Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Я верую - Л. Пантелеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А утром очухался, испугался, побежал в этот участок, говорю: простите, был пьян, глупость сказал... Вычеркните, пожалуйста.

И, помолчав, не глядя в мою сторону, спросил:

— А вы?

— А я? Я — не вычеркивал.

Не вычеркивал, да, но говорю об этом без всякой гордости. Чего мне стоила эта перепись. Каких нервов! Каким была стрессом. И до чего же мне стыдно вспоминать о ней!

Еще месяца за два до переписи в газетах была напечатана анкета, в соответствующей графе которой стоял вопрос: вероисповедание и объяснялось, что требуется или ответить: «неверующий», или назвать веру, к которой принадлежишь.

Надо помнить, какой это был год. Тридцать седьмой! Бушевали грозы, которые теперь называются почему то «большими чистками». Гриша Белых уже одиннадцать месяцев томился в лагере, в Тулебле. За тюремной решеткой находились и другие близкие мне люди: Тамара Григорьевна Габбе, Александра Иосифовна Любарская, Миша Майслер[47]...

Время, когда не спали ночами, прислушиваясь к шагам на лестнице, к автомобильному гудку за окном. И вот, в дополнение ко всему ждешь, что прядет к тебе девочка из соседнего ЖАКТ'а, останется с тобой наедине (тайна переписи!) и после ответов: Пантелеев. Алексей. Иванович. Такого-то года. Русский. Холостой. Писатель, — нужно будет произнести:

— Православный.

Если уж честно, то не только волновался, но и трусил.

Как волновались и трусили миллионы других советских людей. Те, что веровали, но скрывали свою веру. Не ставили свечу на подсвечник.

В конце декабря 1936 года ЦК комсомола созвало очередное совещание по детской литературе. Остановились мы, ленинградские делегаты, в «Ново-Московской» гостинице, на Балчуге. Перед Новым годом конференция закрылась, все наши уехали, а я — остался. Решил пройти перепись в Москве.

Было все именно так, как я и ожидал. Пришла ко мне в номер девица со списками постояльцев и с опросным листом, и вот литератор такой-то из Ленинграда, двадцати девяти лет, холостой, русский, на вопрос о вероисповедании — громко и даже, пожалуй, с излишней развязностью ответил:

— Православный.

Девица удивилась, но не очень. По-видимому, таких ответов в ее сегодняшней практике было достаточно.

Прошло немного времени и советские люди узнали, что январская перепись объявлена вредительской. Результаты ее никогда не были обнародованы. Упоминаний о ней не обнаружишь ни в БСЭ, ни в других справочных изданиях.

В чем же дело?

А дело в том, что Сталин и его сподручные не в первый и не в последний раз очень крупно просчитались. Вводя в опросный лист неконституционный пункт о вероисповедании, они рассчитывали, что перепись покажет неслыханную победу ленинско-сталинской идеологии и повсеместное падение религиозных чувств советских людей. Перепись показала совсем обратное. Цифры мне неизвестны, но, говорят, были они потрясающими. Назвать, обнародовать эти цифры было невозможно. На фальсификацию же в этом случае почему-то не пошли. Но выводы соответствующие сделали без промедления: было предпринято новое широкое наступление на антирелигиозном фронте. Тысячами закрывались по всей стране храмы (в том числе была прикрыта; якобы для ремонта, Знаменская церковь в центре Ленинграда, прихожанином которой до последних дней был академик И. П. Павлов. Ее так и называли — «павловская»). Пошли в тюрьму и ссылку новые десятки и сотни тысяч священников, пасторов, ксендзов, мулл, раввинов и активных мирян. Дорого обошлась эта перепись нашему народу. Стоила она и денег, и труда, и человеческих жизней. И нервов. Потому что во множестве советских семей появление в доме счетчика вызывало стресс. А потом таким же стрессом был случайный ночной звонок или остановившийся у подъезда автомобиль. Или — замок и сургучная печать на дверях твоей церкви, где ты еще недавно, неделю назад исповедовался и причащался...

Опять замелькали в газетах гневные статьи и язвительные фельетоны о мракобесах-родителях, отравляющих детей ядом религии, о гадинах-студентках, совмещающих изучение диамата с посещением церкви, о пьяницах, ворах, растлителях в сутанах и рясах...

*

Но тут грянула война.

Я совершенно уверен, что в самые первые минуты этой войны, едва услышав о том, что немецкие танки переходят советские границы, наш перепуганный до полусмерти вождь вспомнил именно эту треклятую вредительскую перепись 1937 года и прежде всего параграф о вероисповедании... Ему, с его болезненной мнительностью, не могло не почудиться, что все его подданные поголовно признают Бога и отвергают ленинско-сталинское передовое учение. Как же он будет бороться с немцами, имея под своими знаменами такое множество обиженных им и чуждых ему по духу людей?! Да, не сомневаюсь, что именно об этом думал хитрейший и лукавейший из деспотов, когда лихорадочно искал выход из положения, в которое он угодил.

Недаром свое первое обращение к народу по радио Сталин начал теми словами, с какими обращается обычно с амвона священник к пастве:

— Братья и сестры!..

Тогда же, в самые первые дни войны, он принял решение слегка ослабить вожжи. А потом, когда немцы в оккупированных областях стали открывать церкви, эти вожжи были распушены даже очень основательно.

Из тюрем и ссылки стали тысячами возвращаться священники, муллы, раввины, ксендзы и пасторы.

Было разрешено открыть духовные школы.

Дано было согласие на созыв Поместного собора и избрание патриарха (только восшествие патриарха на престол просили именовать не по-русски — интронизацией. Иначе получалось, что в стране существуют два престола).

Была выпущена (для заграницы) роскошно изданная книга «Правда о религии в СССР»[48]. (Один мой московский приятель сказал, что эта «Правда» — самая лживая книга на свете.)

Начал выходить «Журнал Московской Патриархии»[49].

Высшее духовенство получало теперь приглашения на официальные приемы в Кремле. В Большом зале московской консерватории был дан концерт для представителей православного духовенства. Не был там, но видел на газетной фотографии диковатое зрелище: тысячи зрителей, и все бородатые, все в рясах и с наперсными крестами.

Центральные газеты печатали обращения церковных руководителей к верующим, — и не только патриотического содержания, с призывом воевать до победного конца или жертвовать сбережения в фонд обороны, но, помнится, и на такие специфически-религиозные темы, как «О христианской дисциплине», о необходимости соблюдения постов и т. п.

Это было время, когда нам, верующим людям, позволено было чуть-чуть посвободнее дышать.

Щедрость и милость вождя временами переходила границы вероятного. Был, например, объявлен приказ по Советской Армии, разрешающий военнослужащим, заявившим о желании посещать церковные службы, делать это «в коллективном порядке». В 1944 году в Ленинграде, в нижнем храме Никольского Морского собора я своими глазами видел, как за всенощной человек двадцать — тридцать солдат и офицеров стояли в строю, двумя шеренгами, и молились. По окончании службы, когда старик священник вышел с крестом в руке на амвон и молящиеся, как всегда, хлынули прикладываться, седовласый батюшка отвел в сторону крест и громко сказал:

— В первую очередь военные!

И вот — капитаны, лейтенанты, ефрейторы и рядовые — в серых непарадных фронтовых шинелях, прижимая к левой стороне груди свои полевые фуражки и ушанки, — двинулись к амвону. И каждому, когда он целовал крест, батюшка истово, по-отцовски, по-дедовски говорил:

— Храни тебя Господь!..

А в верхнем храме того же собора уже и после войны за субботней всенощной всегда можно было увидеть человек 10–15 морских офицеров. Были там и старики и молодые. Стояли они не в строю, приходили поодиночке, но группировались всегда в одном и том же месте, на невысоком помосте в правом заднем углу — против распятия. Но эти (выходцы, вероятно, из кастовых военно-морских семей) ходили к Николе Морскому, по-моему, еще и в довоенные годы. Во всяком случае, до тридцать пятого, когда я еще жил неподалеку, на Вознесенском, и часто бывал у Николы... Но ведь после тридцать пятого были и тридцать шестой и тридцать седьмой и другие...

А вообще-то хоть и своими глазами видел, а не представляю себе, сказать по правде, обстановки, когда солдат или офицер мог явиться к старшине или к командиру части и заявить о желании пойти ко всенощной или к обедне. Что-то и приказа такого я не запомнил. Правда, в армии я служил недолго, — может быть приказ был объявлен позже. Зато хорошо запомнилось мне такое вот.

1943 год. Лето. Подмосковное Болшево. Я — курсант аэродромно-строительного батальона военно-инженерного училища. Идут политзанятия, и кто-то из ребят спрашивает:

— Товарищ политрук, скажите, пожалуйста, чем объясняется перемена отношения советской власти к религии?

— Глупости вы говорите! — сердито перебивает его бритоголовый политрук. — Никаких перемен в этой области не было и не будет. Мы с вами, товарищи, не маленькие дети и не дурачки. Мы должны понимать что к чему. Политика, товарищи, есть политика. Советской власти не жалко, если какие-нибудь, скажем, старичок и старушка повенчаются в церкви. Зато из Америки мы получим танки, самолеты, хлеб и ту же, скажем, тушенку...

Эти откровения нашего политического пастыря я записал тогда же, на политзанятиях. Не знаю, уполномочен ли он был советской властью делать такие признания или это была импровизация, его собственные догадки. Несомненно прав он был в одном — в том, что происходящее вызвано было соображениями корыстными. Конечно, покупалась тут не одна тушонка и не одни только танки и самолеты, покупались симпатия, доверие, расположение миллионов верующих людей. А касательно того, что никаких перемен в отношении религии не произошло — в этом наш политрук ошибался. Перемены были. И касались они, конечно, не только тех фантастических старичков и старушек, которым вдруг пришло в голову на склоне лет идти под венец. И начались эти перемены, это заигрыванье с церковью и с верующими, как я уже говорил, очень рано.

В 1942 году неподалеку от Елоховского собора, кажется, на Баумановской улице, я видел расклеенную на деревянном щите газету, на одной из полос которой выделялась большая, «подвальная» статья: «Священник-патриот». Под заголовком была оттиснута фотография старого священника. В статье говорилось о том, как этот священник (да, да, не поп, а именно священник) прятал у себя в доме партизан, за что и принял мученическую смерть от руки немцев. Если не подводит меня память (а думаю, что не подводит), газета, где все это было напечатано, называлась «Безбожник»[50]. А если так, то это был один из последних, если не последний номер этого официозно-хулиганского органа Союза воинствующих безбожников.

*

<…> Года два–три назад мне приходилось довольно часто бывать в Антропшинской церкви. Антропшино — следующая станция за Павловском. Когда-то там было имение графа... не вспомню, какого. При имении — церковь, строил ее, если не ошибаюсь, Александр Брюллов. Церковь небольшая, но в два яруса, то есть с двумя храмами, нижним и верхним. Почти каждый день там — в нижнем храме — совершалось отпевание. Приезжал автобус похоронного бюро. У гроба толпились с зажженными свечами в руках иногда два–три десятка родственников и близких. Каждый раз, отслужив заупокойную обедню, молодой настоятель выходил на амвон с крестом в руке, и когда к нему подходили прикладываться верующие, он громко обращался и к тем, кто стоял у гроба и ближе к притвору:

— Православных прошу подойти приложиться ко кресту...

На моей памяти только один раз подошли и поцеловали крест два молодых человека. Другие, может быть, и подошли бы, да — стеснялись.

Увы, одно увеличение доходов церкви никак не может служить доказательством духовного подъема народа, ростом его религиозного самосознания. Это свидетельствует скорее о росте сознания национального, о том явлении, которое не очень удачно именуют теперь почему-то ностальгией.

И еще одно скрывается за этим обращением народа к церкви, к ее обрядам и заветам: протест. Да, часто неосознанный или смутно осознаваемый — и все-таки протест. Задайте себе вопрос: кого больше в нашей стране — верующих или неверующих? Конечно, скажете вы, неверующих. К сожалению, это так. Десятилетиями трудились наши вожди и наставники, чтобы несколько поколений русских, грузинских, еврейских, армянских, украинских и других советских людей выросли безбожникамя. Но загляните на любое православное кладбище... Оговорился: давно уже в нашем отечестве кладбища не разделяются по вероисповеданиям: православное, магометанское, еврейское, лютеранское... Зайдите на любое ленинградское или московское кладбище. Каких там могил больше — с крестами или без крестов? Подавляющее большинство могилок или с надмогильными крестами, или с какой-нибудь мраморной или известняковой плитой, на которой где-нибудь наверху или сбоку выбит чаще всего позолоченный или посеребренный крестик. Процентов 80–85 могил осенено крестами. На остальных — тумбочки, плиты с фотографиями, какие-нибудь обелиски из водопроводных труб. Соответствует ли это тому соотношению, о котором я сказал выше? Не следует ли поставить цифры в обратном порядке? Не ближе ли к 80 процентам количество безбожников, людей нерелигиозных и безрелигиозных?

Но почему же кресты?

А потому что неуютно, когда твой отец или мать или твой старший брат лежат под могильным холмиком, в который воткнута железная палка, а к ней привязана проволокой проржавевшая жестяная дощечка с именем, отчеством и фамилией покойного... Что же мы — нехристи, не русские? То же и с татарами, и с литовцами, и с другими...

В помянутом выше Антропшине на местном кладбище я обнаружил надмогильную мраморную плиту с двумя именами — татарина-мужа и русской жены. Справа был высечен золотой крестик, слева — полумесяц.

А на Казанском кладбище г. Пушкина неподалеку от могилы С. М. Алянского видел на одной плите золотой крест и золотую звезду Давида. Под плитой покоятся муж и жена — русский и еврейка.

Все, о чем я рассказываю, меня никак не обольщает и все-таки — радует. Ведь ставят на могиле крест, не только отдавая дань традиции, но и потому, что боятся уподобиться животному. Очень смутно понимая это, пытаются все-таки каким-то знаком отметить, что здесь, под этим бугорком лежит не кошка и не лошадь, а тот ила та, кто создан по образу и подобию Божию.

Во всех этих крестах, крещениях, отпеваниях, <...> свечках, при всей их малодуховности или даже бездуховности, я вижу все-таки проблески чего-то очень светлого и обнадеживающего, вижу если не искру, то искорку Божию, которая при благоприятных обстоятельствах разгорится в пламя истинной веры.

*

Какие же это благоприятные обстоятельства?

Прежде всего, конечно, истинная свобода религии. Подчеркиваю — истинная.

Я очень смутно представляю себе учение Игоря Огурцова[51] и его единомышленников, программы их не знаю, никаких других сочинений и документов тоже никогда не читал и не видел, а только слыхал как-то не очень внятное изложение их взглядов в передаче одного из радио-«голосов». Если верить этому голосу, огурцовцы ратуют за теократическое государство, за воссоздание Государственной думы, в которой не менее 50 процентов мест должно принадлежать представителям духовенства!

Огурцовцы жестоко пострадали за веру, перед их мужеством и героизмом я преклоняюсь, но вместе с тем не могу не признаться, что к их утопии я отношусь — да, вынужден употребить это слово — с ужасом!..

К чему вы нас призываете, дорогой Огурцов? К насильственному насаждению веры? К деспотической теократии? К господству в нашей стране казенной, государственной церкви?

Нет, всеми силами души я протестую против этого чудовищного прожекта.

Что же мне в нем претит? Прежде всего то, что за этими планами новой христианизации Руси скрывается та же НЕСВОБОДА. А с нею никогда, в какие бы одежды она ни рядилась: в ризу ли, в рясу ли, в коричневую рубаху или в мундир с голубыми погонами, — не может быть ничего доброго!...

Чем, скажите, ваша Дума будет отличаться от нынешнего Верховного Совета? Тем только, что вместо 55% назначенных депутатов-коммунистов там будут заседать 55% назначенных депутатов-клерикалов? Ближе ли моему сердцу эта картина? Нет, положа руку на сердце — нисколько не ближе. При всей моей религиозности и приверженности к православию этот крестоносный огурцовский парламент будит во мне ассоциации самые недобрые. Все худшее, что когда-либо говорили и писали пером или кистью враги веры Христовой — о красноносых и толстобрюхих попах, о сластолюбивых монахах, о деревенских крестных ходах, об обязательности исповеди и причастия, о Победоносцеве, Илиодоре, катехизисе, — все это вдруг выплывает в памяти, когда подумаешь только об этом огурцовском проекте церковного государства.

Боже мой, как блекнут, сереют, оказениваются даже в этом перечне такие прекрасные слова, как исповедь, причастие, крестный ход!..

Вспомнилось сейчас то, о чем я умолчал, когда рассказывал о младенческих годах, о своей чистой детской религиозности. Я писал, как водила меня мама по окрестным храмам и как все меня тогда радовало и веселило на богослужении. Но был один случай — страшный. Мы слушали обедню в церкви Литовского замка, известной тюрьмы, впоследствии, после Февральской революции разрушенной и сожженной. И сейчас вижу — длинный корабль храма, алтарь, иконостас, свечи, лампады... Идет служба, поет хор, плывет над головами голубой ладанный дым. Посередине стоят и молятся «вольные» православные, а с двух сторон, слева и справа — высятся в два яруса большие клетки, за прутьями которых молятся люди в чем-то бесцветном, коричнево-сером, с железными цепями на руках и на ногах. И этими закованными руками они крестятся.

Нет, Огурцов, не хочу! Не хочу хоть одну минуту жить в этом Вашем чиновно-клерикальном государстве.

Уж не говорю об утопичности, несбыточности Ваших мечтаний. Кто и каким образом установит эту церковную диктатуру? Не патриарх ли Пимен и другие послушные теперешнему режиму князья церкви? И на чью поддержку может рассчитывать эта будущая теократическая революция? На истинно верующих? Но их ведь в процентном отношении очень немного. Да и не пойдет, по моему твердому убеждению, истинно верующий на такое дело. На кого же тогда? На силы, которые всегда жили, таились в массе русского народа и в нужную минуту появлялись на исторической сцене — под именем ли дружинника, союзника или черной сотни?

Избави, Боже!

*

Не часто, но бывают счастливые неожиданные открытия. Мог ли я думать, что автор «Алых парусов» и «Бегущей по волнам» — человек верующий?!. Еще большей неожиданностью было прочесть в биографии Эффенди Капиева, имя которого в моей памяти было накрепко привязано к имени Сулеймана Стальского[52], а этот, последний, к славословию Сталина и всего сопутствующего ему, — потрясением для меня было узнать, что когда смертельно больной Капиев ложился на операцию, он взял с собой в больницу только две книги: томик Лермонтова и — Евангелие!

Вероятно, так же удивился когда-то Александр Иванович Введенский, узнав, что один из авторов «Республики Шкид», которого он принимал за комсомольца, человек религиозный (да ведь и для меня религиозность Введенского была неожиданностью).

Самые счастливые открытия это когда узнаешь о религиозности совсем молодого человека.

Знакомая семья. Покойный дед Саши — коммунист с 1918 года. Отец — тоже член партии. Мать умерла, когда мальчику было два или три года, а сестренке его четыре. Отец женился, воспитывала ребят бабушка, «комсомолка двадцатых годов». И вот эта бабушка встречает мою жену и жалуется: горе у нее. Саша, член ВЛКСМ, комсорг группы, сбился с правильного пути, стал ходить в церковь, носит на шее крест, повесил у себя над кроватью икону, да еще и лампадку зажигает...

Жена моя сказала, что, по-видимому, все-таки это дело Сашиной совести. Он — не ребенок, человек уже взрослый, имеет право на собственные суждения.

— Но ведь вы же знаете, что это такое! Ведь его же за такие дела из комсомола могут погнать, из института...

Плакала, жаловалась, что всегда была дружна с мальчиком, пользовалась его полным доверием — и вот всё насмарку.

— Как чужие стали! Уж я его и так и этак. А он: «Бабушка, ты человек темный. Ты ничего не понимаешь в подобных вещах». Это я-то — темная! — заливалась слезами эта моложавая старуха, всю жизнь считавшая себя передовой, сознательной, наставленной в единственно правильной вере: в безбожии.

Под какой-то большой праздник мы были с женой за всенощной, стояли в глубине храма, в толпе подходящих к иконе и к елеопомазанию. И вдруг жена вполголоса говорит:

— Посмотри! Саша!

Я посмотрел. Да, это был он. Отходит от священника, потирая средним и безымянным пальцем слегка лоснящийся лоб...

А месяц спустя, под вечер, стоим на троллейбусной остановке у Александро-Невской лавры, и опять жена говорят:

— Посмотри!

Два молодых человека, обогнув площадь, входили в ворота Лавры. Один из них был Саша.

Среди молящихся — молодых людей немного, и все-таки значительно больше, чем было раньше, двадцать, тридцать, сорок лет назад. И в большинстве своем это люди интеллигентные (в то время как пожилые и старые молящиеся чаще всего — из «простых»). Вспомнилась давняя (шестидесятых, кажется, годов) статья в «Новом мире»... Не помню ни автора, ни названия, ни общей темы. Помню только, что речь там шла о современной Австрия и, в частности, говорилось об усилении влияния католической церкви на австрийскую молодежь. Запомнилась такая справка: к религии обращаются главным образом интеллигенты и чаще не гуманитары, а молодые физики и вообще люди, причастные к так называемым точным наукам[53].

Вспомнилось и другое, читанное или слышанное. Кто-то из крупных физиков (а может быть и не физик, не помню) сказал, что современный ученый, отрицающий идею Бога, — это или не ученый, или плохой ученый, или непорядочный ученый.

Великий физик Эрвин Шрёдингер, создатель квантовой механики, в своей известной книге «Жизнь с точки зрения физики» писал, что успехи генетики утверждают нас в идее Божественного промысла и существования души.

Когда Вс. Мейерхольд, поздравляя И. П. Павлова с восьмидесятилетием, написал, что его успешные открытия в науке помогли навсегда разделаться с таким понятием, как душа, Павлов, сдержанно поблагодарив за поздравление, закончил свое ответное письмо так: «а что касается вопроса о душе, то давайте не будем спешить». Это обнародовано, факт этот приводит в своих воспоминаниях о Мейерхольде А. К. Гладков[54].

Но, конечно, не только ученые, но и простые люди, — если они думающие, — тоже тянутся к Богу.

Несколько лет пишет мне прелестные, полные поэзии, ума, юмора, письма работница из Ростова-на-Дону. Отец этой женщины, по ее словам, был коммунист — из тех, кого называют «пламенными». Сейчас не поленился, нашел давнее письмо этой женщины. Вот ее подлинные слова:

«Родилась и росла я в семье коммуниста, такого, каких сейчас нет. Отец мой отказался от своего дома, от любой собственности, и жили мы (а он прямо с восторгом) примерно как на картине Петрова-Водкина. Помните эту картину? Рвался первым на кубанский саботаж, считал, что делает нужное дело по велению партии и сердца»...

После этого отца исключили из партии, он писал Сталину («которого боготворил»), был восстановлен «и очень гордился, что справедливость победила».

«Всё богатство у нас была гора журналов «Коммунист» и «Правда» на гардеробе».

А в другом письме, которого я, к сожалению, не нашел, эта сорокапятилетняя женщина пишет, что их, детей, маму и других близких такая безбытная и бездуховная жизнь не устраивала. Их тянуло к традициям, к казачьим песням и преданиям, к Пасхе и Троице, к престольным праздникам... Их угнетала эта жизнь в скиту без Бога. И постепенно выяснилось, что дочь — не какого-нибудь карьериста и приспособленца, а убежденного фанатика-коммуниста, человека, героически погибшего в оккупации, — что женщина эта — человек религиозный.

Доказательства этому накапливались постепенно. Восемнадцатилетняя дочь ее венчалась в церкви — к огорчению матери — в старообрядческой, так как молодой зять ее принадлежит к «старой вере». В другом письме описывается архиерейская служба в Новочеркасске. И обо всем этом — с уважением. А ведь писала не кому-нибудь, а советскому писателю.

Никогда не видел эту женщину, эту семью, этот дом с палисадником на окраине донского Ростова, а счастлив, что они существуют, что приходят ко мне и до сих пор письма от них, письма, где можно прочесть обо всем на свете — и о трудностях на производстве, и о туристской поездке на Кавказ, и о мещанстве, об эпидемии «автомобильно-телевизионной» болезни в нашем обществе, и о нехватке в магазинах кофия (традиционного напитка донских казаков, как выяснилось), и о необыкновенном урожае яблок, и тут же — о новом батюшке в местном храме, и о престольном празднике, и о Троице, Рождестве, о том, как не хватает Закона Божия, морального воспитания в нашей школе...

Не знаю глубины веры этой женщины (равно как и она не знает глубины моей), но, повторяю, счастлив от одного сознания, что она — и подобные ей — существуют на земле нашей.

*

Да, но при всей; глубине их веры все это люди, в большей или меньшей степени, связанные, скованные, держащие свечу под сосудом или не часто извлекающие ее оттуда.



Поделиться книгой:

На главную
Назад