Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бесы Лудена - Олдос Хаксли на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В данном контексте представляется нелишним заметить, что нравственная тональность медиумических представлений о жизни (об этом много лет назад говорил Фредерик Майерс) в целом безупречна. Разве что из-за стиля их можно принять за чепуху. Но, как бы ни был коряв язык изложения, как бы ни были банальны мысли (а в последние три столетия – это как минимум! – все великие истины кажутся банальными), т. н. чепуха неизменно оказывается безвредной и даже могла бы вызвать душевный подъем, пиши медиумы чуть более внятно. Вывод: в определенных видах транса медиумы выходят за рамки личного подсознательного, покидают грязное обиталище Первородного Греха и оказываются в пределах подсознательного разума, где, подобно окошку в отдаленном доме, горит и преображает все своим неярким, но заметным светом Первородная Добродетель. Тут-то и нельзя зевать; тут-то надо поскорее слиться с Богом Отцом и Богом Сыном – иначе, того и гляди, заполнит пустоту не Святой Дух, а всякие сущности – свои, доморощенные, подсознательные – или внешние; безобидные, а то и полезные – или совершенно нежелательные.

Имея дедуктивные подтверждения реальности мистических экспериментов, имея такие доказательства, Лалеман и его последователи могли не тревожиться. У них была информация из первых рук, подкреплявшаяся авторитетными литературными трудами – от «Мистического богословия» Дионисия Ареопагита до почти современных им произведений святой Терезы и святого Хуана де ла Крус. Насчет истинности и божественной природы, достичь которых можно лишь очищением сердца и покорностью Святому Духу, Лалеман с последователями не сомневались. Выдающиеся слуги Господни былых времен описали свои ощущения; правоверие этих записей подтверждено Отцами Церкви. Да и сам Лалеман, и его ученики пережили агонию Темных Ночей, когда терзаются чувства и воля, и познали мир Божий, превосходящий человеческое разумение[39].

Глава четвертая

Всякому, кто не имел к тому душевного стремления, жизнь в монастыре семнадцатого века казалась безысходно тоскливой; чуть скрашивали ее редкие всплески религиозного экстаза, да еще, пожалуй, мирские новости, приносимые посетителями, и невинные, но совершенно идиотские виды рукоделия. Жан-Жозеф Сюрен в своих «Письмах» упоминает плетение из соломки – занятие, которому столь многие святые сестры отдали столь много своих свободных часов. Шедевром коллективного творчества стала миниатюрная соломенная карета, запряженная шестеркой соломенных же лошадок и предназначенная в подарок знатной патронессе для украшения туалетного столика. А вот что пишет о монахинях из обители Посещения отец де ла Коломбьер: хотя устав был от первой до последней буквы направлен на то, чтобы вести души к высотам христианского совершенства, и хотя среди сестер встречались поистине святые, никуда не деться от того факта, что «монастыри подчас полны лиц, которые живут по уставу, соблюдают все правила, встают чуть свет, спешат к мессе, молятся, исповедуются и так далее лишь по привычке, лишь потому, что к тому зовет монастырский колокол и потому, что так поступают все остальные обитатели монастыря. Сердца таких сестер и братьев никак не участвуют в их делах. У этих людей свои соображения, свои мелочные планы, свои занятия; а все связанное с Богом для них безразлично. Чувства и мысли, вся любовь этих монахов и монахинь устремлены к родным и друзьям, а Богу остаются лишь вымученные эмоции, которые, разумеется, никак не могут Его удовлетворить… Обители, сии горнила, где душам следует пылать любовью к Господу, обеспечивают им только тление, и велика вероятность, что ситуация изменится к худшему».

Жану Расину монастырь Пор-Рояль казался уникальным и достойным восхищения по причине «духа уединения, молчаливости сестер, их полного безразличия ко всему мирскому, даже к событиям, происходящим в непосредственной близости от обители». Этот список пор-рояльских добродетелей позволяет нам делать выводы о суетности сестер и братьев в других, не столь известных монастырях.

Обитель урсулинок, основанную в Лудене в 1626 году, по этим показателям можно назвать монастырем среднестатистическим. Большинство сестер (всего их жило в обители семнадцать душ) были молодые женщины из благородных семейств. На путь служения Господу они ступили не потому, что сподобились озарения или пылали желанием достичь христианского совершенства, а по причине весьма прозаической – семьи просто не могли дать за ними приданого, сопоставимого со знатным происхождением и удовлетворяющего соискателей столь же родовитых. Впрочем, сестры вели себя прилично, шлейф скандальной славы за ними не тянулся. Молодые аристократки следовали монастырскому уставу – правда, без энтузиазма и даже порой через силу.

Жизнь в обители была тяжела. В Луден, где каждый второй житель был протестантом, а каждый первый – скрягой, урсулинки приехали почти без гроша. Скудных средств хватило на аренду мрачного старого дома, о котором говаривали, будто в нем обитают привидения, – поэтому-то желающих там поселиться не находилось, даже несмотря на дешевизну. Мебели у сестер не было – некоторое время они, бедняжки, спали на полу. Ученики – источник столь необходимого дохода – что-то не спешили в обитель, и урсулинки голубых кровей – все эти де Сазилье, д’Эскобло, де Барбезье и де ла Мотте, все эти де Бельсиэль и де Дампьерре были вынуждены выполнять самую черную работу и обходиться без мяса не только по пятницам, но и по понедельникам, вторникам, средам и четвергам. К счастью, через несколько месяцев на помощь им явился снобизм. Буржуазный Луден сообразил, что за очень скромную плату сможет учить своих дочерей изысканному французскому и манерам, которые не посрамят и особ, приближенных ко двору; что наставницами будут: дальняя родственница кардинала Ришелье, близкая – кардинала де Сюрди, младшая дочь маркиза и племянница епископа Пуатевинского. И, едва эта мысль осенила луденцев, от учениц в обители отбою не стало.

Наконец-то у сестер-урсулинок завелись денежки. Были наняты слуги для черной работы, в трапезной появились говядина и баранина, а тюфяки с полу переместились на деревянные кровати.

В 1627 году настоятельницу перевели в другую обитель ордена урсулинок. Ее место заняла сестра Жанна де Анж, в миру – Жанна де Бельсиэль. Дочь Луи де Бельсиэля, барона де Козэ, и Шарлотты Гумэр д’Эшиллье, родовитостью не уступавшей своему супругу, Жанна родилась в 1602 году; в описываемый нами период ей было около двадцати пяти лет. Недурная лицом, она имела крайне малый рост и тяжелое искривление позвоночника – возможно, следствие костного туберкулеза. Едва ли Жанна получила лучшее образование, нежели остальные знатные девицы того исторического периода, зато она отличалась острым умом, который, вкупе с темпераментом и характером, делал ее несносной для окружающих и немало вредил ей самой. С ранних лет Жанна сознавала, что непривлекательна, что способна вызывать в людях лишь гадливую жалость. Понимание обделенности судьбой заставило девочку закрыться для всех; нет, она не позволит себе никого любить – ведь ответная любовь для нее все равно заказана. С ненавистью к окружающим, отверженная, она жила в некоем панцире и высовывалась наружу лишь для того, чтобы атаковать врагов. Врагами для Жанны априори были все люди, без исключения; отравленным оружием – сарказм и странные приступы глумливого смеха. «Я заметил, – писал о ней Сюрен, – что аббатиса обладает специфическим чувством юмора, которое, видно, не подвластно в ней контролю и провоцирует ее смеяться и отпускать шуточки; полагаю, культивирует сие пристрастие демон Балаам. Ему ненавистна серьезность, с какой следует относиться ко всему божественному, поэтому Балаам рождает в аббатисе злорадную веселость, уничтожающую угрызения совести, необходимые для слияния с Господом. Оказалось, одного-единственного часа подобной злорадной веселости довольно, чтобы разрушить все созданное мной за многие дни, но мне удалось вселить в аббатису сильное желание избавиться от врага». Бывает смех, идеально сочетающийся «со всем божественным», – это смех над собою, вызванный самоуничижением или самокритичностью, это снисходительный смех; это смех, каким отчаявшийся или негодующий реагирует на извращенную абсурдность, царящую в мире. Не таков был смех сестры Жанны. Издевательский или циничный, он всегда относился к другим, и никогда – к ней самой. Издевки можно счесть симптомами непреодолимого желания увечной женщины поквитаться с судьбой, указав окружающим их место (всегда – внизу, вне зависимости от качеств осмеиваемого). Цинизм, хоть и вызывается тем же стремлением к компенсаторному доминированию, имеет не столь личную природу. Он – просто глумление надо всем, вышучивание всего, что по общепринятым стандартам является священным, возвышенным и великим.

От персонажей, подобных Жанне де Бельсиэль, нет житья ни им самим, ни окружающим. Замучившись со своей гадкой дочерью, родители отправили Жанну к престарелой тетушке, настоятельнице соседнего монастыря. Через два-три года Жанна с позором вернулась домой – монахини потерпели полное фиаско в ее исправлении. Еще через несколько лет родительский дом опостылел Жанне настолько, что даже монастырь стал казаться избавлением. Жанна перебралась в обитель урсулинок в Пуатье, прошла период послушничества и дала священные обеты. Как нетрудно догадаться, доброй монахини из Жанны не получилось. Но семья ее была богата и влиятельна, и настоятельница считала необходимым терпеть Жанну. И вдруг, едва ли не в одночасье, с Жанной произошла разительная перемена. Едва прибыв в Луден, сестра Жанна стала на удивление благочестивой и прилежной. Девушка, которая совсем недавно, в пуатевинской обители, дерзила и не проявляла ни малейшего радения ни в трудах, ни в молитвах, теперь сделалась образчиком смирения, трудолюбия и набожности. Глубоко впечатленная таким преображением, мать-настоятельница рекомендовала сестру Жанну на свой пост, едва таковой освободится.

Пятнадцать лет спустя Жанна выдала собственную версию касательно этого случая. «Я весьма заботилась о том, чтобы стать незаменимой для тех, кому подчинялась. По причине малочисленности сестер, матери-настоятельнице пришлось возложить на меня целый ряд обязанностей. Не то чтобы она вовсе не могла без меня обходиться – к ее услугам были сестры куда более умелые и благонравные, чем я; просто я добровольно оказывала ей тысячи мелких услуг и сделалась совершенно для нее необходимой. Я отлично умела угодить матери-настоятельнице, чуяла изменения в ее настроении, подлаживалась под них и так в этом преуспела, что мать-настоятельница неизменно выражала недовольство всем, что было сделано не мною. Она даже уверилась в моей покорности и добродетельности. Сердце мое преисполнилось гордыни, коя побуждала меня и дальше выслуживаться. Я беспрестанно притворялась и лицемерила, все улучшая мнение матери-настоятельницы о моих достоинствах; за эти мнимые достоинства я пользовалась многими привилегиями. Мать-настоятельница, сама будучи добродетельной и уверенная в моем искреннем желании достичь христианского совершенства, приглашала меня на беседы с достойнейшими из монахов. Я подчинялась – отчасти чтобы угодить настоятельнице, отчасти – чтобы скоротать время».

Уходя, «достойнейшие из монахов» просовывали через решетку (разделявшую участников и участниц беседы) новинки переводной религиозной классики. Среди них попадались: трактат Блаусиуса; житие блаженной святой матери Терезы Авильской, написанное ею самой; «Исповедь» святого Августина и труд Мартина Антонио Дель Рио об ангелах. Читая эти книги, обсуждая их с настоятельницей, сестра Жанна стала ощущать в себе перемены. Благочестивые беседы и штудирование мистической литературы отныне не были для нее лекарством от вечной монастырской скуки, но сделались средством к достижению особой цели. Если сестра Жанна читала о мистике, если говорила с гостями-кармелитами о христианских идеалах, то вовсе не для того, чтобы «приблизиться к духовному совершенству, но исключительно для того, чтобы казаться умной и в любом обществе затмевать остальных сестер». Неизбывная жажда превосходства, интеллектуального реванша, владевшие жалкой горбуньей, нашли выход, обрели новое поле для приложения. С сестрой Жанной случались еще приступы сарказма и циничного глумления, но в промежутках, отмеченных сосредоточенностью, она заявляла себя как эксперт в вопросах духовности и прослыла весьма сведущей в мистическом богословии. Превознесенная этими новыми знаниями, сестра Жанна могла свысока смотреть на других монахинь; она упивалась презрительной жалостью к их невежеству. Конечно, бедняжки были набожны, изо всех сил старались вести праведную жизнь – но что в их слабом понимании есть добродетель? Что они смыслят, что могут, кроме как тупо поклоняться тому, чего никогда не познают! Разве откроются им особые милости? Никогда! Разве дано этим ничтожествам ощутить божественный экстаз, сподобиться видения? Разве проникнут они в суть таких понятий, как, например, ночь чувств?[40] Ответ, столь лестный для самолюбия сестры Жанны, всегда был один: конечно нет. А вот она – карлица с плечами разной высоты – она теперь знает практически все.

Мадам Бовари плохо кончила потому, что вообразила себя не тем, чем была. Догадавшись, что героиня Флобера демонстрирует весьма распространенный тип человеческого поведения, Жюль де Готье придумал термин «боваризм» и написал о нем целую книгу – весьма достойную прочтения. Боваризм не обязательно ведет к гибели. Напротив, представлять себя кем-то другим и действовать в соответствии с этим представлением – это один из самых эффективных механизмов обучения. Доказательство – название книги «Подражание Христу» – красноречиво свидетельствует в пользу данного факта, сама же книга является чуть ли не известнейшей в своем жанре. Размышляя и действуя в конкретной ситуации не так, как присуще нам, а так, как, по нашему мнению, размышлял бы и действовал бы другой человек, обладающий бо́льшими, чем наши, достоинствами, мы отдаляемся от собственной сути и начинаем походить на идеал.

Конечно, порой идеал – низок, а модель поведения в большей или меньшей степени нежелательна. Однако механизмы боваризма остаются прежними. Например, существует боваризм порочный – это когда порядочный молодой человек намеренно начинает злоупотреблять спиртным и повесничать, чтобы сойти за неотразимого и дерзновенного покорителя женских сердец. Есть боваризм сословный – когда какой-нибудь сноб-буржуа шикует не по средствам, мечтая втереться в аристократические круги или хотя бы производить впечатление вхожего в оные. Или возьмем боваризм политический – известны случаи подражания Ленину, Уэббу или Муссолини. Есть боваризм культурный, он же эстетический (боваризм «смешных жеманниц»); боваризм современного обывателя, за одну ночь переметнувшегося из лагеря тех, кто восхищается иллюстрациями на обложках «Сатердей ивнинг пост», в лагерь поклонников Пикассо. Наконец, есть боваризм религиозный; на одной чаше весов мы имеем праведника, который во всем подражает Христу, а на другой чаше – лицемера, который пытается казаться праведником, чтобы вернее достичь своих далеко не праведных целей. Где-то посередине, между двумя крайностями – Тартюфом и cвятым Хуаном де ла Крус – находится третья, гибридная разновидность религиозных боваристов. Эти нелепые, но подчас трогательные комедианты духовной жизни не являются ни воплощением зла, ни воплощением святости. Их вполне человеческое желание – получить по максимуму от обоих миров, горнего и дольнего. Им хочется вечного спасения – но они не согласны прилагать для этого спасения слишком много усилий и терпеть слишком много лишений. Они надеются на награду – но лишь за сходство с героями, лишь за видимость созерцательности, а вовсе не за подвиги и не за созерцательность. Их вера – только иллюзия, причем наполовину они это признают, а наполовину – убеждены, будто, произнося «Господи, помилуй» должное количество раз на дню, и впрямь войдут в Царствие Небесное.

Без «Господи, помилуй» или эквивалента этому «Господи, помилуй», более тщательно проработанного с точки зрения терминологии, процесс религиозного боваризма затрудняется, а то и вовсе разлаживается. Перо в этом смысле мощнее, чем меч, ибо именно мысль, удачно облеченная в слова, позволяет достигать цели. Однако можно словами заменять усилия; можно жить в чисто вербальной вселенной, где нет места реальным событиям. Изменить лексикон – легко, в то время как изменение внешних обстоятельств или давних привычек сопряжено с неприятными ощущениями и известными усилиями. Религиозный боварист, не готовый всем сердцем отдаться подражанию Христу, удовлетворяется тем, что усваивает новую лексику – которая не то же самое, что новые обстоятельства и привычки или новый характер. Буква – убивает; или, по крайней мере, оставляет равнодушным, а животворит исключительно дух[41]; вербальные символы опираются на реальность, и она же дает новую жизнь. Фразы, изначально сформулированные и произнесенные с целью охарактеризовать некий опыт (и справившиеся с задачей), в процессе повторения подвергаются тенденции стать жаргонными, опуститься до религиозного сленга, которым ханжа маскирует злобность своей натуры, а комедиант (почти безвредный или по-настоящему опасный) пытается обмануть себя самого и впечатлить окружающих. Тартюф, в частности, говорит языком сынов и слуг Господних, а от него этот язык перенимают и особо восприимчивые натуры.

Нет больше для меня друзей, родство мне – чушь. Пусть дети и жена умрут – не омрачусь, Погибнет брат иль мать – и тем не огорчусь[42].

Нетрудно в этой фразе расслышать эхо евангельских наставлений, опознать пародию на игнацианство и салезианство, проповедующие святое безразличие. Но как трогательно разоблаченный ханжа сознается в своей порочности! Все святые до единого полагали себя великими грешниками – с чего бы Тартюфу быть исключением?

Да, братец, я злодей. Преступник, негодяй я. Я грешник и подлец, не стою состраданья, Мерзейшая я тварь на лоне мирозданья.

Поистине, это язык святой Катерины Сиенской; местами в своей «Биографии» его использует и сестра Жанна.

Даже для комплиментов Эльмире Тартюф сохраняет лексикон праведника, посвятившего себя Господу. «Неизъяснимый свет божественного взора», – так он говорит о глазах женщины, которую хочет соблазнить, а ведь именно эти слова обнаруживаются у каждого христианского мистика применительно к Богу или Христу. «Конец! От праведных людей я отрекаюсь», – восклицает возмущенный Оргон, когда ему наконец-то открывается правда о Тартюфе.

Конец! От праведных людей я отрекаюсь. Бегу от них, – они теперь мне лишь страшны, Я ж сделаюсь для них ужасней Сатаны.

Благоразумный шурин Оргона, Клеант, вынужден прочесть зятю небольшую лекцию по семантике. Если отдельный «праведный человек» обманул его доверие, это еще не значит, что все кругом – сплошные злодеи и притворщики. О каждом следует судить сообразно его поступкам.

В семнадцатом столетии весьма популярна и востребована была тема ложной духовности; недаром мы имеем трактаты о способах разоблачения таковой, о том, как отличать пустые слова от живой субстанции, умышленный обман и фантазии от «божией благодати», за авторством выдающихся теологов, в частности, кардинала Бона и отца-иезуита Гиллора. Попадись сестра Жанна сим проницательным мужам – едва ли выдержала бы экзамен. Увы, ее реальные наставники не отличались критическим складом ума и во всех спорных случаях были склонны вставать на ее сторону. Адекватная женщина или истеричка, сестра Жанна была первоклассной актрисой, вследствие чего, к несчастью, неизменно вызывала доверие. Лишь один-единственный раз в ее словах усомнились – именно тогда, когда сестра Жанна пыталась сказать правду. Впрочем, об этом будет написано ниже.

Откуда такая наивность мудрых наставников? Возможно, у них были свои не слишком честные причины принимать сестру Жанну всерьез; а возможно, дело тут в темпераменте и сложившихся взглядах на иллюзии этого сорта. Теперь зададимся вот каким вопросом: а сама-то сестра Жанна всерьез себя воспринимала? А другие монахини – они действительно ей верили? Похоже, ответов мы никогда не получим.

Наверняка любой лицемер, шут, вздумавший изображать возвышенную жизнь собственной души, в определенный момент начинает подозревать, что не только Бога не проведешь, но и люди далеко не так глупы, как кое-кому хотелось бы. Поистине, ужасное открытие!

Судя по всему, оно посетило и сестру Жанну, причем еще на ранних стадиях ее долгосрочной самоидентификации со святой Терезой. «Господь, – пишет сестра Жанна, – весьма часто попустительствовал злым созданиям, в результате чего я терпела от оных великую боль». Осмелимся и предположим, что столь завуалированным способом наша праведница намекает на вполне реальные эпизоды монастырской жизни. Например, сестра Икс, выслушав особо красноречивый пассаж о Духовном Браке, только фыркнула, а сестра Игрек даже позволила себе скептическую реплику, заметив, как Жанна закатывает глаза и заламывает руки, всем своим видом изображая пульсацию божией благодати под монашеским одеянием, – ну ни дать ни взять, святая с картины в стиле барокко. Сами себе мы представляемся этакими книгами, закрытыми для окружающих, этакими тайнами за семью печатями, но окружающие (если только не ослеплены навязчивой идеей), живо разгадывают наши помыслы (прозрение, которое любого смутит).

К счастью для сестры Жанны (или, может, к несчастью), первая мать-настоятельница луденской обители была одарена проницательностью по минимуму – не то что «злые создания». Нет, от матери-настоятельницы Жанна «великую боль» не терпела. Напротив: глубоко тронутая ее благочестивыми речами и образцовым поведением, добрая мать-настоятельница без колебаний сделала Жанну своей преемницей. В двадцать пять лет сестра Жанна стала главой монастыря, королевой миниатюрной империи, в которой все семнадцать подданных находятся во власти обета послушания, а значит, обязаны выполнять приказы своей аббатисы и внимать ее наставлениям.

Когда победа была одержана, когда плоды долгой и изнурительной кампании оказались наконец в руках Жанны, она почувствовала: ей нужен отдых. Жанна продолжала читать труды мистиков и при случае со знанием дела рассуждала о христианском совершенстве, но в перерывах она позволяла себе (или нет – как настоятельница, она себе ПРИКАЗЫВАЛА) избегать излишнего рвения. В зале (где она теперь была вольна находиться столько времени, сколько пожелает) новоиспеченная аббатиса принимала друзей и знакомых из внешнего мира – и беседы были бесконечны. Много лет спустя сестра Жанна каялась: мне бы, дескать, спохватиться – тогда бы «я не совершила столько грехов. Ибо я грешила уж тем, что вела суетные разговоры; ибо не отдавала себе отчета в опасности, кою таит разговор для молодой монахини, даже если он свершается через решетку и кажется исключительно душеспасительным». Да-да, исключительно душеспасительный разговор почему-то сворачивает все на один и тот же предмет. Начинай его хоть с назиданий о поклонении святому Иосифу, хоть с пользы созерцания и угадывании того особого момента, когда созерцание переходит в сердечную молитву; начинай его хоть со святого безразличия и вечного присутствия Господа – неминуемо поймаешь себя на том, что сотрясаешь воздух сплетнями о похождениях этого обворожительного мерзавца, этого Урбена Грандье.

«Да возьмите, к примеру, бесстыдницу с рю дю Лион д’Ор… Или молоденькую потаскушку – она служила экономкой у мэтра Эрве, пока он был холост… Или дочку башмачника – вот как она пролезла в камеристки к Ее величеству, королеве-матери? Теперь-то ей удобно поставлять Грандье все дворцовые новости… А те, кто ходит к Грандье исповедоваться?.. Поистине, кровь стынет в жилах, как подумаешь… Да-да, матушка – прямо в ризнице – до Святых Даров и пятнадцати шагов не будет… А бедная малютка Тренкан? Он же совратил ее буквально под отцовским носом, не выходя из библиотеки! И вот теперь еще мадемуазель де Брю. Эта недотрога, эта святоша! Носилась со своей девственностью, клялась, что никогда замуж не выйдет. После смерти матери даже хотела сделаться кармелиткой – а сама предпочла…»

«А сама предпочла…» У сестры Жанны в свое время выбора не было. Послушница в девятнадцать лет, она ничего не могла предпочесть этой доле. Впрочем… Когда умерли ее сестры и два брата, родители взмолились: вернись домой, Жанна, мы выдадим тебя замуж, ты родишь нам внуков. Почему она отказалась? Почему, питая отвращение к убогой жизни в монастырских стенах, все-таки приняла монашеский обет, после которого вернуться в мир невозможно? Из любви к Господу – или из ненависти к матери? Чего хотела – раздосадовать барона де Козэ или угодить Иисусу?

Мысли сестры Жанны о Мадлен де Брю пропитывала зависть. Вот же повезло! Ни вспыльчивого отца, ни занудливой матери; плюс куча денег! Мадлен де Брю – сама себе хозяйка, вольна поступать, как заблагорассудится. А теперь она еще и прибрала к рукам Урбена Грандье.

Постепенно зависть переродилась в ненависть и презрение.

О, эта ханжа с вечно бледным лицом – хоть пиши с нее девственную великомученицу! Притворщица, умеренная в речах, не расстающаяся с четками, выискивающая самые длинные молитвы, щеголяющая карманным изданием сочинений епископа Женевского в красном сафьяновом переплете! А под черными одеждами, в глазах, которые мадемуазель де Брю вечно держит опущенными долу, – огонь распутства! Мадлен ничуть не лучше потаскушки с рю дю Лион д’Ор, дочери башмачника и малютки Тренкан. Падение этих троих, по крайней мере, можно оправдать либо неопытностью юности, либо тяжкой вдовьей долей. А де Брю далеко не юна – ей стукнуло тридцать пять! Старая дева, длинная и костлявая, как майский шест – и глядеть-то не на что! В то время как ей, Жанне, еще нет и тридцати, и лицо у нее как у ангела, что взирает на землю с облаков; да, да, так уверяет сестра Клара де Сазилье! А что за глаза! Все без исключения всегда восхищались глазами Жанны – даже ее мать, даже злющая старая тетка-аб- батиса. Если бы только залучить Грандье в обитель! Жанна заворожила бы его. Взглянула бы на Грандье сквозь решетку, обнажила бы перед ним всю душу. Вот именно: обнажила бы. Решетка ведь не является приложением к скромности – она заменяет скромность. Оковы снимаются с разума и воплощаются в железное кружево. Когда двое разделены решеткой – можно не стесняться.

Увы, случай избавиться от оков стыда все никак не представлялся. Кюре не имел ни профессиональных, ни личных причин для посещения обители. Он не был наставником урсулинок, и ни одна его родственница не училась в этом монастыре. Обязанности священника и бесконечные судебные тяжбы не оставляли времени ни на светскую болтовню, ни даже на беседы о божественном совершенстве. Что касается плотских удовольствий, Грандье в избытке получал их от своих любовниц и считал новые интрижки как излишними, так и опасными. Проходили месяцы и годы, а мать-настоятельница все еще не получила ни единой возможности устремить на Грандье свой неотразимый взгляд. Грандье оставался для нее именем – но даже имя властвовало над Жанной, вызывало неподобные фантазии, ассоциировалось с распаленной плотью. Грандье стал демоном, инкубом желанным, вожделенным.

Дурная репутация – это ментальный эквивалент физиологических способов привлечь к себе внимание. Их используют животные в брачный период. Звуками и запахами они сигнализируют потенциальным партнерам, что готовы к спариванию; есть даже летучие насекомые, которые подают такой сигнал посредством инфракрасного излучения. Если о женщине идет соответствующая молва, любой мужчина, до которого эта молва докатится, воспринимает ее как приглашение к соитию. Тот же механизм воздействия имеет имя распутника на женское воображение. Чем больше о распутнике разговоров, чем больше ему приписывают разбитых сердец, тем вернее воспламенится женщина, будь она хоть почтенной матерью семейства. В воображении прихожанок Грандье – типичный успешный сластолюбец – вырос несоразмерно своим истинным характеристикам. Экзальтированные женщины превратили его в фигуру почти мистическую, в нечто среднее между Зевсом и сатиром (похоть – от сатира, а неотразимое, божественное обаяние – от Зевса). Во время процесса над Грандье некая дама (замужняя и принадлежавшая к одной из самых почтенных луденских семей) свидетельствовала, будто после причастия, под пристальным взглядом пастора, «сделалась охвачена дикой страстью к нему, от каковой страсти дрожь прошла по всем ее членам». Другая дама повстречала Грандье на улице – и ее немедленно «обуяло плотское желание». Третьей даме оказалось достаточно увидеть, как Грандье входит в церковь, чтобы на нее «нахлынула волна сильнейших эмоций вместе с побуждением отдаться кюре прямо на церковном крыльце». Все упомянутые дамы имели незапятнанную репутацию и отличались добродетельностью. Вдобавок все были замужем и познали счастье материнства. У бедной сестры Жанны не было ни мужа, ни детей, ни серьезного занятия, ни призвания служить Господу. Стоит ли удивляться, что она влюбилась в восхитительное чудовище – в Урбена Грандье? «Настоятельница была не в себе и говорила исключительно о Грандье, помыслы о котором сделались для нее сладчайшей пытткой». Двойное «т» в «пытке», как нам представляется, не случайно; сама орфография показывает, насколько серьезным было увлечение сестры Жанны. Поистине, Грандье стал предметом нечеловечески страстного обожания. Мысли о нем преследовали Жанну. Отдаваясь созерцательной молитве, долженствовавшей приблизить ее к Господу, Жанна как бы отдавалась своему земному кумиру, точнее, образу, который на основе живого Урбена Грандье создало ее воображение. Жанной владело пагубное, не ведающее границ желание – так мотылек стремится на огонь, так школьница сохнет по эстрадному певцу, а заезженная мужем, детьми, бытом домохозяйка мечтает о Рудольфе Валентино. Для грехов сугубо телесных, вроде обжорства и похоти, у организма имеются лимиты, установленные самой природой. В отличие от слабой плоти, дух ничем не ограничен. Масштабы алчности и властолюбия у отдельных обитателей подлунного мира стремятся к бесконечности. То же можно сказать о явлении, которое Дэвид Герберт Лоуренс называл «секс в голове». Если считать этот феномен героической страстью, он – одна из последних слабостей благородного ума. Если же рассуждать о воображаемой чувственности – тогда «секс в голове» становится одной из главных слабостей ума помраченного. В обоих случаях, будучи свободен от тела и ограничений телесного свойства (усталости, пресыщенности, скуки и прочего, что портит наши идеи и фантазии), «секс в голове» – бесконечен. К такому-то ненасытному монстру в лапы и угодила наша аббатиса – она сделалась жертвой собственного воображения. В сестре Жанне сосуществовали жертва, гонимая охотничьими псами, и инфернальный аналог Гончему Псу Небес[43]. Вполне ожидаемо ее здоровье пошатнулось, и к 1629 году сестра Жанна уже сильно страдала от психосоматического расстройства, которое лекари называли «слабостью утробы»; как свидетельствовали доктор Роже и хирург Маннори, «от недуга сего мать-настоятельница едва могла передвигаться».

Между тем «пансионат» урсулинок продолжал учить девочек и юных девушек чтению, письму, катехизису и изысканным манерам. Как же реагировали ученицы на сексуальное помешательство матери-настоятельницы, тем более что оно оказалось в некотором роде заразно и уже начало поражать и других учительниц? К сожалению, ответ на этот вопрос, если и существовал – в документах не сохранился. Нам известно лишь, что луденские семьи долго ничего не подозревали, а возмутились и стали забирать дочерей у «добрых сестер», когда процесс был уже в разгаре. До поры до времени атмосфера в монастыре не вызывала родительских тревог. Но на пятый год правления сестры Жанны произошел ряд событий. Вроде бы незначительные, события эти возымели серьезные последствия.

Во-первых, скончался духовный наставник урсулинок, каноник Муссо. Достойнейший из святых отцов, каноник делал все, что мог, для новой обители; но мог он немного, ибо пребывал на той грани, переступив которую старики впадают в детство. Муссо слабо понимал откровения кающихся, а кающиеся, в свою очередь, чихать хотели на его наставления.

Едва стало известно о смерти каноника, мать-настоятельница принялась симулировать глубокую скорбь; но сердце ее преисполнилось радости, шипучей, будто шампанское. Наконец-то! Наконец-то!

Сразу после того, как тело святого отца надежно упокоилось под землей, сестра Жанна написала Грандье письмо. В первых строках, разумеется, она поведала о невосполнимости этой потери для всей обители; затем сообщила, как она и все сестры нуждаются в духовных наставлениях персоны, которая ни мудростью, ни благочестием не уступает покойному Муссо; и далее прямо пригласила Грандье занять его должность. За вычетом орфографических ошибок (с орфографией сестра Жанна всегда была не в ладах), любой нашел бы ее письмо восхитительным. Перечитав его перед отправлением, Жанна совершенно уверилась: Урбен Грандье не устоит перед столь прочувствованной, столь возвышенной, столь тонкой лестью.

Грандье, паче чаяния, ответил вежливым отказом. Он отнюдь не считает себя достойным столь великой чести и вдобавок слишком занят: у него, как у приходского священника, полно обязанностей.

Мать-настоятельница будто сорвалась со шпиля восторга, словно упала, распластавшись, на каменные плиты отчаяния, словно вляпалась в собственную уязвленную гордость. После этого шока ей предстояло жевать горчайшую жвачку поражения и ждать, когда жгучая боль преобразуется в ледяной гнев и устойчивую ненависть.

Но как отомстить, если Грандье обитает в мире, куда монахине вход заказан? Сестра Жанна не имела ни малейшей возможности добраться до Грандье, а сам он к ней не приближался. Слабое подобие личного контакта явилось в лице Мадлен де Брю, посетившей монастырь, в котором воспитывалась ее племянница. В зале Мадлен встретила сестра Жанна. В ответ на учтивое приветствие сквозь пресловутую решетку вылился целый поток проклятий; казалось, с каждым мгновением сестра Жанна распаляется все сильнее. «Потаскуха, уличная девка, совратительница святых отцов, греховодница, святотатница!» – усердствовала Жанна. Мадлен в страхе ретировалась.

Исчезла последняя надежда свершить личную месть. Впрочем, кое-что сестра Жанна все-таки могла сделать. Она могла вступить (вместе со своими подопечными) в альянс с заклятыми врагами Урбена Грандье. Без дальнейших отлагательств она написала к человеку, у которого были самые убедительные причины ненавидеть Грандье. Дурной лицом, хромой от рождения, лишенный даже намека на талант или обаяние, каноник Миньон всегда завидовал привлекательной внешности Грандье, его остроумию, красноречию и удачливости. С годами к этому, так сказать, базовому списку добавились и личные мотивы: сарказм Грандье и совращение им Филиппы Тренкан (с которой каноник Миньон состоял в родстве). Был и свеженький мотив – распря из-за земельного участка, на который претендовали коллегиальная церковь Святого Креста и приход Святого Петра. Каноник Миньон не послушался друзей, возбудил дело в суде и вполне предсказуемо его проиграл. Он все еще переживал унижение, когда мать-настоятельница пригласила его к себе и после недолгой речи о духовности в целом и скандальном поведении Грандье в частности предложила занять пост покойного Муссо. Миньон сразу же согласился – ему тоже нужен был союзник в объединенной лиге врагов Грандье. Как использовать этого союзника, Миньон пока не придумал, но, подобно дальновидному генералу, не собирался упускать ни одну возможность.

Что касается матери-настоятельницы, в ее мозгу вновь усвоенная ненависть к Грандье не отменила и даже не умалила прежнего вожделения. Героем ночных снов и дневных мечтаний оставался Урбен Грандье, только теперь он являлся не в образе Прекрасного Принца, для которого на ночь открывают зарешеченное окошко; нет, Урбен Грандье сделался навязчивым инкубом, доводящим свою жертву до экстаза – всепоглощающего, хоть и непрошеного. После смерти Муссо сестре Жанне пару раз снилось, будто покойник восстал из Чистилища, дабы помолиться вместе со своими бывшими подопечными. Но уже во время благочестивой речи все менялось: «вместо старика каноника Жанна видела лицо и фигуру Урбена Грандье. Претерпев преображение не только внешнее, но и внутреннее, сей персонаж говорил ей о любовной страсти, склонял отдаться непотребным ласкам и подарить ему то, что давно не принадлежало ей, что она, принявши постриг, обещала божественному Жениху».

По утрам мать-настоятельница пересказывала свои видения некоторым сестрам. Результат не замедлил себя ждать: двум молодым женщинам, сестре Кларе де Сазилье (родственнице кардинала Ришелье) и другой Кларе, послушнице, тоже скоро стал являться похотливый священник и нашептывать разные непристойности.

Однако определяющим фактором в цепи событий, приведших к гибели Грандье, стал глупый розыгрыш. Придумали ее молодые послушницы вместе со старшими ученицами; целью было запугать младших учениц и простодушных монахинь, внушить им, будто в обители орудуют привидения – подтвердить, словом, дурную репутацию здания, которое занимал монастырь. Тому, кто знает о нечистой силе, повадившейся в одно и то же место, испугаться куда как проще. И вот, вскоре после кончины каноника Муссо, в коридорах и общих спальнях стала мелькать фигура в белой простыне. Назавтра после визита все двери были заперты – но коварный фантом проникал сквозь щель, или через окно, или иным способом бывал впускаем в помещение «пятой колонной». Со спящих стягивались одеяла, девичьих щек касались ледяные пальцы. А наверху, на чердаке, кто-то жалобно стонал и гремел оковами. Младшие девочки плакали, монахини осеняли себя крестным знамением и взывали к святому Иосифу. Тщетно. Привидение затихало на две-три ночи – а потом возвращалось. Школу и монастырь охватила паника.

Каноник Миньон, заседавший в исповедальне, знал и про инкубов в кельях, и про привидения в дортуарах, и про шалуний, лязгавших цепями на чердаке. И Миньона осенило. Поистине, он увидел перст судьбы. Не случайно, о нет, не случайно все складывается именно так, как складывается! Он, Миньон, уж сумеет извлечь из событий пользу. Каноник отчитал проказниц, но наказал им помалкивать о своих шуточках. Затем он занялся жертвами розыгрыша. Не привидения, вещал Миньон, проникают в ваши опочивальни; по всем признакам это – бесы! Влив новый страх в сердца девочек и монахинь, каноник убедил мать-настоятельницу и обеих Клар в том, что их ночные гости – реальны и имеют сатанинскую природу. Покончив с этим, Миньон в компании четырех-пяти самых заклятых врагов Грандье отправился на загородную виллу мэтра Тренкана. Вилла находилась всего в лиге от Лудена. Был созван военный совет, на котором Миньон доложил, какова обстановка в монастыре, и объяснил, как использовать ситуацию для уничтожения Грандье. Так родился план психологической войны – с секретным оружием и сверхъестественными силами, поставленными на службу общему делу. Заговорщики расстались на душевном подъеме. Они буквально чуяли: теперь-то уж Грандье не отвертеться.

Следующим шагом Миньона был визит к кармелитам. Нет ли у них опытного экзорциста? Есть? Отлично! Не отпустят ли его святые отцы в урсулинскую обитель? Настоятель расщедрился и выделил не одного, а троих экзорцистов – отцов Юзеба де Сен-Мишеля, Пьер-Тома де Сен-Шарля и Антонина де ла Чарите. Вместе с Миньоном они взялись за дело и преуспели – уже через несколько дней от визитов порочного кюре страдали все обитательницы урсулинского монастыря, кроме пары-тройки самых старших монахинь.

Прошло еще немного времени – и слухи о нечестивых делах просочились во внешний мир. Скоро всем луденцам стало известно, что добрые сестры одержимы бесами и что бесы терзают их по наущению Урбена Грандье. Протестанты, как нетрудно вообразить, возрадовались. Весть, что католический священник вступил в сговор с Сатаной для совращения целого монастыря урсулинок, послужила протестантам некоторым утешением за падение Ла-Рошели.

Что до самого кюре, он только плечами пожал. В отношении матери-настоятельницы и ее подопечных совесть Грандье была чиста; он к урсулинкам и близко не подходил. Подумаешь – наговоры полубезумных женщин! Да у них просто меланхолия в сочетании с бешенством матки. Изолированные от мужчин, бедняжки только потому и выживают, что воображают соитие с инкубами. Когда реакция Грандье дошла до Миньона, он криво улыбнулся и заметил: хорошо смеется тот, кто смеется последним.

Действия по изгнанию бесов продолжались, но плодов не приносили. Через несколько месяцев героической борьбы каноник вызвал подкрепление. Сначала он обратился к Пьеру Ранже, кюре из города Венье. Сей достойный муж своему влиянию в епархии и своей же непопулярности был обязан тем фактом, что служил тайным агентом самого епископа. Имея Ранже среди экзорцистов, Миньон мог не сомневаться: наверху к луденским событиям отнесутся со всей серьезностью. Одержимость бесами будет признана официально.

Вскоре к Ранже присоединился священник совсем иного толка. Отец Барре, настоятель церкви Святого Иакова в соседнем городе Шиноне, принадлежал к тем христианам, для которых дьявол – фигура более реальная и более интересная, чем Бог. Отцу Барре всюду мерещились следы раздвоенных копыт; все странное, непонятное, опасное, все приятное в человеческой жизни носило, по мнению отца Барре, печать Сатаны. Получая удовольствие исключительно от хорошей потасовки с Белиалом или Вельзевулом, отец Барре сам фабриковал бесов – и сам же брался их изгонять. Его стараниями вверенный ему Шинон кишел одержимыми девицами, коровами, пострадавшими от сглаза, а также мужьями, неспособными исполнять свои супружеские обязанности, ибо на них наложил чары некий злой волшебник. Паства отца Барре никак не могла пожаловаться на скуку – в вечном тонусе жителей Шинона держали кюре и дьявол.

Отец Барре с энтузиазмом откликнулся на приглашение Миньона, и уже через несколько дней в Луден прибыла целая процессия. Возглавлял ее Барре, а составляли в основном наиболее фанатичные из его духовных чад. Отец Барре возмутился, увидав, что изгнание бесов доселе проходило за закрытыми дверьми. И впрямь, разве можно держать под спудом божественный свет? Пускай паства смотрит и делает выводы. Итак, двери урсулинской обители распахнулись, впустив толпу любопытствующих. С третьей попытки отец Барре заставил настоятельницу биться в конвульсиях. «Утративши чувства и разум», сестра Жанна каталась по полу. Зрители волновались; особый восторг у них вызвало задранное платье и голые ноги одержимой. Наконец, после многочисленных «приступов бешенства, проклятий, завываний и скрежета зубовного, от коего сломались два задних зуба», дьявол повиновался отцу Барре и оставил в покое свою жертву. Выдохшаяся настоятельница лежала на полу, отец Барре отирал потное чело. Затем настала очередь каноника Миньона и сестры Клары де Сазелье. После отец Юзеб занялся послушницей, а отец Ранже – сестрой Габриэль. Спектакль длился до вечера. Выйдя в осенние сумерки, зрители дружно признали, что подобного представления старый добрый Луден не видел с тех пор, как сюда завернул бродячий цирк с акробатами, двумя карликами и учеными медведями. Вдобавок это представление было бесплатное. Нет, конечно, с кружкой зрителей обошли – но ведь не обязательно опускать в кружку серебряную монету, когда можно бросить и медяк.

Через два дня, 8 октября 1632 года, отец Барре одержал свою первую значительную победу – изгнал Асмодея, который, в компании еще шести бесов, вселился в мать-настоятельницу. Устами несчастной одержимой Асмодей поведал, что гнездится в нижней части ее живота. Больше двух часов бился с ним отец Барре. Снова и снова сотрясали воздух звучные латинские фразы: «Изгоняю тебя, нечистый дух, посланец Врага; изгоняю всякого посягателя адского, всякий легион именем и добродетелью Господа нашего Иисуса; изыди, искоренись от сей рабы Божией». Было и окропление святой водой, и возложение рук, и епитрахили, и требника, и мощей. «Не смеешь боле, змий хитрейший, обманывать род человеческий, Церковь Божию преследовать и избранных Божиих отторгать и развеивать, как пшеницу. Повелевает тебе Бог Всевышний, во власти Коего ввергнуть тебя в геенну огненную; повелевает оставить сию рабу Божию, дабы вернуться ей в лоно Церкви, ты же трепещи и беги, когда призываем мы святое и страшное имя Иисусово». Асмодей, впрочем, не трепетал и не бежал, но, напротив, мерзко хохотал и сыпал богохульствами. Любой другой экзорцист на месте отца Барре сдался бы. Но не таков был шинонский священник. Он велел отнести мать-настоятельницу в келью и послал за аптекарем. Мэтр Адам явился вместе с классическим атрибутом своей профессии – огромным медным клистиром, какие сейчас увидишь разве в комедиях Мольера; а в семнадцатом веке они были страшной реальностью. В клистир живо закачали целую кварту святой воды, и мэтр Адам приблизился к кровати, на которой лежала мать-настоятельница. Асмодей, чуя, что настает его последний час, выкинул фортель. Это его не спасло. Мать-настоятельницу схватили за руки и за ноги, усмирили, прижали к кровати извивающееся тело. Со сноровкой практикующего врача мэтр Адам поставил чудодейственную клизму. Через две минуты Асмодей ретировался из тела своей жертвы[44].

Несколько лет спустя сестра Жанна писала в автобиографии, что в первые месяцы одержимости бесами ее разум был затуманен и она почти ничего не помнит о том периоде. Может, это правда, а может, и нет. Многим из нас хотелось бы очистить память от тех или иных впечатлений – но старания подчас бывают тщетны. Отдельные впечатления просто неизгладимы. К таковым, пожалуй, относится клистир мэтра Адама…

Вырваться из изоляции своего «я» и преобразиться в личиночное состояние можно целым рядом способов. Это состояние – субчеловеческое – сходно с Забвением, описанным Стефаном Малларме.

Поток твоих волос – та теплая река, В которой я тону душой… как глубока! Забвенье в ней найду, – а ты и не узнаешь…[45]

Впрочем, для многих абсолютного Забвения недостаточно. Им подавай Ничто – феномен со знаком «минус», Ничтожество зловонное и ужасное.

Я эту ночь провел с еврейкою ужасной; Как возле трупа труп, мы распростерлись с ней[46].

Здесь мы имеем тот же опыт Небытия – но вместе с возмездием. Как раз в Небытии-с-возмездием отдельные умы особого склада обнаруживают для себя максимально приемлемый способ выйти за границы «я». В сестре Жанне это стремление было пропорционально врожденному самомнению и прискорбным обстоятельствам жизни. Позднее Жанна делала вид, что пытается (а может, и впрямь пыталась) раздвинуть пресловутые границы посредством высокодуховного существования. Но в описываемый нами период бедняжка только и могла, что погружаться в сексуальность. Начала она с того, что вполне сознательно стала воображать сексуальные сцены со своим «сумрачным кумиром», не знакомым ей лично, однако волнующим кровь – с этим Грандье. Постепенно «сеансы» учащались, пока не подчинили себе волю сестры Жанны. Привычка сделала сексуальные фантазии необходимыми, как воздух или пища. «Сумрачный кумир» теперь существовал сам по себе и являлся, когда ему вздумается. Сестра Жанна из госпожи своего воображения превратилась в рабыню. Любое рабство унизительно; однако сознание того факта, что ты уже не контролируешь собственные мысли и поступки, является формой самотрансценденции, к которой так стремятся все человеческие существа. Сестра Жанна пыталась освободиться, не служить более собственным эротическим фантазиям; но добилась лишь одного – стала тем самым «я», к которому питала отвращение. Что ей оставалось? Вновь соскользнуть в ту же яму – больше ничего.

И вот, после многих месяцев внутренней борьбы, Жанна оказалась в лапах отца Барре, настырного и честолюбивого. Фантазии об унижении «я» стали реальностью, ибо отец Барре обращался с Жанной не как с человеком, а как с экзотическим животным, например, с ученой обезьяной, удел которой – забавлять чернь. Он уничтожил Жанну как личность; в результате его манипуляций Жанна корчилась и агонизировала, сквернословила и богохульствовала, скрипела зубами и мычала, а напоследок, вопреки остаткам ее воли и обрывкам скромности, была подвергнута насильственному промыванию кишечника – опыт, почти идентичный изнасилованию в общественном туалете[47].

Итак, личность, когда-то называвшаяся сестрой Жанной от Ангелов, настоятельницей луденской обители урсулинок, была уничтожена – причем не по Малларме, а по Бодлеру, то есть возведена в Небытие-с-возмездием. Пародируя святого Павла, сестра Жанна могла бы сказать о себе: «Я живу – но то не я, а грязь, тлен, прах – одна гнилая плоть». В процессе экзорцизма Жанна из субъекта превратилась в объект – правда, имеющий чувства. Опыт был ужасен – но и прекрасен; растоптанная, Жанна воспарила, испытала экстаз отделения от своего надоевшего «я».

Следует отметить, что сама сестра Жанна не считала себя одержимой бесами. Каноник Миньон и отец Барре внушали ей, будто ее тело сделалось бесовским логовом; во время сеансов Жанна это признавала вслух, но вовсе не ощущала, что в ней гнездятся целых семь (ладно – шесть, после изгнания Асмодея) мерзких бесов. Да и где бы им поместиться – она ведь так хрупка и миниатюрна! Вот ее личный анализ ситуации:

«В те времена я не верила, что человеком могут завладеть бесы, если он сам не дал на то согласия, не подписал договор с дьяволом; я заблуждалась, ибо даже самые безгрешные, самые святые люди порой подвергаются нашествию бесов. Я же не принадлежала к числу безгрешных – тысячи и тысячи раз я предавала себя в лапы дьявола, греша и противясь благодати… Бесы вторглись в мой разум и помышления, притом так незаметно, что я их от себя не отделяла… Поначалу они действовали в согласии с моими собственными чувствами и душевными порывами и были столь ловки, столь осмотрительны, что я об их наличии даже не подозревала. Если другие намекали на мою одержимость, я чувствовала себя оскорбленной; если же мне говорили об этом прямо, я впадала в неописуемую ярость и не могла удержаться от проявлений негодования». Приведенный пассаж означает, что женщина, которая грезила о Грандье и с которой отец Барре обращался как с подопытным животным, вовсе не полагала себя ненормальной (конечно, лишь до опытов и в передышках между ними). Экстаз унижения и галлюцинаторное сладострастие владели разумом, упорствовавшим в убеждении, будто его обладательница – обычная женщина, просто ей не повезло: вместо того чтобы испытывать радости супружества, она угодила в монастырь.

О душевном состоянии отца Барре и его подручных нам ничего не известно. Автобиографий они не писали, писем – тоже. Лишь через пару лет отец Сюрен приоткрыл для нас закулисье этой растянутой во времени психологической оргии. На наше счастье, Сюрен был интровертом со склонностью, даже страстью к излияниям на бумаге, компенсировавшей скрытность его коллег. Повествуя о юности в Лудене и более поздних годах, проведенных в Бордо, Сюрен сознается: его постоянно терзали плотские искушения. Что ж, вполне естественно для экзорциста, живущего среди одержимых монахинь. В толпе истеричек, пребывающих в состоянии хронического сексуального возбуждения, Сюрену отводилось место привилегированного Самца с полномочиями повелевать и тиранить. Самоуничижение, в которое впадали одержимые по приказу экзорциста, лишь подчеркивало в последнем всепобеждающую мужественность. Покорность монахинь укрепляла в экзорцисте ощущение, будто он – их владыка. Окруженный бесноватыми, он сохранял ясность разума; среди женщин, уподобившихся животным, он один оставался человеком, а в борьбе с бесами представлял самого Господа Бога. И, как представитель Господа Бога, имел право поступать как заблагорассудится с низшими существами. Пусть выполняют трюки, пусть бьются в конвульсиях – он их вышколит, как упрямых нетелей; пропишет им клизму или кнут[48].

В моменты просветления монахини (с бесстыдным восторгом топча убеждения, на которых зиждилась личность каждой) раскрывали своим повелителям физиологические подробности, вытаскивали из глубин подсознания самые непристойные фантазии. Взаимоотношения между экзорцистами и монахинями, которых, предположительно, одолевают бесы, отлично иллюстрирует следующий пассаж из отчета о массовой одержимости урсулинок из Осона, каковая одержимость началась в 1658 году и продолжалась до 1661-го. «Сестры заявляли, а святые отцы подтверждали, что посредством экзорцизма избавили сестер от многих хворей, как то: грыжа, кишечные колики, пучение лона, причем некоторые сестры извлекли из оного шипы, колючки, свечные огарки и прочие колдовские орудия, коими для своих тайных и гнусных целей пользуются колдуны. Также сестры, при содействии святых отцов-экзорцистов, исцелились от болей в животе и мигреней, а еще от грудных опухолей – и всё в процессе исповеди. Экзорцизм излечил сестер от геморрагии, а питье святой воды положило конец вспучиванию живота, которое вызывают сношения с бесами и колдунами.

Три монахини прямо заявили, будто демоны овладели их телами и лишили их девственности. Еще пять монахинь выразились в том смысле, что были подвергнуты, оказавшись в лапах колдунов, магов и бесов, действиям, отписать или даже назвать которые не позволяет им скромность; впрочем, определенно речь тут, как и в первых трех случаях, идет о дефлорации. Сказанные экзорцисты засвидетельствовали правдивость всех приведенных заявлений». (См. «Барбе Бюви и мнимая одержимость осонских урсулинок», Сэмюэль Гарнье, Париж, 1895, с. 14–15.)

Какое смакование интимных подробностей, какая точность – ну просто история болезни! Грязь бывает не только телесная – она бывает и нравственная; физиологические недомогания идут рука об руку с недугами души и разума. А над ними, подобно густому зловонному туману, тяготеет сексуальность – материальная, хоть режь ее ножом; вездесущая; необоримая. Когда, по распоряжению Бургундского парламента, к урсулинкам прибыли врачи, их осмотр не выявил никаких признаков сексуальных контактов, зато у многих сестер обнаружил признаки расстройства, называемого тогда бешенством матки. Вот они, эти признаки: «лихорадка и неугасающий аппетит к плотским утехам», а также, среди самых молодых сестер, «неспособность думать и говорить о чем-либо, кроме секса».

Такова была атмосфера в обители одержимых урсулинок, и таковы были личности, с которыми проводил дни и ночи священник. Отношения между ним и одержимыми можно сравнить с отношениями между гинекологом и его пациенткой, между дрессировщиком и животными, между именитым психиатром и болтливым невротиком. Для экзорцистов, практиковавших в Осоне, искушение оказалось слишком велико – есть все основания полагать, что эти святые отцы воспользовались своей властью и вступили в половые сношения с вверенными им женщинами. А вот об отцах-экзорцистах, трудившихся в Лудене, такого не скажешь. Сюрен подтверждает: действительно, искушения были – но их преодолевали. Оргия имела место исключительно в воображении бесогонов.

Выдворение Асмодея прошло успешно, стало значимой победой; монахини выучили свои роли назубок – вот Миньон со товарищи и почуяли за собой силу, достаточную для действий на официальном уровне. 11 октября Пьер Ранже, кюре из города Венье, был отправлен прямо к бейлифу де Серизе, дал полный отчет о событиях и пригласил бейлифа, заодно с лейтенантом Луи Шова, убедиться воочию, что Грандье связан с нечистой силой. Приглашение было принято. В тот же день де Серизе и Шове вместе с писцом пришли в урсулинскую обитель. Отец Барре и каноник Миньон встретили гостей и препроводили в залу «с высокими потолками, где стояло семь узких кроватей, две из которых были заняты послушницей и матерью-настоятельницей. Вокруг последней толпились кармелиты, монахини этого же монастыря, а также Матурин Руссо, кюре и каноник церкви Святого Креста, и врач, Маннори». На глазах у бейлифа и лейтенанта мать-настоятельница «начала дергать всеми членами и издавать звуки, свойственные поросятам» (это уже из бумажек быстрого на руку писца). Затем, сообщает писец, «мать-настоятельница спряталась с головою под одеяло. Мы услышали скрежет зубовный и увидели движения, которые обыкновенно производят безумцы. Справа от матери-настоятельницы стоял отец-кармелит, слева – каноник Миньон. Он-то и сунул ей в рот два пальца – большой и указательный – и произвел над нею обряд экзорцизма с положенными молитвами. Все было сделано в нашем присутствии».

В процессе изгнания бесов открылось, что сестра Жанна согласилась предоставить оным свое тело, приняв два вполне материальных, но, несомненно, дьявольских знака – этим она как бы подписала договор с врагом рода человеческого. Знаками были, во-первых, три шипа боярышника, а во-вторых, букетик роз, который настоятельница нашла на лестнице и прикрепила к поясу. «При свершении сего ее постигли великое дрожание правой руки и страстная любовь к Грандье, не унимавшаяся даже при молениях. Настоятельница была способна думать лишь о Грандье, а более ни о чем, ибо его персона поселилась в ней, завладев всеми ее помыслами и желаниями».

Когда настоятельницу спросили по-латыни, кто подбросил ей цветы, она, «после колебаний и отговорок, как бы с неохотой отвечала: „Urbanus”. Когда каноник Миньон велел ей: „Dic qualitatem”, она сказала: „Sacerdos”. На вопрос Миньона „Cujus ecclesiae?” монахиня изрекла: „Santi Petri”[49], причем эти слова она выговорила еле-еле».

Закончив сеанс экзорцизма, Миньон отвел бейлифа в сторонку и при канонике Руссо и месье Шова заметил, что данный случай подозрительно похож на случай с Луи Жоффриди, священником из Прованса – двадцать лет назад его сожгли за колдовство и сношения с марсельскими урсулинками.

Помянув Жоффриди, Миньон выдал план новой кампании против Грандье. Его следует обвинить в колдовстве и магии и судить. Если он оправдается, репутация его будет полностью уничтожена; если же суд признает Грандье виновным – ему не миновать костра.

Глава пятая

Итак, Грандье обвинен в колдовстве, а урсулинки одержимы бесами. Читая об этом, мы улыбаемся; но давайте, прежде чем легкая улыбка преобразуется в усмешку, а то и в хохот, попробуем разобраться, что конкретно означали эти слова в первой половине семнадцатого века. Поскольку колдовство в тот период повсеместно считалось преступлением, начнем с юридических аспектов проблемы.

Сэр Эдвард Кук – величайший английский юрист; жил и практиковал он при Елизавете I (в конце ее блестящей эпохи) и при Иакове I и характеризовал ведьм следующим образом: «ведьма суть персона, коя вступила в сношения с дьяволом, дабы принимать его советы и действовать по его слову». Согласно законодательному акту от 1563 года, ведьмовство каралось смертной казнью лишь в тех случаях, когда имелись доказательства, что ведьма или колдун покушались на человеческую жизнь. Однако король Иаков I, едва усевшись на трон, заменил сей статут куда более суровым. С 1603 года к суду привлекались уже не только за убийство посредством волшебных чар, но за одно лишь обвинение в ведьмовстве. Деяние, совершенное ведьмой, могло быть безобидным (например, любовный приворот) или даже служить благой цели (избавление от телесного недуга) – в любом случае, если только удавалось доказать, что имел место «сговор с дьяволом» либо применялись дьявольские методы, применившего их ждала смертная казнь.

Так было в протестантской Англии – но ситуация не шла вразрез ни с церковным правом, ни с католической практикой. Крамер и Шпренгер, образованные доминиканцы – авторы трактата «Молот ведьм» (оригинальное название – «Malleus Maleficarum»), густо цитируют разные авторитетные источники с целью доказать, что за ведьмовство, гадание и вообще любые виды магии следует карать только смертной казнью. Добавим, что почти два столетия «Молот ведьм» считался учебником и справочником для разоблачителей ведьм, будь эти разоблачители хоть лютеранами, хоть кальвинистами, хоть католиками, как сами Крамер со Шпренгером. «Ведьмовство есть посягательство на Господа, ибо подвергает сомнению Его величие. А посему их (обвиненных в ведьмовстве) надлежит подвергать пыткам, дабы сознались, и не делать снисхождения к ним в зависимости от сана или общественного положения, – сказано в трактате. – Того же, кто найден виновным, даже если он признает свою вину, надлежит отправлять на дыбу и пытать прочими способами, предписанными законом, дабы кара за его деяние уравнялась с вредом, который он причинил»[50].

За упомянутым законом стоят древние представления о том, что дьявол постоянно вмешивается в человеческие дела; а также представления более конкретные, ставшие прописной истиной – будто дьявол есть Князь мира сего и проклятый враг Бога и детей Божиих. Порой дьявол действует независимо, а порой – руками человека. «И, ежели спросить, в каком случае дьявол вредит более людям и тварям – когда он сам по себе или же когда его орудием становится ведьма, – ответ будет следующий: ущерб даже сравнению не подлежит. Ибо дьявол бесконечно опаснее и вреднее, ежели орудует посредством ведьмы. Во-первых, узурпируя Господне создание, дьявол наносит великое оскорбление Господу. Во-вторых, чем глубже оскорблен Господь, тем более попустительствует Он дьяволу в причинении вреда людям. В-третьих, дьяволу всегда выгодно заполучить еще одну душу»[51].

В средневековом и постсредневековом христианстве к ведьмам и их клиентам относились примерно так же, как к евреям – при Гитлере, к капиталистам – при Сталине и к коммунистам и сочувствующим – в США. Иначе говоря, их считали вражескими агентами, обвиняли в отсутствии патриотизма (это как минимум), а как максимум – называли предателями, еретиками и врагами народа. Карали метафизических коллаборационистов, понятно, смертью – точно так же, как в недавнем прошлом смерть ждала мирских слуг дьявола, известных где как «красные», где как «реакционеры». В девятнадцатом веке с его скороспелым либерализмом люди вроде Жюля Мишле не могли не только извинить, но даже понять жестокость по отношению к ведьмам и колдунам. Склонные судить прошлое чересчур строго, они выражали излишнее довольство собственной эпохой и питали непомерный оптимизм в отношении будущего – то есть в отношении нас с вами! Рационалисты, они с восторгом воображали, будто упадок традиционной религии положит конец таким жестокостям, как преследования еретиков, пытки и сожжение колдуний заживо. «На сколько страшных злодейств толкнула людей религия!» – сказал Лукреций. Но, глядя назад и вверх, на точку, с которой начинается спад современной истории, мы видим, что упомянутые Лукрецием злодейства цветут пышным цветом и безо всяких там суеверий; что убежденные материалисты поклоняются наскоро состряпанным постулатам как совершенному Абсолюту и что самозваные гуманисты преследуют своих оппонентов с рвением, подобным рвению инквизиторов, чинивших расправу над пособниками Сатаны. А почему? Да потому, что поведенческие клише появились раньше суеверий и намного их переживут. В наше время мало кто верит в дьявола, но слишком многие подражают своим предкам, для которых Враг рода человеческого был реальностью столь же очевидной, сколь и его Оппонент. Желая узаконить свое поведение, эти персонажи превращают собственные теории в догмы, подзаконные акты – в Моральный Кодекс, политических боссов – в Богов, а всех несогласных – в воплощение дьявола. Эти языческие трансформации частного в Абсолютное и человеческого в Божественное позволяют оправдывать самые гнусные страсти с чистой совестью и убеждением, что работа ведется ради Высшего Блага. Когда же представления устаревают и начинают казаться нелепыми – сочиняются новые, чтобы сумасшествие продолжалось под привычной маской законности, идеализма и истинной веры.

В целом, как мы могли убедиться, закон о ведьмовстве очень прост. Всякий, кто добровольно предался дьяволу – виновен и заслуживает смерти. Описывать, как именно данный закон применялся на практике, мы не будем – в нашей книге для этого нет места. Скажем лишь, что, пока отдельные судьи определенно находились во власти предубеждений, другие (их было большинство) честно старались вершить праведный суд. Даром что даже и таковой, по нынешним западным стандартам, был чудовищной карикатурой на само понятие справедливости. В «Молоте ведьм» читаем: «Законы дозволяют принимать во внимание любое свидетельство против ведьм». То есть годилось не только свидетельство из уст несмышленого ребенка или заклятого врага обвиняемой – в дело шли все виды свидетельств: сплетни, слухи, домыслы, сновидения, признания самих «слуг дьявола». Без пыток не обходилось – как еще вырвешь такое признание? А заодно с пытками применялись и ложные посулы относительно приговора. В «Молоте ведьм» тема ложных посулов[52] рассматривается со свойственными авторам дальновидностью и обстоятельностью. Предложены три варианта. В первом случае судья обещает, что жизнь ведьме будет сохранена (разумеется, в обмен на выдачу всех известных ей ведьм); судья даже может искренне намереваться сдержать обещание. Подвох в том, что обвиняемая надеется на более мягкую форму наказания, например, на изгнание – а вместо этого ее тайком уже приговорили к пожизненному заключению в камере-одиночке на хлебе и воде.

Второй вариант предпочтителен для судей, полагающих, что «после приговора к тюремному заключению некоторое время действительно надо держать обещание и не умерщвлять ведьму, но по истечении определенного срока ее следует сжечь».

Наконец, вот вам третий вариант: «Судья может спокойно посулить обвиняемой, что жизнь ее будет сохранена, а затем снять с себя полномочия к вынесению приговора и порекомендовать на свое место другого судью».

(Сколь много заключено в этом простом слове – «спокойно»! Систематическая ложь имеет свойство: она подвергает душу лжеца большой опасности. Следовательно, ежели находишь ложь целесообразной, помни о мысленной оговорке, благодаря которой будешь пусть не окружающим (и не Господу Богу – Его-то не проведешь!), так хоть себе самому представляться достойным кандидатом для отправки в райские кущи.)

На взгляд моих современников, воспитанных в западной культуре, самой абсурдной и самой чудовищной особенностью процессов над ведьмами была следующая: практически любое странное, непонятное событие могло трактоваться как последствие дьявольского вмешательства, сотворенного колдуном. Например, приведем отрывок из свидетельских показаний на процессе, осудившем к повешению одну из двух обвиняемых. Это случилось в 1664 году в английском городе Бери-Сент-Эдмундс; вел процесс будущий Лорд Главный судья сэр Мэттью Хейл. Так вот: в ходе ссоры ведьма прокляла своего соседа, и он свидетельствовал, что «едва его свиньи поросились, как новорожденные поросята совершали немыслимые прыжки и тотчас издыхали». Но это не всё. Позднее этот человек был атакован «многими вшами неестественной величины». Понятно, что против такой напасти обычные средства были бессильны, и жертве ничего не оставалось, кроме как сжечь два своих лучших костюма. Сэр Мэттью Хейл был справедливым судьей, сторонником умеренности во всем, человеком большой учености; читывал и естественно-научные трактаты, и изящную литературу, и юридическую. Тот факт, что он всерьез воспринял подобные «доказательства», представляется нам нелепым недоразумением – но так было! Причину следует искать в чрезвычайной набожности сэра Мэттью Хейла; впрочем, тут он не отличался от своих современников. А набожность в эпоху фундаментализма предполагала веру в дьявола, могущего управлять человеком, и святой долг истреблять дьявольских пособниц – ведьм. Мало того: иудео-христианская традиция учит, что, если бы даже смерть поросят и появление огромных вшей предшествовали проклятию старухи, все равно они были бы явлениями сверхъестественными и говорили бы о вмешательстве Сатаны, избравшего старуху своим орудием.

К библейским описаниям бесов и ведьм прибавились так называемые народные приметы; постепенно в глазах судей они приобрели такой же вес, как и истины Священного Писания. Например, до конца семнадцатого века все инквизиторы и большинство судебных магистратов полагали, будто настоящую ведьму можно опознать по особым характеристикам ее тела. Нет ли на теле сем необычных знаков? Или участков, нечувствительных к боли – скажем, той, которая происходит от иглоукалывания? А то еще попадаются крошечные, или лишние, соски; они нужны ведьме для вскармливания всяких тварей – жаб и котов; на ведьмином молоке те жиреют. При наличии таких сосков отметались всякие сомнения: обвиняемая – точно ведьма. И соски, и пятна оставляет дьявол, это же известно. (Учитывая, что девять процентов мужчин и почти пять процентов женщин рождаются с лишними сосками, недостатка в потенциальных жертвах не наблюдалось. Пунктуальная природа исполняла роль второго плана, а судьи, вооруженные непроверенными постулатами и непреложными правилами, «вытягивали» весь фарс.)

Упомянем и еще три массовых заблуждения, превратившихся в аксиомы – ибо пагуба от них слишком велика. Во-первых, считалось, что ведьмы насылают стихийные бедствия; во-вторых – болезни; в-третьих – импотенцию. В своем трактате Крамер и Шпренгер не допускают и тени сомнения относительно сих бедствий, причем опираются на здравый смысл и на авторитет самых известных врачей. «Святой Фома, комментируя Книгу Иова, пишет: „Должно признать, что Божиим соизволением бесы волнуют воздух, подымают ветры и обрушивают на землю пламень небесный. Ибо даже способная принимать различные формы природа не подчиняется ни одному из Ангелов, ни доброму, ни злому – но только Богу-Творцу; то есть имеются сферы, в коих материя подчиняется Духу… Однако ветры и дождь и прочие аналогичные сотрясения воздуха могут вызываться и простым движением паров, исторгнутых землею или водою – значит, бесовской силы довольно, чтобы производить сие”. Так говорит Святой Фома»[53].

Что касается болезней, «нет такого недуга телесного, который не могла бы наслать ведьма Божиим попустительством; даже проказа и эпилепсия ей подвластны. И сие подтверждается врачами»[54].

К авторитетному мнению врачей авторы присовокупляют собственные наблюдения. «Весьма часто мы обнаруживали, как ту или иную особу постигают приступы эпилепсии, называемой еще падучею болезнью, и приступы сии происходят от яиц, зарытых вместе с мертвым телом (обычно принадлежащим ведьме). Пагубнее всего действуют таковые яйца, когда подмешиваются в пищу или питье»[55].

Если же речь идет об импотенции, наши авторы четко разделяют оную на две разновидности – естественную и сверхъестественную. Первая означает неспособность вступать в половые сношения с любой представительницей слабого пола. Вторая – результат воздействия чар и бесовских козней – не дает мужчине заняться сексом с одной-единственной женщиной (как правило, собственной супругой), в то время как с остальными все получается. Заметим, пишут авторы, что Господь более всего попустительствует бесам и ведьмам в той области, коя связана с продолжением рода, ибо именно в ней с момента Грехопадения «случаются самые вопиющие бесчинства» – куда громче вопиющие, нежели бесчинства в других областях.

Опустошающие бури не так уж редки; выборочная импотенция рано или поздно постигает большинство мужчин, а уж телесной хвори и подавно всякий подвержен. В мире, где закон, теология и суеверия дружно обвиняли ведьм во всех несчастьях, пышным цветом цвели шпионство, доносы и гонения. Охота на ведьм и вообще социальная жизнь в отдельных регионах Германии в разгар шестнадцатого века, пожалуй, практически не отличались от жизни при нацистской диктатуре или в странах, недавно попавших под влияние коммунистов.

Под пыткой ли, из чувства долга или под влиянием истерического импульса, мужчина доносил на жену, женщина – на лучших подруг, ребенок – на родителей, слуга – на господина. Однако зло, творившееся в запуганном бесами обществе, доносами не исчерпывалось. На многих членов такого общества пагубно влияли постоянные «успешные» разоблачения ведьм и ежедневные предостережения от бесовских козней. У особ робких и боязливых случалось помрачение рассудка, а некоторых вечный страх убивал в прямом смысле слова. Но попадались и персонажи амбициозные, с устойчивой психикой – для них эффект был иным. Для достижения своих целей мужчины вроде 4-го графа Ботвелла (третьего мужа Марии Стюарт) и женщины вроде мадам де Монтеспан (фаворитки Людовика XIV, фигурантки «дела о ядах») не брезговали черной магией. Скажем, вы подавлены и огорчены или обижены на общество в целом и соседей в частности – почему бы вам не обратиться к силам, кои, по святому Фоме со товарищи, отомстят за вас? Не правда ли, вполне естественный ход мыслей! Вот и получается, что, заостряя внимание на бесах и объявляя ведьмовство самым гнусным из преступлений, богословы заодно с инквизиторами, по сути, распространяли суеверия и поощряли практики, с которыми столь яростно боролись. К началу восемнадцатого века, впрочем, ведьмовство уже не считалось серьезной социальной проблемой. Оно сошло на нет в немалой степени потому, что прекратились репрессии. Ибо чем меньше гонений, тем меньше и пропаганды. Внимание общества сместилось от сверхъестественного к естественному. Приблизительно с 1700 года до наших дней каждая охота на ведьм у нас на Западе имеет под собой вполне материальную почву. С дьявола мы переключились на людей. Для нас Радикальное Зло больше не относится к метафизике – оно перешло в сферу политики и экономики. Вместилищем его мы, будучи позитивистами, назначаем не колдунов и не магов, а представителей ненавистного социального класса или целого народа. Причинно-следственные связи изменились, а мотивированная ненависть и узаконенная жестокость по-прежнему узнаваемы.

Ведьмовство, как учила Церковь, – реальность ужасная и повсеместная; Закон действовал согласно этому постулату – иными словами, спуску ведьмам не давал. До какой степени Общественное Мнение соглашалось с официальным взглядом на проблему? Ощущения неграмотного и потому бессловесного большинства запечатлены для нас в трудах людей ученых.

В главе, посвященной порче, кою ведьмы наводят на домашний скот, Крамер со Шпренгером предлагают нам взглянуть на жизнь средневековой деревни изнутри (кстати, по этой самой деревне ностальгически вздыхают сентименталисты, ведь отвращение к настоящему застит для них ничуть не меньшие ужасы прошлого). Итак, читаем в «Молоте ведьм»: «Нет ни единой фермы, даже самой крохотной, где женщины не портили бы молочных коров, осушая их вымена (посредством колдовства) и даже насылая на них мор». Четыре поколения спустя у двух английских священников, Джорджа Гиффорда и Сэмюэля Гарснетта, находим аналогичный отчет о деревенской жизни в обществе, охваченном страхом перед бесами. «Некая женщина, – свидетельствует Гиффорд, – повздорит с соседкой, и ту вскорости постигает беда… Так зарождаются подозрения. Через несколько лет у злополучной крестьянки выходит другая ссора – и вновь сосед обречен. Теперь уже это заметно всем в деревне. Распространяется слух: матушка В. – ведьма… Сказанная матушка делается фигурой страшной и ужасной, соседи не рискуют слова ей поперек молвить, даром что жаждут видеть ее на виселице. Далее, кто-то в деревне заболевает. Соседи являются к недужному. „Скажи, сосед, – решается спросить один из посетителей, – уж не ведьмовством ли тут попахивает? Уж не рассердил ли ты ненароком матушку В.?” – „Твоя правда, сосед, – стонет недужный, – всегда я ее недолюбливал, хоть и ума не приложу, чем мог ей не потрафить. Вот разве жена моя на днях попросила: не пускай, дескать, кур в наш огород; да и я туда же: не пускай… И кто меня за язык тянул? Точно: матушка В. порчу навела”. Тут уж все согласно кивают: да, конечно, матушка В. – настоящая ведьма… Сомнений быть не может: люди видели, как с ее двора на соседский юркнул хорек – вскорости после того хозяин и захворал. Далее, недужный умирает, самой своей смертью доказывая, что был заколдован. Матушку В. хватают и отправляют в тюрьму, допрашивают и приговаривают к смерти. Уже на эшафоте она говорит, что ни в чем не повинна»[56]. А вот что пишет Гарснетт в своих «Свидетельствах об очевидных папистских надувательствах»: «Будьте начеку, о добрые мои соседи! Ежели у кого из вас взбесилась овца либо захандрил кабанчик, или лошадь захромала, или сын отлынивает от учебы, а дочь – от прялки, или молодая жена ворчит, что нечем сдобрить кашу, что отец с матерью у ней не имеют масла, чтоб мазать на хлеб… и ежели, при том, старая матушка Нобс назвала ее ленивицей либо пожелала, чтоб дьявол ее приласкал, так можете не сомневаться: старая матушка Нобс – ведьма»[57]. Эти эпизоды отлично иллюстрируют, в каких суевериях, в каком страхе и вражде погрязла деревня шестнадцатого-семнадцатого веков; что еще любопытнее и прискорбнее – эпизоды вполне могут сойти за списанные с деревни современной. Слишком велико их сходство с отдельными страницами романов «Двадцать пятый час» и «1984», даром что румын Вирджил Георгиу повествует об ужасах современного ему периода, в то время как англичанин Джордж Оруэлл пытается заглянуть в чудовищное будущее.

Приведенные пассажи из трудов ученых мужей весьма иллюстративны. Однако поступки говорят громче слов, а общество, регулярно линчующее ведьм, тем самым красноречиво заявляет о своей вере в магию и о своем страхе перед дьяволом. Вот еще пример из французской истории – по времени он почти совпадает с событиями в Лудене. Итак, летом 1644 года, после особенно жестокого урагана с градом, жители нескольких деревень близ города Бона собрались вместе и целой толпой пошли мстить ведьмам, по наущению бесов уничтожившим их посевы. Предводительствовал юнец семнадцати лет – он утверждал, будто на ведьм у него особое чутье. Несколько женщин были схвачены и забиты до смерти. Еще нескольких заклеймили раскаленными совками, сожгли в кирпичных печах или сбросили с обрыва. Чтобы положить конец террору, управляемому паникой, Дижонский парламент направил в окрестности Бона целый отряд жандармов во главе с двумя комиссарами.

Мы видим, что Общественное Мнение находилось в полном согласии с богословами и юристами. Среди ученых людей, впрочем, единства не было. Крамер и Шпренгер возмущенно пишут о лицах – а в конце пятнадцатого века таковых еще хватало, – кои ставят под сомнение самый факт ведьмовства как явления. Авторы «Молота ведьм» подчеркивают: все богословы и каноники считают заблуждающимися тех, кто «говорит, будто в мире нет никакого ведьмовства, а есть оно лишь в воображении людей, кои, по незнанию природы явлений, сваливают стихийные бедствия на ведьмовство; утверждают, будто бы их наслали бесы – либо сами, либо посредством ведьм, в то время как, по убеждению сих еретиков, всякое явление имеет свои причины, сокрытые доселе от людей. И хотя все доктора называют сию ошибку не иначе как прискорбным заблуждением, святой Фома клеймит ее и полагает ересью, происходящей из безбожия»[58].

Данное теоретическое заключение поднимает проблему вполне практическую. Возникает вопрос, кем считать людей, не верящих в ведьм? Кто они – упорствующие еретики или просто подозрительные субъекты с еретическими убеждениями? Скорее первое, нежели второе. Но, хотя особы, «уличенные в следовании сей губительной доктрине», подлежат отлучению от Церкви со всеми вытекающими, «нам следует принять во внимание многочисленность особ, кои, будучи невежественны, также могут быть обвинены в этом заблуждении. Поскольку оно весьма распространено, при вынесении приговора надобно проявлять снисхождение». С другой стороны, «да не возомнит ни один из еретиков, будто может он избегнуть кары, заявив о своем невежестве. Ибо заблудшие по причине невежества в вопросах, связанных с ведьмовством, бывают великими грешниками».

Короче, Церковь проводила следующую политику: считая сомнения в ведьмовстве ересью, не спешила, однако, сразу судить и карать таких вот сомневающихся. И все же сомневающийся подпадал под великое подозрение и, если упорствовал после «просветительской работы», мог нажить себе немало проблем. Отсюда и предупреждение, которое делает Монтень в «Опытах» (глава 11, том 3): «Ведьмам из моей округи угрожает опасность всякий раз, когда кто-нибудь приносит новое свидетельство реальности своих видений. Чтобы связать неопровержимые примеры подобных видений из Священного Писания с примерами из современного нам мира (ибо мы не можем видеть причины их), нужно мастерство, которым мы не обладаем». Вполне возможно, лишь один Господь Бог способен судить, где чудо, а где нет. Богу нужно верить. А вот как насчет веры обычному человеку, «кому-то из нас, кто удивляется своим собственным словам (и должен удивляться, если не утратил разума)». Далее следует вывод – одна из тех поистине золотых фраз, которые надо бы начертать над каждым церковным алтарем, на стене в каждом магистрате и лектории, сенате и парламенте, правительственном кабинете и зале совета. «Во всяком случае [буквы непременно неоновые и в человеческий рост!], во всяком случае, заживо сжигать человека из-за своих домыслов – значит ценить их слишком высоко».

Через полвека Джон Селден проявил куда меньше осторожности, но и меньше гуманности. «Закон противу ведьмовства еще не доказывает, будто ведьмы существуют; однако он карает злодейство тех особ, кои ведьмовством забирают жизни человеческие. Ежели некто заявляет, будто, трижды повернув на себе шляпу и выкрикнув „Крибле-крабле-бумс”, он может умертвить человека, хотя на самом деле – не может, то бахвал сей по закону должен быть казнен. Это справедливо, ибо он имел намерение к убийству». Селден был в достаточной мере скептиком, чтобы возвеличивать домыслы до догм; но и род деятельности – юриспруденция – оставил на Селдене свой отпечаток: Селден считал, что заживо сжечь человека, считающего себя колдуном, – вполне справедливо. Монтень также изучал право, однако его разум оказался невосприимчив к юридической ржавчине и остался ею не запятнан. Рассуждая о ведьмах, Монтень видит в них не наказуемое зло, а недуг, который, пожалуй, можно исцелить. «Этим людям я прописал бы скорее чемерицу [растение, которое считалось способным изгонять меланхолию, а значит, и врачевать безумие], нежели цикуту».

Едва ли не первыми против охоты на ведьм и самой теории о бесовском вмешательстве в человеческую жизнь выступили немецкий врач Иоганн Вейер (в 1563) и эсквайр из английского графства Кент Реджинальд Скотт (в 1584 году он опубликовал труд «Разоблачение колдовства»). Нонконформист Гиффорд и англиканец Гарснетт разделяли скептицизм Скотта относительно современных им суеверий, однако не ставили под вопрос библейские ссылки на одержимость, магию и сговоры с дьяволом; в этом Реджинальд Скотт пошел куда дальше.



Поделиться книгой:

На главную
Назад