Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бесы Лудена - Олдос Хаксли на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Последовала вторая аудиенция с архиепископом, на сей раз дополненная присутствием Гастона Орлеанского – его в Туре задержала страсть к шестнадцатилетней Луизе де ла Марбелье; позднее она родила принцу сына и, брошенная любовником, постриглась в монахини. «Герцог Орлеанский, дабы приветствовать меня, вышел в гостиную; он произнес теплые слова поздравления с избавлением от одержимости и добавил: „Я приезжал в Луден; бесы, что терзали тогда ваше тело, вселили в меня великий страх, и, таким образом, способствовали тому, что я отверг привычку сквернословить. Я тогда решил стать лучше, чем был до той поры”. Сказавши так, принц поспешил обратно к Луизе».

Из Тура мать-настоятельница и ее спутница проследовали в Амбуаз, где всеобщее желание увидеть священные письмена было столь велико, что двери монастырской гостиной оставили открытыми до одиннадцати часов вечера.

Назавтра был Блуа – там под напором толпы сорвались с петель двери постоялого двора, где заночевали наши путешественницы.

В Орлеане их приютил урсулинский монастырь, куда с визитом явился епископ. Воззрившись на руку Жанны, он воскликнул: «Нельзя скрывать Божию работу; надобно удовлетворить чаяния народа!» Двери обители распахнулись, и народ вдоволь нагляделся на священные имена; правда, глядеть пришлось сквозь решетку.

В Париже сестра Жанна остановилась не где-нибудь, а в доме самого Лобардемона. Здесь ее часто навещали месье де Шеврёз и принц де Роган-Гемене – равно как и двадцать тысяч человек рангом пониже. «Более всего, – пишет сестра Жанна, – меня утомляло то, что люди не довольствовались созерцанием моей руки, но засыпали меня вопросами об одержимости и изгнании бесов. Пришлось издать книжицу, из коей публика почерпывала сведения о самых значимых событиях, случившихся с момента вселения в меня нечистых духов и до моего от них избавления. Отдельную главу я посвятила священным именам – как и при каких обстоятельствах они появились на моей руке».

В числе прочих посетителей был месье де Гонде, архиепископ Парижский. Его учтивость, выраженная в том, что он сопроводил сестру Жанну до экипажа, произвела должное впечатление – к дому Лобардемона собрался, кажется, весь Париж. Пришлось усадить нашу героиню (сверхъестественный эквивалент кинозвезде с Лобардемоновым особняком в роли шикарного отеля) на первом этаже, у окна, где всякий мог ею любоваться. С четырех утра до десяти вечера сестра Жанна сидела вполоборота, облокотившись на подушку, выставив на всеобщее обозрение свою чудесную руку. «Мне не давали ни послушать мессу, ни утолить голод. Погода была очень жаркая, и еще душнее делалось от плотной толпы. В конце концов, у меня закружилась голова, и я, лишившись чувств, сползла со стула на пол».

Визит к кардиналу Ришелье имел место 25 мая; всего через несколько дней, по распоряжению королевы, сестру Жанну (в Лобардемоновом экипаже) увезли во дворец Сен-Жермен-ан-Лэ. Там состоялся разговор урсулинки с Анной Австрийской, причем Ее величество долее часа держала благословенную руку в своих монаршиих ладонях, «с восхищением взирая на чудо, кое не было явлено ни разу со Становления Церкви. Ее величество воскликнула: „И как только некоторые дерзают отрицать чудесное происхождение сих знаков, вызывающих прилив благочестия? Поистине, всякий, кто отрицает это чудо, есть враг Церкви”».

О чуде доложили королю, и он решил увидеть его своими глазами. Его величество смотрел весьма внимательно, затем изволил произнести: «Я никогда не сомневался в истинности сего чуда; однако ныне, узрев оное, чувствую, сколь окрепла моя вера». Затем король послал за теми придворными, которые проявляли более всех скептицизма относительно одержимости.

– И что вы теперь скажете? – вопросил король, беря сестру Жанну за руку.

«Но люди эти, – с грустью констатирует ходячая реликвия, – стояли на своем. Из милосердия к ним я никогда не называла их имен».

Словом, день выдался на редкость удачный. Подпортил его один эпизод – прощаясь, королева попросила сестру Жанну отрезать кусочек сорочки, «дабы Ее величество могла, волей Господа, чрез молитвы святого Иосифа, счастливо разрешиться от бремени». (Анна Австрийская вот уж шестой месяц носила под сердцем будущего Людовика XIV.) Пришлось ответить: едва ли Господу угодно, чтобы мы, люди, нарушали целостность подобной святыни; если Ее величество прикажет, сестра Жанна готова оставить ей всю сорочку. Впрочем, тогда, увы, слишком многие души, преданные святому Иосифу, лишатся утешения, кое могли бы обрести в созерцании истинной реликвии своего святого покровителя. Королева позволила убедить себя, и мать-настоятельница возвратилась в Париж с сорочкою, не тронутой ножницами.

К сожалению, визит в Сен-Жермен стал последним ярким событием – дальше все пошло на некоторый спад. Даже двухчасовая аудиенция с архиепископом Санским, даже тридцатитысячная толпа, даже беседа с папским нунцием, назвавшим сорочку «одной из чудеснейших реликвий, когда-либо виденных в Церкви Божией» и добавившим, что он просто отказывается понимать, «почему гугеноты упорствуют в своей слепоте, когда им явлено доказательство истин, ими отторгаемых».

Сестра Жанна со своей спутницей покинула Париж 20 июня; привычные уже толпы народу, прелаты и важные персоны ждали их на каждом этапе пути. В Лионе, которого паломницы достигли через две недели, их посетил архиепископ кардинал Альфонс де Ришелье, старший брат Первого министра. Вообще-то родители братьев планировали, что старшенький станет мальтийским рыцарем. Но мальтийские рыцари, все без исключения, обязаны уметь плавать, Альфонс же этому так и не выучился. Пришлось ему удовольствоваться семейной епархией в Люсоне, кою он вскоре оставил, решившись стать монахом-картузианцем. Когда младший брат получил власть, Альфонса забрали из монастыря Гранд-Шартрёз, сделали архиепископом – сначала в Эксе, затем в Лионе, и пожаловали кардинальской шляпой. Альфонс Ришелье имел репутацию идеального прелата; правда, был подвержен приступам безумия. В «критические дни» он надевал пунцовую робу, шитую золотом, и объявлял себя Богом Отцом. (Это у Ришелье было семейное – некоторые историки считают, что младшему брату иногда мнилось, будто он – конь.)

Интерес кардинала Альфонса к священным именам оказался сродни интересу врача к симптомам редкой болезни. Не удастся ли стереть буквы подручными средствами? Кардинал вооружился ножницами и начал бы опыт, если бы сестра Жанна не «осмелилась произнести: „Монсеньор, вы причиняете мне боль”». Тогда кардинал послал за настоящим врачом и велел соскоблить письмена. «Я снова воспротивилась, сказавши: „Монсеньор, лица, стоящие выше меня, не давали распоряжений на подобные опыты”. Кардинал спросил, кто же эти лица». Сестра Жанна ответила, да так, что живо пресекла все дальнейшие попытки хирургического вмешательства. Лицом, стоявшим выше нее, оказался кардинал-герцог, младший брат кардинала Альфонса.

А назавтра состоялась встреча совсем неожиданная – в Лионе, оказывается, находился отец Сюрен. Он уже побывал в Анси и возвращался домой. Пораженный немотой истерической природы, кою сам он относил на счет бесовских козней, отец Сюрен молился об избавлении на могиле святого Франциска Сальского – увы, тщетно. Визитантки города Анси гордились священной реликвией – сушеной кровью своего покровителя; ее предусмотрительно собирал слуга Франциска, когда цирюльник делал господину кровопускания. Аббатиса, Жанна де Шанталь, так прониклась к Сюрену, что отщипнула ему ценной крови. Сюрен проглотил ее. На мгновение кровь подействовала – он воскликнул: «Иисус Мария!» Но больше не смог произнести ни слова.

После непродолжительной дискуссии отцы-иезуиты города Лиона решили: пускай Сюрен и его спутник, отец Фома, поворачивают обратно в Анси, пускай сопровождают к могиле святого Франциска двух урсулинок. По пути в Гренобль произошло некое событие, которое сестра Жанна квалифицировала как «экстраординарное». Только отец Фома завел «Прииди, Дух Животворящий» – отец Сюрен стал ему вторить. С того момента он (по крайней мере, некоторое время) говорил без заминок.

По приезде в Гренобль отец Сюрен не замедлил воспользоваться своим вновь обретенным даром речи – прочел целый ряд вдохновенных проповедей, в коих превозносил бальзам святого Иосифа и священные письмена на руке сестры Жанны. Было в этом спектакле что-то прискорбное и одновременно возвышенное. Единственный актер, любя Господа с жаром и самоотречением, страстно убеждал паству в благости зла и истинности лжи. Вещая с амвона, отец Сюрен растрачивал последние ресурсы своей изнуренной плоти, подвергал опасности разум, и без того балансировавший на грани разрушения – а все для чего? Для того, чтобы убедить слушателей: убийство свершилось в соответствии с законом, истерию монахини получили свыше, а мошенничество и подлог творят чудеса. Конечная цель проповедей, понятно – прославление Господа. Однако субъективная нравственность намерений должна поддерживаться объективной и практической нравственностью результатов. Можно сколько угодно желать добра; но, если действовать в отрыве от реальности (со всем, что из этого вытекает), последствия будут чудовищные. Своей доверчивостью и упорным отрицанием такого понятия, как человеческая психология, если только она не объяснена в терминах устаревшей догмы, субъекты вроде Жан-Жозефа Сюрена гарантируют: брешь между традиционной религией и развивающейся наукой рискует достичь фатальных глубины и ширины. Как человек одаренный, Сюрен не имел права на глупость (во всяком случае, на ту степень глупости, которую демонстрировал). Он превратил себя в мученика на религиозной стезе, что не извиняет факта: вектор Сюренова рвения был направлен не туда, куда следовало[92].

Через пару дней после выезда из Гренобля паломники добрались до Анси. Оказалось, благая весть о бальзаме святого Иосифа изрядно их обогнала. Народ стекался со всех окрестностей; были такие, что проделали путь в целых восемь лье, чтобы собственными глазами увидеть и собственным носом учуять дивный бальзам. С утра до ночи Сюрен с Фомой только и делали, что прикладывали сорочку к разнообразным предметам, принесенным верующими – к четкам, нательным крестикам, медальонам с изображениями святых, и даже клочкам ткани и бумаги.

Сестра Жанна разместилась в обители визитанток, где аббатисой была ее тезка мадам де Шанталь. Если мы ожидаем найти в автобиографии нашей героини как минимум столько же страниц, посвященных этой сподвижнице и духовной дочери святого Франциска Сальского, сколько сестра Жанна выделила для Анны Австрийской или мерзкого Гастона Орлеанского – то нас ждет разочарование. Мадам де Шанталь сподобилась одного-единственного пассажа.

«Грудь сорочки, на кою был пролит благословенный бальзам, весьма испачкалась. Мадам де Шанталь и монахини постирали сорочку, возвратив ей изначальный цвет».

В чем причина странного молчания относительно столь выдающейся персоны, какою была основательница ордена Посещения Богоматери? Нам остается только строить догадки. Возможно, мадам де Шанталь, как женщину проницательную, нисколько не впечатлили потуги сестры Жанны изобразить из себя святую Терезу. Истинные святые наделены потрясающим даром – видеть человека насквозь; маски им не помеха. Наверно, незадачливая сестра Жанна в какой-то момент почувствовала себя голой (в духовном смысле); устрашилась неописуемой кротости и всеведения – и ее охватил стыд.

На обратном пути, уже в городе Бриаре, отцы-иезуиты распрощались со своими спутницами. Сестра Жанна более никогда не видела человека, который пожертвовал собой, чтобы вернуть ей рассудок. Сюрен и Фома повернули на запад, к Бордо; урсулинки направились в Париж, где сестра Жанна снова должна была встретиться с королевой. Дворца Сен-Жермен она достигла как раз вовремя. В ночь на 4 сентября 1638 года у Анны Австрийской начались схватки. К поясу Ее величества прикрепили подвязку Пресвятой Девы, доставленную из Нотр-Дам дю Пюи, а благословленная святым Иосифом сорочка накрыла монаршее чрево. К одиннадцати утра Анна Австрийская разрешилась младенцем мужеского пола, который спустя всего лишь пять лет стал Людовиком XIV. «Вот так, – пишет Сюрен, – святой Иосиф явил свое могущество – не только обеспечил королеве благополучные роды, но и даровал Франции монарха несравненной силы и величайшего ума, редкостной дальновидности и изумительной предусмотрительности, а пуще того – беспримерной набожности».

Убедившись, что роды прошли без последствий для венценосной матери, сестра Жанна упаковала сорочку и отправилась в Луден. Двери обители открылись перед нею – и закрылись за ее спиной, теперь уже навсегда. За этими дверями остались толпы почитателей, блеск и слава, но сестра Жанна не желала так вот сразу примиряться с монастырской рутиной, что отныне стала ее пожизненным уделом. Незадолго до Рождества она заболела – ее постигла гиперемия легких. Состояние, как она сама пишет, было безнадежное. Вот с какими словами Жанна обратилась к своему исповеднику: «Господь внушил мне огромное стремление отправиться на небеса, но также и вселил в меня понимание: если я еще побуду на земле, то сим окажу Ему немалую услугу. Святой отец, меня наверняка исцелит священный бальзам; подайте мне его». В Сочельник «в нашей часовне собралось огромное множество людей, жаждущих лицезреть чудо исцеления». Для важных персон в комнате, смежной с опочивальней сестры Жанны, поставили стулья, дабы они могли наблюдать через решетку. «Стемнело. Я была очень, очень плоха. Отец Аланж, иезуит, в полном облачении, в фелонии, вошел ко мне, держа сорочку с каплями священного бальзама. Он возложил сорочку мне на голову и начал литанию к святому Иосифу, причем каждое воззвание целиком повторял сам[93]. Я почувствовала, что совершенно здорова, уже в то мгновение, когда на меня возложили залог; но решила молчать, пока святой отец не кончит литании. Лишь тогда я объявила об исцелении и попросила, чтобы мне дали одежду».

Пожалуй, это второе, разыгранное как по нотам чудо не произвело на публику должного впечатления. В любом случае оно стало и последним.

Шло время. Тридцатилетняя война и не думала заканчиваться. Ришелье богател – народ нищал. Участились крестьянские восстания против высоких налогов, а также восстания буржуазии (в них участвовал отец Паскаля) против снижения процентных ставок по государственным облигациям. События эти ни в коей мере не затрагивали луденских урсулинок – их жизнь текла по-прежнему. Каждые несколько недель добрый ангел (по-прежнему в обличии де Бофора, только теперь – миниатюрный, всего в три с половиной фута высотой, и не старше шестнадцати лет) обновлял поблекшие письмена на левой руке сестры Жанны. Сорочка с каплями бальзама хранилась в красивом ларце среди других ценнейших и эффективнейших луденских реликвий.

Ришелье умер в конце 1642 года; всего через несколько месяцев за ним в могилу последовал Людовик XIII. От имени пятилетнего Людовика XIV страною с грехом пополам правили Анна Австрийская и ее любовник, кардинал Мазарини.

В 1644 году сестра Жанна взялась писать мемуары и получила нового духовного наставника, иезуита отца Сен-Жюра, которому послала свои собственные и Сюреновы незаконченные отчеты об одержимости. Сен-Жюр передал их епископу города Эврё, а тот, будучи ответственным за бесноватых в Лувье, продолжал руководить этой новой и еще более дикой (если такое возможно) оргией безумия и ярости, пользуясь записями о луденских событиях как учебником. «Полагаю, – сообщал сестре Жанне Лобардемон, – что ваша переписка с отцом Сен-Жюром весьма полезна для текущего дела».

По сравнению с событиями в Лувье, шинонский спектакль, срежиссированный нашим старым знакомым, отцом Барре, можно сказать, провалился. Начиналось все неплохо. Группа молодых женщин (некоторые из них принадлежали к лучшим семействам города Шинона) стала выказывать признаки бесноватости. Тут были и сквернословие, и корчи, и поклепы, и разоблачения – словом, всё по сценарию. Увы, одной из девиц по фамилии Белокен чем-то не угодил местный священник, отец Жилор. Пробравшись в церковь рано поутру, одержимая выплеснула на алтарь изрядно куриной крови, а затем, на сеансе экзорцизма, заявила, что кровь – ее собственная, а пролил ее Жилор, когда в полночь надругался над ее девством; да-да, прямо на алтаре. Отец Барре, понятно, поверил каждому слову и стал допрашивать бесов, окопавшихся в других одержимых – надо же было собрать побольше компромата. Однако тут в дело впуталась торговка, у которой была куплена злополучная курица. Эта честная женщина поделилась своими подозрениями с одним из судей. Лейтенант полиции начал расследование. Барре взбеленился, Белокен пошла в контрнаступление – у нее обнаружились сильные боли, насланные не кем иным, как колдуном отцом Жилором. Правда, хворь девицы не слишком впечатлила лейтенанта. Он взялся искать новых свидетелей. Тогда Белокен сбежала в город Тур – тамошний архиепископ, по слухам, благоволил к бесноватым и весьма интересовался экзорцизмами. Но девице не повезло – потенциальный покровитель оказался в отлучке, его замещал человек черствый и скептически настроенный. Выслушав рассказ просительницы, он призвал двух повитух, и те выяснили: боли действительно мучили Белокен, однако причиной их было присутствие во влагалище маленького оловянного шарика. На перекрестном допросе Белокен призналась, что сама его туда засунула, после чего незадачливого отца Барре лишили всех бенефициев и отлучили от Туреньской епархии. Он окончил свои дни в полном забвении, обретаясь в Ле-Мане, в монастыре, из милости.

Луденские бесы все это время вели себя вполне пристойно. Правда, был один случай их появления, и вот как пишет о нем сестра Жанна: «Я увидела силуэты двух ужасных мужчин и ощутила зловоние, от них исходившее. Каждый держал в руках розги. Эти чудовища схватили меня, грубо раздели, привязали к кровати и начали избивать. Порка продолжалась полчаса, а может быть, и долее». К счастью, поскольку мужланы сняли только платье, а сорочку оставили, набросив ее подол на голову сестре Жанне, последняя была избавлена от греховного созерцания собственной наготы. Когда же смердящие мерзавцы натешились поркой, опустили сорочку и отвязали свою жертву, та «не обнаружила признаков действий, несообразных с целомудрием».

Случались и еще подобные явления, но в целом чудеса последующих двадцати лет, зафиксированные сестрой Жанной на бумаге, были божественного происхождения. Например, ее сердце раскололи надвое и отметили (разумеется, не оставив никаких ран на коже) орудиями страстей Господних. Несколько раз сестре Жанне являлись души покойных монахинь и вещали о чистилище. Священные письмена на левой руке демонстрировались сквозь решетку всем мало-мальски значимым посетителям, отдельные из коих действительно верили в это чудо, другими же двигало любопытство и управлял скептицизм. При каждом подновлении имен, да еще и в промежутках, ангел-хранитель не скупился на рекомендации, передаваемые сестрой Жанной в письмах своему духовному наставнику. Порой ангел даже мог присоветовать что-то дельное третьей стороне – вельможе, вовлеченному в судебный процесс, или маменьке, рвущей сердце над дилеммой: сочетать ли дочь неравным браком сейчас (пока вообще берут) или цепляться за надежду на нового, более выгодного, соискателя; опять же, как долго за нее цепляться – не получится ли так, что единственным выходом для перезрелой девицы станет пострижение в монахини?

В 1648 году закончилась Тридцатилетняя война. Габсбургов окоротили, треть населения Германии ликвидировали. Европа была готова к капризам Людовика XIV в частности и к французской гегемонии в целом. Короче, полный триумф. Правда, имела место и интерлюдия к анархии – фронда сменяла фронду. Мазарини было удалился – но вернулся; снова ушел в тень – и снова из оной вышел, и в итоге исчез со сцены – насовсем.

Примерно в то же время скончался Лобардемон – уже давно он был не в фаворе, и смерти его почти не заметили. Единственный Лобардемонов сын подался в разбойники и погиб. Осталась в живых только дочь, и ей пришлось уйти в монастырь – по иронии судьбы, в луденскую урсулинскую обитель, под начало к бывшей протеже своего отца.

В январе 1656 года было опубликовано первое из Паскалевых «Писем к провинциалу», а спустя четыре месяца заговорили о великом янсенистском чуде – исцелении глаза Паскалевой племянницы посредством святого терния, что хранилось в Пор- Рояле[94].

Еще год спустя умер Сен-Жюр, сократив число корреспондентов сестры Жанны. Ей оставалось писать только другим монахиням и несчастному отцу Сюрену, который, по немощи своей, не мог отвечать на послания. Как же обрадовалась сестра Жанна, получив в начале 1658 года собственноручное письмо от Сюрена – первое за двадцать с лишним лет. «Сколь восхитительно, – поспешила она известить свою подругу мадам дю У, на тот момент – монахиню-визитантку в Ренне, – милосердие Господа нашего, Который, лишив меня отца Сен-Жюра, даровал зато силы дражайшему Отцу моей души, дабы он мог сам писать ко мне! Всего за несколько дней до получения его письма я сама ему отправила подробнейший рассказ о своем душевном состоянии».

Сестра Жанна продолжала писать о своем душевном состоянии – к Сюрену, к мадам дю У, ко всем, кто был готов прочитывать эти сообщения и отвечать на них. Если бы кому-то взбрело опубликовать письма сестры Жанны, только сохранившихся хватило бы не на один пухлый том; а сколько утрачено безвозвратно! Очевиден факт: сестра Жанна по-прежнему находилась в уверенности, будто «внутренняя жизнь» – это когда выворачиваешь себя прилюдно посредством постоянного самоанализа. В действительности внутренняя жизнь начинается, когда ретируется «я», способное к самоанализу. Болтая о своих состояниях, душа лишает себя возможности познать собственную божественную Основу. «Не оттого я воздерживался от писем к вам, что у меня не было такого стремления – ибо я желаю вам всяческого блага, но оттого, что я был почти уверен: сказано уже достаточно, а если что и требуется (подчеркиваю: ЕСЛИ), так это не письма и не речи – обычно их в избытке, – но молчание и труд». Эти слова святой Хуан де ла Крус адресовал группе монахинь, которые сетовали: почему-де он не отвечает на их послания со столь детальными описаниями душевных состояний. Да потому, что «речи отвлекают, а молчание и труд собирают мысли и укрепляют дух». Увы, ничто не могло заставить молчать сестру Жанну – она была многословна, как мадам де Севинье, но распространялась в письмах исключительно о своей особе.

В 1660 году, вместе с Реставрацией, двое британцев, наблюдавших сестру Жанну во всей ее бесовской славе, наконец-то добились славы и для себя. Том Киллигрю стал кавалером монаршей опочивальни и получил исключительное право на создание театра, в котором мог ставить пьесы, ограничиваясь только собственной цензурой оных. Что касается Джона Мейтленда, он, взятый в плен в битве при Вустере[95], отсидел девять лет в тюрьме, зато, с приходом к власти законного короля, Карла II, стал статс-секретарем Шотландии и новым главным фаворитом.

Сестра Жанна старела и слабела. Роль ходячей реликвии и главы урсулинок, священного объекта и неугомонной корреспондентки утомляла ее все больше и скоро сделалась непосильной. В 1662 году ангел в последний раз обновил письмена; с тех пор верующим и любопытствующим не на что стало глядеть. Впрочем, заодно с чудесами духовные претензии почему-то не исчезли и даже не умалились. «Предлагаю вам, – писал Сюрен, – беседу о первой необходимости, об основе благодати – я имею в виду смирение. Заклинаю и умоляю вас действовать так, чтобы сие святое смирение стало истинной и твердой основой вашей души. Предметы, кои мы с вами обсуждаем в письмах – зачастую тонкой, возвышенной природы, – ни в коем случае не должны ставить под угрозу сию добродетель». Как видим, ни доверчивость, ни тенденция переоценивать чудесность чудес не застили Сюрену глаза; Жан-Жозеф отлично понимал, с кем имеет дело. Сестра Жанна принадлежала к весьма распространенной в те времена разновидности боваристок. Насколько распространенной – можно понять из Паскалевых «Мыслей о религии и других предметах». Вот как он пишет о святой Терезе: «Господу угодно ее искреннейшее смирение, являемое ею; людям по нраву откровение, явленное ей. Поэтому мы тщимся подражать ее словам, воображая, что так подражаем ее образу жизни. Мы не испытываем любви к добродетели, которую так любит Господь; не стараемся мы и обрести Его милость, достигнув угодного Ему состояния».

Пожалуй, в глубине сознания сестра Жанна считала себя героиней своей собственной комедии. Оставшаяся часть сознания говорила: нет, ничего подобного. Мадам дю У, неоднократно подолгу, целыми месяцами, гостившая в Лудене, считала, что ее бедная подруга практически не выходит из-под власти иллюзии.

Сохранилась ли иллюзия до самого конца? Или сестра Жанна, по крайней мере, сумела умереть самой собою, а не героиней трагедии в свете софитов? Это ее закулисное «я» было нелепо в своей патетичности, но, если бы кто заставил сестру Жанну признать сей факт, если бы она перестала ассоциировать себя с автором «Внутреннего замка» – то есть со святой Терезой Авильской, – все еще могло бы исправиться. Пока сестра Жанна упорствовала, пока играла в кого-то другого – шансов для нее не было. Признай она сама свое истинное «я» – глядишь, обнаружила бы, что всегда являлась Кем-то Другим.

После смерти, последовавшей в январе 1665 года, личная комедия сестры Жанны была трансформирована урсулинками в полноценный фарс. Тело обезглавили. Набальзамированная голова заняла подобающее место – в посеребренном ларце с хрустальными стенками, рядом со священной сорочкой. Был нанят провинциальный живописец. Перед ним поставили непростую задачу: изобразить, да покрупнее, сцену изгнания Бегемота. Центральное место в композиции пусть занимает сестра Жанна – коленопреклоненная в экстазе перед отцом Сюреном, коему ассистируют отец Транквиль и монах-кармелит. В некотором отдалении – но строго по центру – пусть помещается Гастон Орлеанский со своей супругой-герцогиней; пусть оба взирают на одержимую. За ними, у окна, пусть угадываются многочисленные лица зрителей рангом пониже. Далее: в нимбе и в компании херувима святой Иосиф пусть парит надо всем действом. В правой руке у него должны быть три громовые стрелы, нацеленные на черный рой нечистых духов и бесов, исторгаемый разверстыми устами одержимой.

Более восьмидесяти лет сей шедевр изобразительного искусства провисел в урсулинской часовне в качестве популярного объекта поклонения. Однако в 1750 году в Луден наведался епископ Пуатевинский – и повелел снять картину. Разрываясь между приверженностью родной обители и необходимостью выполнить распоряжение, святые сестры нашли компромисс – завесили сестру Жанну другим полотном, большего размера. Спрятанная, сестра Жанна оставалась на своем месте. Правда, не слишком долго. Для обители настали тяжелые времена, и в 1772 году она прекратила свое существование. Картину передали канонику церкви Святого Креста, сорочку и мумифицированную голову, по всей вероятности, отправили в другую урсулинскую обитель, пощаженную судьбой. До наших дней ни картина, ни сорочка, ни голова не сохранились.

Глава одиннадцатая

В трагедии, если она разыгрывается перед нами, мы – сопереживатели; в комедии – только зрители. Драматург, специализирующийся на трагедиях, ассоциирует себя со своими персонажами, и тем же занят читатель либо зритель. Зато в комедии (имеется в виду комедия без примесей) нет никакой связи между творцом и творением, между зрителем и зрелищем. Автор наблюдает, судит и фиксирует события отстраненно; точно так же отстраненно аудитория глядит на его наблюдения, судит его судом и если комедия удалась – смеется. Комедия в чистом виде быстро приедается и теряет актуальность. Вот почему столь многие выдающиеся авторы выбирают смешанный жанр, где наличествуют колебания – от отстранения к отождествлению и обратно. Только что мы просто смотрели и смеялись – а вот уже сочувствуем героям и даже идентифицируем себя с теми, кто секунду-другую назад был для нас просто объектом суждения. Даже откровенно смешной персонаж – это потенциальный Анри-Фредерик Амьель или Мария Башкирцева[96]; зато и каждый измученный судьбой автор откровений или интимного дневника может рассматриваться, по нашему желанию, как объект для насмешек.

Сестра Жанна была одним из тех незадачливых человеческих существ, на которых неизменно отстраняешься, ибо они безнадежно комичны. Напрасно Жанна старалась, изливала на бумагу признания с целью пробудить сердечное сочувствие к своим страданиям – без сомнения, серьезным и многочисленным. Тот факт, что мы читаем о страданиях и все-таки видим бедную настоятельницу комической фигурой, объясняется просто: в этой женщине погибла великая актриса. Как актриса, она даже на саму себя почти всегда смотрела отстраненно. «Я», от лица которого ведется исповедь, иногда является стилизацией под святого Августина, иногда – королевой одержимых, иногда – святой Терезой номер два, но иногда, очень редко, сквозь бутафорию и грим мелькнет – и сразу скроется – искренняя молодая женщина, отлично знающая, кто она такая есть и как она соотносится с другими, более романтическими персонажами. Отнюдь не желая выставлять себя на посмешище, сестра Жанна тем не менее пользовалась всеми приемами драматурга-комика. Вот они, эти приемы: резкий переход от маски к гримасе, пафос, избыточные отрицания, слишком благочестивый лексикон, выдававший, сколь далеки от благочестия отдельные ее желания.

Мало того: сестра Жанна вела дневник, не думая, что у читателей могут оказаться в распоряжении другие источники информации об описываемых событиях. Так, из официальных отчетов об экзорцизмах, приведших Грандье на костер, нам известно, что сама сестра Жанна и еще несколько урсулинок страдали угрызениями совести и пытались отозвать показания, насчет ложности которых не сомневались даже во время истерических припадков. Автобиография сестры Жанны изобилует покаяниями в тщеславии, гордыне, нетвердости веры. Но о самом страшном – о систематической клевете, погубившей невиновного человека, в автобиографии нет ни словечка. Сестра Жанна не упоминает и об эпизоде, который единственный во всей этой дикой истории достоин доверия, – о своем публичном раскаянии и признании своей вины. Наша героиня благоразумно решила принять циничные заверения Лобардемона и капуцинов: якобы ее раскаяние – бесовские козни, а ложные обвинения – святая правда. Даже если подать этот эпизод в самом выгодном свете, он неминуемо запятнал бы портрет авторши – жертвы дьявола, которую чудесным образом спас Господь. Замяв ужасные и трагические факты, сестра Жанна создала литературную версию себя самой – в лучших комедийных традициях.

Что касается Жан-Жозефа Сюрена, он за свою жизнь назаблуждался за семерых, написал и наделал много глупостей, граничащих с гротеском. Но для каждого, кто читает его письма и мемуары, Сюрен остается фигурой чисто трагической; ему неизменно сочувствуешь, пусть даже его страдания нелепы, надуманны и в известном смысле вполне им заслужены. Сюрен открывается нам изнутри; Сюрен не носит масок. «Я», от лица которого ведется исповедь, всегда не кто иной, как Жан-Жозеф. Он не тщится явить себя другим, более романтичным персонажем – в отличие от сестры Жанны, которая предпринимает подобные попытки и всякий раз выдает себя. Тщась возвысить свою особу, бедняжка скатывается в комедию, а порой и в фарс.

Начало трагедии Сюрена мы уже описывали. Железная воля, направляемая высочайшим идеалом – духовным совершенством – заодно с ошибочными представлениями об отношениях между Абсолютом и относительностью, между Богом и природой, надорвала слабый организм, расшатала и без того нестабильную психику. К приезду в Луден Жан-Жозеф был уже серьезно болен. В Лудене, несмотря на попытки смягчить манихейские эксцессы других экзорцистов, Сюрен стал жертвой слишком близко к сердцу принятой идеи вселенского Зла. Бесов подпитывала жестокость кампании против них же; бесы жировали на энергии, получаемой от монахинь и бесогонов. Под влиянием искусственно вызванного помешательства на зле некоторые тенденции, находившиеся в латентном состоянии (например, снятие таких запретов, как запрет на богохульство), расцвели пышным цветом. Лактанс и Транквиль умерли в конвульсиях «Велиаловых тисков»[97]. Сюрен страдал тем же недугом, но выжил.

В Лудене отец Сюрен выкраивал время на письма, даром что был постоянно занят бесогонством – или терзаем психосоматическими расстройствами. Писем он написал великое множество, но ни с кем из своих корреспондентов (кроме ненадежного отца д’Аттиши) не откровенничал. Медитация, умерщвление плоти, чистота сердца – вот обычные темы, на которые распространялся Сюрен. Бесы и личные страдания практически не упоминаются.

«Касательно вашей созерцательной молитвы, – пишет Сюрен одной из монахинь, – я вовсе не полагаю дурным знаком, что вы не можете, как утверждаете, сконцентрироваться на конкретной теме, кою намечаете себе заранее. Советую вам не цепляться за одну тему, но погружаться в молитвы с той же сердечной волей, с какой, бывало, вы входили в покои матушки д’Аррерак, дабы беседовать с нею и помогать скоротать время. К этим встречам вы ведь не готовились, не составляли планов, не выбирали придирчиво предметов для дискуссии – ибо эти действия уничтожили бы наслаждение беседой. Вы ходили к матушке д’Аррерак с желанием поддержать горение вашей дружбы. Так же вам следует входить и к Господу».

«Любите Господа Бога, – советует Сюрен другому своему другу, – и доверяйтесь Его воле. Ибо, где Он вершит деяния, там душе следует только ждать. Доверяйтесь и бездействуйте, будьте открыты воле Любви, ее мощи. Оставьте суетные заботы, неизменно связанные со многими изъянами, от коих надобно очиститься».

И что же это за божественная Любовь, спросим мы; что это за Любовь, чьей воле и мощи душа должна открыться? «Задача Любви – уничтожить, разрушить, отменить – а затем создать заново, построить, воскресить. Это неописуемо страшно и неописуемо сладко; чем страшнее, тем желаннее, тем привлекательнее. Вот какой Любви мы должны отдаться. Я не буду счастлив, пока не увижу, как Любовь сия одержит над вами верх, поглотит вас, истребит полностью».

В Сюреновом случае процесс истребления – только начало. Почти весь 1637 год и первые месяцы 1638 года Сюрен был больным человеком – но таким больным, в жизни которого случались и периоды вполне сносного самочувствия. Недуг еще держался в рамках, когда сравнительно нормальное состояние просто регулярно нарушается серией выпадений из такового.

«Сия навязчивая идея, – написал Сюрен двадцать пять лет спустя в «Опытах изучения другой жизни»[98], – сопровождалась исключительной живостью и ясностью ума, кои помогали ему нести свое бремя не только терпеливо, но и с благодарностью». Об истинной, полной концентрации на предмете уже и речи не шло – Сюрен не мог больше изучать философские и богословские труды. Но еще был способен пользоваться плодами прежних занятий, еще импровизировал. Подавленный, не представляющий, что сейчас скажет и сумеет ли вообще вымолвить хоть слово, Сюрен поднимался на помост и становился за кафедру, чувствуя примерно то же, что чувствует осужденный, поднимаясь на эшафот. Затем, внезапно, его грудь распирало от «внутреннего ощущения жара сильнейшей благодати, сердце же билось столь громко, что святой отец мог перепутать его удары с трубными звуками; вдобавок на него нисходили огромная мощь голоса и мысли – он становился другим человеком… Шлюз открывался, выплескивая в его разум все изобилие мощи и знания».

Затем – внезапно – наступила перемена. Шлюз затворился, поток вдохновения иссяк. Болезнь приняла новую форму. Больше она не выражалась в навязчивой идее сравнительно нормальной души – идее, когда прикосновение к Богу вызывает сладостно-мучительные спазмы. О нет, отныне Сюрен был лишен света, из чего логически вытекало умаление и деградация человека в нечто меньшее, чем человек. В ряде писем, написанных за 1638 год к одной монахине, испытавшей подобные симптомы, Сюрен подробно рассказывает о начальной стадии своего недуга.

Он страдал, в том числе физически. Выпадали дни и даже целые недели, когда не слишком сильный, но почти беспрестанный жар удерживал Сюрена в состоянии крайней вялости. В другое время он мучился от некой разновидности частичного паралича. Сохраняя некоторый контроль над своим телом, Сюрен не мог двинуть ни рукой, ни ногой без титанического усилия, а главное, без острой боли. Самые элементарные действия превратились в настоящие испытания, каждое задание, вроде бы пустячное, рутинное – в Гераклов подвиг. Несчастный тратил два-три часа на то, чтобы расстегнуть крючки своей сутаны. О том, чтобы полностью раздеться до нижней рубахи, он теперь и не мечтал. Почти двадцать лет Сюрену приходилось спать одетым. Однако никто не отменял еженедельной смены белья (иначе завелись бы вши, к которым Сюрен «питал глубокое отвращение»). «Я страдал столь неописуемо, что, случалось, всю ночь с субботы на воскресенье проводил за одним занятием – стаскивал грязную рубашку и натягивал свежую. Это сопровождалось чудовищной болью; если когда я и чувствовал жалкие намеки на облегчение, так лишь до четверга, ибо с четверга меня терзал страх перед неминуемой сменой рубашки. Кажется, я обменял бы эту пытку на любую другую, если бы то было в моей воле».

Впрочем, процесс принятия пищи был не лучше. Рубашка, по крайней мере, менялась раз в неделю. А вот Сизифов труд разрезания мяса на кусочки, донесения вилки до рта, охватывания пальцами стакана – повторялся изо дня в день. Еще ужаснее его делали отсутствие аппетита и почти полная уверенность едока в том, что сразу после трапезы он исторгнет съеденное, а если и не исторгнет, так будет мучиться несварением желудка.

Доктора делали все, что могли – пускали Сюрену кровь, ставили клистиры, силком запихивали его в теплую ванну. Толку почти не было. Симптомы имели телесную природу, но их причину следовало искать не в испорченной крови или разбалансированных гуморах пациента, а в его мозгу.

Этот мозг победил бесноватость. Борьба теперь шла не между Левиафаном и душой, коя, несмотря на беса, чувствует присутствие Бога; борьба шла между определенным понятием о Боге и определенным понятием о природе. Раздвоенный Сюренов дух воевал на два фронта, и на обоих ему было туго.

Что бесконечное должно включать конечное и в результате присутствовать в каждом гране пространства, в каждый момент времени – сомнений вроде не вызывает. С целью избавиться от этого очевидного вывода, ускользнуть от его практических последствий, особо строгие христианские мыслители прежних эпох задействовали всю свою изобретательность, а суровые христианские моралисты – все свои самые убедительные аргументы и ограничения.

Это – падший мир, заявляли мыслители; природа, что человеческая, что субчеловеческая – насквозь пропитана грехом. Стало быть, развивали мысль моралисты, с природой надо бороться на всех фронтах – подавлять ее внутри себя, игнорировать и осуждать извне.

Однако лишь через подношение природе можно надеяться на дары Благодати. Лишь принимая даруемое в том виде, в каком оно предлагается, мы можем стать достойными Дара. Лишь через факты придем мы к изначальному Факту. «Не гоняйтесь за истиной, – советует один из учителей дзен-буддизма, – но просто воздерживайтесь от приверженности тому или иному мнению». Христианские мистики, к слову, говорят почти то же самое. Почти – потому что им приходится делать исключение в пользу мнений, известных как догмы, постулаты веры, традиции благочестия и тому подобное. В лучшем случае это – вехи, не более; если же мы «путаем палец с Луной»[99], то неизбежно заплутаем. До Факта следует добираться через факты; посредством слов или фантазий, инспирированных словами, его не достигнешь. Царствие небесное можно призвать на землю, но нельзя выстроить в воображении или путем благочестивых рассуждений. Да и на земле ждать его нечего, покуда мы, люди, упорствуем в существовании не на земле и среди земных благ, но в мире, который навязывает наше одержимое «эго». Мир этот построен на идее отделения себя от природы, на идее отвращения от всего естественного, на идее компенсаторных фантазий и готовых предположений о ходе вещей. Царство человеков должно наступить прежде, чем настанет Царство Божие. Необходимо умерщвление – но не природы, а нашей фатальной тенденции к подавлению всего естественного. Нужно избавиться от предубеждений, от вербальных шаблонов, в которые, по нашему хотению, якобы должна укладываться реальность; от фантазий, в которых мы прячемся, когда что-то идет не по плану. Это и есть «благое равнодушие» святого Франциска Сальского; это «отрешенность», или осознанное принятие всех событий, о котором писал иезуит Жан-Пьер де Коссад. Это, наконец, «отказ от приверженности мнениям», который в дзен-буддизме неотделим от Совершенного Пути.

Начитавшись мистиков, да и опираясь на собственный опыт, Сюрен поверил, что Бога можно познать напрямую, посредством союза души с божественной Основой бытия – самой души и всего мира. Но близко было Сюрену и другое мнение: насчет первородного греха, который испортил природу, и эта порча обеспечила пропасть между Творцом и творениями. Вооруженный этими представлениями о Боге и Вселенной (каковые представления он, совсем как идолопоклонник, трактовал как заменяемые фактами и изначальным Фактом), Сюрен решил: попытка искоренить из разума и тела все природное будет только логичной. Главное, не переусердствовать, а то получится самоубийство. В старости Сюрен признал, что заблуждался. «Следует отметить, что в течение нескольких лет, которые предшествовали приезду в Луден, святой отец держал себя в крайне строгих рамках с целью умерщвления плоти и в стремлении приблизиться к Господу; порыв был благой, однако сопровождался великим истощением телесных резервов и ограничением разума. Потому отец пребывал в состоянии самой неловкой скованности (rétrécissement), коя, без сомнения, заслуживала порицания, хотя и вызывалась благими намерениями». Упиваясь убеждением, будто бесконечное каким-то образом находится за пределами конечного, будто Бог каким-то образом противопоставлен своим созданиям, Сюрен пытался умертвить даже не свое эгоистическое, пристрастное отношение к природе, не фантазии и представления, которые заняли в его голове место природы – но саму Природу, непреложный факт наличия жизни, облеченной в плоть, на одной конкретной планете.

«Презирайте все естественное – таков его совет – пусть плоть будет унижена, ибо унижения ее желает сам Господь». Плоть «проклята и приговорена к смерти» – и это справедливо; поэтому мы должны «позволять Господу сдирать с нас кожу и распинать нас ради Его удовольствия». Насчет удовольствия Сюрен знал доподлинно – из личного горького опыта. Полагая, что плоть безнадежно греховна и дурна, он превратил усталость от мира (типичный симптом невроза) в ненависть ко всему человеческому в себе самом, отвращение к внешней среде – в ненависть и отвращение еще более интенсивные оттого, что он, Сюрен, так и не избавился от пороков, что человеческие существа, пусть мерзкие, оставались для него источниками искушения. В одном из писем Сюрен сознается: несколько дней назад он взялся исполнять некое деловое поручение. Ему, больному, это занятие – настоящая отдушина. Тоска отступила, Сюрен уже не чувствует себя таким несчастным – но вдруг понимает: улучшением он обязан тому факту, что «каждый миг был полон безбожия». Тоска возвращается, причем усиленная чувством вины, убеждением, что Сюрен содеял грех. Угрызения совести мучают беспрестанно – однако не подвигают Сюрена ни действовать, ни хотя бы каяться. Он «пьет грехи, как воду, питается ими, как хлебом». Он существует в состоянии паралича воли и способности предпринимать какие бы то ни было шаги. Но чувствительность отнюдь не парализована. Сюрену осталось одно – страдать; больше он ничего не может. «Чем меньше на человеке одежд, тем острее ощущает он удары». Сюрен – в «пустыне смерти». Причем «пустыня» – это не просто отсутствие; это Ничто – мстительное, «чудовищное и кошмарное, это бездна, где не дождешься помощи или утешения ни от одного существа», где Создатель и есть главный палач, к которому жертва испытывает только ненависть. Новый Хозяин желает править единолично; вот почему он делает жизнь своего слуги совершенно невыносимой; вот почему природа, загнанная в последнее убежище, подвергается медленной и смертельной пытке. Ничего не осталось от личности, кроме самых гадких составляющих. Сюрен больше не мог думать, заниматься науками, проповедовать; не мог работать, обращать к Хозяину сердце, полное любви и благодарности. Но «чувственная, животная сторона натуры» пока не умерла, и натура «окунулась в преступления и мерзости». «Мерзостями» наряду с гордыней, себялюбием и амбициозностью считались преступно фривольные порывы переключиться на что-нибудь небожественное. Уничтожаемый изнутри неврозом и заблуждениями, Сюрен решает усилить эффект умерщвления плоти еще и извне. Как же – ведь остались занятия, пусть немногочисленные, которые до сих пор отвлекают его от страданий! И Сюрен от них отказывается, ибо чувствует необходимость «слить воедино внешнюю и внутреннюю пустоту». Таким образом, он отрекается от самой надежды на внешнюю поддержку, оставляет «проклятую» плоть без всякой защиты – на милость Господа Бога. Врачи как раз предписали ему есть побольше мяса, но Сюрен не слушается. Господь послал ему тошноту как средство очищения. Если он дерзнет выздороветь, он нарушит Господнюю волю.

Итак, здоровье расшатано, дела и отдых – под запретом. Но остались виды деятельности, в которых Сюрен еще может блеснуть талантом и ученостью – это проповеди, это теологические трактаты, это поучения, это стихи о божественном – над ними Сюрен работал кропотливо, ими до сих пор, в своей преступной суетности, гордился. Колебания были долгими, но закончились мощным импульсом уничтожить все когда-либо написанное его рукой. Манускрипты нескольких книг, заодно со многими другими бумагами, были изорваны в клочья и сожжены. Сюрен, «лишенный всего, остался нагим пред страданиями». Он оказался «в руках Мастера, который (уверяю вас!) упорен в своей работе и гонит меня самыми тернистыми тропами, против коих восстает все мое телесное существо».

Через несколько месяцев тернистые тропы сделались настолько труднопроходимыми, что Сюрен лишился способности повествовать о своих физических и душевных мучениях. С 1639 по 1657 год он не написал ни строчки, ибо страдал особой патологией – неспособностью складывать буквы в слова. Патология распространялась и на чтение. Временами несчастный даже говорил с большим усилием. Он находился в полной изоляции, был оторван от общения, от всего внешнего мира. Отлучение от людей плохо, спору нет; но оно – ничто по сравнению с отлучением от Бога. Именно к этой пытке был теперь приговорен Сюрен. Вскоре после возвращения из Анси он уверился (уверенность длилась много лет), будто на нем лежит проклятие, будто ему только и осталось, что ждать, в полном отчаянии, смерти, которая из ада на земле перенесет его в ад бесконечно худший – ад в аду.

Исповедник и высшие чины иезуитского ордена пытались внушать Сюрену: милость Господняя безгранична, ни один человек не проклят окончательно. Пока живешь – есть надежда на спасение. Один ученый богослов даже доказывал эту точку зрения посредством силлогизмов; другой явился в лазарет, навьюченный пухлыми томами, и долго разглагольствовал, ссылаясь на авторитет отцов Церкви. Все было напрасно. Сюрен знал, что он отвергнут Богом, что бесы, над которыми он сравнительно недавно одержал победу, уже готовят ему местечко в вечном пламени. Пусть богословы говорят, сколько вздумается; факты и собственные поступки Сюрена громче слов. Все события, все ощущения убеждали несчастного в предрешенности его судьбы. Сидел ли он у огня – непременно из-за каминной решетки выскакивал красный уголек (символ вечного проклятия). Входил ли в церковь – так обязательно под фразу о Божией справедливости либо о порицании злобных сердцем – без сомнения, произнесенную или пропетую персонально для него. Если во время проповеди священник упоминал заблудшую душу – Сюрен был совершенно убежден, что имеется в виду его душа. Однажды его позвали помолиться у ложа умирающего монаха; Сюрену пришло в голову, будто он, как Урбен Грандье, – колдун, и послушные ему бесы могут, если он прикажет, вселиться в невинного человека. Мало того: как раз этим – внедрением бесов – он сейчас и занят. Велит Левиафану, бесу гордыни, вторгнуться в тело смертельно больного. Призывает Изакарона, беса похоти, Балаама, беса буффонады, и Бегемота, покровителя богохульства. Бедный монах стоял на пороге вечности, готовый сделать последний, решающий шаг. Если при этом шаге его душа будет полна любви и веры – он обретет вечное блаженство. Ели же нет… Сюрен буквально чуял вонь горящей серы, слышал вой и скрежет зубовный – однако помимо своей воли (а может, намеренно?) продолжал призывать бесов, продолжал надеяться, что они так или иначе проявят себя. Внезапно умирающий содрогнулся всем телом и заговорил – не так, как прежде, не о Господней воле, не о Христе и Деве Марии, не о божественной милости и радостях рая, но о хлопанье черных крыл, о полчище сомнений и невыразимом ужасе. Сюрена охватил трепет. Он понял: нет, он не ошибся, он и вправду колдун.

К внешним и надуманным доказательствам обреченности на адские муки добавлялась внутренняя уверенность, которую подогревала в Сюреновом мозгу некая враждебная и определенно сверхъестественная сила. «Кто говорит о Боге, – писал Сюрен, – говорит об океане запретов, а еще (дерзну так выразиться) о лишениях, превосходящих всякую меру». В бесконечные часы полного бездействия, пригвожденный к кровати параличом воли, выборочным коллапсом и защемлением мышц, Сюрен был открыт «видениям Господнего гнева – столь великого, что никакая боль с ним не сравнится». Год шел за годом, одна разновидность страданий сменяла другую – но ощущение отверженности Господом не покидало Сюрена. Он знал об этом на интеллектуальном уровне; он чувствовал чудовищную тяжесть – бремя божественной справедливости. Он не мог тащить это бремя, однако оно оставалось с ним.

Для усугубления фатальной убежденности имелись еще и видения – столь яркие, столь правдоподобные, что Сюрен терялся в догадках, не мог понять, что они такое – игра ума или нечто, действительно представшее перед глазами. По большей части он видел Христа. Не Христа – Спасителя, а Христа – Судию. Не Христа наставляющего или страдающего, но Христа в Последний Судный день – такого, какой является нераскаявшемуся грешнику непосредственно перед смертью, какого зрят проклятые души в адской бездне. Смотреть на этого Христа было «невыносимо больно», как на воплощение гнева, отторжения и мстительной ненависти. Иногда он являлся Сюрену в виде воина в полном вооружении и в алом плаще. Иногда плыл по небу на уровне горных пиков, иногда караулил у церковных дверей, не пуская грешника во храм. Иногда столпом света (не просто видимого, но и осязаемого) исходил из дароносицы – в такие моменты больной Сюрен чувствовал презрение такой силы, что однажды эта сила столкнула его с лестницы, откуда он наблюдал религиозную процессию. (Порой – такова глубина сомнения, создаваемого истинной верой, посредством индукции, в мозгу верующего – Сюрен делался убежден: Кальвин прав, Христа в Святых Дарах просто нет. Страдалец оказывался между двух огней. Зная из опыта, что Христос находится в освященной облатке, он знал, также из опыта, что Христос его проклял. Но если считать истиной доктрину об отсутствии Христа в облатке – Сюрен все равно проклят, ведь тогда он примыкает к еретикам.)

Являлся Сюрену не только Христос. Однажды к нему пришла Пресвятая Дева, нахмурилась, выразила дивным ликом отвращение и гадливость. Затем простерла длань, из коей вырвалась молния, и все Сюреново существо, на ментальном и на физическом уровне, пронзила боль от этой молнии. Вырастали перед несчастным и другие святые (глядеть на каждого было «невыносимо мучительно») – тоже с молниями. Сюрен видел их во сне, пробуждался резко, ибо ему снилось вторжение очередной молнии в его организм. Постепенно к привычному набору прибавились вовсе нежданные святые. Например, однажды ночью Сюрен был поражен молнией из десницы «святого Эдуарда, короля Англии». (Какого именно Эдуарда – Мученика? Или бедного Эдуарда Исповедника? Неизвестно.) Как бы то ни было, святой Эдуард явил «ужасный гнев на меня, и я уверился, что именно это [метание святыми разящих молний] происходит в аду».

На начальных стадиях своего продолжительного изгнания из рая и из мира людей Сюрен еще мог, по крайней мере, периодически, пытаться восстановить контакт с внешней средой. «Я ходил по пятам за своими наставниками и братьями-иезуитами, желая поведать им о том, что делается в моей душе». Попытки были тщетны. (Один из главных страхов, что преследуют пораженного тяжким душевным либо физическим недугом – это когда бедняге дают понять: «между нами и тобой лежит пропасть». К примеру, состояние пораженного кататоническим ступором несопоставимо с состоянием здорового человека. Мир таких несчастных радикально отличается от мира тех, чьи тела не сковывает паралич. Некий мостик между двумя мирами может построить любовь, но и ей не под силу соединить края пропасти. При отсутствии любви не будет даже и мостика.) Итак, Сюрен ходил за своими наставниками и духовными братьями, но ни те, ни другие его не понимали; они даже сочувствовать не желали. «Теперь я вижу, как права была святая Тереза, сказавши: нет боли невыносимее, чем та, кою причиняет исповедь, ежели исповедник чересчур предусмотрителен». Все отмахивались от Сюреновых откровений. Он хватал брата-иезуита за рукав, он тщился, уже в который раз, объяснить, что с ним происходит. Это было так просто, так очевидно, так неописуемо ужасно! Брат- иезуит снисходительно улыбался, постукивал себя по лбу. Сюрен безумен; мало того – он сам навлек на себя безумие. Господь, уверяли Сюрена, карает его за гордыню и стремление выделиться. Жан-Жозеф возжелал стать более совершенным духовно, чем остальные, вообразил, будто к совершенству можно прийти особым путем, отличным от иезуитского! Нет, ничего подобного, возражал Сюрен. «Естественный здравый смысл, на коем зиждется наша вера, упорно предостерегает нас от всяких проявлений потустороннего; так, стоит человеку объявить себя проклятым, окружающие начинают считать его безумцем». Однако симптомы меланхолии и ипохондрии – совсем другие: например, если человек воображает себя горшком либо кардиналом (или, если он и впрямь кардинал, как Альфонс Ришелье – тогда Богом Отцом). Считать себя проклятым, утверждал Сюрен, вовсе не признак безумия. И ссылался на Генриха Сузо, на святого Игнатия, на Блазиуса, на святую Терезу, на святого Хуана де ла Крус. Каждый из них в определенный период верил, что проклят – и, однако, все были в своем уме и вели праведную жизнь. Увы, адепты здравого смысла и предосторожности либо отвращали слух от Сюреновых речей, либо, если и снисходили до оных (не скрывая нетерпения), – не верили им.

Подобное отношение усугубляло отчаяние Сюрена и все дальше тащило его по дороге уныния. Он дошел до того, что 17 мая 1645 года, находясь в небольшой иезуитской обители в Сен-Макер, неподалеку от Бордо, совершил попытку самоубийства. Всю ночь он боролся с искушением разом все покончить; несколько утренних часов провел за молитвой над Святыми Дарами. «Незадолго до обеда святой отец пошел в свою келью. Войдя, он увидел, что окно открыто. Святой отец шагнул к нему, посмотрел вниз, в бездну [дом стоял на скале над рекой] и отшатнулся, ибо высота пробудила в его разуме дикий инстинкт. Не отрывая взгляда от окна, святой отец начал пятиться и оказался в середине кельи, где лишился чувств. Вдруг, словно во сне, не сознавая, что делает, он ринулся к окну и выбросился вниз». Падение было замедлено скальным выступом, на который Сюрен угодил; лишь после удара о выступ он упал на речной берег. Он сломал бедро, однако внутренние органы ничуть не пострадали. Заключительный пассаж Сюрену продиктовала, вероятно, его неубиваемая страсть к чудесам. Рассказ о трагедии он заканчивает почти комической припиской: «В тот самый миг, когда упал святой отец, к реке подъехал гугенот. Покуда его вместе с конем переправляли на пароме, он все потешался над святым отцом. Достигнув противоположного берега и вновь усевшись в седло, гугенот поскакал было по лугу, но вдруг конь взбрыкнул и сбросил седока, в результате чего тот сломал руку. Тогда он объявил, что сам Господь покарал его за шутки над святым отцом – якобы тому вздумалось полетать; иначе чем объясняется факт, что гугенот, упавши с неизмеримо меньшей высоты, получил то же увечье? Высота, с коей падал святой отец, и впрямь была смертельна; не минуло и месяца после события, как с подоконника сорвалась кошка, охотившаяся на воробья – и погибла, хотя звери эти, будучи легки и проворны, обыкновенно падают с больших высот без ущерба для себя».

Сломанные кости совместили, наложили шину, и через несколько месяцев Сюрен смог ходить, правда, прихрамывал. Что касается разума, его так просто не вылечишь. Искушение впасть в уныние сохранялось долгие годы. Скалы, колокольни, верхние этажи притягивали Сюрена. Он не мог взглянуть на нож или веревку без того, чтобы в нем не вспыхнуло желание повеситься либо перерезать себе горло.

Деструктивный настрой касался не только собственного тела. По временам Сюрен едва боролся с позывом поджечь обитель, где сам и жил. Строения и люди, их населявшие, библиотека, полная сокровищ мудрости и веры, часовня, драгоценные облачения, распятия, даже Святые Дары – пусть все, абсолютно все станет пеплом. В ком, спрашивается, может умещаться столько злобы? Понятно – во враге рода человеческого. И кто в таком случае Сюрен, если не проклятая душа, не дьявол в человеческом обличье, ненавидимый Господом и ненавидящий в ответ? Естественное состояние, с точки зрения логики не придерешься. И все-таки в Сюрене, даром что он почитал себя проклятым, сохранялась частица души, противившаяся злым делам, кои он просто обязан был вершить, злым мыслям и чувствам, кои должен был пестовать. Искушение убить себя и предать огню обитель оставалось очень сильным, но Сюрен с ним боролся. А вот осторожные и предусмотрительные братья не желали зависеть от успешности его борьбы. После попытки суицида к Сюрену приставили послушника; если тот отлучался, несчастного попросту привязывали к кровати. В течение трех лет Сюрен систематически подвергался разным видам унижений, кои братья-иезуиты имели в своем арсенале специально для умалишенных.

Люди со склонностью к насилию (их очень много) упиваются страданиями ближних; правда, впоследствии их настигает кара. Так вот, чтобы совесть не слишком угрызала, тираны и садисты напридумывали себе оправданий. Жестокость по отношению к детям называется дисциплиной, послушанием Господнему слову: «Кто жалеет розгу, тот ненавидит сына своего». Жестокость к преступникам предписана Категорическим Императивом. Жестокость к еретикам от религии или от политики раздувает паруса Истинной Веры. Жестокость к представителям иной расы узаконена псевдонаучной аргументацией. Некогда широко распространенная, жестокость к душевнобольным до конца не изжита до сих пор – ведь такие пациенты очень утомляют. Однако сейчас для объяснения именно этого вида жестокости богословская терминология больше не используется. Сюрена и других жертв истерии и психоза мучили, во-первых, ради самих мук, созерцание коих столь приятно мучителям; а во-вторых, из-за убеждения: с безумцами только так и надо поступать, жестокость им на пользу. Считалось, что безумец сам вызвал свою болезнь, что безумие – наказание Господне за явный или тайный грех, Господь сам позволяет бесам вселиться в тело грешника. Безумцы, будучи разом и врагами Господа и временными воплощениями зла, не заслуживают, чтобы с ними миндальничали. Наказывать их, и посуровее! Тут не то что угрызений совести не возникало – тут мучителя грело чувство, будто он прямо на земле, яко же на небеси, исполняет божественную волю. Обитателя Бедлама пороли, морили голодом, сажали на цепь в вонючей яме. Если его навещал священник, то лишь затем, чтобы втемяшить в дурную голову: ты сам виноват, Господь на тебя гневается. Для общества несчастный был помесью бабуина и ярмарочного шута с чертами преступника, которому вынесли самый суровый приговор. По воскресным дням и религиозным праздникам отец семейства водил детей глядеть на безумцев, как сейчас водит в зоопарк или в цирк. Кстати, никаких запретов не существовало – дразни пленника сколько влезет. Такое даже поощрялось: ведь сидящий на цепи – враг Господа Бога, а значит, надо его хорошенько потыкать тростью. Недаром психически здоровый человек, которого считают безумцем – любимая тема драматургов и писателей шестнадцатого-семнадцатого веков. Давайте вспомним хотя бы Мальволио, или доктора Маненте[100], или несчастную жертву из плутовского романа «Симплициссимус» Гриммельсгаузена. Что же касается фактов, они куда неприятнее вымысла.

Луиза дю Тронше оставила воспоминания о своих злоключениях в огромном парижском сумасшедшем доме Сальпетриер, куда она попала в 1674 году, после того как была обнаружена на улице, вопящая и хохочущая. За несчастной женщиной почему-то увязалась целая стая бродячих кошек – они-то и возбудили подозрение, будто Луиза не просто безумна – она еще и ведьма. В больнице Луизу держали на цепи в клетке и выставляли на всеобщее обозрение. Почтеннейшая публика тыкала в несчастную тростями, отпускала шуточки насчет кошек и адских мук, уготованных ведьмам. Охапка грязной соломы, что служит ей постелью – как славно она вспыхнет, когда безумица отправится на казнь! Каждую неделю Луизе приносили свежую солому, а старую сжигали, причем принуждали женщину на это смотреть – разумеется, под ободряющие крики вроде: «На костер ее, на костер ведьму!» Однажды в воскресенье Луиза слушала проповедь, темой которой сама и была. Священник представил ее пастве в качестве наглядного примера – вот, мол, как Господь карает грешников. В нашем мире это клетка, зато в мире загробном Луизу ждет Ад. Пока несчастная рыдала, дрожа от ужаса, священник с воодушевлением повествовал о пламени, о вони, о брызгах кипящего масла, о бичевании раскаленными железными прутьями – во веки веков, аминь.

При таком режиме Луизе, разумеется, становилось все хуже и хуже. Своим выздоровлением она обязана священнику, навещавшему больных – тот обходился с Луизой по-доброму и был настолько милосерден, что учил ее молиться.

Опыт Сюрена аналогичен опыту Луизы. Правда, Сюрен был избавлен от нравственных и физических пыток, применявшихся к обитателям публичного сумасшедшего дома. Но и в лазарете при коллеже иезуитов, в окружении коллег – людей ученых и набожных – он хлебнул горя. Послушник, приставленный к Сюрену, бил его нещадно. Школяры, стоило им заметить чокнутого святого отца, разражались визгом и улюлюканьем. Впрочем, чего от них и ожидать? Не ожидал Сюрен подобного поведения от серьезных, превзошедших науки братьев-иезуитов, проповедников, как и он сам. И, однако, сколь раздражительны они оказались, сколь черствы! В их сердцах вовсе не было места состраданию. Те, кого Бог не обидел здоровьем, кому дал плотное телосложение, уверяли Сюрена, будто он в полном порядке, и заставляли выполнять непосильные задания. Когда Сюрен кричал от боли, верзилы только смеялись: еще бы, ведь боль – только плод воображения. Попадались среди братьев-иезуитов изощренные моралисты – эти садились у Сюренова изголовья и часами толковали о заслуженной каре, кою несет Жан-Жозеф; причем явно упивались собственными нравоучениями. Отдельные священники приходили из любопытства, развлечения ради; они говорили с Сюреном, как с малым ребенком или с кретином; при нем они сами себе казались чрезвычайно умными и остроумными, да еще и отпускали издевательские шуточки, полагая, что раз Сюрен не отвечает – значит, и не понимает ничего. Однажды «в лазарет, где я лежал один, явился весьма важный святой отец. Он уселся подле меня, устремил мне в лицо пристальный взгляд. Так продолжалось довольно долго. Наконец он отвесил мне тяжеленную оплеуху, хотя я его ничем не обидел и обижать не собирался. Затем он ушел».

Сюрен изо всех сил старался обратить жестокость окружающих к пользе для своей души. Господу угодно, чтобы он был унижен уверенностью в его безумии, чтобы с ним обращались как с отверженным; угодно лишить его уважения и даже права на сочувствие. Сюрен к этому притерпелся; он пошел дальше, он теперь активно желал унижений. Однако сознательных усилий примириться с судьбой было недостаточно для излечения. Как в случае с Луизой дю Тронше, Сюрена исцелила доброта. В 1648 году отец Бастид, единственный из всех иезуитов не веривший, будто безумие Сюрена необратимо, был назначен ректором в коллеж города Сент. Отец Бастид испросил разрешения взять с собой Жан-Жозефа и получил таковое. В Сенте, впервые за десять лет, Сюрен обрел сочувствие и понимание. С ним стали обращаться как с больным, который проходит тяжелое испытание духовного характера – а не как с закоренелым преступником, наказанным Господом и потому заслуживающим дополнительных наказаний от людей. Он по-прежнему не мог покинуть свою тюрьму и общаться с миром – но теперь мир сделал шаг навстречу.

Первой на новое лечение отреагировала бренная плоть. Много лет хроническая тревога не давала Сюрену толком дышать. Его дыхание было поверхностным, казалось, он всякую минуту на грани асфиксии. И вдруг диафрагма пришла в движение, Сюрен сделал полноценный вдох, наполнил легкие живительным воздухом. «Все мои мускулы ранее пребывали словно в тисках, в этаких многочисленных клещах; теперь одни клещи ослабили хватку, а за ними и другие, и третьи. Что за дивное облегчение я ощутил!» Получается, Сюрен испытывал телесный аналог духовного освобождения. Тем из нас, кто страдал от астмы или сенной лихорадки, знаком этот ужас – быть физически отрезанными от вселенной; знакомо и блаженство воссоединения с вселенной, когда отпускает астматический приступ или исчезает зловредный аллерген. На духовном уровне большинство человеческих существ страдает от аналога астмы – однако лишь смутно догадывается, что живет в состоянии хронического удушья. Правда, некоторые все же знают про себя, кто они такие – недышащие создания. Отчаянно стараются они глотнуть воздуха и, если наполняют легкие, чувствуют нездешнее блаженство.

За свою странную жизнь Сюрен попеременно бывал скован и освобожден, заперт в душной темноте и вознесен на горную вершину, прямо к солнцу. Легкие Сюрена отражали состояние его души – скукоживались, когда душа застывала, и расширялись, когда она расправляла крылья. Дневник пестрит словами «стиснут», «связан», «зажат», но попадается и их антитеза – «раскрыт». Слова эти выражают главный факт опыта Жан-Жозефа – резкие колебания между экстремальным напряжением и освобождением; между «усадкой», когда даже собственное «я» непомерно велико, будто пальто с чужого плеча, и дозволением себе самому вести более наполненную жизнь. Примерно то же – опыт, извлеченный из череды несоразмерностей – подробно описано в дневнике Мен де Бирана и с восхитительной мощью выражено в стихах Джорджа Герберта и Генри Воэна.

У Сюрена психологическое освобождение иногда сопровождалось экстраординарным расширением грудной клетки. В период экстатического самоотречения он обнаружил, что его кожаный жилет, который имел шнуровку спереди, словно ботинок, сделался тесен, и его надобно выпустить на пять-шесть дюймов. (Святой Филип Нери в юности испытал аналогичное состояние. Его сердце в экстазе так увеличилось, что треснули два ребра. Несмотря на это, а может, и благодаря этому святой Филип Нери дожил до глубокой старости, причем никогда не бездельничал.)

Сюрен был убежден, что наряду с чисто этимологической связью между дыханием и духом существует связь и реальная. Он различал четыре вида дыхания: дыхание дьявола, дыхание природы, дыхание благодати и дыхание славы; он утверждал, будто ему по опыту известно, каково каждое из них. К сожалению, в подробности Сюрен не вдавался – оставил нас в полном неведении относительно своих изысканий в области управления праной.

Благодаря доброте отца Бастида Сюрен вернул себе ощущение принадлежности к человеческому роду. Однако Бастид мог говорить только за людей – но не за Бога; точнее, не за милое Сюренову сердцу представление о Боге. Еще недавно полутруп, Сюрен теперь снова дышал полной грудью, но чтение, письмо, проповеди, простые действия вроде ходьбы, принятия пищи, одевания-раздевания неизменно доставляли ему дискомфорт, а то и причиняли острую боль. Невозможность выполнять их была связана с убеждением Сюрена, что он проклят. Оно, это убеждение, никак не отпускало несчастного, служило источником ужаса и отчаяния, единственным эффективным отвлечением от которого являлись боль и симптомы тяжелого недуга. Сюрену делалось легче на душе, только если ухудшалось его физическое состояние[101].

Пожалуй, самой удивительной особенностью болезни отца Сюрена была вот какая: часть его разума всегда оставалась абсолютно здоровой. Неспособный читать и писать, выполнять простейшие действия без мучительной, изнуряющей боли, убежденный, что проклят, преследуемый мыслями о суициде и позывами богохульствовать, менять веру и впадать в ересь (то он – истовый кальвинист, то – манихей), Сюрен во все продолжительное время своего испытания сохранял способность к литературному творчеству. В первые десять лет он сочинял главным образом стихи. Перекладывая новые тексты на популярные мотивчики, Сюрен превратил огромное количество баллад и застольных песен в христианские церковные гимны. Вот несколько строф о святой Терезе и святой Екатерине Генуэзской из баллады «Святые упиваются Любовию» на мотивчик «Повстречала я германца».

Вдруг из тени остролиста, Аки звездочка, лучиста, Дева на тропу ступает, Полный кубок наливает И речет: «Испей из кубка, Благодать впитай, как губка, А потом давай молиться, Чтобы брызгала криница, Чтоб не сделалась пуста До пришествия Христа!» Катерина ей в ответ: «Влаги слаще не пила! В стенках тонкого стекла Чистой веры плещет свет!»

Стихи слабые, вдобавок выдают дурной вкус, но виною тому не болезнь, а отсутствие таланта. Сюрен, даже когда был здоров, сочинял на редкость плохие вирши. Он был одарен, причем весьма щедро, как прозаик; умел исчерпывающе, ясным языком, описать любой предмет. Именно это он и делал в течение второй фазы своего недуга. Между 1651 и 1655 годами Сюрен сочинил и надиктовал помощнику свой самый значительный труд, «Духовный катехизис». Это трактат, по широте охвата и внутренним достоинствам сравнимый со «Святой мудростью» англичанина Августина Бейкера, который был современником Сюрена. Несмотря на объем в более чем тысячу страниц при формате в одну двенадцатую долю, «Катехизис» остается вполне читабельной книгой. Правда, стиль в разладе с глубиной мысли – но за это «спасибо» надо сказать редактору девятнадцатого века, убравшему все «старомодные излишества». С неосознанной иронией этот издатель говорит о «дружеской руке». К счастью, сия рука, сколь ни старалась, не сумела испортить бесценной простоты, явленной автором при анализе даже самых тонких материй; не погубила манеры, в какой Сюрен рассуждает о чудесах – словно они случаются, потому что должны случаться.

При работе над «Катехизисом» Сюрен не имел возможности пользоваться трудами других богословов и даже перечитывать им же самим надиктованное. И все-таки ссылки на чужие труды точны, а весь «Катехизис» отличается удивительной четкостью плана и логичностью возвращений к прежним темам, каждая из которых всякий раз рассматривается с новой точки зрения либо подвергается более глубокому анализу. Чтобы создать такую книгу при таком недуге, нужна феноменальная память и невероятная способность к концентрации. Впрочем, Сюрена, даром что он преодолел самый тяжкий этап своей болезни, по-прежнему – и не без причин – считали ненормальным.

Определенно, быть безумцем с ясным мышлением и полным владением собственными интеллектуальными возможностями – одно из самых ужасных испытаний. Не тронутый недугом разум Сюрена мог только беспомощно наблюдать, как воображение, эмоции и автономная нервная система, подобно шайке преступников, сговариваются, как бы им разрушить организм хозяина. По сути, имела место борьба между активной личностью и жертвой предположений; между Сюреном-реалистом, изо всех сил старающимся управиться с фактами, и Сюреном-вербалистом, превращающим слова в чудовищные псевдореалии, от которых ужас и отчаяние овладеют кем угодно.

Поистине, случай Сюрена относится к категории экстремальных. «В начале было Слово»; насколько известно, утверждение совершенно правильное. Язык является инструментом человеческого прогресса, рывка из животного состояния; однако он – причина отступления от животной невинности и согласия с природой – в бездну сумасшествия и дьявольщины. Без слов не обойтись, но они – фатальны. Воспринимаемые как рабочие гипотезы, предположения о мире являются инструментами; вооружившись ими, мы продвигаемся по пути познания мира. Но, воспринимаемые как абсолютные истины, как догмы, которые следует глотать не жуя, как идолы, коим следует поклоняться не задумываясь, идеи о мироустройстве искажают восприятие реальности и заводят нас в дебри неподобающего поведения. «Желая соблазнить слепцов, Будда играючи уронил слова из своих золотых уст. Небо и земля с той поры покрыты зарослями колючек», – учит Даи-О Кокуши. Колючки, кстати, произросли не только на Дальнем Востоке. Если Христос пришел «не мир принести, но меч» – то лишь потому, что он и его последователи не имели иного выбора, кроме как облечь в слова свои знания. Как все остальные слова, эти, Христовы, были порой недостаточны, порой избыточны и всегда – неточны, а значит, могли толковаться многими способами. Воспринимаемые как рабочие гипотезы – то есть как системы координат для хранения фактов человеческого существования и работы с этими фактами – предположения, выведенные из слов, обладали большой ценностью. Воспринимаемые как догмы и идолы, они становились причинами чудовищных зол – религиозной ненависти, религиозных войн, религиозного империализма, заодно с ужасами калибром помельче, вроде луденской оргии и Сюренова безумия, которое он сам на себя накликал.

Моралисты упирают на обязанность контролировать страсти; разумеется, они правы. К сожалению, большинство моралистов забывают о не менее важной обязанности – контролировать слова и продиктованные ими выводы. Преступления страсти совершаются только в состоянии аффекта, когда кровь кипит – а кипит она нечасто. Зато слова все время с нами, и они (спасибо установкам, данным каждому в раннем детстве) наполнены силой столь колоссальной, что способны оправдать даже веру в колдовство и заклинания. Преступления идеализма гораздо опаснее, чем преступления страсти – ведь к ним подстрекают, их питают, их оправдывают священные слова. Такие преступления планируются, когда пульс в норме, а совершаются, когда кровь – нормальной температуры. Причем с неизменным упорством в течение многих лет. В прошлом слова, диктовавшие преступления идеализма, были главным образом религиозными; сейчас они – политические. Догмы больше не имеют отношения к метафизике – они имеют отношение к позитивизму и идеологии. Единственное, что не изменилось – так это идолопоклоннические суеверия тех, кто глотает догмы, да еще, пожалуй, систематическое безумие и дьявольская жестокость, с которыми догмоглоты действуют.

Перенесенное из лаборатории и кабинета в церковь, парламент или зал заседаний, представление о рабочих гипотезах могло бы освободить человечество от коллективного безумия и хронических позывов к массовым убийствам и самоубийствам. Фундаментальная проблема человечества связана с экологией: людям следует научиться жить в согласии со Вселенной на всех уровнях, от материального до духовного. Нам, как расе, придется изыскивать пути дальнейшего существования на небольшой планете с ограниченным количеством ресурсов, многие из которых невосполнимы; притом же население постоянно увеличивается. Как индивидуумам, нам придется строить сносные связи с бесконечным Разумом – хотя мы, по привычке, считаем себя от него изолированными. Сконцентрировав внимание на постулате «кому много дано, с того много и спросится», мы, глядишь, разовьем удовлетворительные методы взаимодействия друг с другом. «Ищите сперва Его Царства и правоты, а остальное получите в придачу»[102]. Мы же упорно ищем «остального», а почему? Потому, что сугубо людские интересы порождаются, с одной стороны, эгоистичными страстями, а с другой – поклонением словам, будто идолам. В результате главная экологическая проблема остается нерешенной и даже неразрешимой. Помешательство на власти не дает организованным обществам исправить отношения с планетой. Помешательство на словесных системах-идолах не дает индивидуумам исправить отношения с изначальным Фактом. Гоняясь за «остальным», мы теряем не только это «остальное», но и Царство Божие, и землю, на которую оно должно прийти.

Определенные предположения, которым Сюрена учили как догмам, свели беднягу с ума, ибо создали предпосылки для страха и отчаяния. К счастью, были и другие предположения – более вдохновляющие и столь же догматичные.

12 октября 1655 года (Сюрен к тому времени возвратился в коллеж в Бордо) к нему пришел один из отцов-иезуитов, чтобы выслушать Сюренову исповедь и подготовить его к причастию. Единственным серьезным грехом, в коем больной мог обвинить себя, оказалось недостаточно порочное поведение. Ведь, поскольку Господь проклял Сюрена, было бы только правильно до конца бренного существования погрязать в пороках; Сюрен же, нарушая Господнюю волю, жил праведником. «Предположение, будто христианину следует сокрушаться о своем благочестии, вероятно, покажется читателю странным; таковым оно кажется ныне и мне». Эти слова написаны в 1663 году. В 1655-м Сюрен все еще считал обязанностью пропащей души вершить зло. Но, вопреки такой обязанности, он никак не мог переступить через свои моральные устои и содеять хоть что-нибудь дурное – потому и считал себя грешником, ничуть не уступающим хладнокровному убийце. В этом-то грехе Сюрен и исповедовался «не как человек земной, для коего еще есть надежда, но как проклятый, коему не спастись». Духовник, оказавшийся добрым и здравомыслящим, и вдобавок хорошо осведомленный о Сюреновой слабости насчет преувеличений, заверил беднягу: пусть он сам и не слишком тяготеет к подобным вещам, но знает по наитию: все будет хорошо. «Ты поймешь свое заблуждение, сможешь думать и действовать, как другие люди, и почиешь в мире». Слова произвели должный эффект, и с того момента удушающий туман вокруг Сюреновой головы начал рассеиваться. Господь, оказывается, его не отверг; для него жива надежда – на исцеление в земном мире, на спасение в мире загробном.

Надежда запустила процесс выздоровления. Один за другим исчезали симптомы физической немощи, ослабил хватку паралич. Первой вернулась способность писать. Однажды, в 1657 году, через восемнадцать лет неграмотности, вызванной психическим состоянием, Сюрен взял перо и заполнил мыслями о духовной жизни целых три страницы. Получились настоящие каракули, «будто вовсе не человеческая рука их выводила»; но Сюрен не огорчился. Главное, что рука снова слушалась разума, пусть и с неохотой.

Через три года Сюрен обрел способность передвигаться на своих ногах. Вот как это случилось. Сюрен жил в деревне, в доме друга. Поначалу из спальни в столовую и обратно его носили двое слуг, «ибо я не мог сделать ни шагу без ужасной боли. Причем боль была не паралитического свойства; она отдавалась в животе, вызывала спазмы и одновременно – бурю в кишках». Но 27 октября 1660 года к Сюрену приехал родственник. Когда он засобирался обратно, Сюрен нечеловеческим усилием поднял себя с места и вымучил несколько шагов до порога, желая учтиво проводить своего посетителя. Тот откланялся, а Сюрен остался стоять, глядеть на сад, где «все растения вдруг предстали мне очень четко и ясно, так, как в течение пятнадцати лет я не был способен воспринимать их, пораженный немощью нервов». Ощущая вместо привычной боли «некое удовольствие», Сюрен преодолел пять-шесть ступеней и очутился непосредственно в саду – где задержался. Он взирал на живую изгородь – на переплетение черных веток и глянцевую зелень густой листвы; на лужайку, на кусты ромашковых астр, что всегда расцветают к Михайлову дню, на аллею грабов. А вдали невысокие холмы на фоне бледного неба отливали лисьей медью, и солнечный свет был почти как серебро. Ни ветерка, тишина прямо-таки хрустальная. И это живое чудо падающих листьев и четких контуров; чудо бесконечного множества и единства, убегающего времени и присутствия вечности.

Назавтра Сюрен снова рискнул вступить во вселенную, почти им забытую; на третий день он добрался до самого колодца – и не ощутил желания броситься в этот колодец. Сюрен даже покинул пределы сада; шурша сухой листвой, утопая в ней по щиколотку, он долго бродил в роще, что начиналась сразу за оградой. Исцеление наступило.

Неприятие внешнего мира Сюрен называет «немощью нервов». Но эта немощь никогда не мешала ему концентрировать внимание на теологических понятиях и фантазиях, выраставших из этих понятий. По сути, это была одержимость образами и абстракциями, которые отрезали Сюрена от мира природы со столь катастрофичными последствиями. Задолго до болезни Сюрен сам себя загнал в мир, где слова и реакции на слова были важнее предметов и жизней. С утонченным безумием человека, который упивается верой ради веры, Лалеман учил: «Не следует дивиться ничему на сей земле, кроме Святого таинства. Если бы Господь мог дивиться, Он дивился бы лишь сему, да еще таинству Воскресения… После Воскресения не до́лжно дивиться». Не видя данного Господом мира, не дивясь ему, Сюрен всего-навсего поступал, как велел ему учитель. Надеясь заслужить Царство Божие, игнорировал земные дары. Однако высшего Дара не получишь, отказываясь от промежуточных даров. Царство Божие придет на землю – но будет вовсе не таким, каким мерещится человеку, воля которого искорежена эгоистичными стремлениями и отторжениями жизни, разум которого изувечен готовенькими формулировками.

Как теолог, убежденный в обреченности греховного мира, Сюрен соглашался с Лалеманом; он так же считал, будто в природе нечему дивиться, да и смотреть-то особо не на что. Но теория шла вразрез с новым опытом. «Порой, – пишет Сюрен в „Духовном катехизисе”, – Святой Дух просветляет душу постепенно, и тогда Он пользуется преимуществом всех средств, кои может воспринимать человек; животные, деревья, цветы, все творения способствуют обучению души великим истинам, тайно внушают ей, как угодить Господу». А вот еще пассаж на тему: «В цветке, в малой козявке Господь являет душам все сокровища Своей мудрости и доброты; и более ничего не нужно, чтобы души воспылали любовью к Нему». Повествуя непосредственно о себе, Сюрен отмечает: «Во множестве случаев моя душа бывала одарена сиими состояниями восторга; тогда солнечный свет делался много ярче, нежели обычно, и в то же время не был слепящим – но мягким и приятным глазу, словно исходил от другого природного светила. Однажды, в таком состоянии, я вышел в коллежский сад в Бордо; и так велик был свет, что я прогуливался словно в Раю». Краски были «интенсивны и естественны», силуэты казались отчетливее, чем всегда. Спонтанно, как бы по благословенной случайности, Сюрен вступил в бесконечный и вечный мир, где мы оказались бы, будь «двери восприятия чисты», как писал Блейк в поэме «Бракосочетание Рая и Ада». Увы – восторг испарился и не возвращался в течение всех лет болезни. «Ничего мне не осталось, кроме воспоминаний о величайшем событии, превосходящим красотой и грандиозностью все когда-либо испытанное мною».

Итак, человеку было явлено Царство Божие на земле – а он уцепился за идею игнорирования всего сущего; отчего это? Вероятно, винить следует меланхолию заодно с вредоносной приверженностью к словесам и пустым формулировкам. Сюрен познал Бога в природе, но, вместо того чтобы использовать этот опыт (как использовал его Томас Траэрн в «Сотницах медитаций»), Сюрен и после Богоявления с упорством безумца отказывался взирать на чудеса творения и дивиться им. Все свое внимание он сосредоточил на более мрачных и унылых предположениях учения, да еще на собственных эмоциональных и воображаемых реакциях на эти предположения. Увы – это самый верный способ закрыться для бесконечной благодати.

Всякий раз, когда Антей касался земли, мощь его прибывала. Гераклу пришлось поднять Антея и задушить, пока он находился в воздухе. Разом и гигант и герой, Сюрен ощущал живительное облегчение от контакта с природой – и волевым усилием сам себя отрывал от земли, сам себе ломал шею. Он жаждал освобождения; однако, понимая союз с Богом Сыном как систематическое отрицание неиссякаемой божественности природы, добился лишь частичного просветления в союзе с Богом Отцом, в отрыве от заявленного мира; правда, достиг он и союза со Святым Духом. В открытой фазе исцеление Сюрена не являлось переходом из тьмы в «блаженное пробуждение», когда разум позволяет Разуму познать до конца, что он такое на самом деле. Нет, исцеление, скорее, оборачивалось противоположным состоянием, в котором «особые дары» делались столь же обыденными, сколь обыденным было прежде экстраординарное опустошение. Следует отметить, что даже в худшие периоды болезни Сюрен иногда испытывал вспышки радости, эфемерную и краткую уверенность, что, несмотря на проклятие, Господь пребывает с ним. Эти вспышки участились, уверенность растянулась во времени. Душевные переживания следовали одно за другим, каждое видение было ярким и ободряющим; Сюрен почти беспрестанно ощущал блаженство. И, однако, вот что читаем у Сюрена: «Дабы чтить Господа нашего, как до́лжно, надобно освободить сердце от пут привязанностей к духовным восторгам и воспринимаемым милостям. Нельзя зависеть от подобных вещей. Одна только вера да будет опорой, ибо лишь вера возвышает нас до Господа чистыми; ибо она оставляет душу в пустоте, и эту пустоту заполняет Господь». Так двадцать с лишним лет назад Сюрен советовал одной монахине – а теперь отец Бастид, чья доброта послужила отправной точкой в выздоровлении Сюрена, в той же манере говорил с ним самим. Сколь бы ни были возвышающи и утешительны переживания души, они не равнозначны просветлению и не являются средствами достичь такового – утверждал отец Бастид, причем не от собственного имени. В поддержку ему были все христианские мистики, он цитировал святого Хуана де ла Крус. Некоторое время Сюрен честно старался следовать советам отца Бастида, однако божественная благодать проявляла себя с нарастающей активностью. Если Сюрен игнорировал эти проявления – они меняли знак с плюса на минус. Тогда уделом Сюрена становились опустошенность и уныние. Господь будто бы снова отвернулся от него, бросил на грани прежнего отчаяния. И Сюрен, вопреки Бастиду и святому Хуану де ла Крус, взялся за старое – отдался на милость видений, экстазов и озарений. Между ним и отцом Бастидом, а также наставником обоих, отцом Анжино, стали возникать споры, и в конце концов все трое обратились к сестре Жанне: не спросит ли у своего ангела, что тот думает об особых дарах? Добрый ангел начал с того, что принял сторону отца Бастида. Сюрен запротестовал, и тогда, после энного количества писем, которыми обменялись сестра Жанна и трое иезуитов, ангел объявил, что каждая из спорящих сторон права по-своему, ибо старается служить Господу как умеет. Сюрен и отец Анжино удовлетворились этим ответом, но отец Бастид остался недоволен. Он даже пошел дальше: выразил мнение, будто сестре Жанне пора прекращать сношения с небесным двойником господина Бофора. Причем нашлись лица, с Бастидом солидарные. В 1659 году Сюрен проинформировал сестру Жанну, что некий высокопоставленный священник весьма недоволен «лавочкой», в которую сестра Жанна превратила общение с ангелом; этот священник сравнивает деятельность сестры Жанны со «справочным бюро, куда обращаются по вопросам брака и возбуждения судебных исков», и негоже монахине идти на поводу у настырных мирян. Пусть немедленно прекратит! Нет, не общение с ангелом, как желательно отцу Бастиду, а лишь консультации с оным по мирским делам; пусть обращается к ангелу исключительно с вопросами духовного свойства.



Поделиться книгой:

На главную
Назад