспективу, где переход от ступени к ступени означает рост, а не падение, как в Библии или у Гесиода.

При ближайшем рассмотрении нельзя не обратить внимания на некоторые соответствия. Мы установили, что нордический идеал восходит к медному веку: таково мифическое обозначение отрезка, который историки называют бронзовым веком. Это время, когда миф на правах господствующей действительности определял человеческие поступки и мысли.

Оставаясь незыблемой в воспоминаниях (в поэмах Гомера и в сагах), та реальность не может повториться политически. Во Второй мировой войне не случайно были сокрушены именно те силы, чьи образы-прототипы – нордический воин, древний римлянин и японский самурай – происходили из бронзового и начала железного века. Их победа противоречила бы закону, согласно которому миф не может снова занять господствующее положение: он способен, подобно вулканической лаве, прорваться сквозь пласты истории, но не способен изменить мировой климат. Этим же законом объясняются и многочисленные частные особенности: то, например, что война больше не ведется между народами, возглавляемыми королями, по дуэльным правилам, что она утрачивает свой мифо-героический этос, хотя сохраняет более глубоко присущие ей компоненты, такие как самоотверженность и боль, что властитель перестал достоверно выглядеть в образе рулевого и отца. Уже Наполеон выступал в другой роли – того, кто высвобождает энергию. Прототип такого властелина – мифический вечный юноша. Поскольку он не способен состариться, его полномочия не имеют достаточного веса в глазах «собрания народов» – фона, на котором выступали гомеровские герои.

Если соотнести медный век Гесиода с нашим бронзовым, то возникает вопрос: вероятно, золотой век тоже имеет подобное соответствие? У Гесиода он самый ранний – это объединяет его с каменным веком как древнейшим из периодов жизни человечества, вычленяемых наукой. В самом деле, золотой век, каким он представляется людям исторической эпохи, чаще всего видят там, где культуры каменного века сохранились до наших дней. Известно, что путешествия Кука и Форстера по южным морям повлияли на идеи Французской революции, в частности, на ее представление о человеке. Хронологическая соотносимость двух веков так же неслучайна, как и то, что именно из мира тропических народов взяты основополагающие понятия психологии, или то, что древнейшие наскальные рисунки открываются нашему взгляду именно сейчас. И сам факт, и способ обнаружения этих следов первобытного человека имеет определенные предпосылки.

Каменный век – это не только эпоха, но и морфологическое понятие, применимое к современности как этнографически, так и индивидуально. Шпенглер утверждает, что в любом народном собрании можно увидеть «неандертальца», и само по себе это утверждение верно, досаду вызывает лишь полемическая позиция, несправедливая по отношению к обеим сторонам. В сравнении с нашим временем каменный век действительно был золотым. Вероятно, тогда человек мог чувствовать себя бесконечно счастливее, а также защищеннее. Ведь в то время не существовало ни полисов, ни политики.

С этим соглашаются даже авторы, питающие по отношению к «примитивности» цивилизаторский ужас, подобный тому, который испытывали перед обитателями Огненной Земли путешественники XVIII века и даже Дарвин. Эпикуреец Тит Лукреций Кар в своей дидактической поэме «О природе вещей» создает мрачную картину беззащитности первых людей перед стихией и дикими зверями, после чего, однако, говорит:

Но не губила зато под знаменами тысяч народаБитва лишь за день один. Да и бурные моря равниныНе разбивали судов и людей о подводные камни.‹…›Дерзкое людям совсем мореходство неведомо было[51].


Поделиться книгой:

На главную
Назад