Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Адепт Бурдье на Кавказе: Эскизы к биографии в миросистемной перспективе - Георгий Дерлугьян на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На Кавказе мы находим основные эмпирические примеры третьего пути. Созданные и возглавленные национальными интеллигенциями коалиции оказались способны мобилизовать остальное общество вплоть до самых низов в основном путем конфликтной поляризации по отношению не столько к Москве, сколько к соседним противоборствующим национальным движениям и государствам. Это позволило национальным интеллигенциям довольно легко одержать верх над собственной номенклатурой. Куда труднее оказалось затем восстановить государственный порядок. Кавказские национальные революции черпали значительную долю своей энергии из массы субпролетариата. Это определило как исключительно бурный и подчас крайне насильственный характер демократизаций, так и их крайнюю неустойчивость. В следующей главе мы увидим, как это произошло.

Глава 5

Национализация провинциальных революций

Опаснейший момент наступает для скверного правительства, когда оно решается встать на путь исправления. Злоупотребления, дотоле молчаливо сносимые, ибо власть виделась незыблемой, вдруг становятся невыносимы, стоит лишь мысли о самой, возможности, их устранения промелькнуть в умах людей. Исправление же одних несправедливостей немедля привлекает внимание к другим, которые оттого начинают казаться горше прежних.

Alexis de Tocqueville, The Old Regime and the French Revolution. (New York, 1955; orig. Paris, 1856).

Что именно случилось с перестройкой? Попытаемся ответить на этот вопрос сочетанием теоретических аргументов макросоциологии с детальным эмпирическим рассмотрением национальных мобилизаций на Кавказе и в других регионах СССР. Взрывной рост национализма, экономические просчеты и неудачи, волна криминального рэкета и стихийный «разгул демократизации» чаще всего называются мемуаристами и комментаторами среди факторов, приведших к провалу горбачевских реформ. Однако все ли так ужасно просто, как кажется? Откуда взялись сами конфликты и «факторы нестабильности», почему они вдруг приобрели такую вирулентность? Даже если принять общепринятые суждения за гипотезу, то каково аналитическое взаимоотношение национализма, криминала, разрушения планового хозяйства и демократизации в вариативных местных комбинациях, приведших к обрушению государственной власти?

Национальные мобилизации в республиках нередко достигали в самом деле потрясающего эмоционального накала и подвижнической мобилизующей силы. Из трех с половиной миллионов тогдашнего населения советской Армении около миллиона – что означает чуть ли не всех взрослых мужчин и женщин республики – дневали и ночевали на Оперной площади Еревана, скандируя в один голос «Миацум!» («Воссоединение!») – Армении с Нагорно-Карабахской автономной областью соседней Азербайджанской ССР. Населенная преимущественно армянами и отделенная от Армении лишь тонкой полоской азербайджанских районов, НКАО в начале 1920-х гг. оказалась включенной в состав советского Азербайджана, и теперь армяне добивались исправления этой «сталинской ошибки». В трех прибалтийских республиках – Эстонии, Латвии и Литве – сотни тысяч людей брались за руки и выстраивались в единую человеческую цепочку от польской границы до Финского залива. Им даже не было надобности скандировать политические лозунги и тем более штурмовать какие-либо бастилии и зимние дворцы. Просто они пели громадным хором свои народные песни, подавая громкий и ясный сигнал – мы цивилизованные и хорошо организованные люди, достойные жить в Европе, а не в Советском Союзе. Позднее, в декабре 1994 г., тысячи простых чеченцев, прежде вовсе не боевиков и не обязательно даже сторонников сепаратистского президента Дудаева, в патриотическом порыве тех дней продавали свои телевизоры или коров, чтобы купить на грозненском рынке оружие и устроить засады против танковых колонн российских федералов. Нуждаемся ли мы в дополнительных примерах преданности масс национальной идее?

Однако целью нашего исследования является вовсе не поиск свидетельств кратковременно успешной мобилизации. Мы стремимся понять, почему и как программа демократизации советского государства свернула к национализму и вместо реформы или революции произошел хаотический распад государственности. Не менее важно понять, каким образом миллионы людей могут вдруг обрести – и затем потерять – способность в один голос и мощно заявить свои требования. Вопрос непростой, и нам придется открыть ящик Пандоры, из которого возникает множество еще более запутанных загадок. Почему нации СССР, десятилетиями жившие при куда худших правителях, внезапно начали требовать того, что ни благорасположенный Горбачев, ни вообще так называемый московский центр не могли им дать? Просто из-за ослабления цензурного гнета? Тогда почему национальные требования возникли отнюдь не сразу, а лишь спустя несколько насыщенных событиями лет. Перестройка и ускорение объявлены уже в начале 1985 г., гласность бурно развивается в 1986 г., а национальные мобилизации и первые этнические конфликты возникают лишь в 1988 г. Горбачевское омоложение власти, экономическое ускорение и гласность, нет сомнения, вначале приветствовались и принимались в качестве легитимной политической новации практически всем советским обществом, от большинства номенклатуры, не особенно скрываясь, признававшей тупик брежневского застоя, до воспрянувших диссидентов, освобожденных из ссылки и тюрем, и не в последний черед прежде непримиримыми западными антикоммунистами во главе с Маргарет Тэтчер и Рональдом Рейганом. И это не было притворством. С виду простоватый президент Рейган, надо отдать ему должное, проявил недюжинную интуицию и политическую волю, поверив в реальность предложенной Горбачевым возможности устранения чудовищной угрозы ядерного конфликта и удалив от себя неоконсервативных идеологов (вроде впоследствии скандально известных Рамсфельда и Вулфовица), которые настаивали на жестком продолжении «холодной войны» до победного конца[194]. Либо как объяснить легендарную в своей близорукости речь, произнесенную следующим президентом США Джорджем Бушем-отцом во время визита в Киев летом 1991 г., когда до окончательного распада СССР оставались считанные месяцы. Лейтмотивом той речи, прозванной чувствовавшими ход событий западными журналистами chicken Kiev[195], был призыв умерить националистические требования и дать шанс Горбачеву. Было ли подобное отношение со стороны Вашингтона лицемерием или же проявлением консервативного дипломатического реализма, главными ценностями полагающего постепенность, осторожное сохранение международного баланса, предсказуемость и вменяемость партнеров, а также взаимное уважение главных игроков?

Или почему лавину массовых выступлений против центра начинают армяне – традиционно чуть ли не самая лояльная нация в СССР, включая даже зарубежную диаспору, да и позднее в массе своей сохранившие искренние симпатии к России и русским? И почему их конфронтационные требования выдвигались с националистической платформы, а не следовали в русле куда более мирных, рациональных и, казалось, многообещающих программ демократизации, общественных преобразований, большей самостоятельности в принятии экономических решений или, например, защиты исторических памятников и окружающей среды? На самом деле все вышеуказанные программные идеи уже стояли на политической повестке дня. Однако как только возникло карабахское движение, все они оказались в подчиненном национализму положении. С какого-то момента демократизация, социальные реформы, рыночная самостоятельность и защита природы стали считаться делом невозможным, покуда основная власть оставалась сосредоточенной в Москве, а не в национальных республиках.

Почему в некоторых, но далеко не во всех республиках Союза, в основном на Кавказе, слова и образы национальной идентичности, казалось, автоматически привели к межэтническим конфликтам, а во множестве трагических случаев и к подлинному братоубийству? Заметим показательный парадокс. В национальных республиках местные русские почти никогда не оказывались основными мишенями погромов и массовых изгнаний. (На самом деле даже в Чечне, о чем будет сказано отдельно.) Объектом этнической ненависти куда чаще становились жившие по соседству и нередко в почти буквальном смысле этого слова братские народы. Жертвы и их преследователи (а это зачастую категории переменные) имели много общего в областях материальной культуры, социального статуса, вплоть до общего языка и религии. В годы гражданской войны в Таджикистане таджики жестоко убивали таджиков из других областей республики. В приднестровском противостоянии, на краткий срок в 1992 г. переросшем в войну, обе стороны были (по крайней мере номинально) православными, и с обеих сторон в конфликте участвовали в различных пропорциях молдаване, русские и украинцы. Грузины и абхазы имели столь много общего в быту и в ряде мест жили бок о бок так долго, что многие породнившиеся семьи и целые деревни затруднялись ответить, кем же они являются «на самом деле» – в Абхазии свободное двуязычие и даже трехязычие издавна было нормой. Терские казаки после столетий не всегда мирного порубежного соседства с чеченцами сами сделались полнейшими кавказцами и в основном отличались от соседей просто тем, что не чеченцы. Горцы, лишь в исторически недавние времена ставшие называться осетинами и ингушами, еще в начале XIX в. нередко принадлежали к одним и тем же общинам и кланам. Среди самих осетин (как и абхазов) порой в одной деревне или большой семье встречаются и христиане, и мусульмане – и ничего, живут себе родственно, регулярно совершая традиционные обряды еще и языческого происхождения. Кабардинцы и балкарцы традиционно исповедовали ислам суннитского толка и вполне мирно соседствовали с незапамятных времен. Даже армяне и азербайджанцы, несмотря на разные язык и веру, имеют множество общих черт в традиционной общественной организации, ролевом поведении, быту, кухне и особенно в популярной музыке – отчего интеллектуалы-армяне морщили носы при звуках неминуемо исполняемых на свадьбах и застольях надрывных колоратур явственно ближневосточного звучания и павлиньих завываний кларнета, неподобающих культуре древнейшего индоевропейского (упор, конечно, на второй части слова) и христианского народа[196]. Это маленькое антропологическое отступление наводит на почти риторический вопрос – да при чем здесь столкновение цивилизаций?!

Несбывшиеся прогнозы

Всякая добротная теория этнических конфликтов должна при этом также объяснить не только то, что случилось, но и почему масштабного кровопролития не произошло в других регионах Советского Союза. Дело не во фривольном измышлении «сценариев». Проблема и сложнее, и аналитически много важнее, чем кажется на первый взгляд[197]. Если бы в семидесятых годах кто-либо спросил у практически любого западного советолога или аналитика ЦРУ где Москва может столкнуться с серьезными националистическими восстаниями, с готовностью бы последовал ответ – в Прибалтике, на Западной Украине и, вероятно, в Узбекистане и Туркмении. Этот прогноз был элементарной экстраполяцией из прошлого опыта. В самом деле, туркестанские басмачи, западноукраинские повстанцы-бандеровцы, прибалтийские «лесные братья» в не столь давние времена оказывали упорное многолетнее сопротивление советизации.

В конце 1970-х гг. небольшая, но весьма авторитетная группа французских и британских экспертов по исламу и Центральной Азии во главе с потомком русских эмигрантов ориенталистом Александром Беннигсеном выдвинула сенсационное предсказание, что бомбами в фундаменте СССР являются шиитский Азербайджан и суннитские, проникнутые традиционными суфийскими братствами Дагестан и Узбекистан, причем до взрыва остаются мгновения. Вкратце аргументация сводилась к следующему: быстро растущее население мусульманских республик, предположительно недовольное своим экономически отсталым положением и нахождением на вторых ролях у христиан-русских, вскоре непременно отреагирует на призывы своих восставших братьев в Иране и Афганистане[198]. В действительности шииты никак не проявили себя в антисоветской деятельности, а в 19go-e гг. Иран соблюдал благорасположенный нейтралитет к России, подавлявшей восстание в Чечне, и Армении, боровшейся с единоверными азербайджанцами за Карабах. Суфийские же тарикаты выступили лояльными союзниками центральной власти в противостоянии действительно пришедшему извне, но уже после распада СССР радикальному исламскому салафизму (или ваххабизму). Узбекистан оказался одной из последних республик, неохотно покинувшей, вернее и грубее говоря – вытолкнутой из Союза односторонним решением ельцинской России, Украины Кравчука и Беларуси Шушкевича об упразднении СССР.[199]

Даже под таким оскорбительным давлением выход Узбекистана из СССР, тем не менее, прошел в довольно упорядоченной манере. И в то же время на пути к обретению Узбекистаном нежданной независимости имели место два мрачных эпизода, наглядно продемонстрировавших наличие гораздо более разрушительных и кровопролитных возможностей хода исторических событий. В обоих случаях действующими лицами выступали вовсе не мусульмане против христиан или русских, а мусульмане-сунниты против собратьев-суннитов. Первым был погром турок-месхетинцев в 1989 г., а вторым – краткий, но кровавый конфликт между узбеками и киргизами в следующем году. Собранная в ходе моей поездки в Узбекистан в мае-нюне 1991 г. информация дает основание утверждать, что конфликт между узбеками и киргизами был в основном столкновением местного масштаба между двумя группами этнического субпролетариата, связанными с разными коррупционными сетями официального патронажа. Внутренняя административная граница между Узбекской и Киргизской ССР была очень пористой и вдобавок определена не везде четко. Это создавало почву (в том числе в самом буквальном смысле слова) для взаимных притязаний на участки земли близ города Ош в Киргизии, как тогда назывался Кыргызстан. Ош находится в Ферганской долине – самом крупном и плотно заселенном оазисе советской части Средней Азии. С одной стороны, киргизские городские власти хотели перепрофилировать прилегающие к Ошу земельные участки для строительства частных домов под рубрикой популярных в те годы «молодежных жилищных кооперативов». Согласно официальной риторике, это позволило бы облегчить проблему обустройства малоимущей киргизской молодежи, а также (как это водится в нашем суетном мире от Палермо и Каира до Шанхая, Чикаго и Сан-Пауло) создало бы прибыльный источник приписок, взяток и «откатов», неизменно связанных с массовым строительством. Со своей стороны, узбекские земледельцы давно полуофициально арендовали эти земли под частное огородничество, поскольку пригородные участки находились вне официальной монополии колхозов на сельскохозяйственные угодья[200]. Многие свидетельства указывают на то, что унесшее десятки и, возможно, сотни жизней кровопролитие ожидалось всеми и в какой-то мере даже было заранее тайно спланировано в неких не вполне ясных целях – испугать Москву опозорить скандалом и подвести под смещение кого-то из местного руководства или заморозить ситуацию введением советских внутренних войск. К примеру, на местных заводах загодя были изготовлены заточки и дубинки. Атмосфера дозволенности подобных действий была создана вспышками насилия в Центральной Азии и на Кавказе, в которые Москва вмешивалась неохотно и в последний момент. Далеко за примером ходить нет нужды – достаточно вспомнить изгнание турок-месхетинцев из узбекской части той же Ферганской долины годом ранее, летом 1989 г.

На первый взгляд малопонятный этнический погром, на уровне низов это также было скорее всего столкновением за перераспределение ниш на высокодоходном теневом рынке сельскохозяйственной продукции. Сосланные в Узбекистан в 1944 г. из юго-западных районов Грузии турки-месхетинцы занимались в основном интенсивным сельским хозяйством и частной продажей выращенного на рынке, что делало их сильными конкурентами узбеков. По общему мнению местных жителей, то обстоятельство, что месхетинцы были такими же суннитами и говорили на родственном тюркском наречии, лишь усугубляло оскорбительное положение: с виду почти свои, но все же «пришлые ловкачи»[201].

Следует сказать, что в Узбекистане имелась еще одна весьма зажиточная и совершенно отдельная община пришлых, притом еще более предприимчивых и склонных к интенсивному огородничеству корейцев. Советские корейцы также были насильственно переселены при Сталине с Дальнего Востока в Среднюю Азию. Со временем они сумели плавно перенаправить свои стратегии выживания в условиях первых лет ссылки путем организации подсобного хозяйства и этнической солидарности на последующее достижение успеха в частном рыночно ориентированном огородничестве и полутеневом предпринимательстве. Довольно неочевидным образом в сравнении с месхетинцами корейцы оказались не столь простой мишенью для нападения, поскольку, как замечательно выразился интервьюируемый узбек, «так корейцы же – европейцы». Он подразумевал, что в контексте Центральной Азии корейцы не считались азиатами, поскольку не были мусульманами. Означает ли это, что корейцев, подобно русским, окружала особая аура московского покровительства? Не совсем так. Хорошо информированный советский кореец разъяснил это иначе, возможно лишь немного преувеличивая: «Мы годами платили хорошие взятки узбекским чиновникам и милицейским. А еще они знали, что мы покупаем кое-какое оружие и что в случае чего полмиллиона корейцев будут драться друг за друга до конца. Уж такой мы народ!» Если оставить браваду в стороне, то корейцы оказались в сравнительно более безопасном положении, вероятно, потому, что обладали более высоким социальным статусом, большими ресурсами – а потому и более сильным патронажем. Вероятно, также, что тем, кто предположительно извлек политическую выгоду из погрома месхетинцев, было достаточно изолированной вспышки насилия, чтобы не слишком провоцировать Москву. Что касается живших в Узбекистане русских, то они были в основном промышленными специалистами, работниками медицины и образования, городскими рабочими, изначально не представлявшими узбекским субпролетариям конкуренции ни в коррупционном соперничестве за ренту ни в земельных спорах, ни в торговых рядах местных восточных базаров[202].

Какой бы ни была скрытая политическая причина, выбор турок-месхетинцев в качестве жертвы не выглядит совсем уж случайным. Окружающие эти события истории свидетельствуют, что погром скорее всего готовился и координировался на каком-то неизвестном уровне. Однако крупномасштабный заговор также маловероятен. Внутренняя политика бюрократического патронажа в советском Узбекистане была жестоко дезорганизована еще в начале 1980-х гг., когда андроповская фракция в высшем руководстве страны выслала в печально известную своей коррумпированностью среднеазиатскую республику специальную следовательскую группу, наделенную самыми широкими полномочиями[203]. Действия присланных центром следователей-«варягов» вскрыли картину повсеместных хищений и взяточничества. Согласно информации перестроечных разоблачений, в 1982–1986 гг. кампания по борьбе с коррупцией привела к снятию с должностей до 90 % номенклатурных работников Узбекистана, многочисленным арестам и судебным процессам над самыми высокопоставленными руководителями этой республики[204]. Вслед за андроповской антикоррупционной чисткой уже при Горбачеве последовала новая волна смещений в руководстве Узбекистана. В Москве утвердилось предубеждение, что в силу укоренившегося восточного деспотизма новые назначенцы из местных кадров оказывались столь же фатально склонны к кумовству и взяточничеству, как и их предшественники. Руководители следственной группы, которых в годы перестройки окружал героический ореол борцов с «мафией», сами увлеклись политикой и регулярно организовывали утечку наиболее скандальных, по их мнению, фактов журналистам. Эти обвинительные материалы (при всей их сомнительности, требующей большой доли осторожности) с позиций социологического исследования позволяют нам бросить взгляд на устоявшуюся неопатримониальную систему теневого правления. Изощренные и разветвленные сети коррупции позволяли налаженным образом собирать подати со всех видов теневого предпринимательства и направлять собранные средства наверх, вполне вероятно, вплоть до самых высоких покровителей в Москве.

Податной механизм позволял собирать суммы куда большие, нежели элита Узбекской ССР могла физически потратить. Возникал своеобразный кризис перенакопления. Правоохранители в буквальном смысле откапывали в садах у подследственных и их близких целые клады наличных рублей и золота. Разумеется, пока существовал Советский Союз, открытие счетов в швейцарских банках или же строительство привычных сегодняшнему взору дворцов было делом весьма затруднительным. Забавно, как мне рассказала дочь одного из высших руководителей, что в среднеазиатских республиках было достаточно непросто найти как опытных кафельщиков, так и качественную (читай – легендарную чешскую) плитку для ремонта ванной комнаты. Эта импозантная восточная женщина средних лет, превратившаяся в новые времена в космополитичную бизнес-леди, пошутила напоследок: «Золота хватало, но не хватало умельцев, способных установить золотой унитаз». Положение впоследствии исправили турецкие и европейские строительные фирмы, готовые за деньги заказчика выполнить любую его прихоть.

Накопленное на среднем и высшем уровнях номенклатурной пирамиды этих республик нелегальное богатство (если обратиться к примерам Пакистана и Афганистана) в принципе могло быть использовано для создания частных армий либо осуществления предполагающих насилие мобилизаций. Вопреки гипотезам и догадкам перестроечных политиков и журналистов, это не означает, что коррупция сама по себе была причиной насильственных действий. Коррумпированный патронаж был в состоянии поддерживать стабильность вплоть до того момента, когда пирамида рентоориентированных чиновников начала рушиться на враждующие фракции узкогупповых интересов. Тем не менее остается фактом, что погромы турок-месхетинцев способствовали дискредитации и удалению из Узбекистана перестроечного руководства республики, назначенного Горбачевым несколькими годами ранее[205]. Именно на волне этих сложных событий в роли восстановителя прежнего порядка и защитника национальных интересов пришел к власти последний первый секретарь компартии Узбекистана Ислам Каримов, ставший в 1991 г. и надолго первым президентом независимой республики. Вероятно, он сумел получить поддержку сетей старой номенклатуры и, пользуясь смутой, переформировать под себя патронажные связки.

После обретения независимости правительство Узбекистана волевым решением восстановило доперестроечную советскую практику цензуры и полицейского подавления. Вскоре за решеткой, в изгнании или в подполье оказались как немногочисленные приверженные демократии интеллигенты, так и несравненно более многочисленные субпролетарские исламисты, преследование которых после и сентября 2001 г. узбекская бывшая номенклатура объявила вкладом в развернутую Соединенными Штатами войну против террора. Экономика страны, включая плантации хлопчатника и облагаемый высокими налогами и поборами торговый сектор, продолжает оставаться под фактическим контролем государства, что периодически оборачивается протестами крестьян и базарных торговцев. Однако сохранение экономического контроля и способность взимать налоги позволила Узбекистану избежать внезапного катастрофического спада, через который прошли многие бывшие советские республики[206]. Даже в девяностые годы в Узбекистане строились современные автомагистрали и впечатляющие архитектурные объекты, а промышленные предприятия, словно в советские времена, были загружены почти на полную мощность. Политическая власть осталась сосредоточена в руках авторитарного режима, в большинстве своем состоящего из бывшей узбекской номенклатуры – хотя с целью демонстрации почтения к добывшим славу нации героям, заменившей памятники Ленину изваяниями Тамерлана.

Преемственность властвующих элит и государственных структур при блокировании демократизации и рыночных реформ может рассматриваться, по крайней мере в среднесрочном плане, как относительно привлекательный способ поддержания консервативного порядка и относительного благосостояния в условиях распада СССР. Противоположный пример дает трагический опыт постсоветского Таджикистана, где попытка демократизации, натолкнувшаяся на упорное сопротивление номенклатуры, привела к катастрофическому распаду государственной власти и гражданской войне в 1991–1993 гг. Когда конфликт выплеснулся за пределы городских площадей, мобилизационная основа народного антибюрократического движения сдвинулась от типичной для интеллигенции программы светской демократизации к различным формам политического исламизма. Вскоре развернувшаяся гражданская война в Таджикистане была не этническим или религиозным конфликтом, а скорее внутренней смутой афганистанского образца со множественными фронтами вооруженного соперничества между полевыми командирами и правителями различных провинций.

При наличии подобных контрастирующих примеров соблазнительно прийти к заключению, что для укрощения демонов этнического насилия необходимо наличие сильного, пусть консервативного и авторитарного правительства. Однако как тогда быть с примерами Западной Украины и в особенности прибалтийских республик, где национальная мобилизация была почти столь же повсеместной и мощной, как на Кавказе, но которые смогли выйти из советского периода истории не только куда более мирным, но и относительно демократичным способом? Задним умом, подобный исход выглядит вполне предсказуемым, поскольку западные области СССР разительно отличались от Центральной Азии в плане значительно более глубокой модернизации общественных структур и европейской «цивилизованности», индивидуалистичной и оттого (допустим предположительно) более демократичной культуры, относительно менее подверженной кумовству и коррупции. Все эти критерии далеко не бесспорны, а говоря начистоту, мифологизированы. Но допустим в порядке логического эксперимента, что видная невооруженным глазом значительная разница между Литвой и Таджикистаном объясняет отсутствие массового насилия при переходе Литвы к европейскому виду капитализма. Но в таком случае придется признать, что куда менее очевидна культурная дистанция между Литвой и Хорватией.

Дежурным объяснением югославской трагедии выступает историческая преемственность этнической вражды и насилия и проблема «балканизации», т. е. многочисленных кровавых конфликтов из-за передела границ в недавнем прошлом, резни и изгнания меньшинств и немирного обмена населением. В ответ на это напомним, что Прибалтика, Западная Украина и основная часть Молдавии перешли к СССР в результате Второй мировой войны, и долго еще после ее окончания советские силовые ведомства боролись на новоприобретенных территориях с упорным партизанским сопротивлением. В ходе Второй мировой войны эти националистические повстанцы (немало из которых были живы и в конце 1980-х даже вернулись в политику) получали оружие, форму и немалую толику идеологии от нацистской Германии[207]. Иными словами, они определенно были европейцами, однако вряд ли сторонниками либеральной демократии и толерантности – скорее типичными фашизированными националистами образца 1930-1940-х гг., когда Третий рейх выглядел действенной альтернативой. Участь украинских, румынских и прибалтийских евреев в 1941–1944 гг. показывает, что идея этнической чистки также не была чуждой этим регионам. Вдобавок, советские органы госбезопасности сослали в Сибирь десятки тысяч семей «классово чуждых» или (пусть только подозреваемых) националистических элементов – что в 1980-х стало одним из основных источников открытого недовольства и требований покончить с наследием советской оккупации. Осуществляемая СССР военная и индустриальная политика вызвала во многом целенамеренное переселение множества русских в города западной Украины и Прибалтики. По итогам Второй мировой многие границы подверглись существенной перекройке, изгонялись и переселялись миллионы людей, веками живших на тех землях. Так германский Кенигсберг стал анклавом РСФСР и получил название Калининград; австрийский Лемберг после 1918 г. стал вначале польским, а затем советским и украинским Львовом; польское Вильно стало столицей Литвы Вильнюсом – и это, заметим, не какие-нибудь приграничные пустоши и деревушки, причем список территориальных изменений этим далеко не исчерпывается. Заметим также, что главным архитектором существующей сегодня политической карты региона был все тот же Сталин.

Историческое наследие насильственных конфликтов, пограничного ирредентизма, наличие престарелых, но политически активных националистических повстанцев, дающих пример молодежи, а также нежеланных культурно-лингвистически чуждых переселенцев, вдобавок относящихся ко внезапно потерявшей власть национальности, старых религиозных противоречий, расовых предрассудков, глубоко укоренного национализма плюс потенциальный доступ к оружию и финансовой поддержке национальной диаспоры – даже взятые по отдельности, все эти факторы могут служить, как считает большинство политологов, историков и журналистов, более чем достаточным условием для возникновения насильственных этнических конфликтов. На позитивистском жаргоне такое положение дел именуется сверхдетерминированностью – причину невозможно аналитически выделить, поскольку каждый из факторов теоретически способен произвести наблюдаемое последствие. Иначе говоря, Западная Украина и Прибалтика, обуреваемые целым сонмом националистических демонов, казалось, были обречены кануть в адову бездну сродни югославской.

Однако не канули. В 1989 г. номенклатура прибалтийских республик спокойно и как бы даже походя отказалась от коммунистической идеологии, объявив себя теперь почти скандинавскими социал-демократами, открыла доступ к бюрократической власти своим внутренним оппозиционерам и удивительно мирным образом слилась с набиравшими силу национальными интеллектуалами. Действуя сообща и в целом старательно соблюдая «пакты» между прежними элитами и более умеренными оппозиционерами, они смогли перенаправить политическую мобилизацию своих национальностей в русло строительства гражданского общества и национальных государств в рамках Европы. Несмотря на ряд серьезных провокаций (в том числе организованных в последний момент советскими силовыми ведомствами), прибалтийским властям удалось удержать эффективный контроль над переходной ситуацией. Рыночная идеология капитализма была с успехом обращена в национальную форму и представлена внутри самих прибалтийских стран и на международной арене в качестве исконно национальных традиций самодостаточного хуторского фермерства – в противоположность российскому централизованному деспотизму. Принятие жестких законов о национальном языке освободило множество мест в политике, образовании и на госслужбе. Бремя перехода к капитализму непропорционально легло на русских горожан, которые зависели от унаследованных с советских времен структур промышленного трудоустройства, предоставленных государством квартир и ничего не получали от реституции собственности, национализированной Советским Союзом после 1940 г.

Несмотря на бессильные протесты советских ностальгических консерваторов и русских шовинистов, смирившаяся с неизбежностью Москва позволила прибалтам уйти мирно. Заметим, что при этом ни Польша, ни Швеция, ни Австрия, ни Германия (бывшие региональные державы и хозяева) каких-либо претензий на их территории не выразили. Правительства Запада и европейские учреждения приветствовали появление трех малых государств Балтийского региона, поддержали их рыночные реформы и лишь изредка позволяли себе довольно формальную критику за менее чем демократическое обращение с проживающими в этих странах русскими. И пока русские переселенцы продолжали роптать, их дети нередко брались за изучение государственных языков, чтобы сдать экзамен на гражданство и сделать карьеру в Европе, если не Прибалтике, либо шли в бизнес, добиваясь в этом порой впечатляющих успехов. Не правда ли, по сравнению с тем, что творилось в регионе в первой половине XX в., выглядит не так уж плохо, если не обескураживающе для многих теоретиков этнонационализма?

Тем более противоестественным может показаться этнический конфликт, приведший к погромам, массовым изгнаниям и в конечном итоге фронтальной войне между армянами и азербайджанцами. Именно этот конфликт послужил первым детонатором распада СССР. Армяне издавна, еще со времен Российской империи, считались самыми лояльными подданными. Причина была вполне очевидной. Армянское нагорье расположено на геополитическом стыке Малой Азии, Месопотамии и Ирана. Средневековые армянские государства были буквально растоптаны воинствами соперничающих восточных империй: Персии, арабского халифата, Византии, турками-сельджуками и затем османами. Российское завоевание плацдарма в этом стратегически опаснейшем регионе давало оставшимся на малой части исторических земель армянам хоть какую-то надежду на выживание в условиях веками накатывавшихся волн нашествий, резни и депортаций. Армянам и русским этот оборонительный союз виделся освященным близостью двух восточных христианских церквей (несмотря на некоторые доктринарные и ритуальные различия между армянским монофизитством и русским православием). Когда в 1828 г. русские войска отвоевали у персов Эриванскую крепость, немало восторженных армян нарекло своих младенцев Паскевичами, откуда идут и известные по сей день фамилии Паскевичян – в честь того самого царского генерала Паскевича-Эриванского, который вошел в историю также душителем венгерской национальной революции 1848 г.

В XIX в. немало армян достигло вершин российской власти, став генералами и министрами, не говоря о купцах и таком успешном художнике, как Айвазовский. В советский период их число стало еще намного большим – достаточно вспомнить долгожителя советской политической элиты Анастаса Микояна и его брата, авиаконструктора Артема Микояна (последняя буква в аббревиатуре МиГ принадлежит, кстати, еврею по национальности Гуревичу). При советской власти Армянская ССР восстала буквально из пепла и руин, превратившись в одну из самых процветающих республик Союза, а ее граждане занимали одно из первых мест по уровню образования. Во Второй мировой войне более ста армян стали маршалами, адмиралами и генералами советских вооруженных сил. Впоследствии десятки тысяч – совершенно непропорциональная численность для довольно немногочисленного народа, да еще и потерявшего более миллиона человек от турецкого геноцида, голода и эпидемий 1915–1920 гг. – смогли выдвинуться в ряды советской интеллектуальной, художественной, медицинской и управленческой элит. В годы перестройки двое из ключевых советников Горбачева были армянами по происхождению – экономист Абель Аганбегян и политолог Георгий Шахназаров (который являлся не только отцом кинорежиссера Карена Шахназарова, но и отдаленным потомком одного из меликских, т. е. княжеских родов, Карабаха, в силу чего карабахцы автоматически и несколько наивно зачисляли его в ряды своих заступников на самом верху). Словом, армяне были успешно интегрированы в современную русскую культуру и государственные структуры, знали, как в них работать и с благодарностью судьбе ценили свое благоприятное положение[208]. Выход из состава СССР представлялся абсолютному большинству армян (включая и зарубежную диаспору) бессмыслицей, чреватой самоубийством угрозой. Но они и не собирались никуда выходить, а просто просили Москву о совершенно, с их точки зрения, оправданном, заслуженном и совсем небольшом, как им казалось, одолжении – просто передать Нагорно-Карабахскую автономную область из одной советской республики в другую.

Азербайджанцы, исторически будучи мусульманами, на самом деле также испытали немало благоприятных последствий от достаточно мирного (особенно в сравнении с Дагестаном и Северным Кавказом) перехода из персидской в российскую сферу имперского влияния. В советские времена они развивали стратегии социальной мобильности, не слишком отставая от армян. В Азербайджане ранняя индустриализация на основе бакинских нефтяных промыслов заложила основу для появления внушительной и удивительно космополитичной городской элиты, включавшей в себя красочную плеяду бакинских миллионеров и влиятельную интеллигенцию. Именно благодаря ранней включенности в российские культурные и экономические сети, азербайджанские просветители и активисты оказали существенное влияние на идеологическое формирорвание современных интеллигенций в Персии и султанской Турции. В начале XX в. Баку стал одним из важнейших городов Российской империи с впечатляющей плотностью культурных, архитектурных и политических достижений (как, впрочем, и жестоких классовых противоречий). Первая в мусульманском мире комическая опера «Аршин малалан», первый сатирический журнал «Молла Насредднн» (где столетие тому назад регулярно публиковались весьма дерзкие карикатуры на исламское духовенство и самого Пророка), вестернизированный алфавит на основе латиницы, впервые принятый в мусаватистском Азербайджане за несколько лет до кемалистской Турции, наконец, первая в мусульманском мире демократическая Конституция и современный светский национальный университет – все это последствия ранней модернизации Баку.

В советский период тренд продолжается, несмотря на неизбежно жестокие потери сталинских репрессий. На рубеже 1950-1960-х гг. Баку, например, стал меккой для исполнителей и поклонников альтернативной джазовой музыки в СССР. В 1980 г. секретарь бакинского райкома КПСС со смехом и недоумением рассказывал мне о приезде к ним журналиста из американского еженедельника «Ньюс уик». Американец прибыл вооруженный научным бестселлером Элен Каррер ДАнкосс и с плохо скрываемым намерением раскопать сенсационную новость о том, как всколыхнула азербайджанских шиитов исламская революция в соседнем Иране. Попытаюсь передать бесподобнейший колорит бакинской речи: «Слушай, прямо настоящий провокатор, да-а… Ходил тут только по мечетям и базару, приставал и ко мне, и ко всем таксистам, и вообще ко всем подряд с расспросами, мусульмане мы или нет? Дорогой, говорю ему, ты откуда свалился? Честное слово, не знаю, как еще тебе объяснить, что мы все – атеисты. Конечно, чудак-человек, на похороны положено приглашать муллу. Хотя я в районе известный человек, я что, родную маму вот так просто в яму закопаю?! Ара, да причем тут этот Иран?! Ты на границу съезди, посмотри ночью на ту сторону – темнота кромешная! У них же там в селах электричества нет. Девушек в концерте по телевизору не показывают. Отсталая страна, Средневековье… Не то, что наш цветущий Азербайджан!» Уверен, недоумение бакинского партработника было совершенно искренним. Призванные в 1980-e гг. из средеазиатских республик советские солдаты-мусульмане, возвращаясь из Афганистана, так же искренне рассказывали, насколько поразила их тамошняя нищета и безграмотность. Афганистан для них выглядел реликтом собственного далекого прошлого.

Сельские районы Азербайджана остались сравнительно более бедными, а потому и более «отсталыми» и «восточными». Однако сочетавший эмоционально заряженную атмосферу, показное богатство, элегантность как Востока, так и Запада, столичный Баку совершенно затмевал глубинку. Красочности и сочности бакинской жизни способствовал многонациональный состав его населения – к 1989 г. большинство его почти двухмиллионного населения составляли азербайджанцы, рядом с которыми жили около четверти миллиона русских, значительные группы лезгин, евреев, грузин, персов, немцев, поляков и порядка 180 тысяч этнических армян. Однако это были формальные категории переписи населения. Эти городские бакинские азербайджанцы, армяне и даже русские со временем начинали довольно сильно отличаться от своих эталонных соотечественников из этнических сел и одновременно приобретали общие черты в поведении, бытовых привычках, кухне, в том особом сладко-тянучем «персидском» акценте в русском языке, который стал бакинской lingua franca ХХ в. Вполне правомерно считать, что в Баку в течение советского периода сложилась полиэтничная общность «бакинцев» со своими характером, ритуалами, стереотипами, узнаваемым акцентом общего русского языка. Как и в боснийской столице Сараево накануне катастрофы, постигшей город под занавес прошлого века, жители пестро космополитичного Баку единодушно и скорее всего со смехом отвергли бы мрачное предположение, что современная и полиэтничная культура их города может кануть в Лету в одночасье среди волн этнического насилия.

В Баку не все и не всегда было спокойно. В скрытых слоях городского подсознания таилось немало «скелетов». Среди немалого числа армян и азербайджанцев, особенно стариков, глубоко засела травма ужасов бакинских погромов 1905 и 1918 гг., когда погибли десятки тысяч жителей. Мало кто помнил или осознавал, что погромы происходили в моменты острейшей политической и классовой борьбы, когда царские власти теряли контроль и, вероятно, провоцировали либо не останавливали погромы, противопоставляя их забастовкам городских рабочих. Со своей стороны, армянские боевики-маузеристы в те же годы при возможности мстили мусульманам и устраивали покушения на царских чиновников и жандармов. Революционная история Закавказья, центром которой как раз и служил Баку, отличалась запутанностью, невероятной дерзостью и кровавостью. В этой субкультуре формировался молодой Сталин, некогда одна из ключевых фигур бакинского революционного подполья. Весной 1918 г. бакинские большевики воспользовались вооруженной помощью армянских национальных отрядов, чтобы (как оказалось, лишь на несколько месяцев) предотвратить превращение Баку в столицу буржуазной националистической республики и вместо это создать знаменитую Бакинскую коммуну. Классовый конфликт наложился на национальный в пределах одного города, что привело к сериям чудовищных злодеяний с нескольких сторон – армянские маузеристы и большевики в борьбе за контроль над городом уничтожали и изгоняли из него «контрреволюционных» тюрок-мусульман (которые тогда еще назывались «татарами», а не азербайджанцами), затем в город входили азербайджанские мстители и регулярные части турецкой армии, устраивавшие массовые экзекуции большевиков и армян. Расстрелы и резня в деревнях продолжались и при англичанах, пытавшихся от лица Антанты контролировать Закавказье после 1918 г.[209]

И все же эта история в советский период сделалась слишком неактуальной, как сама Антанта, чтобы послужить самостоятельной причиной нового насилия. Советский период принес свои ужасы и формы государственного насилия, которое не носило этнического характера. Но все же оттенок имелся. В первые годы советской власти в большевистских органах террора ЧК и ОГПУ по инерции оставалось довольно много армян; позднее в местной патронажной сети подопечных Лаврентия Берии стали преобладать азербайджанцы, причем преимущественно из одного и того же района. Ленкоранцы и нахичеванцы держались вместе и нередко отдельно от остальных азербайджанцев, как и карабахские армяне, могли составлять свои земляческие сообщества будь то в Баку или, позднее, в Ереване. Все это немедленно замечалось и, подозреваю, преувеличивалось настроенным на этническую волну глазом. Но после 1953 г. в советском социуме резко понижается уровень насилия. Межэтнические трения были вытеснены в символическую сферу стереотипов, колкостей и анекдотов либо далеко на периферию городской жизни, на темные улицы, где порой имели место жестокие драки, а также в кабинетное соперничество за руководящие посты, за выгодные места в теневой экономике. Все это периодически приобретало национальную окраску, но с таким же успехом бакинские армяне и азербайджанцы могли вместе «химичить» в каком-нибудь подпольном цеху, на товарной базе или на рынке, решать бытовые и бюрократические проблемы советской повседневности, стоять в очередях за дефицитом или запросто встречаться на бульваре, стадионе, концертах и в кафе.

В нормальных условиях конфликтность, в том числе этническая, перекрывается массой причин и поводов для сотрудничества, институционализированных в неформальных социальных механизмах и ритуалах взаимодействия (дружеских, соседских, сослуживческих и т. п.). Повторю, это нормально. Поэтому нам требуется отследить, подобно эпидемиологам и патологоанатомам, что именно подорвало нормальную жизнедеятельность. Предупреждаю и предостерегаю в очередной раз, это может оказаться сложнее и противоречивее, чем кажется на первый взгляд. Надо сознательно контролировать себя в процессе исследования, чтобы избежать «причесывания» фактов под априорную схему ведущую от прошлого к тому что случится позднее. То, что не случилось, может иметь не меньшую аналитическую значимость. Мы, вполне возможно, выйдем не на единый «фактор», а на косвенные причинно-следственные цепочки и взаимопереплетенные процессы со сложной и как правило самими участниками слабо осознаваемой динамикой.

Несомненно, имеет большое значение, как люди воспринимают самих себя и окружающих, на основании каких ожиданий и целей строятся их действия, в какие общеупотребительные слова и фразы отливаются их переживания, откуда берутся образы, которые находят отклик в массовой аудитории, что и посредством каких дюркгеймовских ритуалов солидарности генерирует коллективные эмоции. И тем не менее все это не исключает, а даже напротив, предполагает, что людям также свойственно искреннее двоемыслие, что их социальная и личная память может состоять из противоречивых комплексов и множественных напластований. Приведу для иллюстрации пример из поездки в Карабах летом 1994 г., сразу после завершения там войны. Данный пример представляется тем более уместным, что в этой части работы мои критические выпады против описательно-аналитических подходов в терминах идентичности и дискурсов могут создать впечатление, будто я целиком отметаю подобные факторы во имя некоего материалистического фундаментализма. Мне повезло, что в той поездке моим неожиданным спутником оказался Ваган Галоян – в прошлом активист армянского национального движения, но кроме того, и астрофизик из знаменитой Бюраканской обсерватории, наделенный веселым упрямством в спорах и притом скептически настроенный к нам, гуманитариям.

Армянские жители Карабаха только что перенесли колоссальное многолетнее напряжение этнической мобилизации и тяжелой войны. В разговорах с двумя учеными, прибывшими из Еревана или, как они выражались, с «большой земли», нам наперебой, с громадной убежденностью излагали факты и эпизоды недавнего эпического противостояния «туркам» (слово азербайджанцы едва ли вообще возникало в их речи). Говорили неизменно о ползучем «белом геноциде» предшествующих десятилетий советского периода, когда бакинские власти по тайному умыслу тормозили капиталовложения, не строили современное жилье и дороги, держа автономную область в бедности и запустении, закрывали армянские школы, укрупняли и ликвидировали «неперспективные» села и таким образом постепенно вытесняли из Карабаха армян, подобно тому, что уже произошло в некогда армянской, а ныне целиком азербайджанской Нахичеванской области. Настойчивость и повсеместность подобной аргументации, регулярно также транслируемой армянскими публичными ораторами и прессой, не оставляли сомнения в ее искреннем восприятии простыми карабахцами. Люди стойко терпели невзгоды и шли на бой во имя святой цели выживания своей древней нации, подвергавшейся резне, депортациям и планомерному военному уничтожению на памяти недавних поколений. Равно не подлежало сомнению, что без подобной «дискурсивной формации», одной на всех мобилизующей веры армяне Карабаха не выстояли бы в этой войне, ставшей для них по-истине отечественной. (Замечу, что очень похожие аргументы приходилось слышать и в Абхазии.)

Тональность, однако, менялась поразительным образом, когда Ваган Галоян невозмутимо и несколько исподволь переводил разговор на более обыденный уровень: «Не припомните, кем был первый азербайджанец, поселившийся в вашей деревне, и как это случилось?» Чаще всего это был кто-то вроде пастуха из соседнего преимущественно азербайджанского района, который оказался единственным покупателем опустевшего дома после естественной смерти стариков. Их взрослые дети, давно устроившиеся в городе, готовы были уступить развалюху вместе с запущенным садом всего за несколько сотен рублей. Армянский председатель колхоза со своей стороны готов был принять на работу чужака, потому что среди односельчан более не находилось желающих идти в скотники. Со временем в село перебирался брат азербайджанского пастуха, такой же малограмотный парень, готовый пойти на черную работу. У пришлых было полно детей, поэтому вставал вопрос об открытии азербайджанских классов при местной школе, соответственно, требовалась и учительница-азербайджанка. Затем из Баку присылали ветеринара или врача, едва владевшего русским. На что Ваган Галоян хитро подмигивал: «А много вы знали армянских детей из хороших бакинских семей, которые после мединститута поехали бы по госраспределению в ваше село? Посылали, наверное, тех, кто сам был деревенским и в Баку совсем не имел связей?» На что следовал такой же веселый ответ: «Да в принципе неплохой был парень тот доктор, приветливый и скромный, тем более в чужом селе жил. Но только и знал, что ставить компрессы да прописывать антибиотики. Ему и на лапу никто особенно не давал, не за что. Все равно в Степанакерт приходилось возить больных, особенно если на операцию».

Таким образом вырисовывалась несколько иная картинка: преобладание в советский период среди армян Карабаха более низкой рождаемости при вертикальной миграционной мобильности, ориентированной на продвижение в городской среде (Баку, Еревана, Москвы или других промышленно-административных центров СССР), и одновременно сохранение высокой рождаемости среди сельских азербайджанцев, которые в силу родственных связей и относительной недостаточности современного культурного капитала мигрировали, пока преимущественно горизонтально, из своих деревень в соседние (открытие сельскими азербайджанцами рыночных возможностей в Москве и других городах России относится лишь к последним годам советского периода). Общие проблемы советской сельской глубинки проявлялись и в нехватке средств на инфраструктурное развитие. Если покопаться в архивах советских ведомств или лучше опросить пока еще помнящих те времена руководящих работников, выясняется, какие препятствия возникали при строительстве школ или малых предприятий в селах, отнесенных к категории «неперспективных», или чего стоило выбить капвложения на прокладку даже короткой железнодорожной ветки, когда Москва бросила все средства на стратегическую Байкало-Амурскую магистраль (БАМ). Однако все эти структурные процессы и ограничители находятся за пределами обыденного восприятия – и при этом их микропоследствия в Карабахе воспринимались через дискурсивные практики и этнизированные бинарные оппозиции, соотносимые с травматизированной коллективной памятью. Заметим, что ни армяне, ни азербайджанцы не считали Москву главным источником своих проблем и не предполагали восстания против центральной власти, которая виделась им скорее решающим, хотя порой и слишком отстраненным арбитром. В остальном же оставалось жить, устраивая собственные дела по мере обстоятельств и доступных возможностей. Покуда советская властная иерархия выглядела незыблемой, локальная напряженность в Карабахе проявлялась максимум во внутриноменклатурном лоббировании, подписании местной интеллигенцией коллективных писем либо спорадических бытовых драках. Быстрая эскалация напряженности вплоть до настоящей войны станет возможна лишь тогда, когда советская иерархия в ходе горбачевских экспериментов с механизмами назначения и официальным дискурсом приобретет критическую неопределенность, отчего развернется острая конкуренция сразу в нескольких взаимопересекающихся социальных полях. Это и составляет основную проблематику данной главы.

Итак, в тех республиках, где налицо были как будто все факторы конфликта, тем не менее, до войн не дошло. Напротив, этническое насилие вспыхнуло там, где вероятность развития по наихудшему сценарию казалась менее очевидной. Также подчеркну в очередной раз, наше исследование не может ограничиваться одними националистическими программами, дискурсами и конструированием идентичности – хотя бы потому, что в период перестройки существовали и иные возможности. Именно их следует выявить, чтобы объяснить, даже не почему, а каким путем межнациональные конфликты вышли на первый план. Необходимо настроить наше исследовательское увеличительное стекло таким образом, чтобы разглядеть обыденные подробности административных взаимоотношений, социальных сетей, классовых и групповых форм социального капитала и потенциально конфликтующих стратегий. Там мы, может, и выясним, какие пучки причин определили вектор националистической мобилизации и насилия между жившими по соседству этническими общностями. При этом, следуя исследовательской программе Чарльза Тилли, мы поместим в центре нашего анализа государство – а не дискурсы и идентичности или рациональные калькуляции игроков. Такая аналитическая стратегия обусловлена не столько тем, что национализм является дискурсом и политической программой в поиске государства как базы своего осуществления, а в основном потому, что элементарная хронология событий указывает на то, что в обычных объяснениях национализма причина, вероятно, оказывается подменена следствием. Национализм не мог быть первичной причиной распада Советского Союза попросту потому, что становится реальной силой не до, а после начала процессов распада государства. Обозначив параметры и вероятное содержание гипотезы, нам теперь остается посмотреть, что и каким образом продвигало национализм на авансцену перестроечной драмы.

Армения, Азербайджан и Грузия оказались включенными в наш анализ, поскольку именно в этих странах национализм возник на относительно ранних (и тем не менее не первых) стадиях перестройки, проявился исключительно мощно и быстро приобрел насильственный характер. Контрастные примеры проевропейской демократизации Прибалтики и азиатского авторитаризма Узбекистана будем «держать в уме», однако они впредь для нас останутся лишь на заднем плане, поскольку основным регионом исследования для нас остается Кавказ. В то же время мы будем отслеживать перемены в проводимой Москвой политике перестройки и гласности вплоть до достижения ее тупика. В этот исторический контекст мы поместим Кабардино-Балкарию и нашего героя, который в период завязки описываемых в этой главе действий все еще носил имя Юрия Шанибова. Следуя тренду национализации протеста, к концу этой главы он уже будет зваться Муса Шаниб. Как всегда, малые примеры могут оказаться крайне полезными в высвечивании динамики масштабных исторических процессов.

Провинциальная микрополитика

В брежневское долголетье оказавшийся ненужным партии и государству Шанибов вовсе не пребывал в хандре и изоляции. Он преподавал, ездил в командировки по стране, читал книги и делал выписки, спорил вечера напролет с друзьями. Для многих коллег и бывших студентов он оставался смелым человеком, безвинно пострадавшим от рук лицемерных консервативных бюрократов за то, что пытался стать подлинным обличающим власть интеллигентом или, как принято говорить на Западе, публичным интеллектуалом (public intellectual), выражающим интересы общества – тем, кем многие, может, и мечтали, но не рисковали стать. Бывшие студенты-активисты тепло вспоминали Шанибова как символ мятежной молодости и оптимизма. Эти симпатии, приобретенный опыт плюс сохранение университетской должности пускай и без карьерного роста помогли Шанибову остаться в центре социальной сети, которая постепенно, по мере того как бывшие студенты становились журналистами, промышленными руководителями, юристами и научными сотрудниками, накопила довольно значительный по масштабам Нальчика совокупный социальный капитал.

Карьерный рост молодых кадров тормозился, однако, всевозможными препятствиями, возведенными местной правящей бюрократической сетью, которая со времен десталинизации захватила и удерживала практически полную монополию на распределение назначений и благ в автономной республике. Пресловутая «стабильность кадров» – фактически пожизненное держание бюрократических постов, установившееся с началом брежневской эпохи, – резко снизила вертикальную мобильность в советском обществе. Структурное напряжение приобрело форму позиционного противостояния между активистским габитусом стремящихся к самореализации образованных специалистов и консервативным габитусом бюрократов-рантье, которое даже в тихой провинции вроде Нальчика подчас не уступало накалом московским страстям. В действительности в подобных Кабардино-Балкарии маленьких республиках конфликт был, вероятно, даже еще более ярко выраженным, поскольку бюрократическая косность и препятствия на местном уровне принимали выпукло личностный облик (в интервью и беседах респонденты постоянно подтверждали важность давних отношений личной приязни/неприязни в местной политике). Официальная сеть покровителей и подопечных и противостоящая ей дружеская сеть нарождавшейся интеллигентской оппозиции боролись за ограниченное число по большей части давно занятых позиций в маленьком провинциальном мирке. Советские механизмы продвижения кадров титульной национальности только внутри их этнотерриториальных образований прочно привязывали национальные кадры к своим родным республикам, так как переезд куда-либо обычно означал потерю карьерных преимуществ нацкадров. Добавьте к этому трудности с междугородним обменом жилплощадью (продавать государственное жилье, конечно, было запрещено). Так что приходилось годами вариться в собственном соку.

В 1986 г., вскоре после прихода Горбачева к власти, подобно многим другим регионам СССР, Кабардино-Балкария оказалась взбудоражена неожиданным назначением первым секретарем обкома партии (фактически губернатором) совершенного чужака, переведенного из Сибири, и смещением ряда видных чиновников, которых отправили на пенсию или даже услали советниками в воюющий Афганистан. Это породило страхи среди номенклатуры и не лишенные злорадства надежды среди специалистов среднего карьерного звена, для которых прежнее местное руководство, находившееся во власти с конца пятидесятых годов, прежде казалось упрочившимся навсегда. Три года спустя местная властвующая элита сумела достаточно освоить новую политическую игру и избавиться от пришельца, отправив его путем демократических выборов в Москву. Но вначале его назначение казалось политическим землетрясением. В этом эпизоде отмечается первое проявление пока квазиполитического и неоформленного альянса карьерно блокированных более молодых членов номенклатуры, управленцев и интеллигенции среднего звена. Назначение губернатора со стороны было типичным проявлением горбачевской стратегии ненасильственной чистки, в ходе которой в 1985–1989 гг. оказались сменены почти все партсекретари областей и республик[210]. Вскоре Горбачев приступил к осуществлению своей второй стратегии – поощрению гласных дебатов, целью которых было поддержать масштабную перетряску засидевшихся в своих креслах кадров народным давлением «снизу». Период гласности ознаменовался бурным проявлением активизма технократов и интеллигенции среднего возраста. Гомология социальных типажей, их карьерных ожиданий и фрустраций создала взаимное притяжение между горбачевской фракцией реформистской номенклатуры и верхними образованными слоями пролетаризованных специалистов и национальных интеллигенций. Объективно эти группы выступали политическими союзниками в борьбе с оказавшейся между ними консервативной номенклатурой отраслей и особенно провинций.

Конкретные проявления активизма эпохи гласности задавались возможностями, генерируемыми из Москвы, – центральной точки пересечения полей власти и культуры. Столичные нововведения широко освещались и распространялись центральными средствами массовой информации, популярность которых в годы перестройки взлетела до заоблачных высот. Именно Москва в эти годы служила центром, откуда исходили импульсы общественной деятельности. Горбачев, его советники и соратники вступили в активный диалог с признанными обладателями наиболее внушительного символического капитала, со всемирно известными учеными и деятелями культуры. Централизованное распространение общественных дебатов из единого центра по громадной территории СССР и всего восточноевропейского социалистического блока задавало синхронность и симметричность зарождению общественных движений от Прибалтики до Сибири, Кавказа и Средней Азии. Совершенно различные, казалось, регионы и культуры в первые годы перестройки одновременно переживали одинаковые перемены и надежды.

Синхронность и взаимосвязь стремительно возникавшего советского политико-идеологического поля структурировали общесоюзную последовательность возникновения обсуждаемых проблем, требований, риторик и общественных движений. В столицах советских республик и областных центрах горбачевская кампания политизации проходила в условиях изоморфных институций советского образца и общественных групп. На короткое время, примерно в 1986–1988 гг., на всем советском пространстве оформилась мощно мобилизующая и одновременно гомогенизирующая символическая поляризация – деление на «нас» (московских проводников реформ и местных сторонников антибюрократического «гражданского общества») и «них» – косных и чванливых бюрократов. Все пристально следили за развитием событий в Москве, жадно усваивая ежедневные новости, хотя каждая из сторон делала собственные выводы и по-своему пыталась реагировать на стремительно меняющуюся ситуацию.

Снятие с должностей провинциальных руководителей брежневского образца вызвало к жизни множество надежд и планов. Немало амбициозных представителей младшей номенклатуры, интеллигенции и специалистов предприятий (особенно технократичные управленцы в возрасте около сорока лет) увидели в снятиях дотоле прочно сидевшего пожилого начальства неожиданную возможность для самовыдвижения публичными и предпринимательскими способами, прежде попросту немыслимыми – и эта тенденция проявляется повсюду в СССР[211]. Подобное поведение встретило глухое осуждение и неприятие в среде номенклатуры, в том числе у сохранявшей бюрократическую этику и дисциплину основной массы чиновников, административного персонала предприятий и учреждений. Как правило, наделав шума, многие «выскочки» вскоре исчезали из виду – хотя некоторые из них затем вновь всплыли в совершенно ином качестве и где-то вдалеке от начальных пунктов своих головокружительных траекторий. Бывший столичный комсомольский работник, преподаватель или научный сотрудник мог впоследствии возникнуть мультимиллионером где-нибудь в Сибири, а то и Австралии, а провинциальный перестроечный политик – напротив, сделать деньги в Москве. Некоторые особо дерзкие политические карьеристы стали во главе революционных движений.

Самым крупным и удачным примером перебежчика из рядов номенклатуры является сам Борис Николаевич Ельцин. Не менее яркий и, если вглядеться, до поразительного похожий образчик дает нам его собрат и роковой противник Джохар Мусаевич Дудаев. Их ослепительные траектории принадлежат к тому же кусту исторических возможностей, которые в ходе своей чуть менее заметной жизни на провинциально-региональном уровне реализовывал наш Юрий Мухаммедович Шанибов. И Шанибов, и Ельцин, и Дудаев – и, если на то пошло, Горбачев, и Назарбаев, и мой собственный отец, как и громадное большинство послевоенного поколения – имели очень трудное детство. Затем в пятидесятые-шестидесятые годы они все ухватились за открывшиеся в тот период потрясающие возможности, созданные послевоенным ростом и политической десталинизацией. Сочетанием высшего образования и личного упорства вместе со своим поколением они сделали карьеру и обрели довольно комфортные и почетные позиции в советском индустриальном обществе. Это же сделало их глубоко советскими современными людьми, каковы бы ни были их изначально этнические и сельские культурные корни. В отличие от менее удачливого (но и дольше пожившего) Шаннбова, Ельцин и Дудаев остались в обойме советской элиты и со временем поднялись на самый ее верх – один кандидатом в члены Политбюро, другой генералом советской стратегической бомбардировочной авиации.

Карьеры, однако, в зависимости от институциональных условий строятся разными путями, что воплощается в стилистических различиях габитуса. Важно отметить, что Ельцин был масштабным строительным командующим с передового индустриального Урала (чем неизменно гордился, заявляя веско и гордо: «Я никогда не был на вторых ролях»), а Дудаев был командиром стратегической авиации, важнейшего и высокотехнологичного вида вооруженных сил в глобальном противостоянии «холодной войны». Иначе говоря, будучи членами советской элиты, они не были аппаратными карьеристами и интриганами. Оба героя были в свое время хорошо известны напористостью, граничащей с беспардонной грубостью. Ельцин устраивал легендарные разносы своим подчиненным и славился «мужицким» умением стукнуть кулаком по столу. Генерал Дудаев оставил у проницательного и едкого британского журналиста Анатоля Ливена впечатление «безукоризненно причесанного и опаснейше раздражительного сиамского кота»[212]. Характерная грубость и напор обоих командующих до поры рассматривалась их начальством как достаточно полезные для дела качества. Оба пользовались репутацией знающих и требовательных управленцев, незаменимых в разрешении трудных организационных проблем и преодолении организационно-производственных прорывов. Короче говоря, Ельцин и Дудаев – плоть от плоти унаследованной от большевиков и сталинизма командной системы управления.

Однако когда перестройка внесла значительные послабления в нормы поведения номенклатуры, подобные амбициозные личности стали опасными и неудобными для консервативно-осторожного большинства. В ситуации неясности пределов дозволенного беспардонных героев стало здорово «заносить». Не столь важен часто задаваемый вопрос, ушли они гордо сами или их с позором выгнали из номенклатуры. Куда важнее и интереснее вопрос, куда могли приземлиться подобные яркие одиночки, сброшенные с верхних этажей государственной пирамиды.

Стремительный развал советской иерархии открывал несколько новых возможностей. Одной было зарождавшееся частное предпринимательство, в котором революционный авантюризм совместно с габитусом и аурой власти, управленческим опытом, инсайдерскими познаниями и личными связями бывших членов номенклатуры уже являлись весьма значительным стартовым капиталом. Однако до массовой приватизации начала 1990-х гг. пути перебежчиков из номенклатуры обычно заводили их в интеллигентскую политическую оппозицию, где их прошлый высокий статус и известность напрямую обращались в руководящие позиции. Либеральные профессора, публицисты и художники в своем индивидуалистичном и предрасполагающем к резонерству габитусе обычно оказывались не самыми способными организаторами, когда их эмоционально воодушевленные и прежде аморфные общественные движения начинали развивать собственный организационный аппарат и тем более занимать правительственные кабинеты в результате выигранных выборов или победивших народных восстаний. Номенклатурные перебежчики в душе относились свысока и оппортунистически к политическим платформам оппозиционной интеллигенции, что также делало их более успешными и маневренными политиками, нежели идеологов высоких принципов. Почти все они, включая Ельцина и Дудаева, в годы перестройки начинали свой путь в политику коммунистами реформистского крыла. В 1989 г. они становились истыми демократами, а затем, «покорные общему закону» меняющихся времен, блестяще подмеченному еще Пушкиным, перековались в антикоммунистов, рыночных реформистов и вождей нации. Успешные одиночки из номенклатуры, вернувшиеся к власти в постсоветских республиках, соответственно требованиям своих новых позиций восприняли риторику националистического толка, превращая ее, как правило, в отеческий стабилизационно-защитный патриотизм. В этом Кавказ дает столь потрясающие воображение и в личном плане столь отличные примеры, как Эдуард Шеварднадзе и Гейдар Алиев. Отметим также на более минорной ноте, что на примеры удачных и невероятных превращений приходится куда больше примеров тех, кто пал жертвами политических и деловых разборок в кровавые девяностые.

В целом же номенклатура в годы перестройки, до момента кризиса 1989 г. и даже позднее, внешне оставалась единым целым, соединенным формальной административной компетенцией, внутренней субординацией, неформальными сетями патронажа и общими нормами и классовым габитусом. Номенклатура была скована собственным организационным существованием и габитусом, которым до поры не виделось приемлемой альтернативы. Как с необъяснимым, но в итоге спасительным упорством в девяностые годы в массе своей не бастовали, а просто продолжали ходить на работу специалисты переставших платить зарплаты учреждений и работники парализованных промышленных предприятий, так и номенклатура времен перестройки продолжала свое рутинное отправление служебных функций без особого сопротивления и восстаний. Тем не менее под видимостью единства бюрократического корпуса скрывались растущие трещины. Горбачевская бархатная чистка 1985–1989 гг. в одностороннем порядке нарушила ключевые бюрократические табу и неформальные понятия, достигнутые в десятилетия десталинизации и институционализированные в период правления Брежнева. Прежде всего это относилось к таким понятиям, как практически пожизненно гарантированное положение, понимающе терпимое отношение к различным видам неэффективности и, конечно, подавление неугодной бюрократии информации. Раннеперестроечная кампания вынужденных уходов в отставку и внезапных кадровых перестановок нанесла жестокий ущерб патронажным сетям местной номенклатуры и вызвала повсеместное ощущение беспокойства и неуверенности, ясно проступающее в высказываниях и воспоминаниях бывших аппаратчиков. Эти люди ощущали себя жертвами беспричинных гонений за то, что вполне следовало нормальной в брежневские времена бюрократической практике. Они чувствовали себя жестоко униженными отмашкой Москвы на проведение журналистских расследований, которые считали, причем не всегда небезосновательно, возможностью для сведения местных счетов. Как выразился в беседе со мной один из старых руководителей (очевидно цитируя стандартную в его среде присказку): «Мы раньше знали, что газетой можно прихлопнуть муху, а теперь увидели, что можно прихлопнуть и человека».

Провинциальная номенклатура остро ощущала свое бессилие в противостоянии новым веяниям и, подчеркнем еще раз, довольно долго чувствовала себя жестко ограниченной собственным бюрократическим габитусом и формальной подчиненностью. Оставалось лишь с выработанными многолетней практикой каменными лицами терпеть обрушившиеся невзгоды, надеясь, что пронесет – как пронесло в хрущевские времена баламутных реформаций. Однако со временем переступивший через номенклатурные табу Горбачев столкнется с ответными контрмерами отчаявшейся номенклатуры среднего звена, в свою очередь начавшей пока исподволь нарушать самые священные табу советского аппаратного поведения. Речь идет о принятии на вооружение местного национализма и спонсировании противостояния центру.

Пример нарождавшихся национальных движений, пока что видимых лишь издалека в экзотичной и всегда остававшейся чуждой

Прибалтике, открыл номенклатуре многообещающую стратегию для противодействия непредсказуемости и «капризам» горбачевской перестроечной Москвы. Ключевым элементом возводимой провинциальной бюрократией обороны стало изгнание амбициозных одиночек и потенциальных перебежчиков, выборочная кооптация в свои ряды более консервативных (т. е. менее либеральных) идеологов национализма из интеллигенции, использование предлога общественного мнения для строительства политических и активации прежде формальных юридических оград вокруг границ национальных республик. Наконец, важнейшим неформальным средством защиты стал неопатримониализм – закрепление административных ресурсов в фактически частное «коррупционное» распоряжение и преобразование региональных сетей бюрократических связей и патронажа в то, что американцы (и более всего жители городов Чикаго, Бостона и Нью-Норка) издавна именуют избирательной «политической машиной»[213]. В конце концов, лучшей стратегией самосохранения номенклатуры оказалась верность своему классу и патронажной сети – пусть даже вне рамок прежней субординации и ценой подрыва централизованного государства.

Общесоюзная последовательность протестных мобилизаций

Итак, обычно в развале СССР (а также Югославии) винят излишне торопливую демократизацию, которая-де выпустила на свободу ждавших своего момента демонов национализма. Но как бы ни был о распространено, сердито и соблазнительно просто данное объяснение, оно элементарно не согласуется с хронологией и фактами. В СССР потребовалось почти четыре года напряженных политических процессов, приведших к внезапному осознанию неспособности реформистской риторики Горбачева сохранять оптимистический настрой перед лицом неожиданных проблем экономической нестабильности и распада централизованного государства, чтобы национализм смог переместиться с края политического спектра и занять центральное положение.

Давайте для начала попробуем восстановить последовательность общественных мобилизаций, происходивших во всем СССР в годы перестройки. Здесь нет нужды в осторожных наречиях вроде «почти» или «приблизительно» – этот процесс относится ко всему Советскому Союзу. Сам процесс смены типов мобилизаций, центральных на какой-то момент проблем и риторик может оказаться сжатым или, наоборот, растянутым, поскольку некоторые республики, в зависимости от мобилизационного потенциала и состава обществ, вступали с опозданием или же завершили его раньше, переходя к другим типам мобилизации и протеста. Тем не менее это была та же самая, центрально созданная и синхронизированная последовательность проблем и движений.

В 1985 г. первые общественные мобилизации строго (вернее, с разумной осторожностью) следовали перечню официально одобренных для обсуждения социальных проблем – таких как алкоголизм, защита исторических памятников, «неформальные» молодежные группы (хиппи, панки, футбольные фанаты) и предлагаемая с целью возрождения энтузиазма и инициативы новая редакция уставов официальных общественных организаций вроде комсомола и находившихся под его эгидой молодежных жилищных и научно-производственных кооперативов. В 1986 г. и особенно после апрельской чернобыльской катастрофы начался краткий, но бурный расцвет экологического движения, черпавшего уже нешуточную энергию из охватившего общество чуть ли не психоза перед лицом последствий химической и атомной промышленности. В то же время общеполезное дело защиты окружающей среды пока не бросало вызов самой основе советской власти, что делало участие в экологическом движении не только почетным и эмоционально заряжающим для его участников, но и вполне политически безопасным.[214]

Вскоре начали появляться и вдохновленные риторикой Горбачева неомарксистские студенческие клубы, дебаты в которых вращались в основном вокруг извечной темы, был ли сталинизм исторически необходимым фактором развития СССР – или бухаринская позиция конца 1920-х могла обеспечить более щадящую и эффективную альтернативу. Словом, началось повторение споров 1968 г. Амнистия ноября 1986 г. находившихся в заключении и ссылке диссидентов означала дальнейшее расширение поля дебатов, довольно скоро сдвинувшихся с чисто немарксистских тем к пока все еще дерзновенному (а значит, и эмоционально окрыляющему) обсуждению либеральной демократии, прав человека, а также национальной самостоятельности.

Но еще целых два года, в 1987–1988 гг., диссиденты и либерального, и националистического толка оставались радикальным крохотным меньшинством на окраинах общественных дебатов, поскольку быстро расширявшиеся границы официальной советской идеологии по-прежнему почти полностью занимали внимание широкой советской общественности. Даже в Армении и Грузии, которые спустя пару лет оказались охвачены националистическими страстями, освобождение из заключения националистов в принципе всеми приветствовалось, однако подавляющее большинство солидной национальной интеллигенции воспринимало их как сумасбродных радикалов. Известный грузинский профессор вспоминает, как в 1987 г. он наблюдал на тбилисской улице маленькую колонну из 50–60 студентов и старшеклассников, шагавших с флагами независимой Грузии 1918–1921 гг. и распевавших патриотические песни. Молодежное микрошествие возглавляли двое взрослых диссидентов, Мераб Костава и Звиад Гамсахурдия[215]. Прохожие улыбались и приветственно махали им рукой – однако присоединиться к маргинальному параду никто особенно не спешил. Все спешили по своим делам.

Общественное внимание в январе 1987 г. было приковано к официально санкционированному просмотру кинофильма «Покаяние», снятого в Грузии благодаря покровительству Эдуарда Шеварднадзе, в то время первого секретаря компартии республики. После специального показа для членов Центрального комитета КПСС, фильм был выпущен на экраны и стал доступен миллионам граждан СССР. Фильм ознаменовал своеобразное коллективное поминовение жертв сталинского террора – как и надеялись Горбачев и Шеварднадзе. Кроме того, подобное, пусть и частичное послабление в официальной идеологии создало на какое-то время мощный официально санкционированный фокус общественного внимания, тем самым маргинализируя диссидентов. Как быть, если сами власти перехватывают одно из самых сильных диссидентских обвинений и сами начинают открыто, хотя и более осторожно, обсуждать давние программные требования оппозиции времен 1968 г.? Горбачев на глазах превращался в Дубчека – и при этом глава СССР, как, по крайней мере, долго казалось, имел куда больше контроля над советскими танками. Выпущенным на волю диссидентам пока что оставалось наиболее разумным занять положение конструктивной оппозиции, из задних рядов следящей за ходом осуществляемых государством реформ.

Кабардино-Балкария пропустила некоторые типичные для того периода темы мобилизации. Борьба за трезвость не звучала особенно актуально в довольно патриархальной среде, и на улицах Нальчика вряд ли следовало надеяться увидеть панка или хиппи (хотя в Приэльбрусье с шестидесятых годов осела небольшая община русских романтиков альпинизма и бардовских песен, но погоды в Нальчике они не делали). Одним из немногих, кто хоть отдаленно походил на инакомыслящего вольнодумца брежневских времен, был Юрий Шанибов. Тем не менее, будучи критиком бюрократической косности, Шанибов оставался скорее поборником авторитарной коммунистической реформы в духе Ю. В. Андропова. В те годы Шанибов, его коллеги и студенты принимали участие в ранних перестроечных дебатах по вполне дозволенным проблемам реформы образования и студенческой жизни, экологии. Пределом политизации тогда выступало обсуждение преступлений сталинизма, представляемых как «отход от ленинских принципов», и реабилитации более приемлемых оппозионеров периода фракционных дискуссий 1920-х гг. вроде Бухарина. Как и на большей части СССР, в Кабардино-Балкарии (и, кстати, еще более в Чечено-Ингушетии) нашлись собственные горнорудные и химические предприятия, далекие от экологических стандартов. После Чернобыля многие местные жители стали их опасаться и раздавались голоса, требовавшие их природоохранного переоборудования, если не полного закрытия. Экологическая проблема не была такой уж политически невинной. Она потенциально граничила с националистическими требованиями – всего один лишь шаг, и тема защиты природы от загрязнения перерастала в защиту девственного природного наследия «малой родины» от бездушных русских бюрократов в Москве. Но утопающий в зелени уютный город-курорт Нальчик, в отличие от нефтехимических центров Гудермеса и Грозного (в те годы взбудораженных экологов, во что сегодня как-то с трудом верится), не располагал к экологическому радикализму.

Следующим этапом общественной мобилизации стало возрождение национальных культур. Поначалу это означало проведение при официальной поддержке фольклорных фестивалей либо вполне неконфронтационных дискуссий в местной прессе и на телевидении о введении преподавания традиционного этикета в школах. Однако довольно скоро эти дискуссии в среде национальной интеллигенции начинают сливаться с дискурсом преодоления сталинских преступлений и выходить на обсуждение путей преодоления последствий перенесенных исторических травм целых национальностей. Для балкарцев главнейшей национальной травмой стала сталинская депортация 1944 г., не только приведшая к гибели значительной части малого народа, но и подспудно сохранявшая на балкарцах клеймо фашистских пособников. Разумеется, это было ложью, поскольку мятежи в балкарских селах и дезертирство начались в 1942 г. в основном по причине путаных и невыполнимых приказов советских властей по призыву новобранцев и предоставлению продовольствия Красной армии перед лицом стремительно наступавших германских войск. Стихийное крестьянское сопротивление накликало карательные меры сталинских органов вплоть до массовых расстрелов[216]. Кабардинцы, в свою очередь, хранили в памяти собственную историческую травму жестоких потерь, понесенных в Кавказской войне XIX в., завершившейся трагическим исходом черкесов-мухаджиров на Ближний Восток[217]. Именно в это время, в конце восьмидесятых, ослабление советского визового режима позволило потомкам кабардинцев и других черкесских народов, проживающих в Сирии, Иордании и Турции, приехать на землю предков. Большинство приехавших были куда более «чистыми» мусульманами, нежели местные жители, – они не употребляли алкоголя и говорили на удивительно старомодном наречии. Именно по этим причинам черкесы диаспоры казались местным гораздо более «настоящими» и нетронутыми советским обновленчеством. Паломничества на землю изгнанных предков стали очень волнующими событиями и поводом для возникновения дерзкой мысли, что в один прекрасный день соплеменники диаспоры (как многие из них клялись и обещали) смогут вернуться на Кавказ, возродив традиции и гораздо более многочисленную черкесскую нацию.

Но не это пока было главным событием дня. В 1988 г. состоялись первые частично соревновательные выборы, пока лишь на XIX всесоюзную партийную конференцию, фактически внеочередной съезд КПСС. Несмотря на то что выборы были лишь внутрипартийными, они способствовали распространению возбуждающего вкуса настоящей политики. Официальных лиц инструкциями свыше заставили проводить открытые партсобрания, куда могли свободно приходить и даже выступать беспартийные. Это нередко привлекавшие ажиотажное внимание к ранее сугубо ритуалистическому процессу выдвижения кандидатов. Номенклатура лишалась гарантий самовыдвижения и вынуждена была вступать в совершенно ей непривычную публичную состязательную дискуссию, что, конечно, мало кому в той среде нравилось. Многие пока во внутреннем кругу стали предрекать генсеку-смутьяну ту же участь, которая постигла в 1964 г. Хрущева.

Предсказания, казалось, получили основу в марте 1988 г., когда рупор консервативного крыла руководства газета «Советская Россия» (в девяностых обратившаяся в глашатая русского имперского национализма) опубликовала передовицей вдохновенное открытое письмо, посланное от имени скромной ленинградской учительницы Нины Андреевой. Моралистическое заглавие «Не могу поступиться принципами» говорило само за себя. Эта публикация была воспринята консервативной номенклатурой на местах как сигнал к смене политического курса, и действительно во многих областях парторганы без явного предписания сверху начали проводить по наработанным пропагандистским шаблонам «широкое народное обсуждение» консервативного манифеста. Ректор Кабардино-Балкарского государственного университета распорядился, чтобы преподаватели и студенты ознакомились с письмом и обсудили его в аудиториях. Однако спустя две недели центральный орган ЦК КПСС газета «Правда» опубликовала жесткую передовицу, представлявшую собой, на изумление, незавуалированную отповедь консерваторам. Противостояние двух авторитетно опубликованных знаковых статей положило начало уже практически открытой фракционной борьбе, тем самым мощно стимулируя политизацию общества. Столкнувшись с несогласием влиятельных партийных консерваторов, Горбачев дал согласие на формирование «народных фронтов в поддержку перестройки». Новация казалась столь невероятной, что вначале многие не поняли открывшихся возможностей – политикой стало можно заниматься легально и вне рядов КПСС. Неслыханная в условиях СССР мера предполагала сплотить прореформистские силы общества и потенциально создать политическую партию слева от консервативной КПСС. (Такое же недопонимание открывающихся возможностей и последствий сопровождало и публикацию законов о трудовом коллективе и о кооперативной деятельности.)

Вторая половина 1988 г. (а в подобные эпохи даже месяц имеет значение) ознаменовала прорыв в народной политической организации, которая из интеллигентских дискуссионных клубов выплеснулась на площади городов. Независимые митинги, хотя бы и под лояльными лозунгами поддержки курса Горбачева и реформ, вызвали повсеместное неприятие со стороны местных бюрократий. В Нальчике первый митинг вызвал сильнейшее оживление местной общественности, хотя отважившихся лично прийти оказалось лишь несколько сотен. В основном это были знавшие друг друга по университету студенты, деятели культуры и специалисты. Однако и этого числа оказалось достаточно, чтобы переполнить отведенный властями под мероприятие маленький зал, так что многие остались на улице (причем, по свидетельствам участников, отряженных по негласной разнарядке комитетчиков, младших партчиновников и милицейских – эти были в форме – оказалось едва ли не больше, чем самих митингующих).

В подобной ситуации Шанибов попросту не мог не стать лидером, особенно после того, как друзья-интеллектуалы стали выталкивать его вперед, отпуская нервные шуточки о его ораторских талантах и репутации заводилы и закоренелого смутьяна. Шанибов согласился и в самом деле доказал свои способности, первым делом договорившись с озадаченным начальником милицейского наряда о необходимости незамедлительной смены места проведения официально санкционированного мероприятия. Маленькая толпа, возглавляемая Шанибовым и сопровождаемая непонимающими своей роли милиционерами, прошествовала к летнему театру в ближайшем парке, где, наконец, и состоялся знаменательный первый митинг. По воспоминаниям участников, выступления являли собой вариации на мотивы расплывчатой реформистской риторики Горбачева и позаимствованных из прогрессивных московских газет оборотов речи. (Кстати, на Северном Кавказе, как и в некоторых других консервативных регионах СССР, местные власти втайне пытались предотвратить распространение прогрессивной московской и тем более прибалтийской прессы, которую активисты и энтузиасты ввозили чуть ли не контрабандой.) Сам факт проведения митинга, который не был расписан и отрепетирован властями, возымел магнетический эффект. Опытный лектор и специалист по актуальным проблемам и перспективам развитого социалистического общества Юрий Шанибов проявил себя настолько притягательным оратором, что даже его оппоненты вынуждены были с тревогой признать силу воздействия его слов на собравшихся. Окрыленный же Шанибов вскоре стал одним из признанных в городе мастеров публичных выступлений, увлекательным и достаточно дерзким, чья образованность не скатывалась в менторский тон.

Весной 1989 г. всеобщие выборы уже на Всесоюзный съезд народных депутатов предоставили местным лидерам гражданского общества неслыханную возможность статусного скачка в ряды депутатского корпуса. Однако прежде предстояло преодолеть барьеры к выдвижению в кандидатский список. Консервативный партийный аппарат все еще обладал властью достаточной, чтобы включить в избирательные списки обычный набор официальных лиц, разбавленных парой-тройкой представителей крестьян, рабочих и женщин. В этом отношении Кабардино-Балкария не была политически такой уж отсталой, хотя некоторые огорченные оппозионные комментаторы и пытались представить причиной незрелость и послушность населения. Электорат демократических реформистов везде в социалистических странах состоял из интеллигенции, младших управленческих кадров, профессиональных специалистов и «рабочей аристократии» крупных и относительно независимых от местных властей промышленных предприятий. Начнем с того, что таких предприятий в Кабардино-Балкарии было немного. Далее, в союзных республиках вроде Литвы и Грузии голоса избирателей достались в первую очередь уже достаточно известным национальным интеллектуалам, которые благодаря своему статусу могли свысока смотреть на соперников из местной бюрократии. Культурное поле Кабардино-Балкарии попросту было слишком малым для наличия когорты подобных личностей, так как концентрация статусных интеллектуалов была возможна лишь на базе местного университета, провинциального театра и музея, нескольких научно-исследовательских институтов – а они слишком долго находились под контролем той же патронажной сети консервативной номенклатуры. Подобные Шанибову яркие одиночки оставались явлением редким и пока что легко изолируемым.

Весной 1989 г. Шанибов и его друзья начали осознавать необходимость и саму возможность создания более широкой политической платформы вне стен научных и образовательных учреждений. К тому времени уже прогремели такие примеры в Армении, Грузии и в прибалтийских республиках. Но каким образом поднять народ? Две близкие памятные даты предоставили подобную возможность. Вначале балкарские активисты предложили отметить сорок пятую годовщину депортации марта 1944 г. Позднее, в мае, кабардинские активисты выступили с предложением почтить 125-летие вынужденного исхода побежденных в неравной борьбе с Российской империей черкесских народов. Это мероприятие привлекло наиболее активных представителей родственных черкесских народов, говорящих на родственных языках, но проживающих в различных автономиях – Адыгее, Карачаево-Черкессии и Абхазии. Прибыли также активисты из Чечни и Дагестана. Таким было начало межэтнического союза, который очень скоро перерастет в Конфедерацию горских народов. Но на первый раз предполагалось всего лишь проведение «открытого урока» по истории и воздание почестей героизму и страданиям предков.

Церемониальное собрание неожиданно приобрело драматический характер с появлением милиции в защитном снаряжении и даже на бронемашинах. Впервые люди не в телевизионных новостях о протестах в странах капитала, а воочию в своем тихом городе увидели полицейские дубинки, немедленно окрещенные «демократизаторами». Известный кабардинский авторитет в области традиционного этикета, чей отец был Героем Социалистического Труда и уважаемым в республике председателем колхоза, обратился к грозно выглядящим, но в душе явно смущенным офицерам и генералам местной милиции с типичной для тех времен отповедью: «Посмотрите, что вы делаете. Вас же подставили! Это, по-вашему, демократия? Это уважение к воле народа? Мы же все советские люди, мой и ваши отцы когда-то вместе воевали против фашистов. Вы что, не понимаете, что здесь, в сущности, поминки по усопшим? Ведите себя как настоящие черкесы! Имейте хоть немного уважения к своим предкам и уберите подальше своих ментов с дубинками, не будьте дураками». Однако чиновники вполне обоснованно сомневались, даже если и никак не могли определиться, как им дальше действовать. Поминовение жертв прошлого эмоционально мощнейшим образом сосредотачивало общественное внимание не только на конкретных жертвах царизма или сталинизма, а на жестокостях и несправедливостях вообще, которые империя совершила в отношении коренных народов Северного Кавказа.

Все же давайте не торопиться с описанием обращения Шанибова в национализм. Следует избегать не только безликого структурного детерминизма, но и его теоретической противоположности – теории, согласно которой этнополитические антрепренеры по собственным рационально-корыстным калькуляциям формируют образ политического действия. В ретроспективе возникает два совершенно противоположных по внутренней логике соблазна – счесть националистический сдвиг во времена распада СССР взрывом исконных (или, как забавно выражаются некоторые ученые заумники, «примордиальных») этнических страстей либо, наоборот, целенаправленной инструменталистской стратегией политических манипуляторов, метящих в лидеры. Оба подхода, надо сказать, имеют почтенное интеллектуальное происхождение, восходя к столь значительным личностям, как классический немецкий философ Гердер, считающийся основоположником романтического теоретизирования о национальном духе и «зове крови», либо Дюркгейму, а прежде него Фридриху Энгельсу. Напомню, что именно Энгельс в приступе раздражения от упорного нежелания делегации польских рабочих согласиться, что их эксплуататорами являются капиталисты – а не «эти чертовы немцы», – пустил в оборот клеймо ложного сознания. Две наиболее распространенные точки зрения на причины национализма – слепой исконный дух народа или целенаправленное конструирование со стороны элит – логически взаимоисключающи. Возможные гибридные примирительные теории (национализм заложен в исконных, принимаемых за данность структурах группового сознания, но пробуждается возникающими идеологическими элитами) исходят из умозрительного согласования логических противоречий и оттого остаются слишком общими. Гибриды плохо поддаются операционализации в конкретных исследованиях и не переносят столкновения с многообразием эмпирических ситуаций. Кто, почему и, главное, когда пробуждает национализм? Где и каким образом хранятся или генерируются его сильные эмоции? Но при этом обе теории именно потому, что они частично согласуются с реальностью, без особого труда могут быть подкреплены эмпирическими данными и обладают значительной поддержкой издавна соперничающих течений политической мысли и социальной науки. Инструменталистский подход совершенно согласуется с формальными экономистическими моделями рационального выбора (сводимых к формуле «мир есть рынок») и, с другой стороны, с постмодернистским вниманием к конструированию идентичностей («мир есть театр»). Теории исконной данности «примордиализма» сегодня более популярны скорее среди журналистов и политиков, которые используют их как привычное клише, но считаются дискредитированными в ученой среде. Однако и в социальной науке мы находим пример столь яркого, умного и изобретательного консерватора, как гарвардский политолог Сэм Хантингтон, чей мрачно пророческий памфлет «Столкновение цивилизаций», увы, наверняка с лихвой перекрывает по цитируемое™ и общественному влиянию все публикации по конструированию идентичностей и рациональному выбору вместе взятые.

Общей для исконно-первобытного и инструментального подходов ловушкой является чрезмерное упорядочение истории, чем, собственно, и достигается их согласуемость с эмпирикой. Поскольку и мы, и действующие лица, которых мы изучаем и даже порой интервьюируем, знают дальнейшее направление и итоги политических процессов, то при взгляде в прошлое ранние проявления этнической политизированности кажутся более значимыми и «судьбоносными» по сравнению с тем, чем они являлись в своем неизменно более запутанном и неочевидном контексте тех лет. Вот почему нам требуется реконструкция национальных тенденций и их множественных, взаимопересекающихся институциональных причин и габитусных мотиваций, взятая в широком потоке общественных движений эпохи перестройки. Если обойти стороной ранние годы перестройки и всю прочую предысторию нашего героя, то, конечно, может показаться, будто все, что имеет значение в случае с Шанибовым, так это его знатная кавказская папаха – независимо от того, решим ли мы отнести ее на счет исконной кабардинской традиции или его рационального решения стать националистическим и военным вождем. Каждая из этих интерпретаций означает, что нам нет нужды обременять себя предположениями, что Шанибов мог бы прожить и иную жизнь, став верным членом номенклатуры, судьей, деканом, может, даже генералом КГБ или, напротив, известным обличительным социологом, каким стал в своей жизни Бурдье, или демократическим преобразоватеем общества. Ни к чему было бы путать читателя вождением по длинным историческим главам, в которых наш герой боролся с хулиганами и начальственными расхитителями общественного добра, переживал трудности с карьерным ростом, оттачивал на студентах ораторское мастерство, занимался чтением каких-то (в том числе нерекомендованных) книг, прослушиванием классической музыки и игрой на мандолине, защищал гласность и обличал партократов, создавал социальную сеть друзей и единомышленников вовсе не националистической и боевой направленности.

Пример протооппозиционной дружеской сети, в которой находился Шанибов, типичен для малых автономных республик СССР. Это вполне подтверждает и формализованный событийный анализ, проделанный Марком Бейссинджером применительно ко всему пространству Советского Союза времен перестройки[218]. Бейссинджер показал с массой обобщенных данных, что автономные республики идут кучно и с небольшой, но статистически заметной задержкой во времени вслед за национальными союзными республиками. Это вполне очевидно и тем, кто вблизи наблюдал или пережил перестройку. Но менее очевиден следующий из этого вывод. Почему автономные республики (АССР) отставали от ССР союзного ранга? Было ли это следствием одной лишь разницы в размерах? (Хотя, заметим, Татарская АССР по численности населения и хозяйственному значению территории вполне могла превосходить такие союзные республики, как Эстония, Армения или Молдавия.) Причиной относительного отставания стадиальных изменений, показывает Бейссинджер, была относительная скудность статусных и организационных ресурсов, необходимых для осуществления политической мобилизации.

Во-первых, как в союзных, так с небольшим запозданием и в автономных республиках националистическим мобилизациям (не идеологиям в головах отдельных мыслителей, а массовым движениям) всегда требовалось время на раскачку. Республики должны были вначале политизироваться, и эти процессы довольно долго имели классовый, преимущественно интеллигентский вектор, направленный на социал-демократизацию, рыночную самостоятельность и «раскрепощение творческих сил общества», т. е. потенциальный выход профессиональных специалистов и художественной интеллигенции из пролетарского существования «на одну зарплату» под контролем номенклатурной бюрократии и превращение в политически, экономически и культурно автономный средний класс. До поры это было основным и единым, в той или иной степени, антибюрократическим, т. е., подчеркну еще раз, по преимуществу классовым вектором для всех республик. Во-вторых, аналитическая хронология Бейссинджера показывает, что дифференциация векторов политического развития и радикализация уже национально выраженных требований республиканских гражданских обществ против центра – вплоть до кульминационного момента перехода Ельцина и его последователей от прежде исключительно демократической платформы к требованию суверенизации России в пику СССР – возникает лишь после ряда бурных и все более тупиковых общественных конфронтаций, включая целую серию сопряженных с массовым насилием инцидентов, в которых Москва выказала очевидную неспособность контролировать ситуацию.

Описанные в начале этой главы события и процессы на локальном уровне Нальчика представляют собой нечто общеизвестное всем включенным наблюдателям и активистам тех лет – и, как правило, совершенно игнорируемое этнополитологами, которые сосредотачивают внимание на одних лишь этнических конфликтах. Шанибовская социальная сеть протооппозиции, которая на том этапе стала распространяться за первоначальные рамки круга друзей, тем или иным образом участвовала практически во всех движениях, имевших самые разнообразные цели. Более или менее тот же круг хорошо знакомых между собой людей примерно одного возраста и уровня образования участвовал и в борьбе за экологию, и в охране исторических памятников, и в неформальном распространении зачитываемых до дыр перестроечных газет и журналов, в организации митингов в поддержку перестройки и затем выборов. Лишь в самом конце этой последовательности политизирующих событий национализм становится преобладающим вектором, и лишь после того, как Москва очевидно утеряла контроль над центральным перераспределением ресурсов и развитием местных политических процессов, а именно – осенью 1989 г.

События выплескиваются через край: Пример Карабаха

Обратимся к событиям за Кавказским хребтом, где в трех союзных республиках националистический прорыв состоялся значительно раньше, вызвал фрагментацию госструктур и многовластие, вскоре обернувшиеся насилием. Начало положили февральские события

1988 г. в Армении и Азербайджане. В апреле следующего 1989 г. по тому же пути сползания в пучину конфликтов внезапным толчком и с ускорением двинулась Грузия. Автономные республики Северного Кавказа, прежде всего Чечено-Ингушетия и Кабардино-Балкария, вступят в аналогичную полосу националистической мобилизации и уличных беспорядков значительно позднее, уже в 1991 г.

В критической точке 1988 г. различный характер моделей соперничества элит и контрэлит открывал возможности дальнейшего продвижения в двух направлениях. Первым была гражданская мобилизация для борьбы за демократический социализм, перерастающая в парламентарную и рыночную либерализацию. Как видно на примере Венгрии, Польши или Прибалтики, при условии недопущения со всех сторон насильственных действий это вело к либеральному переустройству государственных структур и упорядоченному переходу к капитализму – добавим, поскольку важно, под эгидой Евросоюза. В рамках этой модели идущие к власти высокостатусные интеллигенции в течение всего перехода сохраняли неоспоримый идейный контроль (культурную гегемонию в значении, введенном Грамши) над оппозиционной мобилизацией, в том числе сдерживая собственных уличных радикалов. Со своей стороны, очевидно, давно в душе смирившиеся с перспективой либерализации коммунистические власти отказались от использования доступных им силовых средств, особенно после того, как горбачевская Москва явно исключила вариант повторения оккупации Праги в августе 1968 г. В итоге посткоммунистический переход осуществлялся на основе договоренностей (пактов) и носил в целом мирный характер. Альтернативной моделью была бурная националистическая мобилизация, в основном направленная против соседних этнических групп. В такой мобилизации значительную роль играли активисты с маргинальным социальным статусом. Этот второй вариант открывал дорогу в межнациональные войны – со всеми последствиями для государств бывшей Югославии и Южного Кавказа.

Первой такой войной на территории СССР стал армяно-азербайджанский конфликт, более известный под именем нагорно-карабахского. В конце восьмидесятых, на излете траектории Советского Союза, повсеместно распространенным стало убеждение, что создание большевиками в 1920-х национальных автономий являлось частью далеко идущего имперского плана по принципу «разделяй и властвуй». Или же, как выражались национальные и либеральные публицисты тех лет, демонически провидческий Сталин оставил после себя множество «бомб замедленного действия», которые должны были приводиться в действие при всякой попытке осуществления демократических преобразований в будущем. Этот довод казался особенно сильным, поскольку в эмоционально накаленной атмосфере публичных разоблачений преступлений коммунистического режима ни одно решение, так или иначе связанное со Сталиным, не могло считаться заслуживающим оправдания. Однако вряд ли Ленин и Сталин, при всем их политическом гении и ни перед чем не останавливающейся непреклонности, могли быть столь дальновидными. Вернее, их видение будущего весьма значительно отличалось от того, как это представляли себе последующие критики в разгар перестройки.

В 1918–1920 гг. Карабах оказался пограничьем, которое оспаривали Армения и Азербайджан, неожиданно обретшие независимость в результате революции и распада прежней имперской администрации и ее силового аппарата. Конфликт сопровождался ужасающим кровопролитием, осуществлявшимся вооруженными формированиями обеих сторон при непосредственном участии местного крестьянства. Геополитический контекст, если вкратце, был следующим. Территориальные притязания новообразовавшихся «буржуазных» (на самом деле социалистических, но не большевистских и либерально-демократических) республик никак не совпадали с губерниями и округами прежней империи. Кроме того, имелись довольно значительные территории исторической Западной Армении, занятые царской армией в период наступлений 1915–1916 гг. против султанской Турции либо еще в войну 1878 г. Во множестве местностей, в том числе в Карабахе (как, впрочем, даже в самом «ядре» Армении и Азербайджана), исторически сложилась чрезвычайно запутанная этноконфессиональная чересполосица[219]. Весной и летом 1918 г., используя оправдание Брестского мира и просто превосходящую силу, в Закавказье входили германские и турецкие войска, затем после поражения Германии и Турции высаживались англичане. В 1919 г. на Версальской мирной конференции заявившим о себе республикам Закавказья скептичные западные дипломаты дали ровно год на подтверждение своих историко-культурных прав и административно-территориальной состоятельности. (Вероятно, западные правительства внутренне надеялись, что тем временем их союзник генерал Деникин разберется с большевиками, а затем и с самозванными националами.) Казалось, вполне либеральные и умеренные условия проведения плебисцитов по спорным территориям произвели чудовищные последствия – национальные режимы бросились загодя захватывать стратегические пункты, для чего им элементарно недоставало собственных войск. Действия возложили на полупартизанские отряды и самостоятельных вплоть до полного непослушания полевых командиров. Из чувства мести, ради исполнения национальной идеи и собственной славы они устраивали кровавые авантюры, провоцируя местное крестьянское население на активные конфликты, совершая демонстративные злодеяния, призванные внушить ужас и согнать с мест чуждое население, т. е. проводя именно то, что впоследствии было названо этническими чистками[220].

Первой реакцией большевиков после установления их власти в Закавказье была передача Армении населенных в основном армянами районов Карабаха – в полном соответствии с принципом национального самоопределения. К лету 1921 г. для Москвы особой разницы не было, поскольку и Армения, и Азербайджан стали советскими. Это был бы и сильный пропагандистский ход. Новая власть, если воспользоваться словесными оборотами ее собственной пропаганды, «принесла народам Кавказа победу пролетарского интернационализма», способного «в мгновение ока разрешить созданные буржуазными националистами» рознь и проблемы. Именно так глава советского Азербайджана Нариман Нариманов обращался к трудящимся Армении в конце 1920 г.[221] Этот политический курс сохранялся еще в начале июльского заседания большевистского Кавказского бюро (Кавбюро) в 1921 г. Однако за ночь между первым и вторым заседанием все изменилось, и по оставшимся неясными причинам Нагорный Карабах оказался в составе Азербайджана в качестве автономной области.

Семь десятилетий спустя требование карабахских армян, желавших воссоединения с «материковой» Арменией, запустило процесс, приведший к распаду Советского Союза. После 1991 г. конфликт перерос в полномасштабную войну между вновь независимыми Азербайджаном и Арменией, закончившуюся в 1994 г. военным поражением Азербайджана, но также и политическим тупиком в статусе Карабаха. Непризнанная Нагорно-Карабахская Республика надолго стала одним из «замороженных» этнических конфликтов на территории бывшего СССР. Демократизация и Армении, и Азербайджана регулярно наталкивается на занозу территориального конфликта – правители республик гневно указывают оппозиционерам, что не время выходить на улицы и требовать смены власти, пока Родина в опасности. Впрочем, и сами оппозиционеры постоянно сбиваются с демократического дискурса на ультранационалистический, обвиняя правителей в бездействии либо предательском соглашательстве по карабахскому вопросу. Так и кажется, будто Сталин с сардонической усмешкой наблюдает из могильной тьмы за бесконечным повторением старой истории. Только не иллюзия ли это?

Неожиданные архивные находки изгнанного из Абхазии в Москву грузинского ученого Григория Платоновича Лежавы подсказывают совершенно иную версию событий 1921 г. Его гипотеза выглядит привлекательнее именно в силу выявления конъюнктурной сложности и неочевидности решения Кавбюро. Притом произошедшая за ночь смена дискурсов в формулировке решения вполне соответствует тогдашним разногласиям и незавершенности стратегического видения большевиков (скажем, троцкистской идеологической тенденции к продвижению мировой революции или сталинского курса на прагматичное упрочение позиций тогда лишь возникавшего СССР как мирового оплота социализма)[222]. Г.П.Лежава сообщает о том, что обнаружил в московских архивах ранее секретные записи телефонных переговоров, которые велись в ту июльскую ночь между большевистскими руководителями в Москве и на Кавказе. Как выясняется, возражения идее передачи Карабаха Армении поступили с неожиданной стороны – от грузинских большевиков Мдивани и Махарадзе. Они высказали опасение, что непродуманное решение по Карабаху создает прецедент для отделения всех прочих мятежных этнических окраин по всему Кавказу. Это означало бы окончательный выход из состава Грузии Абхазии, Южной Осетии и населенного армянами Лори, что большинством грузинской общественности было бы воспринято как расчленение их страны и поставило бы под угрозу выживание только что установленного в Грузии большевистского режима. Наиболее же действенным аргументом, судя по всему, оказалась почти неминуемая перспектива увидеть в таком случае Аджарию под турецкой юрисдикцией.

Турецкое республиканское правительство, созданное в Анкаре мятежным полковником Мустафой Кемалем (будущим Ататюрком), в тот момент не признавалось никем, кроме также никем не признанных большевиков. В распоряжении кемалистов были оказавшиеся довольно серьезной силой остатки прежней османской армии плюс патриотическая преданность мусульманского крестьянства Анатолии, с эсхатологическим ужасом наблюдавшего за капитуляцией последнего султана и расчленением их бывшей империи. Большевикам приходилось считаться со своими случайными союзниками-кемалистами, поскольку те обладали реальной военной силой и точно так же боролись за изгнание из региона Антанты (тем самым открыв Закавказье для успешного вторжения Красной армии). В Коминтерне на антиимпериалистических повстанцев-кемалистов возлагались тогда иллюзорные надежды в деле продвижения мировой революции на Востоке. Тем не менее жесткий прагматик Сталин и его соратники должны были четко понимать, что в отличие от имеющей сугубо символическое значение горы Арарат и периферийной крепости Карс, Аджарию туркам отдавать нельзя ни в коем случае. Столица Аджарии Батуми служила важным морским портом и терминалом экспорта каспийской нефти, потеря которого поставила бы под угрозу хозяйственное развитие не только всего Закавказья, но и военную безопасность самой советской России[223]. Неудача польского похода Красной армии в 1920 г. среди прочего показала стратегическую важность бесперебойного доступа к бакинской нефти. Однако и турки, потерявшие Батумский округ по итогам относительно недавней войны 1878 г., всерьез рассчитывали на его возвращение. К нефтяной и портово-транспортной геополитике добавлялся и аргумент права народов на самоопределение. В те годы присоединения к единоверной Турции желало большинство «аджарцев» – коренных жителей сел Батумского округа, которые говорили по-грузински на гурийском диалекте, однако уже несколько столетий под турецким влиянием исповедовали ислам и поэтому видели себя в первую очередь мусульманами и с большим подозрением относились к христианам-грузинам. (В XX в. национальная идентичность аджарцев изменится под воздействием советской секуляризации и общей социально-экономической модернизации. Сегодня они уже практически однозначно считают себя грузинами – интереснейший и по-своему сложный пример того, как идентичности могут изменяться за довольно короткий промежуток истории)[224].

Так в силу сложного и довольно случайного сочетания внешних причин населенный в основном армянами Карабах в 1921 г. стал областью советского Азербайджана – хотя и, подчеркнем, с особым компромиссным статусом автономии, отражавшим результирующую по сумме целого ряда разнонаправленных политических векторов. Пришедшее к власти всерьез и надолго большевистское руководство со свойственной им решимостью и насильственным напором во имя великих исторических целей решило разом институционализировать этнические сепаратизмы на всем Кавказе. Большевики были теперь убеждены, что только ускоренное промышленное развитие принесет разрешение проблеме межнациональной розни. Космополитическая столица Азербайджана город Баку служил базой ранней индустриализации региона. Согласно советской версии теории модернизации, национальная рознь была пережитком отсталости. Современный пролетарский город Баку (вместо захудалого тогда Еревана) должен был стать паровозом прогресса, тянущим в светлое интернационалистское будущее Карабах и подобные отсталые районы. В 1988 г. Москва вновь пришла к такому выводу. Горбачев посулил огромное увеличение капиталовложений в социальные и экономические сферы для разрешения проблем Карабаха – только без пересмотра существующих внутренних границ[225].

В 1988 г. абсолютное большинство армян не согласилось с экономическим рационализмом подобного решения. Чтобы понять причины их эмоционального отказа, следует оценить исторический процесс, в результате которого возникла современная армянская нация. Четкое ощущение национальной идентичности у армян сложилось задолго до возникновения современного государственно-политического национализма, поскольку они еще в раннем средневековье оказались христианским меньшинством во владениях Арабского халифата и затем мусульманских Османской и Персидской империй. Их объединяло и одновременно выделяло из окружающих социумов существование собственной армяно-григорианской церкви, с собственной армянской письменностью, именно в целях самостоятельной от византийцев христианизации изобретенной еще в V веке Месропом Маштоцем, собственной литургической и богословской традиции и собственной части Иерусалима – такое статусное преимущество в средневековом сознании стоило порой и мученической смерти. Феодальные воинские элиты армян после столетий войн к XIV в. были окончательно уничтожены завоевателями (отметим, за небольшим исключением как раз Нагорного Карабаха), однако сохранились монастыри и священники, которые поддерживали этнорелигиозную идентичность своей паствы.

В Средние века армянские крестьяне, ремесленники и купцы традиционно признавали авторитет первого, т. е. духовного сословия. Признавали его и мусульманские правители, предпочитавшие управлять армянскими подданными посредством их собственных священников, которым также вменялись сбор налогов, общинное самоуправление и разрешение бытовых тяжб. В XVIII–XIX вв. к элите священнослужителей добавилась светская западническая интеллигенция, которая со временем заявила о своих правах на ведущую роль в армянском обществе. В 1840–1914 гг. светская армянская интеллигенция успешно трансформировала этнорелигиозную идентичность в прочную национальную идеологию. Для новооформившейся армянской интеллигенции не было вопросом, куда вести нацию – конечно, в прогрессивную и цивилизованную Европу, тем более армяне – конечно, христиане. Однако в отличие от греков, сербов или болгар между армянами и Европой находились турки…

Вставала нелегкая дилемма: добиваться европеизации совместно с прогрессивной западнической элитой Османской империи, т. е. с младотурками, или же отдельно от турок с их вечными проблемами, что означало восстание за выделение из османских земель собственного государства – как того уже добились балканские нации. Различные армянские политические силы двинулись, как часто случается при подобных дилеммах, в обоих направлениях одновременно, и хуже этого быть не могло. В 1909 г. армянские политики в результате конституционной революции вошли в парламент и правительственные учреждения Османской империи в качестве младших партнеров партии младотурок, но уже в Балканских войнах 1912 г. армянские отряды воевали против тех же младотурок в составе болгарской, а с 1914 г. и русской армии. Среди терпевших поражения турецких националистических модернизаторов это породило параноидальные подозрения и требования решительно пресечь окончательный раздел уже центральных областей империи – турки считали глубоким тылом и ядром своей родины Анатолию, восточные области которой считали своей еще более исконной родиной и армяне. В прогрессивном национально-либеральном будущем, куда стремились и турецкие, и армянские западники, на одной и той же территории не может существовать два этнических гражданских общества со взаимоисключающими проектами модернизации. Гротескность ситуации состояла в том, что на планомерное искоренение анатолийских армян (а также греков и христиан-ассирийцев) пошло именно революционное и западническое руководство турок, само лишь недавно свергнувшее консервативного султана. Прежний султан Абдул Гамид, как и многие предшествующие правители Высокой порты, периодически применял резню для усмирения провинций, но все же в его традиционалистском воображении не возникало эпохальных планов изменения исторической демографии своих владений путем тотальной этнической чистки. Это была доведенная до бесчеловечного предела преобразовательная идея образца уже подлинно XX в.[226]

Память о геноциде 1915 г. (яростно отрицаемом турецким политическим истеблишментом и поныне) создала среди армян исключительно эмоциональный центральный фокус национального самосознания. Жители находившейся под российским владычеством Восточной Армении не попали под колеса проводимых на государственном уровне избиений мирного населения, однако российские армяне понесли свои тяжелые потери в годы революций 1905 и 1917–1920 гг., прежде всего во время кровавых столкновений с кавказскими «татарами» (которые позднее стали называться азербайджанцами). Необходимо признать, что в Закавказье жертвы среди мусульман также были значительными. В отличие от Османской империи, где в 1915 г. насилие было односторонним, поскольку гражданское население уничтожалось воинскими подразделениями и отрядами племенной конницы, в российском Закавказье армянские революционные дружины и затем возникшие в ходе Первой мировой войны добровольческие формирования обладали современным вооружением и высокой организованностью, поэтому месть их могла быть кровавой.

Память о таком историческом опыте помогает объяснить эмоциональный накал реакции армян в ходе последних этнических конфликтов. Травма пережитого геноцида у выживших и их потомков порождала острейшую потребность в моральном катарсисе. Самые мощные этнические мобилизации на Кавказе проистекали именно в подобных остро переживающих свою уязвленность и уязвимость группах – не только армян, но также подвергшихся сталинским депортациям чеченцев, ингушей, карачаевцев и балкарцев, отчасти абхазов и южных осетин. Как заметил Чеслав Милош, малые нации обостренно понимают, насколько легко они могут исчезнуть.

Однако сама по себе национальная память не в состоянии определять будущность народов. Следует учесть два важных фактора, которые могут внести значительные изменения в национальные идеологии и политические программы. Во-первых, возмездие отнюдь не является единственно возможной формой катарсиса. Почти треть жителей Белоруссии погибла в период немецкой оккупации 1941–1944 гг., однако боль той трагедии стала составной частью героизации подвига белорусских партизан и послевоенного возрождения республики. Напомню и описанный в первой главе эпизод, связанный с переименованием грозненской площади в честь Никиты Хрущева. Провозглашение независимости Чечни в 1991 г., как представляется, было не столько результатом политического расчета (масса всего свидетельствует, что и сам Дудаев не очень верил в разрыв с Россией), сколько символическим средством катарсиса и национального самоутверждения. При этом публичное увековечивание памяти таких фигур, как Хрущев и Александр Мень, служило чеченским националистам совершенно необходимым противовесом фигуре Сталина. Аналогично на одной из центральных площадей Еревана будет воздвигнут памятник академику Андрею Сахарову.

Во-вторых, историческая память не может обрести материальных последствий без связи с организационными ресурсами и координируемыми социальными носителями. Примеров, когда даже сопоставимые с геноцидом коллективные травмы не находят политического выхода, также немало. Понтийские (черноморские) греки, многие из которых при Сталине испытали репрессии и ссылку, не имели ни статуса автономии, ни собственной православной организации, ни какой-либо иной действенной коллективной формы, которая позволила бы сосредоточить и направить персональные травмы в русло политических целей. Мобилизация греков в годы перестройки не состоялась, как не состоялось и действенной мобилизации этнических немцев – в итоге организационный импульс поступил извне, от правительств, соответственно Греции и Германии, которые предложили программы репатриации.

Признавая мощное эмоциональное воздействие воспоминаний о национальных травмах, мы лишь приступаем к теоретической реконструкции событий. Здесь никак нельзя остановиться. Следует прояснить вопрос о политических процессах и ресурсах, определявших национальную память в советской Армении и Карабахе. Армянское национальное движение в СССР выстраивалось следовавшими друг за другом с конца 1950-х гг. циклами, вызванными общей оптимистической динамикой времен десталинизации и приходом нового поколения образованных горожан. Его формальные, как и не вполне формальные лидеры создавали себя и общую идеологию в культурном поле Армянской ССР по соревновательной логике обретения символических капиталов, описанной нами во второй главе. Громадный общественный резонанс творческих образов и идей, аппелирующих к общей программе армянского национального возрождения, имел целый ряд взаимосвязанных причин.

Еще в конце XIX в. традиционное для армян почитание учености духовного сословия было перенесено на современную национальную интеллигенцию, многие из ранних представителей которой в молодости получили образование в религиозных школах и семинариях и продолжали использовать религиозные образы и мотивы в своем творчестве. Армянам с их компактной и недоминантной церковной организацией никогда не был свойственен антиклерикализм и конфликты между светскими и духовными элитами. Далее катастрофически вынужденная урбанизация среди армянских беженцев (которые в результате гонений и геноцида начала XX в. составляли большинство не только в диаспоре, но и в самой Армянской ССР) создала исключительную привлекательность высшего и профессионального образования. Подобный процесс даже при отсутствии национального государства наблюдается во многих диаспорах беженцев, к примеру, среди палестинцев, превратившихся во второй половине XX в. в наиболее образованную из арабских наций. Учение открывало и путь в «люди», и давало на индивидуальном и семейном уровне некую форму компенсаторного катарсиса после пережитых ужасов.

В результате потрясений начала прошлого века в советскую Армению бежало либо репатриировалось непропорционально много для такой маленькой и периферийной республики людей с европейским образованием и навыками. В первом поколении 1920-1930-х гг. это такие фигуры мирового класса, как художник Мартирос Сарьян и архитектор Александр Таманян. Следом шло уже более укорененное поколение, к которому принадлежали чемпион мира по шахматам Тигран Петросян, астрофизик Виктор Амбарцумян, композитор Арам Хачатурян. Наконец, в советской Армении сложилось поголовно грамотное национальное общество и возникли эффективные каналы современной массовой коммуникации. Проще говоря, люди ежедневно читали газеты и смотрели телевизор на русском и армянском, но также встречались, гуляя на городских площадях, в кафе, на стадионах, просто во дворах многоэтажек. Подчеркнем, все это происходит не просто в маленькой республике, а прежде всего в одном стремительно развивающемся городе Ереване, чье население выросло с нескольких тысяч человек в начале XX в. до миллиона к 1970-м гг. и где оказалась сосредоточена треть населения Армении.

По мере роста и структурирования Еревана этнически гомогенизировалось и его население. Азербайджанцы, курды, русские молокане оставались преимущественно в предместьях, где селился субпролетариат. Более честолюбивым и способным представителям меньшинств, ориентированным на карьеру, оставалось перебираться в города и республики, где они принадлежали бы к титульным национальностям. Подобные процессы шли во всех столицах советских республик, и особенно в Тбилиси и Баку, однако у Еревана было редко замечаемое «преимущество отсталости» – поскольку до 1917 г. городок был совершенно незначительным, в нем не сложились досоветские элиты. Хотя армяне с большой гордостью праздновали древность своей столицы, на самом деле физически и культурно Ереван строился почти с нуля. Благодаря советской национальной политике Ереван с его новосоздаваемой концентрацией учебных, административных и промышленных учреждений становился этнически гомогенным и практически на сто процентов армянским.

В 1960-1970-x неоднократно возникали спонтанные протонациональные мобилизации в публичном пространстве площадей и улиц Еревана. Поводами служили похороны национальных знаменитостей (например, художника Мартироса Сарьяна) либо празднования побед местной футбольной команды, носившей проникнутое национальным символизмом название «Арарат» – по имени высящейся над армянской столицей величественной и легендарной горы, которая, однако, в результате территориальных разделов 1921 г. осталась недосягаемой за турецкой границей[227]. Первое действительно национальное массовое выступление произошло на Оперной площади в апреле 1965 г., в пятидесятую годовщину геноцида. Громадная толпа тех, кто не попал на официальное траурное собрание внутри оперного театра, создала для советских властей дилемму, из которой был найден весьма нетривиальный для СССР компромиссный выход. На незастроенном высоком холме Цицернакаберд (Ласточкина твердыня) в пределах центрального Еревана был создан вполне советский по архитектуре Мемориал геноцида с памятной стелой и вечным огнем. Мемориал сфокусировал национальную память на обособленном от городской суеты высоте и стал местом ежегодного восхождения многотысячной поминальной процессии. Таким образом ко времени перестройки жители Еревана имели более чем двадцатилетнюю традицию регулярных общегородских публичных церемоний, притом не связанных с официальной коммунистической идеологией. Серия митингов в начале 1988 г. выглядела столь спонтанной и естественной оттого, что ереванцы давно усвоили поведенческие ритуалы и риторику подобных событий, в отличие от, скажем, москвичей, гораздо более атомизированных в своем громадном городе[228]

Карабахская тема вновь возникла в конце 1987 г., когда общесоюзная перестроечная череда эмоционально заряженных разоблачений о преступлениях сталинского режима достигла наивысшей точки[229]. В этом контексте группа представителей высшего эшелона армянской интеллигенции обратилась к Горбачеву с письмом, в котором Сталин целиком обвинялся в передаче Карабаха под юрисдикцию Азербайджана. В духе исправления ошибок прошлого, заключали авторы письма, во имя демократизации и социалистического интернационализма, исторически армянский и по сей день населенный преимущественно армянами Нагорный Карабах было бы логично и совершенно справедливо воссоединить с советской Арменией. Письмо произвело эффект мгновенной кристаллизации. Для армян проблема Карабаха воплотила в себе все исторические горести и стала символической заменой гораздо более сильной травмы геноцида 1915 г. и потери доставшихся Турции исторических армянских земель. Подобный перенос виделся естественным, поскольку азербайджанцы были тесно связанным с турками в языковом и культурном плане народом, а на тонкости конфессионального различия между турками-суннитами и азербайджанцами-шиитами особого внимания не обращалось.

В Азербайджане развернулась контрмобилизация, которая явилась зеркальным отражением армянских требований. Авторитетные азербайджанские ученые и писатели направили ответное открытое письмо армянской интеллигенции, взывая к дружбе между народами и совместному отпору «безответственным провокаторам», недостойным высокого звания интеллигенции. Письма, копии которых немедленно попали в широкое обращение и вскоре были опубликованы в официальных газетах Еревана и Баку, поставили руководство обеих республик в крайне неловкое положение. В Армении и Азербайджане первыми секретарями в то время были назначенцы еще брежневской эпохи – и оба с полным основанием опасались привлечь внимание Горбачева, которое могло привести к их снятию с должностей. Им оставалось делать вид, что пока ничего экстраординарного не произошло и ситуация под контролем. В то же время некоторые из их номенклатурных подчиненных уже, не особенно таясь, делали ставки в намечавшемся перераспределении портфелей.

Написание писем от имени своих национальных обществ при растерянной пассивности первых секретарей республик сразу же выдвинуло статусных армянских и азербайджанских интеллектуалов в лидеры, что воодушевило интеллектуалов калибром поменьше – уже рядовых журналистов, ученых и множащееся число публицистов-самоучек. Довольно скоро им открылась пассивность и неожиданная податливость советской цензуры. Редакторы, главы культурных учреждений и номенклатурные кураторы публичной сферы сами более не могли быть уверены в том, где теперь проходит линия партии и кем завтра окажется их начальство. Лавинообразная эскалация публичных высказываний вызвала репутационное соревнование в радикальности аргументации и обличительной риторики. Как и повсюду в СССР тех дней, дотоле малоизвестный сорокалетний доцент или поэт могли в одночасье превратиться в звезду после удачного публичного выступления. Это положило начало нарастающей войне публичных заявлений и газетных публикаций между Арменией и Азербайджаном. В этих республиках советское государство на глазах теряло контроль над символической областью. Спустя какое-то время Москва попыталась как-то укрепить и спасти разрушающиеся структуры власти в Закавказье, однако делалось это неуклюже, неуверенно и слишком поздно, чтобы поспеть за стремительно разворачивающимися народными мобилизациями.



Поделиться книгой:

На главную
Назад