Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Я верую - Л. Пантелеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ну, что ж. Позвоню. Пожалуйста, — говорю я, усмехаясь.

Номер не отвечает.

Звоню через полчаса. Не отвечает.

— А вы позвоните к портье, — советуют мне.

Звоню к портье «Националя». Спрашиваю, в каком номере остановился митрополит Вениамин. Называют тот самый номер. Звоню по этому номеру несколько раз. Никто не подходит.

Дома у меня телефона не было. Пробовал ли я звонить из автомата — не помню. Кажется, не звонил. Вообше, оставшись наедине и подумав, я решил, что история сильно попахивает провокацией. Какой митрополит и с какой стати мог интересоваться моей особой?

Но все-таки на другой день, придя в редакцию, спрашиваю:

— Никто не звонил?

— Звонили.

— Митрополит?

— Нет, не митрополит, а Виктор Борисович Шкловский. Просил вас позвонить к нему. Сразу же как придете. Срочно.

Звоню Шкловскому. Он как будто ждал меня, сидел у телефона.

— Алексей Иванович? Скажите, вам звонил митрополит Нью-Йоркский и Северо-Американский?..

— Нью-Йоркский? Да... Звонил. Но я думал...

— Думали, что над вами кто-то подшучивает? Я — тоже. Он мне тоже звонил. И Маршаку. Вы ведь знакомы были с Лидией Надежиной?

— Был. Да.

— Ну, вот. Он привез нам от нее письма. Позвоните непременно. Он вас очень хочет видеть.

Я звонил. Несколько раз. Никак его не застать.

— Да. Он очень рано встает. И очень много ездит. Позвоните ему или рано утром, или поздно вечером. Кстати, вам известно, каким образом к нему следует обращаться?

— Каким?

— Владыка! Я специально узнавал, — звонил к компетентным товарищам.

Опять я стал названивать в «Националь». И опять не дозвонился.

А на другой день или дня два спустя возвращаюсь откуда-то очень поздно к себе на Плющиху, звоню и тотчас дверь отворяется — передо мной стоит старик-хозяин, Григорий Маркович. Впечатление, что он тоже притаился и ждал меня.

— Алексей Иванович, ох! — говорит он, не успел я переступить порога, — Вы бы знали, какая тут без вас была петрушка!!!

— Что такое? В чем дело?

— Часов, я думаю, так в десять вечера слышу — звонок. Я думал, это вы. Иду отворять и — можете себе представить — вижу вот на этом месте передо мной стоит — кто бы вы думали?

— Ну, кто?

— Митрополит! В такой вот штуке. С крестом. С серебряной длинной палкой.

— Позвольте, Григорий Маркович, — говорю я. — А при чем тут, скажите пожалуйста, петрушка?! Ко мне приходит мой друг митрополит, а вы, вместо того, чтобы...

Он ужасно смутился, даже испугался.

— Да, но ведь, Алексей Иванович, вы поймите, я их тридцать лет не видел!..

— Ну, хорошо, — говорю, — а что дальше?

— А дальше... Ну, я провел его в вашу комнату...

Еще этого не хватало!

— Он там посидел, оставил вам письмо... мы поговорили с ним... В общем, я вам скажу, очень симпатичный митрополит!..

После этих его слов я совсем пришел в ужас. Надо сказать, что чрезмерной аккуратностью я вообще никогда не отличался, а тут, собираясь со дня на день покинуть эту комнату, я совершенно, до невозможности запустил ее. Стол был усыпан окурками. Тут же стояла электрическая плитка с немытой сковородкой, лежала платяная щетка, а по соседству красовалась тарелка с недоеденной кашей.

Не буду дорисовывать этот натюрморт.

Письмо было от Лидии Александровны Надежиной. С этой женщиной я познакомился в 1929, кажется, году, когда она приезжала к себе на родину — в Ленинград. Эмигрантка еще дореволюционного времени, покинувшая Россию в четырнадцатилетнем возрасте, она увлечена была молодой советской литературой, переводила кое-что (пробовала, между прочим, переводить и «Республику Шкид»), заинтересовалась обериутами... Много лет после этого мы переписывались. В 1937 году переписка оборвалась.

И вот передо мной лежит синевато-белый добротный американский конверт и на нем знакомым мне почерком начертано мое имя. А сбоку огрызком моего синего карандаша нацарапано: «National № 335. Прошу позвонить. Митрополит Вениамин».

Лидия Александровна не совсем грамотно, делая больше ошибок, чем прежде, писала мне:

«Дорогой Лёня! Очень прошу Вас по старой дружбе оказать внимание подателю этого письма и показать ему Советский Союз».

Дальше шли всякие хорошие слова в адрес владыки.

Не помню, делал ли я дальнейшие попытки разыскать митрополита Вениамина. Знаю только, что встретиться с ним мне не пришлось. Месяца через два я получил — уже по почте — письмо из Нью-Йорка. Надежина писала, что и она и владыка очень сожалеют, что ему не удалось со мной встретиться. «О Вас он ничего не мог мне рассказать, кроме того, что Вы очень много курите, в комнате у вас много окурок».

Если не ошибаюсь, впоследствии преосвященный Вениамин вернулся в Россию и несколько лет возглавлял Прибалтийскую епархию Русской Православной церкви[46].

*

А в тот приезд Вениамин и в самом деле много где побывал. В том числе был и на Чкаловской у Маршака. Самуил Яковлевич рассказывал о нем с восторгом; образованный, умница, с юмором...

Рассказал мне Самуил Яковлевич и о том, что когда он провожал митрополита, во двор изо всех подъездов сбегались женщины, подходили к владыке и просили благословения.

В те годы у Маршаков еще служила домработница Вера, моя давняя, еще с ленинградских времен приятельница. Очень милая, скромная, достойно-спокойная, не подобострастно, а в меру любезная. Каково же мне было узнать, что с именем этой женщины связывается появление в моем доме провокаторши!

Сейчас, вот сию минуту, я вспомнил... Эта московская салопница с ридикюлем появилась у меня на Малой Посадской не в начале шестидесятых годов, как я написал выше, а точно — в 1964 году. Вероятно, весной. В июле умер Маршак. Я приехал в Москву на похороны и встретился в квартире на Чкаловской с Верой. Она была замужем, кажется, за судовым машинистом или механиком, приехала — тоже на похороны Самуила Яковлевича — из Архангельска. Помню, я вошел в столовую, где она накрывала на стол, мы поздоровались, и я сразу же спросил ее:

— Вера, скажите, с какой целью вы брали мой адрес у Александры Иосифовны? Она ужасно смутилась, покраснела, замахала руками.

— Алексей Иванович, не спрашивайте меня, даю вам слово, я ни в чем не виновата!..

Я не стал расспрашивать. Пожалел ее. А кроме того, не такое было место и не такой час.

Но позже я задумался. Ничего, конечно, удивительного нет в том, что домработницу такого крупного деятеля, как Маршак, тягали в разные места и задавала ей там разные вопросы. И обо мне могли спрашивать. Но при чем тут митрополит Крутицкий и Коломенский?

И вот именно в ту минуту, когда я об этом подумал, в голове у меня заработала кибернетическая машина и пришел ответ. Митрополит Вениамин расспрашивал тогда у Самуила Яковлевича о многом и о многих — в том числе и о Пантелееве. Упомянул, что ищет меня, хочет видеть. Конечно, все это не прошло мимо зоркого ока органов. Но ведь там могли и напутать. Очень даже просто путали. Примеров я мог бы привести множество. А в этом случае — что же удивительного? Митрополитов на свете не так много. В Москве, например, всего один: Крутицкий и Коломенский. Вот и осталась в моем «досье» или «деле» пометка, что такой-то близко знаком с Николаем, митрополитом Крутицким и Коломенским.

А весной 1964 года, в пору самого жестокого хрущевского гонения на церковь и на верующих, решили этому «делу» дать ход, выяснить меру моей причастности к церковным делам и степень приближенности к высоким церковным сферам. Всё продумали, нашли подходящий типаж, сочинили довольно остроумную, с их точки зрения, «легенду»... Не учли одного: что имеют дело не с полным дураком, во-первых, а во-вторых, что человек этот не только «инженер человеческих душ», но и «мастер слова». На одном только слове, на одном ударении в этом слове, и засыпалась эта загримированная под московскую просвирню эмгебешница.

Интересно было бы узнать, что она сделала с содержимым своего ридикюльчика! Выбросить ведь не могла, не имела права. Ведь ей следовало это содержимое представить туда. Но вряд ли и там, прокрутив магнитофонную ленту, поняли, почему я вдруг осерчал, расшумелся, даже попросил ее об выходе, когда услышал, что она говорит не Алексий, а Алексий.

*

Но правда ли, что я не знал митрополита Николая? Да, правда, не только не знал, но, кажется, никогда и не видел его — ни в Ленинграде, ни в Москве, как не видел никогда и патриарха Алексия. Кажется, видел в сорок втором году его предшественника, тогда еще патриаршего местоблюстителя митрополита Сергия. Говорю «кажется», потому что возможно и видел, да не знал, не интересовался, какой архиерей служит нынче всенощную или обедню. Я приходил в церковь молиться и, если попадал случайно на архиерейское служение, оставался и молился и на этом торжественном богослужении, но нарочно никогда на такую службу не ходил.

Никогда, ни в детстве, ни в молодости, ни в зрелые годы не интересовала меня личность церковнослужителя, его домашняя жизнь и вообще жизнь его в миру, за стенами храма. Как не интересовала его внешность, его голос, его характер... Когда мне говорили (или говорят):

— Да, конечно, без религии нельзя, но — попы...

— Что «попы»?! — отвечаю я.— При чем тут попы? У меня нет времени и желания глазеть, приглядываться, рядить и судить духовных отцов. В церковь я прихожу для молитвы...

Только холодный сердцем, только неверующий или слабо верующий человек, обратит внимание на грубость, на небрежность, на красный нос или излишне выпирающее брюшко батюшки.

А кроме того, священники, которых я более или менее хорошо знал, ни пьяницами, ни обжорами, ни сребролюбцами, ни сластолюбцами не были и вообще ничем не напоминали тех толстобрюхих и толстомордых служителей культа, которых с таким сладострастным аппетитом выписывали в своих «жанрах» передвижники и примыкающие к ним мастера кисти. Может быть, один Суриков написал верную, меткую, к месту поставленную фигуру попа-никонианца, но здесь, на этом прекрасном полотне, этот злой и самодовольный никонианец противостоит, как бездуховное высокодуховному, — бледнолицей боярыне, осеняющей толпу двуперстным крестом... А у передвижников выпирает убогая тенденция, заданность, желание похлеще отстегать, высмеять, опозорить, пригвоздить к позорному столбу дикость, мракобесие, суеверие.

Никогда я не понимал пафоса этих картин, этих унылых крестных ходов, пьянствующих монахов... Смотрю на эти злобные, невеселые карикатуры и хочу спросить автора:

— Во что веруешь? Чему поклоняешься? Что любишь?

И будто слышу в ответ:

— Люблю?! Не знаю, что это такое. Ненавижу и презираю. Топчу. Пачкаю. Грязню. Мараю.

Да, как я уже сказал, мне много раз приходилось видеть священников за стенами храма, я знал не только подвижников, бессребреников, высокоодухотворенных пастырей, но и «светских» иереев, кумиров буржуазных и аристократических дам... Однако в храме они все в равной мере были для меня служителями Бога, посредниками между мной и Господом. Я не мог, повторяю, всматриваться в лицо священника, интересоваться, какой у него нос и какого он роста и телосложения. Не припомню случая, когда меня что-нибудь раздражило в облике, в голосе, в манере служить священнослужителя.

Может быть, только за последние годы (в даже не годы уже, а десятилетия), с тех пор, как в Русскую Православную церковь пришло новое, молодое, послеоктябрьское, родившееся и выросшее в наших трудных условиях духовенство, я стал иногда ловить себя на том, что вглядываюсь, проявляю интерес к личности священника. Но это был уже интерес, так сказать, гражданского, а может быть в какой-то мере и художнического порядка. Почему же он, этот интерес, не возникал раньше? А потому, вероятно, что раньше священник всегда был отец — и по сану и по возрасту. Кроме того, в большинстве своем духовенство у нас было кастовым. Биографии священников, как правило, не были интересными. Вышел из поповичей, и отец, и дед, и прадед были попами, вот и он тоже идет по этой стезе.

Другое дело — священники нынешние. Целуя однажды после всенощной благословляющую меня руку, я вдруг подумал, что ведь этой руки не было в мире в 1941 году, что человек, которого я называю «батюшка» годится мне в сыновья, а может быть и во внуки... Как же мне было не вглядеться в глаза этого молодого человека, не задуматься о том, кто он, чьих родителей сын и что привело его на пастырский путь?

Вспомнил сейчас торжественную всенощную службу в верхнем храме Никольского кафедрального собора, куда мы однажды случайно, гуляя в тех местах, зашли с женой и дочкой. Служил эту всенощную преосвященный Никодим, митрополит Ленинградский и Новгородский — в сослужении с каким-то низкорослым, очень стареньким и худеньким чернолицым епископом из какого-то экзотического азиатского или африканского православного государства. Пока владыка вел службу, я не думал о нем, стоял в стороне и молился. Когда же он в своей роскошно распростертой мантии вышел на край амвона и стал говорить приветственное слово, обращенное к безмолвно стоявшему возле него коричнево-лиловому гостю в непомерно большой и тяжелой митре на высохшей стариковской голове, и когда из уст владыки полились слова наполовину церковные, книжные, библейские, а наполовину — из сегодняшней передовой «Известий», — я вдруг поймал себя на мысли, которая никогда прежде на богослужении в голову мне не приходила. Я подумал: что привело этого сорокалетнего, чернобородого, похожего на Пугачева человека — к церкви, к монашеству и что вознесло его так высоко: до руководящего сана во второй в нашем государстве митрополии и до столь же высокой должности руководителя иностранного ведомства московской патриархии или Синода?! (Сейчас он, кажется, стал еще и Экзархом Всея Западной Европы.)

Но с чего это вдруг вспомнился мне преосвященный Никодим?

О том ли я пишу, о чем хотел написать? Да, в общем пишу о том. Обо всем, что придет в голову, если это «всё» имеет отношение ко мне, к моей вере, к моим мыслям о вере и о церкви.

*

Пишу-то, в общем, о том, но не всю правду пишу. Несколько раз уже ловил себя на этой мысли.

Очень уж все просто и безобидно.

Вот шумно и храбро я выгоняю из своей квартиры стукачку. Вот «целую руку, благословляющую меня». Вот всей семьей стоим в кафедральном соборе за всенощной.

Можно подумать, будто живем мы не у себя на родине, а где-нибудь в Париже или в Милане или в Мехико-сити. Будто никакого страха, никакого даже стеснения не испытывал я, находясь в храме. Испытывал! Спиной, затылком, чувствовал глаза соглядатая — не только в самом храме, но даже и на дальних подступах к нему. Входишь из притвора в церковь и глаза уже сами собой начинают косить: направо-налево. Кто здесь оттуда? Выискиваешь мужчин —не очень старых и специфического облика. О женщинах как-то не думалось — до тех пор, пока не появилась на моем горизонте эта шпионка в салопе.

Косишься, оглядываешься...

И вдруг делается стыдно.

Осеняешь себя крестом, опускаешься на колени, делаешь земной поклон. И тут уже нисходит на тебя благодать, и ты не думаешь (или почти не думаешь) о тех, кто рядом или за спиной. Ты уже молишься, ты — с Богом, и тебе все равно, что будет: вызовут, сообщат, посадят…

Много раз замечал я, что и на меня с опаской косится и оглядывается какой- нибудь дядька. А бывает — ты на него, он на тебя. Стоит, смотрит, слушает, а голова сама собой чуть заметно, на восьмую, на шестнадцатую оборота — поворачивается в твою сторону.

Но вот и на него нисходит... И ему становится невмоготу. Не желая знать о моем присутствии, он опускается на колени, молится...

Почему-то не хочется рассказывать о тех — довольно многочисленных — случаях, когда за мной «пускали хвоста» (когда, например, в 1952 году, находясь в Москве на какой-то конференции, я вышел как-то из Обыденской церкви, сел у Кропоткинских ворот в такси, а в другую машину тут же сели два молодчика в штатском и мчались за мной в другой конец города — до районного Дома пионеров, где заседала эта конференция по детской литературе... Или когда однажды вечером у ограды Никольского собора, когда я выходил из ворот, со мной якобы «случайно столкнулся» бывший мой однокашник, школьный товарищ еще дореволюционных времен, впоследствии разоблаченный мною стукач). Я рано понял, что о моей религиозности знают, не могут не знать. Ведь сотни, если не тысячи раз я бывал на богослужении — и в Москве, и в Ленинграде, и во многих других городах Советского Союза — и даже за границей. (И там меня пытались поймать, спровоцировать. В Будапеште, где я был в делегации, вместе с Катаевым и Прилежаевой, привязалась ко мне учительница местной русской гимназии, еврейка, сразу объявившая себя православной, крещеной, верующей. Предложила поехать с ней в какое-то село на Дунае, в православную сербскую церковь. Должен сказать, что от всякой топорной работы меня коробит, И от такого рода «работы» — тоже.)

Да, очень давно и в органах и в высших сферах знали, что я человек религиозный. Как-то стояли мы с женой у пасхальной заутреня в церкви Св. Иова на Волковом кладбище. Не в церкви, конечно, а перед церковью, под открытым небом. Неподалеку от нас, у забора возникла группка людей явно начальнического вида: кто-то был в кожаном пальто, кто-то с портфелем. И, кажется, автомобиль где-то поблизости попыхивал. И вот один из этой компании, увидев меня, приглушенно и все-таки очень слышно сказал:

— Пантелеев.

Я слегка оглянулся, Да, все смотрели в мою сторону. А мы стояли с зажженными свечками, крестились и, может быть, пели «Христос воскресе из мертвых» вместе со всеми, кто пришел сюда молиться, а не глазеть и не хулиганить.

Почему же меня не трогали, никуда не приглашали, не выясняли, не «ставили вопроса»? Я часто об этом думал. Ведь следили же за мной, охотились, подстраивали встречи, подсылали провокаторов. А все дело, я думаю, в том, что я не ставил свечу на подсвечник. Молился, ходил в церковь, но слова Божьего не проповедовал.

Мне скажут: но разве мало было рабочих, служащих, учителей, студентов и студенток, которых изгоняли с работы и из учебных заведений, шельмовали в стенных печатных газетах — только за то, что они посещали церковь, что дома у них висели иконы.

Были на нашей памяти и такие статьи, как «Профессор в рясе»...

Давно приготовился и я к тому, что открыв однажды утром газету, увижу там подвальную статью с заголовком вроде: «Детский писатель с крестом на шее». Но вот мне уже под семьдесят, полвека я работаю в отечественной детской литературе, а такая статья не появилась. Вероятно, слишком рано я стал известным, слишком широко прошумела моя первая книга, чтобы могли решиться на такой шаг. Была, конечно, у них и другая возможность. Могли вызвать к секретарю писательской парторганизации или даже к секретарю горкома… Но у кого-то в верхах хватило ума понять, что я — не колхозная бабушка, не сторож, не счетовод, не уборщица — не из тех, одним словом, кого можно пытаться переубеждать, перевоспитывать путем соответственно проведенного собеседования (хотя и колхозных бабушек, и счетоводов, и сторожей — по-настоящему верующих — такими душегубительными беседами тоже далеко не всегда перевоспитаешь — из света во тьму не столкнешь).

Короче говоря, по этой (то есть религиозной) линии меня не трогали, как не трогали «по этой линии» Пастернака, Ахматову, Пришвина, Панову, академиков Павлова, Смирнова и многих других, имен которых мы даже не знаем (а там всегда знали).

По другим-то «линиям» меня стегали — и основательно. В сентябре 1941 года, за несколько дней до того, как вокруг Ленинграда сомкнулось кольцо блокады, меня (вместк с тысячами других ленинградцев) вызвали повесткой в городской паспортный отдел, зачеркнули в паспорте прописку, внесли туда 39-ю статью и предложили в течение двух с половиной часов явиться с вещами на Финляндский вокзал. Это был последний или предпоследний поезд, уходивший в места, которые через несколько дней стали называть Большой Землей. Я не уехал. Десять месяцев жил с волчьим паспортом, без карточек. Меня ловили, хватали, сажали, грозили расстрелом... Человек, даже имени которого я не знаю, спас меня, помог бежать. Потом меня «реабилитировали». Потом Фадеев вывез меня — в третьей стадии дистрофии —на самолете в Москву. (Да, не только грехи были на совести этого человека!.. Но об этом не здесь.)

За что я подвергся тогда репрессиям — не знаю. Думаю — за все вместе взятое. В том числе и за церковь, за приверженность религии. Перед тем как я был реабилитировав, меня вызвали в Большой дом, где шесть часов подряд допрашивали. Из вопросов, которые мне задавали, я понял, что на протяжении многих лет множество добрых людей на меня капало. Среди прочего, проявляли интерес и к этой области, к моей религии.

Уже после войны, года за два до смерти Сталина, мне удалось поймать и разоблачить одного, уже давно вертевшегося вокруг меня литератора, который, как я всегда подозревал, прилежно постукивал на меня. Поймав его на явной провокации, я открыл перед ним дверь и сказал:

— Идите! У вас, кажется, сегодня собрание. Опоздаете.

И он, зло посмотрев на меня, ответил:

— Лучше ходить на собрания, чем к обедне.

А ведь я ему никогда не говорил, что хожу к обедне. Впрочем... Припоминаю такой разговор — на улице, года за полтора до этого.

Заговорили почему-то о переписи 1937 года. Б. сказал, что, когда к нему пришла счетчица, он был навеселе и на вопрос о вероисповедании ответил: православный.



Поделиться книгой:

На главную
Назад