Все остальные проблемы были немедленно отодвинуты в сторону. В Ереване возник оппозиционный комитет «Карабах», почти полностью состоявший из относительно молодых 30-40-летних научных и творческих активистов, которые лишь немногим ранее искали себе реализации в перестроечных темах менее взрывоопасной природы – обсуждали проблемы культурного досуга молодежи, устраивали выставки авангардного искусства, выступали, как везде после Чернобыля, за закрытие вредного химического предприятия и атомной электростанции, экспериментировали с реформами в сфере школьного образования. Теперь эти активисты, возглавившие массовое движение за воссоединение Карабаха, все более походили на альтернативное правительство.
Приехав в Ереван летом 1990 г., когда армянская мобилизация находилась на пике, я провел целый день в приемной Армянского общенационального движения. С несколькими из лидеров АОД, историками по образованию, у нас нашлись общие приятели по студенческой Москве. Это обеспечило мне не более чем приветственное помахивание рукой и предложенную чашку кофе, однако никаких бесед – армянские активисты выглядели жутко занятыми. Оставалось сидеть на стульчике в уголке или слоняться по приемной одного из бывших Домов творчества, ныне реквизированного на национальное дело. Но для моих наблюдений так оказалось даже лучше. В длинной очереди на прием к бывшему историку была, к примеру, женщина, пришедшая, будто в прежний партком, пожаловаться на мужа-пьяницу. На диванчике с чувством глубокой неловкости присело двое толстых и потных милиционеров, пытавшихся отыскать служебную машину, предположительно экспроприированную боевиками движения на нужды «национальной борьбы». По всему Еревану разъезжали УАЗы и «Нивы» без номерных знаков, зато с бородатыми молодыми людьми в камуфляжных куртках и головных повязках а-ля Рембо, принадлежавших к носившим самые разнообразные названия добровольческим военизированным отрядам – «Армянской национальной армии», «Полку имени царя Тиграна Великого» или «Ашота Железного». По городу ходил рассказ об анекдотичном случае. Молодые боевики остановили на дороге шикарное авто с занавесочками на задних окнах. Распахнув дверь машины, один из парней остолбенело уставился на сидящего внутри и ласково ему улыбающегося католикоса всех армян Вазгена I. В полнейшей растерянности боевик выпалил: «Извините, товарищ… Господь Бог!»
Стоявший во главе одной из новообразованных партий восходящий политический деятель и в недавнем прошлом инженер-электрик признал даже с долей гордости, что большинство добровольцев-ополченцев его партии были уроженцами его же родного села. Тот факт, что еще четверо членов исполнительного комитета этой партии также были инженерами-электриками, объяснялся тем простым обстоятельством, что все они когда-то учились на одном курсе в политехническом институте. Другим фактором, позволявшим разобраться в запутанной логике формирования многочисленных партий, служила топография Еревана. Основатели другой партии, как выяснилось, перезнакомились во время автобусных поездок по одному и тому же маршруту с окраины на митинги в центре города.
Иным образом развивались события в Карабахе, где интеллигенция была относительно малочисленной и не обладала достаточно самостоятельным статусом, чтобы заявить права на политическое лидерство. Во главе движения встали местные партийнокомсомольские работники и управленцы среднего звена, которые решили воспользоваться возможностью, чтобы избавиться от блокировавшей их коррумпированной патронажной сети Азербайджана. Национальное дело немедленно наделяло их героическим статусом в глазах соотечественников как в самом Карабахе, так и в Армении, где ранее на них нередко смотрели свысока как на провинциалов, говорящих на забавно звучащем диалекте.
Во время поездки в Карабах в июле 1994 г. у меня состоялся неожиданно откровенный разговор с Робертом Кочаряном – в то время председателем Государственного комитета обороны НКР (само название было сознательно позаимствовано у возглавляемого Сталиным верховного органа власти в годы Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.)[230]. Биография Кочаряна являет наглядный пример проблем армянской номенклатуры в Карабахе. Даже после службы в Советской армии, где он стал членом КПСС, молодому Кочаряну дважды не удавалось поступить в Бакинский университет. Не хватало знакомств и денег на авторитетных репетиторов. В итоге пришлось поступить на заочное отделение Ереванского политехнического института. Но и получив диплом инженера, по той же причине отсутствия связей выходец из Карабаха не смог устроиться в Армении (не шло ему на пользу и слабое знание литературного армянского). Умный и энергичный Кочарян решил делать карьеру на малой родине, где сумел выдвинуться в первые секретари комсомольской организации ИКАО. Как и в судьбе Шаннбова, ограниченная возрастом комсомольская работа в условиях брежневских времен уже не означала дальнейшего автоматического продвижения. С 1974 г. НКАО управляла замкнутая номенклатурная клика присланных из Баку армян, полностью обязанных своим положением бакинским патронам и самому Гейдару Алиеву. Кстати, они не знали армянского, поскольку в многонациональном Баку чиновники и профессиональная элита общались по-русски[231]. Кочаряну пришлось довольствоваться должностью секретаря парткома на одном из не самых стратегических предприятий Степанакерта, где он мог застрять надолго. Но в 1987 г. властного Алиева наконец убирают из Политбюро и отправляют на пенсию, и вот тогда в кругах фрустрированной карабахской номенклатуры возникает надежда.
Все начиналось как тщательно законспирированное, хотя и провинциально наивное бюрократическое восстание. В конце 1987 г. в Москву отправилось несколько руководителей из коренных карабахских армян, не принадлежавших к бакинским назначенцам Алиева. Они действовали по давно наработанным лоббистским схемам выбивания в центре ресурсов, используя земляческие, этнические и служебно-патронажные связи. Как показалось воодушевленным карабахцам, им удалось заручиться влиятельной поддержкой в окружении Горбачева – ведь его ключевым политическим советником служил потомок известного в Карабахе рода Георгий Шахназаров. В самом Карабахе руководство местных предприятий и учреждений направило административные ресурсы на организацию народных митингов и воззваний, надеясь, что в новой атмосфере демократизации это послужит доказательством массовой поддержки перестройки и заодно поспособствует принятию Москвой решения об административном переподчинении НКАО Армянской ССР. Вот как ответила на мой вопрос о первом митинге пожилая медсестра из Степанакерта, вовсе не похожая на бунтаря:
Роберт Кочарян в ответ на тот же вопрос усмехнулся и ответил с обезоруживающей откровенностью:
Подавляющее большинство рядовых активистов армянского движения еще довольно долго искренне верило, что их требования были не только исторически, юридически и морально совершенно обоснованными, но и целиком соответствовали горбачевским реформам – ведь они ни на йоту не уклонялись от господствовавших в 1987–1989 гг. в советской политической сфере тем народного волеизъявления и преодоления последствий сталинских преступлений. Просто Горбачев отчего-то никак не мог осознать весомость армянской аргументации, которая повторялась все громче и настойчивее уже на всех уровнях, от академиков и депутатов до домохозяек. Восстания против Горбачева, перестройки, Москвы не было и в тайных мыслях. Москву же требования армянской общественности ставили перед тяжелым выбором: «добро» на выход Карабаха из состава АзССР и воссоединение с Арменией могло вызвать цепную реакцию подобных требований по всему Советскому Союзу и отклонить страну от главной цели реформ. В то же время силовое подавление массовых выступлений дискредитировало бы политический курс Горбачева и сделало его зависимым от охранительских элементов в КГБ и партаппарате, которых он больше всего опасался, хорошо помня участь Хрущева[232].
Армянское движение оказало непредумышленный демонстрационный эффект на зеркальную мобилизацию в Азербайджане. На бакинских митингах и в прессе точно так же взывали к Горбачеву, новому духу демократизации, но, главное, к необходимости соблюдения конституционных норм законности, которые, помимо всего прочего, запрещали изменение существующих границ без согласия республики. Вскоре митинги на центральных площадях стали регулярными событиями, предоставлявшими горожанам беспрецедентную возможность для эмоционального самовыражения и политической социализации. Притягательность митингов и раскрепощенной прессы достигали эмоционального накала, который трудно вообразить тем, кто не наблюдал и не переживал подобных событий. Здесь надо подчеркнуть, что первые митинги были чистейшими всплесками энтузиазма и восторга от самого факта свободного публичного высказывания, вызывающего немедленный позитивный резонанс сильнейших окрыляющих эмоций. Митинги пока не носили явно конфронтационного характера, который они приобрели уже вскоре. Забытая затем самими участниками деталь – в Степанакерте с февраля по май 1988 г. местные азербайджанцы также приходили на армянские митинги и некоторые из них даже открыто высказывались
В словах азербайджанского проректора, очевидно, присутствовал и личный рассчет, что не отменяет их более широкой значимости, равно как и личные стратегии Кочаряна или ереванских интеллигентов не сводят энергию армянского движения к одной лишь карьерной интриге прежних заднескамеечников. Социологической теории вот уже почти столетие не удается вполне удовлетворительно решить впервые поставленную Эмилем Дюркгеймом и Марселем Моссом проблему соотнесения расчета и безотчетного альтруизма в социальных актах «дарения»: от периодического обмена собственно подарками и услугами до дружбы, супружеской любви, преданности делу или родине. Эта же проблема вставала и перед Пьером Бурдье. Критики указывали на слишком разоблачительную направленность его анализа отношений социальной кооперации и символического обмена, все низводящего до лицемерно скрываемой выгоды и эксплуатации. Бурдье и другие представители его направления в науке предложили изобретательный выход из данного теоретического затруднения. Преследование выгоды в альтруистически выглядящем поведении обнаруживается при анализе со стороны, однако самим участникам подобных взаимодействий ни в коем случае нельзя сознательно думать о выгодах дружбы, товарищества или любви, потому что это немедленно уничтожает всю «игру»[233]. Социально компетентные (хорошо воспитанные, порядочные) взрослые люди должны не только помнить добро, но и уметь забывать о собственных интересах. Только тогда добро и эмоциональное подтверждение их собственной значимости в семье, кругу друзей и в более широких сообществах будут к ним возвращаться раз за разом с каждыми новыми циклами социальной игры обменов. По той же лишь смутно осознаваемой, вытесненной из активного сознания и «позабытой» причине измена дружбе, супружескому долгу, братству и добрососедству порождает бури самых негативных эмоций. Это много хуже уклонения от контрактных обязательств участниками рыночной сделки и переживается как коварное предательство самых сокровенных ожиданий безусловной и бескорыстной взаимности[234]. Ни о каком арбитражном суде уже речи не идет. Здесь возникает месть со всеми ее исстари известными трагическими чертами. Возможно, это нам помогает понять, почему конфликты между соседними и нередко очень похожими народами чреваты слепой братоубийственной яростью – но также, настаиваю добавить, и не столь редкими случаями взаимного спасения, возникающими, как правило, на микросоциальном, личном уровне[235].
Поэтому примирительные выступления азербайджанцев на ранних армянских митингах в Карабахе следует расценить так же как отчаянную попытку сохранения эмоционального баланса и механизмов межэтнического сотрудничества. Уверен, много подобных примеров тогда бы обнаружилось и среди жителей Баку. Подобные механизмы избегания и сглаживания конфликтов обнаруживаются во всех сферах, где различные этнические группы находятся в контакте. В прошлом армянские крестьяне-земледельцы регулярно производили ритуализованный обмен части собранного урожая на шерстяные изделия, молочные и мясные продукты тюркских и курдских кочевых скотоводов. В соответствии с местной традицией, соседи-христиане приглашались принять участие в мусульманском ритуале обрезания. Армянин, державший на своих коленях инициируемого младенца, таким образом становился
Даже в ходе карабахской войны 1991–1994 гг. наблюдаются случаи поддержания дружеских, соседских и взаимоуважительных отношений через линию фронта. Широко бытовал рассказ об ополченце, который просит снайпера:
Эмоциональная энергия ереванских митингов 1988–1989 гг. продолжала множиться перед лицом неожиданной неуступчивости Москвы и нарастающего чувства общенациональной опасности, что вызывало невероятно острое ощущение национального единства и сплоченности. Именно это чувство сегодня вспоминается с ностальгией всеми участниками событий и нередко, по их признанию, даже искупает невзгоды блокады, которую ереванцам пришлось испытать в последующие годы. Необходимость участвовать и разделять бурлящие эмоции стала почти неодолимой[237]. Приведу лишь два маленьких эпизода из удивительного дневника, который в те дни вел ереванский антрополог Левон Абрамян.[238] Вначале традиционная шутка, переиначенная в соответствии с новыми политическими реалиями: родители спрашивают у сына, почему он все время проводит на митингах и не желает, наконец, жениться?
Последний эпизод показывает также вхождение субпролетариев в новую публичную политику. Разумеется, не все насилие следует приписывать субпролетарскому габитусу: неприязнь интеллектуалов к этому отсталому неклассу обычно выражается в преувеличении его криминальных наклонностей. Тем не менее, вне всякого сомнения, субпролетарии, особенно молодые мужчины, в основном замечались в первых рядах склонных к применению силы толп, причем как в ходе националистической мобилизации в Армении, так, вероятно, даже в большей степени в Азербайджане. Иногда они преднамеренно насильственно изменяли характер мероприятий, возглавляемых городскими интеллектуалами, тем самым перехватывая лидерство.
Вулканическая мобилизация привела к моментальной перемене социальных статусных позиций в обеих республиках. В Баку, на площади у Дома правительства, возбужденная толпа освистала крупного партийного руководителя, попытавшегося зачитать отпечатанную на машинке речь на русском – престижном и все еще доминировавшем в элитных областях управления и высшего образования языке многонационального Баку.
А вот зарисовка с армянской стороны, относящаяся уже к 1991 г. На снятой для вечерних теленовостей видеопленке показан процесс отбытия типичного армянского добровольческого отряда в горы Карабаха. Выстроившись на школьном, дворе парни до принятия присяги хором поют боевые песни повстанцев XIX в., боровшихся против Османской империи. Несмотря на длинные волосы и джинсы, эти парни определенно умеют ходить строем и обращаться с автоматом, что неудивительно, если вспомнить обязательные для всех школьников Советского Союза занятия по начальной военной подготовке. Большинство из этих парней до недавнего времени слыли не самыми успевающими учениками этой непрестижной школы на пыльной окраине Еревана, а многие и подавно считались дворовой шпаной. Однако теперь они встали в одном символическом ряду с древними воинами Вардана Мамиконяна, в 451 г. вышедшими на Аварайрскую равнину против персидских боевых слонов в защиту армянской веры, и с
Прежде жестко соблюдаемая советским государством монополия на применение насилия была впервые преодолена уже в феврале 1988 г., во время погрома армян в Сумгаите, глубоко непрестижном и нездоровом промышленном городе-спутнике Баку. Это зловещее событие сразу же оказалось окутано слухами, возлагавшими вину за погром на дьявольский заговор КГБ, пытавшегося таким образом запугать армян или остановить процесс демократизации, на происки пантюркистских и панисламистских тайных ячеек либо некой мафии[241]. Слухи в той или иной форме тиражировались в прессе Армении, Азербайджана и отчасти в демократической прессе Москвы и Ленинграда.
Однако сопоставление реконструируемых обстоятельств, скорее, подтверждает классический анализ американского историка Эдварда Джаджа, подробно изучившего еврейские погромы конца XIX в. Этот исследователь пришел к выводу, что, вопреки распространенному среди современников убеждению о провокациях царской охранки и заговоре черносотенцев, еврейские погромы (и, как считают историки, линчевания негров в Америке) вовсе не требовали заранее разработанного плана и тайного умысла[242]. Достаточными условиями выступают неэффективность полиции, не имеющей четких инструкций и спецподготовки к борьбе с массовыми беспорядками, безответственно поджигательские, но лишенные конкретных призывов речи влиятельных лиц (представителей местных властей, священнослужителей, публицистов), которые тем не менее могут породить в толпе чувства паранойи и дозволенности, наконец, провоцирующие ситуативные обстоятельства, возникающие в ходе массовых сборищ и ритуалов. Таковым мог стать печально знаменитый кишиневский крестный ход 1903 г., маршрут которого проходил рядом с синагогой (непосредственный предмет исследования Э. Джаджа), либо стихийный митинг в социально неблагополучном Сумгаите, где кто-то распространил слухи о притеснениях и убийствах азербайджанцев в Армении. По известному принципу «наших бьют» возникла идея отомстить, выгнав местных армян из их квартир, чтобы расселить своих беженцев. Следом, по всей видимости, толпа втягивается в «туннель помрачения» – длящийся от нескольких часов до максимум трех суток социально-психологический комплекс исключительно опасной интенсивности, который Рэндалл Коллинз назвал «наступательной паникой» (forward panic)[243]. Дальнейший ход погрома мог определяться уже чисто криминальными обстоятельствами – мародерство, наличие уличных группировок, которыми всегда печально славился Сумгаит.[244] Наконец, растерянность местных властей и милиции, которые тщетно надеялись сами справиться с чрезвычайной ситуацией и лишь затем докладывать о ней наверх (кстати, именно так обычно объясняется и преступное поведение украинских властей в апреле 1986 г., несколько суток скрывавших информацию о пожаре на Чернобыльской АЭС). Еще раз подчеркну, что это не констатация фактов – которые собирались по следам чудовищного события в обстановке крайней политизации и нервозности, – а лишь согласованная серия предположений, основанных на изучении аналогичных всплесков массового насилия.
Жертвы сумгаитского погрома исчислялись десятками, множество женщин были садистски изнасилованы, сотни людей, включая стариков, – жестоко избиты. Сообщалось, что не все жертвы погрома были армянами, что возможно в стихийной ситуации, когда могли сводиться личные счеты либо кто-то с «неправильной внешностью» мог просто попасть под руку. Однако антиармянская направленность насилия тогда не вызывала сомнения ни у кого. Известия о погроме в Сумгаите произвели шоковый эффект как в Ереване, так и в Баку[245].
Люди замерли, не зная, что будет дальше. Это также хорошо известная социологам эмоциональная и дискурсивная пауза, которая возникает после ошеломляющих потрясений, как в США в первые дни после ii сентября 2001 г. Это момент, когда власти имеют шанс направить грозящие выплеснуться эмоции в русло официально санкционированных мер, дискурсивных практик и ритуалов. Увы, Москва упустила тогда свой шанс. Сумгаитский погром вызвал первую массовую волну беженцев из Азербайджана в Армению (а также в Россию). Вскоре (или, как утверждают азербайджанские источники, одновременно) из Армении началось массовое изгнание этнических азербайджанцев. Эти обездоленные и травмированные люди, в большинстве своем из субпролетарских пригородов и сельской глубинки, внесут элемент насильственной нестабильности в азербайджанскую политику последующих лет.
Замешательство и нерешительность московского центра в ответ на насилие в Сумгаите тем самым привели к опасному расширению репертуара политических возможностей: уличное насилие и радикальная националистическая риторика перестали быть табу. Если первый погром, по моему убеждению, не мог быть спланированным, то последовавшие за ним случаи насилия были как минимум заданы возникшим ожиданием безнаказанности, а в ряде случаев уже, несомненно, организовывались и направлялись политическими группировками внутри рушащейся номенклатуры либо стремящимися к власти оппозиционерами, возможно, и разыгрывающими свои многоходовки спецорганами.
Грузия: Распад зависимой рентно-ориентированной государственности
Теперь более кратко остановимся на примере Грузии, где взрывная массовая мобилизация возникает год спустя после начала карабахского конфликта и почти мгновенно приводит к оглушительному обвалу государственных структур. Здесь нас интересуют структурные причины столь быстрого и практически полного обрушения государства. И грузинская коммунистическая номенклатура, и впечатляюще выглядевший оппозиционный блок либеральной интеллигенции оказались одновременно сметены с политической арены в результате, по сути, провокации в апреле 1989 г.
В первые годы перестройки публичные собрания в Тбилиси стали привычным явлением, однако до той роковой весны митинги носили оптимистический, неконфронтационный и скорее даже веселый характер, напоминавший празднования футбольных триумфов (в Тбилиси еще более традиционный городской ритуал, нежели в Ереване) или же дружеские встречи на улицах старых знакомых из интеллигентных «хороших семей». На ранних тбилисских митингах ораторами выступали известные деятели культуры и искусства, в основном призывавшие к свободе творчества от цензуры, демократизации и делегированию Москвой большей власти национальным республикам. Это были достаточно умеренные и типично статусно-интеллигентские чаяния, предполагавшие повышение общественной роли данного слоя за счет институционального ограничения возможностей московской и местной бюрократии все решать лишь по своему аппаратному усмотрению. В Тбилиси рано пробуждается к политической активности национальное гражданское общество, в котором доминировала внушительная и исключительно престижная для республик СССР городская интеллигенция, вдобавок обладавшая впечатляющими культурными контактами европейского и мирового уровня. В советские времена Тбилиси регулярно посещали иностранцы, среди них много знаменитых режиссеров, скульпторов, композиторов и ученых, на равных общавшихся со своими тбилисскими коллегами. Как отмечалось в предыдущей главе, исключительная концентрация в Тбилиси артистических и интеллектуальных талантов исторически восходит к не менее исключительной концентрации дворянских элит в досоветские времена.
Некогда почти 7 % грузин носили дворянские титулы, а среди жителей Тифлиса доля аристократии зашкаливала за 17 %. Сюда, конечно, относились и русские дворяне, служившие в армейских гарнизонах и при Кавказском наместничестве, немало различных европейских экспатриантов, а также добившиеся дворянства представители армянских, горских и тюркских элит, что лишь усиливало космополитично-имперский характер кавказской столицы[246]. Для сравнени: среди русских к концу XIX в. дворянством обладало около 3 %. В Российской империи более высокие показатели отмечены лишь среди поляков, 10 % которых претендовали на принадлежность к шляхте. Это на порядок больше по сравнению с Западной Европой. Даже во Франции накануне революции традиционное военное «дворянство меча» вместе с бюрократическим «дворянством мантии» составляли 1,5 % населения королевства; в Великобритании XVIII в. и того меньше – всего 0,5 %[247]. Большинство дворянства не могло рассчитывать на поддержание своего статуса и потребления за счет помещичьего хозяйства – сколько генералов мог прокормить мужик, тем более с традиционной сохой? Младшему дворянству приходилось искать различные пути конвертации своего статуса в современные формы символического капитала: поступая на офицерскую и бюрократическую службу, приобретая профессиональные дипломы адвокатов, архитекторов, врачей, превращаясь, наконец, в национальную творческую интеллигенцию.
Стратегия конвертации «врожденного благородства» в профессиональные навыки и высокий интеллектуализм остается последней надеждой на сохранение внутреннего достоинства и выживание семей, если не старших мужчин, в годы сталинской террористической модернизации. После прекращения террора и с наступлением длительной стабилизации восточноевропейских социалистических государств сохранившиеся элитные семьи составили притягательный образец и важнейшую социально-организационную основу (хотя и далеко не численное большинство) для воссоздания новых национальных интеллигенций. Исключительно высокая доля дворянства в период формирования национальных гражданских обществ ставит Грузию в один ряд с Польшей и Венгрией. Заметьте, именно они стали одними из наиболее творчески активных и в то же время непокорных стран советского блока. Так почему же Грузия не последовала за Польшей и Венгрией по пути либеральной европеизации после падения коммунистических режимов?
Разница, если разобраться, не столь велика. В Польше и Венгрии, как и в Грузии, в течение всего социалистического периода наряду с аристократичными интеллигенциями сохранялось и с 1960-х гг. процветало довольно зажиточное фермерство и мелкое предпринимательство. Этим категориям населения были свойственны и обостренное чувство самостоятельности, и национализм, особенно в отношении коммунизма, с их позиций одновременно русского и имперско-бюрократического. В Центральной Европе, повторю, запросто можно найти собственные абхазии – будь то в Трансильвании или Галиции. Различие траекторий, которыми эти страны выходили из коммунистического периода, носит не столько историческо-структурный, сколько политикоситуативный характер и относится в первую очередь к тому, что в критической точке случилось с государственной властью. Впрочем, здесь все-таки проявляется определенное структурное отличие, но не на уровне национальных культур, а в бюрократической устойчивости и автономности государственного аппарата. В Центральной Европе оппозиционные интеллигенции заключили примирительный пакт с технократическим крылом номенклатуры – и, главное, смогли обеспечить соблюдение пактов сохранившими преемственность госучреждениями. Вот почему избрание новых парламентов с преобладанием антикоммунистической интеллигенции не нарушило нормального функционирования государственности. После нескольких лет правления морализирующих интеллигентов прежняя номенклатура Польши и Венгрии мирно и без излишнего реваншизма вернулась к власти на следующих выборах уже в качестве умеренных социал-демократов и более компетентных управленцев[248]. Ушедшим в оппозицию интеллигентам оставалось ждать следующих выборов, чтобы в установленный срок сменить наделавших своих ошибок социалистов. Соблюдение договоренностей о взаимном неуничтожении и чередовании элит у власти позволило маргинализовать националистических радикалов, вполне способных спровоцировать этнические конфликты ради своей типичной игры на крайней эмоциональной поляризации. Тем самым Польша и Венгрия смогли предстать перед благосклонно заинтересованным Евросоюзом вменяемыми и предсказуемыми кандидатами на вступление, переориентировав свою прежнюю экономическую зависимость от Москвы в основном на Берлин. В Грузии же, напротив, в 1989 г. крайние радикалы добились катастрофического прорыва, а госучреждения надолго развалились.
Посмотрим, как это произошло. Начавшееся ранней весной 1989 г. круглосуточное квазирелигиозное бдение на главной площади Тбилиси привнесло значительные изменения в целях, тактике, риторике, культурном уровне и социальном статусе участников акции. Начать с того, что, судя по впечатлениям очевидцев из коренных тбилисцев, многие в новом контингенте протестующих говорили по-грузински с ярко выраженными провинциальными акцентами, в основном свойственными западным районам страны и Абхазии мегрельским. Один из лидеров новой протестной волны Звиад Гамсахурдия был не только ветераном диссидентского движения, но также происхождением восходил к мегрельской составляющей грузинской нации. Возникшая между массой последователей и вождем гомологическая ассоциация основывалась, очевидно, на субтнической и никак не классовой солидарности. Звиад Гамсахирдия (как и его солидер и, по слухам, соперник Мераб Костава) даже близко не напоминал провинциального мужлана. Напротив, Звиад являл отточенные манеры наследника своего аристократичного отца, известнейшего национального писателя и сталинского лауреата. О Звиаде и Константине Гамсахурдия в Тбилиси рассказывали не самые лестные истории, порицающие их самомнение и одновременно оппортунизм. Массовую базу звиадистский культ обрел вне Тбилиси, преимущественно в западных областях Грузии включая грузинское (и в основном мегрельское) население хронически конфликтной Абхазии. Очевидцы описывают типичных участников звиадистских акций как экзальтированных женщин среднего возраста, одетых преимущественно в черное – по виду (увы, более систематических данных нет) учительниц, библиотекарш и других субинтеллектуалов из маленьких городов, возможно, вовсе домохозяек, на которых магнетически действовали литературное имя и шарм Звиада, а также нестоличной наружности, как правило, небритых и вызывающе громко разговаривающих мужчин, которые могли быть рыночными торговцами, зажиточными крестьянами или водителями грузовиков. Иначе говоря, центральную площадь Тбилиси затопила субпролетарская стихия. Городская интеллигенция стала чувствовать себя не вполне в своей среде, речи казались все более нелепо экстремистскими. Статусная интеллигенция стала постепенно покидать ставшие для нее чуждыми митинги. В отличие от Армении, где довольно долго, несколько лет кряду, сохранялся дух национального единства, в Грузии региональные различия и статусные градации возникают рано и, за исключением эмоционального всплеска непосредственно после трагедии апреля 1989 г., оборачиваются постоянно воспроизводящейся фрагментацией грузинского национального движения.
По всей видимости, не желая довести дело до ситуации вроде карабахского противостояния, Москва решает предпринять в Тбилиси превентивные меры. Если в случае армянских и азербайджанских уличных мобилизаций и особенно сумгаитского погрома Москва зачастую обвинялась в пассивности, то в Тбилиси в апреле 1989 г. выяснилось, чем может обернуться активно силовой вариант. Обстоятельства разгона митинга при помощи солдат-десантников остаются неясными и ожесточенно оспариваемыми даже годы спустя. Его последствия оказались ужасными. Несмотря на глубокую ночь, солдат на площади встретило множество весьма отчаянно настроенных демонстрантов. В завязавшемся столкновении солдаты, которых не готовили для противостояния разгневанным гражданским толпам, применяли саперные лопатки вместо полицейских резиновых дубинок, приемы боевого рукопашного боя и по всей видимости какой-то удушающий газ. В ту ночь в давке, от избиений и, возможно, отравления газом погибли по крайней мере девятнадцать и получили ранения сотни демонстрантов, причем абсолютное большинство жертв составили женщины.
Майкл Манн отмечает в общетеоретическом плане, что гендер играет роль эмоционального катализатора протестных движений, пока слабо осознаваемую даже в феминистских исследованиях[249]. Самые захватывающие и непримиримые мобилизации возникают там, где встает вопрос о защите семей и целых сообществ, где в движении также активно участвуют женщины. Гендерным ресурсом не часто удавалось воспользоваться либералам и социалистам, основной упор делавшим на мужчин среднего класса или кадрового промышленного пролетариата. Правило подчеркивают исключения, периодически возникающие во время революций (например, баррикадных боев за свою улицу) и забастовок, когда бастует целый шахтерский или заводской поселок, следовательно, женская часть сообщества включается в организацию протеста. У национализма здесь громадное преимущество – его символика пронизана гендерным (но отнюдь не феминистским) воображением большого родства, семьи, матери-родины, очага.
Если первой страной Восточной Европы, где в 1989 г. коммунистический режим был ликвидирован
Главной слабостью грузинской номенклатуры (как и в варьирующейся степени номенклатур большинства советских республик) являлось то, что они на самом деле не были настоящими бюрократами. Бюрократизм как раз мог бы спасти и их самих, и управляемую ими страну. Укорененное и дисциплинирующее бюрократическое начало могло бы наделить номенклатуру способностью превратиться перед лицом революционной ситуации в корпоративное профессиональное сообщество беспристрастных и компетентных технократов. Это и спасло большую часть номенклатуры в соцстранах Восточной Европы и Прибалтики, а заодно обеспечило преемственность государственных структур. Не то в Грузии. Вместе с коммунистическим режимом распалось само государство. Распад стал быстрым, неминуемым и вдобавок зрелищным, как только моральная легитимность властей Грузинской ССР оказалась утерянной, а Москва не только не смогла предложить ему никакой эффективной поддержки, но и навредила крупнейшим образом. Впоследствии это интерпретировалось на тбилисских улицах как сложно закрученный заговор, хотя подобные теории, как всегда, не особенно озабочены логически правдоподобным объяснением мотивов и предполагаемых выгод центра. Полезнее будет вспомнить, что в Венгрии в 1956 г. и в Польше в 1981 г. возникали куда более серьезные восстания, в ответ на которые Москва могла счесть себя вынужденной пойти на самые крайние репрессивные меры. Если бы тогда произошло худшее – прямая советская оккупация с партизанским сопротивлением и ответными массовыми репрессиями, – едва ли бы возникла историческая возможность для мирных пактов 1989 г. между реформистской номенклатурой и национальной интеллигенцией. В данной ретроспективе сложнее обычной карикатуры выглядят фигуры Яноша Кадара и Войцеха Ярузельского, соответственно венгерского и польского коммунистического диктатора, упредительно взявших на себя подавление восстаний в собственных странах силами национальной армии и полиции, а затем и «декомпрессионные» реформы, постепенно приведшие к либерализации режимов. Следует упомянуть, что и в самой Грузии в 1970-е гг. аналогичную стратегию самостоятельного проведения репрессий против радикальных националистов и в то же время либеральных послаблений в отношениях с творческой интеллигенцией проводил и Эдуард Шеварднадзе. Однако в 1989 г. грузинские власти не допустили использования собственной милиции для разгона провокационных демонстраций, привычно переложив ответственность на Москву. Эта слабость обошлась всем крайне дорого.
Причины нестойкости грузинской государственности были обусловлены и исторически, и структурно. Современная государственность была привнесена извне и притом воспринималась в грузинском обществе как источник рентных доходов, поскольку Грузии, точнее – Тифлису, выпало стать столицей русской администрации на Кавказе. Поскольку русское завоевание носило почти сугубо военно-престижный характер, приоритетом кавказской политики империи стало обеспечение в Грузии плацдарма, а не капиталистическая эксплуатация территории. Добавьте к этому православное христианство, что культурно и статусно сближало грузинскую знать с элитой Российской империи. Сочетание геополитических и цивилизационных факторов обернулось исторической удачей, пускай не исключительной и все же довольно редкой для колониальных ситуаций. При наместнике графе Воронцове в 1840-х привлечение кавказской, т. е. в первую голову грузинской знати на офицерскую службу сделалось сознательной политикой. Воронцов, задавший роскошный пример демонстративного дворянского потребления, научил грузинскую знать одеваться по парижской моде, посещать балы и оперу, отдавать детей в гимназию, жить, конечно, в долг, т. е. стать опорой имперской власти и проводниками вестернизации[251]. В XIX в. Тифлис приобрел славу места, изобилующего синекурами с совершенно неутомительным рабочим графиком, с праздничной атмосферой, которую многие русские находили очаровательной (либо возмутительно бездельной). В советские времена Грузия сохраняла (а многие грузины культивировали) образ страны превосходных вин, отменной кухни, постоянно солнечной погоды, изысканных манер и легкого отношения к проблемам. Грузины гордились тем, что умели жить и знали, как этим наслаждаться.
За этим привлекательным образом стояла политэкономия, зависящая от постоянного притока как различных официальных субсидий из общесоюзного бюджета, так и теневых рентных сверхдоходов, которые приносили массово посещавшие Грузию (в том числе Абхазию) советские курортники, а также продажа фруктов и домашних вин по монополистским ценам. Грузия с ее субтропиками пользовалась на редкость выгодным положением в Советском Союзе, где население расположенных значительно севернее крупных городов жаждало и солнечного света, и свежих фруктов. Распределение неофициальных доходов в Грузии (как в различной степени и во всех южных республиках СССР) направлялось по каналам коррупционного патронажа, теневых рынков и повсеместно плодившихся микромонопольных позиций, связанных с дефицитом товаров, услуг, реальной отчетности и самой законности. Доктора и влиятельные преподаватели ожидали подношения предусмотренных ритуалом «подарков», руководители предприятий поставляли сырье и помещения для частной коммерции «цеховиков», автоинспекторы останавливали водителей для получения откупа наличными, пляжные торговцы и фотографы ломили невероятные в иной ситуации цены, продавцы магазинов придерживали товар под прилавком, подпиливали гири и прикарманивали мелкую сдачу, и даже водители государственных автобусов в часы пик сдирали двойную плату. Жизнь тех, кто не имел доступа к подобным мелким монополиям либо к патронажу, могла быть поистине жалкой[252].
У нас нет систематизированных данных по коррупции на Кавказе в советскую эпоху, однако воспоминания знающих людей и материалы перестроечных разоблачений указывают, что по крайней мере в брежневскую эру на Кавказе и в Средней Азии должность секретаря райкома нередко, если даже не как правило, продавалась потенциальным кандидатам на пост. Цена колебалась в зависимости от доходности района, по оценкам, в пределах от 50 тысяч до миллиона и более советских рублей. Претенденты собирали деньги среди родственников и состоятельных друзей, хотя одних только денег было недостаточно – требовались соответствующие дипломы и прочие формальные критерии, репутация личной преданности и искушенности в аппаратных делах, хорошо усвоенный соответствующий габитус, доступ в патронажные сети, земляческие или этнические связи, наконец, вакансии. Все это выливалось в нередко длительные карьерные интриги. Деньги в порядке своеобразной предвыборной кампании тратились на щедрое угощение, дорогие подарки и прямые подношения в конвертах посредникам и вышестоящим чиновникам.
По приобретении желанной должности в партаппарате новый хозяин района должен начать возврат долга путем назначения родственников и поддержавших его знакомых на прибыльные и статусные посты под своим крылом – руководителя финансовой и санитарной инспекций, начальника милиции, управляющего кооперативными магазинами и рынками, председателя колхоза, директора завода стройматериалов или мясокомбината, даже школы и дома культуры. В свою очередь, эти новоиспеченные чиновники должны были держать под контролем проведение незаконных операций для личного обогащения и для выплаты регулярных подношений начальству с тем, чтобы продолжать пользоваться его протекцией. Схема достаточно элементарная, весьма гибкая и оттого надежная в обычных условиях. Но в то же время она чревата конфликтами и латентной напряженностью, поскольку строится на сугубо личных связях зависимости и по определению перекрывает доступ к ресурсам и карьерные возможности конкурирующих семей и приятельско-патронажных группировок. Схема притом неустойчива сверху донизу, поскольку все мгновенно летит кувырком в случае снятия ключевого патрона-хозаина по указанию из Москвы либо (новшество времен продвинутой перестройки) его свержения политическим восстанием улиц.
Неопатримониальный принцип частно-патронажного распоряжения государственными должностями структурировал отношения как в правящей номенклатурной элите, так в немалой степени и в возникшей в поздние годы перестройки и еще более в 1990-е гг. политической оппозиции самовыдвиженцев, претендовавших на государственные посты. За ярко публичными оппозиционерами из интеллигенции нередко возникают группы поддержки, состоящие из земляков, родственников и знакомых, способных вложить в групповое дело свои связи, деньги, клиентов и подчиненных, а вскоре и оружие. На Кавказе неопатримониальная структуризация элит и контрэлит в немалой степени повинна в квазифеодальной политической раздробленности в период разрушения советской власти.
В 1990 г. за власть в Грузии боролось более семидесяти политических партий. В Армении возникло, по меньшей мере, девять вооруженных формирований и около дюжины политических эмбрионов, самым разным образом сочетавших в своих названиях слова «демократическое», «конституционное», «национальное», «движение» или «партия» (однако им пришлось быстро консолидироваться в ходе общенациональной чрезвычайной ситуации, вызванной войной в Карабахе и жестокой блокадой). Бакинские руководители Народного Фронта Азербайджана признавались, что порой не имели практически никакого понятия, кто именно входил в состав групп, провозглашавших себя отделениями и ополчениями НФ в прочих городах и районах республики. Чаще всего подобные группы под лозунгами демократизации и борьбы против предавших национальные интересы коррумпантов преследовали какие-то сугубо местные интересы и состояли из членов семей местных элит и их окружения, выступавших против конкретной семьи, с брежневских и алиевских времен правившей их районом.
Безусловно, это серьезное искажением норм рациональной бюрократии и внутренний институциональный провал советского государства на его периферии в Закавказье и Средней Азии. Проблема была давней и хронической. Москва время от времени обрушивалась на эти окраины с антикоррупционными кампаниями, означавшими лишь чистку верхних эшелонов руководства национальных республик. Именно так в 1969 г. при поддержке председателя КГБ СССР Юрия Андропова в Азербайджанской ССР пришел к власти пользовавшийся славой умного и честного чекиста молодой генерал госбезопасности Гейдар Алиев. Подобным же образом волей Москвы в 1973 г. другой молодой генерал (правда, внутренних дел и не карьерный милиционер, а бывший комсомольский аппаратчик) Эдуард Шеварднадзе стал во главе Грузии. Новые энергичные и яркие первые секретари, кстати, также склонные оказывать патронаж деятелям культуры, решительно сместили с должностей несметное число коррумпированных чиновников, в кабинеты которых посадили не менее способных взяточников уже из собственного окружения. Дело не в личной испорченности и даже не в кавказской культуре. Причина была институциональной. Алиев и Шеварднадзе, конечно, понимали, что их первоочередной задачей было успокоить гнев Москвы и явить ожидаемое рвение. Но затем им предстояло еще долго руководить своими республиками, что вовсе не предполагало утопическую революцию сверху, направленную на коренное изменение всего аппарата властвования, его традиций, каналов и способов пополнения. Этого бы наверняка не одобрило осторожно-консервативное брежневское верховное руководство. Оставалось упрочивать свою власть назначениями лично подобранных и связанных порукой людей и далее играть с Москвой и внутри своей республики по известным аппаратным правилам. Существовала, в конце концов, определенная разница в ожиданиях и ответственности за управление центральной областью, в которой сосредоточена стратегическая промышленность, и небольшой национальной республикой, более известной винами, коньяками и фруктами. От республик Закавказья, имевших за некоторыми отраслевыми исключениями вспомогательное значение для общесоюзной экономики, требовалось скорее не доставлять неприятности центру, особенно в сфере межнациональных отношений. Во внутренних делах кавказским первым секретарям предоставлялось играть по отношению к своим республикам отеческую роль в регулировании перераспределительных потоков, лоббировать республиканские интересы в московском Госплане и Госснабе и следить за расстановкой кадров. Глубоко укоренившиеся практики взяточничества оставалось воспринимать прагматично, как бытующий среди взрослых людей жизненный секрет, неизбежно используемый, дабы быть в состоянии править и воздавать.
Отказ от игры по негласным правилам сулил не столько честь, сколько опаснейшие неприятности. Чиновники, которые отказывались брать родственников и друзей на хлебные должности, теряли поддержку своих фамильных сетей. Бескомпромиссные, стихийно профессиональные (о которых говорили «ведет себя, будто он в Европе») или просто слишком опасливые управленцы и милиционеры тоже случались, но в ситуации несостоятельности формальных бюрократических правил им нечем было защищаться. Рано или поздно неудобных людей заживо съедали в интригах соперники, если прежде не собственные подчиненные. Наконец, свою роль играли этнические культуры региона, которые, подобно всем средиземноморским культурам, очень большое внимание уделяют показному потреблению в доказательство социального статуса. Хозяин кабинета, который не являл себя долженствующим по статусу образом и не оказывал своим родственникам и гостям надлежащее хлебосольство, расценивался как скряга и жалкий неудачник. Это грозило ему выпадением из сетей социальных контактов[253].
Такой государственный аппарат воспринимался большинством населения как довольно бесполезный, если не вовсе паразитический. Инфраструктурные капиталовложения и основные общественные блага в любом случае обеспечивались центром, т. е. выглядели безличными и естественно данными, как дары природы. Манеры и поведение местных неопатримониальных бюрократов и в самом деле походили скорее на царственные модели властвования прежних князей и владетелей, но при этом были лишены традиционной легитимности феодального общества. Внешне современные государственные структуры не обладали внутренней слаженностью и прочностью подлинно бюрократического механизма. Они оказались подвержены обвальному разрушению в момент кризиса, стоило прекратиться притоку властных ресурсов из центрального правительства. Весной и летом 1989 г. внезапная утеря советской Грузией даже видимости легитимности и прекращение эффективной поддержки из Москвы вызвали массовое бегство с постов, фактическое отречение грузинской номенклатуры среднего и низового звена. Это не означало, однако, будто они совершенно отказались от властных притязаний, хотя, вероятно, численное большинство тогда просто легло на дно, бежало в Россию или ушло в бизнес, сосредоточилось на сохранении нажитого добра. В ситуации идеологической поляризации все же немало подобных беглецов из прежней номенклатуры переметнулось прямиком на противоположный край политического спектра, к звиадистам либо прочим национальным радикалам. Изучение грузинских избирательных списков 1990 г. и официальной хроники назначений при первой антикоммунистической администрации Звиада Гамсахурдия выявляет неожиданно существенное присутствие влиятельных лиц прежнего коммунистического режима либо же их сыновей где-то во вторых-третьих рядах находившихся на подъеме ультранационалистов. В грузинской политике исчез политический центр. По всей видимости (надо признать, здесь мои заключения основываются лишь на нескольких, хотя и представительных, интервью), бывшие члены грузинской номенклатуры советской эпохи чувствовали, что среди высокостатусных интеллектуалов, большинство которых были либералами и умеренными националистами, они столкнутся с весьма неудобной статусной конкуренцией – не говоря о том, что эмоционально крайне интенсивная, бурлящая атмосфера в грузинском обществе оставляла ничтожно мало места для умеренной политики и рациональной риторики. Поэтому перебежчики предпочли запрыгнуть на платформу радикальнейшего национализма, лидеры которого не имели властных и управленческих навыков, но чьи многочисленные экзальтированные и преимущественно субпролетарские последователи давали шанс вернуться во власть уже в будущей антисоветской Грузии.
Высокостатусная интеллектуальная элита Грузии в результате событий весны 1989 г. была обойдена с фланга и идеологически дезориентирована. Прежнее советское правительство, которое они пытались преобразить в более цивилизованное, прозрачное и рациональное, рассыпалось в прах. С периферии и из низов грузинского общества вулканическими потоками извергалось новое социальное движение с почти религиозными эсхатологическими ожиданиями, культовым вождем которого стал бывший диссидент Звиад Гамсахурдия. Интеллектуалы вдруг увидели себя с одной стороны окружаемыми и сметаемыми иррациональной толпой, с другой погребенными под обломками распадавшегося государства. Знаменитый грузинский философ Мераб Мамардашвили с гневом и горечью бросил знаменитое:
Провал общесоюзной демократизации
И наконец, вернемся к общесоюзной панораме, где нам предстоит поискать ответы на три вопроса. Почему Горбачев и его фракция реформистов из рядов номенклатурной элиты не смогла противодействовать распространению этнического насилия в южных республиках? Почему оппозиционная демократическая интеллигенция России не смогла создать с партнерами в национальных республиках таких союзов, которые направили бы действия в русло общегражданской повестки? Наконец, почему националистическая мобилизация смогла распространиться из Прибалтики и Закавказья (республик, обладавших значительным потенциалом для возникновения национальных гражданских обществ) в автономные республики (такие как Кабардино-Балкария), где этот потенциал выглядел несоизмеримо меньшим?
Ответ на первый вопрос кажется довольно очевидным: Горбачев не доверял своим службам безопасности, считая (вероятно, не без оснований), что силовое подавление зарождающихся националистических движений положит конец демократизации и его собственной политической карьере. В ответ службы безопасности не доверяли Горбачеву, в особенности после того, как он оставил генералов, командовавших тбилисской операцией в апреле 1989 г., без поддержки перед лицом общественного расследования. У Горбачева оставались лишь возможности дипломатии и лавирования – и тут он действовал мастерски. Последний советский реформатор, очевидно, надеялся, что его усилия уже вскоре приведут к становлению более динамичного и привлекательного союзного государства. В 1989–1991 гг. Горбачев сосредоточил усилия на ускоренном умиротворении Запада в надежде, что это в ближайшем будущем принесет ощутимые политические и экономические прибыли. Конверсия становится лозунгом дня. Последний генеральный секретарь решил двигаться к тому, что считал стратегическими целями советского обновления, и оставить в стороне те проблемы, которые в тот период казались ему неразрешимыми[254].
В 1989 г. Горбачев пошел на создание гибридного, лишь отчасти соревновательно избранного парламента – Съезда народных депутатов СССР, теоретически верховного государственного органа, в то же время преднамеренно лишенного действительных полномочий и институционально прописанных механизмов реализации решений. Подобная предосторожность обернулась неожиданными проблемами. Собравшийся в июне 1989 г. съезд в действительности стал не законодательным собранием, а по сути средством массовой информации для выражения недовольства и всевозможных жалоб, которые в прямом эфире транслировались на весь Советский Союз. Вся громадная страна целый месяц не отходила от телевизоров и радиоприемников. Выступления на следующий день дословно печатались во всех основных газетах, став своеобразным эквивалентом
Требования самого разного рода и свойства адресовались человеку на вершине политической власти – Михаилу Сергеевичу Горбачеву, – лично возглавившему съезд и неожиданно попавшему в ловушку собственноручно сплетенной политической игры. Вынужденный выслушивать жалобщиков и критиков днями напролет, он оказался вынужден раздавать обещания «разобраться» и предоставить больше ресурсов самым различным группам и областям, представленным в жалобах выступавших: интеллигенции и рабочих, инвалидов, ветеранов войны в Афганистане, малых народностей Севера и жителей местностей, пострадавших от экологических катастроф. Это было, в сущности, прямым продолжением практики бюрократического торга и корпоративного патронажа брежневских времен, однако теперь уже многократно более напряженного и происходившего в реальном времени на виду у всех. Горбачев был вынужден играть в прежней манере, как будто политическая и хозяйственная система все еще оставалась жестко централизованной и он являлся ее всемогущим руководителем, провозгласившим себя реформистским целителем всех погрешностей и зол в своих владениях[256]. В то же самое время, несмотря на рискованно быстрый рост внешней задолженности СССР, советский бюджет еле покрывал насущные нужды, не говоря уже об исполнении горбачевских обещаний. Публично отказавшись от использования кнута, Москва теперь теряла и пряники.
Второй вопрос – о роковой неспособности советской либеральной оппозиции создать общесоюзный блок для совместного достижения целей демократизации – не находит удовлетворительного ответа на уровне политического маневрирования и личных качеств лидеров того времени. Дело, очевидно, в более глубоких и безличностных структурных условиях, которые обычно плохо регистрируются остро политизированным сознанием и тем более в пылу дебатов. Публицисты, мемуаристы и политические историки недавних лет, как правило, перескакивают с парламентских противостояний в Москве, уличных протестов в национальных республиках и забастовок шахтеров Воркуты и Кузбасса летом 1989 г. сразу к восхождению Ельцина и распаду Советского Союза двумя годами позже. Иногда походя высказываются сетования на наследие тоталитаризма, отсутствие опыта гражданской организации, огромные размеры и этническую пестроту СССР. Эти довольно привычные импрессионистические объяснения не являются целиком неверными, и тем не менее остается непонятно, как именно гигантская территория, национально-культурное разнообразие и относительная длительность существования СССР приобрели политические последствия.
Непосредственным фактором видится слабость тех сетей социальных взаимообязывающих контактов, которые могли бы обладать потенциалом для формирования основ всесоюзного гражданского общества. Исключительная вездесущность и символическая власть московского телевидения в годы гласности полностью обогнала то, что Сидней Тарроу называет «капиллярной работой» организации социального движения[257]. Иными словами, эфемерная коммуникационная телесеть работала в одном направлении, от центра к провинциям, и не преобразовывалась в социальную сеть непосредственных контактов, создававших личные вовлеченность и солидарность, столь важные в деле политической самоорганизации. Когда в июне 1989 г. дело дошло до открытого столкновения в ходе работы вновь избранного Съезда народных депутатов СССР, собравшаяся вокруг знаковой фигуры академика А. Сахарова и покинувших ряды номенклатуры Ю. Афанасьева или Б. Ельцина демократическая фракция так и не сумела организовать мощную и достаточно скоординированную демонстрацию поддержки за пределами Москвы. В психологизаторском ключе причины этого рокового провала обычно списываются на провинциальную инерцию и карикатурный образ
В одной из наших бесед Шанибов признал, что и он, конечно, в какой-то момент почувствовал восхищение моральной твердостью академика Сахарова, ораторским искусством Собчака, мужским напором Юрия Афанасьева. Находящийся в Нальчике стихийный демократ не мог без зависти наблюдать за постоянно находившимися на виду героическими лидерами демократии в Москве. Однако из Кабардино-Балкарии
Здесь сразу надо оговориться. Еще в ходе выборов на Съезд народных депутатов зимой-весной 1989 г. альтернативные клубы избирателей начали формироваться в Москве и Ленинграде, в первый черед среди научной молодежи и в институтах Академии наук. Организационная консолидация демократической интеллигенции и студенчества на местах продолжала нарастать в столицах и, по крайней мере, в областных центрах вплоть до обвала 1991 г. Не следует игнорировать и достигавшие впечатляющего размаха попытки массовой консолидации консерваторов, например на организационной платформе Объединенного фронта трудящихся (ОФТ) и проектируемой Российской коммунистической партии. Перестройка вынудила и ее противников создавать структуры гражданского общества с правого фланга. В случае сохранения целостного государства и в том или ином виде продолжения политической поляризации перестройки можно было бы с уверенностью предсказать возникновение мощных альтернативных движений как слева, так и справа[259]. Повторим важный тезис. Если бы в СССР мобилизации 1968 г. не были подавлены в зародыше и вместо деморализующей фрагментации брежневского безвременья закрепились эшелонированные социальные сети оппозиционной интеллигенции, то исход перестройки мог бы скорее напоминать «бархатные» вариации Центральной Европы. Но подчеркнем, что если всерьез говорить о минувших возможностях, то также нельзя упускать из виду и потенциал крайне правого националистического поворота в неустойчивой поляризационной динамике возникающего гражданского общества. Вовсе не обязательно это бы вылилось в фашистские формы образца межвоенной Центральной и Южной Европы – история не повторяется дословно. И все же наш анализ неминуемо подводит к мысли, что этнические конфликты также были проявлением мобилизации гражданского общества.
Интервью, взятые в Нальчике, в том числе в окружении Шанибова, и разговоры с аналогичными перестроечными активистами из соседних регионов (Краснодарского края, Ростовской и Волгоградской областей, Адыгеи, Калмыкии, Ставрополья) обнаруживают практически повсеместно не слишком удачные и оттого непродолжительные попытки создания по образцу польской «Солидарности» союзов оппозиционной интеллигенции и рабочих на местном уровне. Так или иначе, все подобные попытки оказались безуспешными. Рабочие нередко выказывали недовольство конкретным давно засидевшимся директором или положением дел на своем заводе. В то же время они с понятным недоверием относились к активистам, появившимся извне, поскольку эти активисты пока ничем не доказали своей серьезности и полезности. Большинство рабочих в ситуации коллективной неудовлетворенности предпочитало знакомую тактику подспудного выбивания уступок и неформальных договоренностей с заводскими управленцами (shopfloor bargaining). Они также подозревали политических активистов из интеллигенции в небескорыстном заигрывании с целью одержать победу на выборах.
Подобное настороженное отношение могло бы измениться, если интеллектуалы смогли бы доказать свою политическую полезность для рабочих. Но это потребовало не только согласованных усилий, но и времени, которого оставалось слишком мало. Ну и очевидное в случае соратников Шанbбова – они неизбежно воспринимались не только интеллигентами, но также кабардинцами, в то время как многие рабочие и управленцы на промышленных предприятиях были русскими. Классовая мобилизация, как нередко случается в реальной истории, споткнулась о статусные и национальные преграды. Оставались, конечно, сельские предприятия и колхозы, где преобладали свои соплеменники и нередко родственники. Но колхозное начальство в нормальных пока условиях значительно плотнее контролировало условия социально-экономического воспроизводства сельских домохозяйств, что обеспечивало традиционную политическую пассивность селян.
Один из кабардинских активистов со своих позиций ясно обрисовал возникшую к лету 1989 г. дилемму:
Чувство тупика раннеперестроечных ожиданий, смешанное со смутно-тревожным предощущением надвигающейся развязки, похоже, охватывает во второй половине 1989 г. все части возникающего в СССР политического спектра. Возникшие в годы перестройки политические противники сковывали друг друга и в то же время никак не могли двинуться ни в одном из направлений. Консервативная номенклатура все еще обладала значительной властью, однако ее политическая позиция оставалась статичной, обращенной в прошлое и по тональности всецело ностальгической, что и было с вопиющей очевидностью продемонстрировано в предпринятой в последнюю минуту попытке государственного переворота в августе 1991 г. Горбачевские реформаторы слыли знатоками бюрократических интриг, однако оказались на удивление неподготовленными к открытой политической борьбе в возникающем публичном пространстве внутри страны. Начавшие перестройку реформаторы растрачивали свои ресурсы с угрожающей скоростью и на глазах теряли преимущества грамшианской бесспорной гегемонии – лозунг «перестройке нет альтернативы» выглядел все сомнительнее как справа, так и слева. Номенклатурным реформаторам более не удавалось удержать в подчиненном и ведомом положении своих союзников в среде интеллигенции, прогрессивных технократов и рабочей аристократии. Со своей стороны, демократические властители умов (здесь это не просто метафора) не сумели предоставить действенного политического руководства и структурирующих форм для зарождающегося массового движения в обход ставшей слишком непоследовательной перестройки. Тем временем национальные гражданские общества прибалтийских республик уже отвернулись от Советского Союза и напрямую обратили свои взоры на Запад, в Европу. Но покуда сохранялся СССР и Запад благоразумно признавал этот геополитический факт, прибалтийские надежды выглядели максималистским отказом от признания реальности. Оппозиционеры советских республик Закавказья, продвинувшиеся вроде бы дальше всех в преодолении власти номенклатуры и высвобождении из-под контроля Москвы, теперь отчаянно пытались оседлать выпущенных на волю тигров радикальной националистической мобилизации. Как будто всех и вся с лета 1989 г. охватило лихорадочное действие, и тем не менее противоречивые векторы гасили друг друга, результатом чего становилось дурное топтание на месте.
Хаотическая неопределенность затянулась на целых два года – с зарождения революционной ситуации в середине 1989 г. и до отчаянной попытки реакционного переворота в августе 1991 г., открывшей дорогу к распаду СССР. Но и это во многих случаях еще не означало конца раздрая без легитимного центра власти, что, собственно говоря, и есть главный признак революционной ситуации. Образовавшиеся на территории бывшего СССР государства лихорадило еще несколько лет. В отношении России вполне правомерно будет сказать, что революционная ситуация продолжалась до разгрома переходного парламента в октябре 1993 г. Большинство этнических конфликтов и национальных восстаний начала девяностых (Абхазия, Чечня) было проявлениями борьбы за легитимность той или иной формы государственности на этнической периферии бывшего СССР. Даже после распада на уровне множества фрагментов бывшего Союза, как правило, долго еще не находилось сил, способных институционально связать и переформатировать обломки в новое хотя бы более или менее функциональное целое.
Здесь мы подходим к основному тезису этой главы и всей книги. В 1989 г. в СССР, как и во всем советском блоке, возникла революционная ситуация или серия взаимообусловленных революционных ситуаций – которые, однако, не привели к революционным изменениям. Определить революционную ситуацию можно и по известному афоризму Ленина «верхи не могут, низы не хотят жить по-старому», но мы прибегнем к более аналитическому определению Чарльза Тилли. Революционная ситуация означает распад монополии легитимной власти и возникновение остро соперничающих центров, двое– и даже многовластие[261]. Тилли, заметим, настаивал на том, что далеко не из всех революционных ситуаций возникают революционные результаты (revolutionary outcomes). Тилли, черпавший свои данные почти исключительно в западноевропейской истории Нового времени, не имел в виду распад СССР, однако здесь его различение революционных ситуаций и революционных результатов выглядит как нигде уместно. Вместо быстрой ломки и революционного преобразования структур государственной власти[262] Советский Союз испытал затяжную «патовую» революцию, которая раздробилась на множество революционных ситуаций на уровне союзных республик и автономий. В отличие от Венгрии и Польши (но не Югославии), революционная ситуация в СССР обернулась не сменой политического режима, а длительным распадом самого государства.
Стоило разрушиться всеобъемлющей формальной структуре коммунистической партии, как государственная власть оказалась разделенной вдоль ведомственных линий и административных границ. Пролетариат внезапно потерял центр, которому ранее можно было адресовать свои жалобы и который в конечном счете определял само его существование как класса. Без всякого знакомства с мудростью Типа О’Нила[263] вся политика стала местной – включая Москву, где союзное правительство Горбачева с июня 1990 г. оказалось под растущим давлением возглавляемого Ельциным парламента и правительства Российской Федерации. Возникновение двоевластия в самой Москве имело крайне тревожный результат – стремительный распад всесоюзной командной экономики[264]. Использовав возможности непосредственного контроля над экономическими средствами, правительства окраин и главы областей прибегли к оборонительной тактике скрывания ресурсов и нередко к местной карточной системе и бартеру[265]. Падение коммунистических режимов в Восточной Европе заставило многих номенклатурных начальников всерьез задуматься над возможностью потери власти и начать готовить собственные пути для обороны или отхода на заранее подготовленные позиции. С другой стороны, распад советской вертикали власти создал условия для массовых оппозиционных мобилизаций на подсоюзных уровнях, в особенности потому, что неформальные социальные сети необходимой плотности имелись в основном в областях и республиках. Политическое соперничество в 1989–1991 гг. сместилось на центральные площади областных городов и в стены новых парламентов республик. Поскольку многие советские территориальные единицы выстраивались на основе принципа титульной национальности, их политика стала приобретать все более ярко выраженный этносепаратистский вектор, движимый соперничеством претендентов на ведущие роли в стремительно менявшейся политической игре.
Неявные пути этнополитизации в Кабардино-Балкарии
Пришло время показать, как в момент нестабильности при разрушении советского государства экстраординарные этнические конфликты возникали из прежде вполне заурядных практик власти, сетевых структур, индивидуальных амбиций и столкновений. Что, казалось бы, могло вызвать вспышку этнополитической активности в такой республике, как Кабардино-Балкария, которая десятилетиями контролировалась прочной патронажной группировкой местной номенклатуры, обладала лишь зародышем гражданского общества и, на фоне прочих местностей Кавказа, вроде бы даже не имела истории этнической вражды? Одно лишь подражание и «заражение идеями» не могло вызвать подобного эффекта. Пример более крупных союзных республик должен был резонировать с какими-то внутренними процессами. Так какие же внутренние процессы разворачивались к концу перестройки в Кабардино-Балкарии?
Для начала оглянемся на более ранние, к 1989 г. уже «увядшие» движения начальных периодов перестройки, которые с виду не имели ничего общего с этническими проблемами. Куда подевалось, например, некогда достаточно реальное Общество борьбы за трезвость, чем завершилось неожиданно по тем временам живое обсуждение, казалось, такой чистейшей формальности, как принятие нового устава комсомола, что стало с гражданскими мобилизациями вокруг проблем экологии или «трудных» подростков? Микроисследование на основе интервью и внимательного изучения газет тех дней показывает поступательное смещение фокуса общественного внимания и риторики в двухмерном пространстве в зависимости от задаваемой Москвой структуры возможностей и местных ресурсов, задействующихся для доступа к старым и новым статусным ролям. С самого начала экологическое движение в Кабардино-Балкарии охватывало два различных типа активистов. Первым были преданные идеалам «зеленого движения» романтики – обычно русские по национальности ученые, врачи, инженеры (многие из которых выступали также художниками-любителями). Центром их притяжения был, кстати, не курортно-чиновничий Нальчик, а высокогорное Приэльбрусье, эта всесоюзная мекка альпинистов и горнолыжников, которые в СССР еще не стали (не могли стать) дорогостоящими профессионалами, а оставались героическими дилетантами высочайшего класса. Глобальное изменение климата, а еще более расположенные по дороге в Приэльбрусье горно-металлургические предприятия не могли не беспокоить этих людей. Второй типаж составляли местные кабардинские и балкарские интеллигенты, также с высшим образованием, но преимущественно в области художественных искусств, истории и гуманитарных наук, которые в силу своей более патриархальной культуры стеснялись целиком окунуться в романтический образ жизни активистов с гитарами в турботах и брезентовых штормовках, но вместе с тем уважительно признавали их самоотверженность и общую важность экологического дела. Для кабардинцев и балкарцев, впрочем, экология с самого начала была связана с защитой именно своих родных гор.
На какое-то время, особенно после чернобыльской аварии апреля 1986 г. и в связи с массовыми фобиями тех лет из-за загрязнения питьевой воды химотходами и избыточных нитратов в сельхозпродукции, участие в экологическом движении становится очень притягательным и престижным[266]. По мере роста движение диверсифицируется, в нем возникают самостоятельные течения с различной направленностью, риторикой, ритуалами солидарности. С одной стороны, на флангах движения возникают мистические секты, вполне аналогичные «духовности новой эры» в Америке и Западной Европе, где практикуются медитация, альтернативное врачевание, неошаманизм и различные эзотерические ритуалы единения с мирозданием. Эта ветвь эволюции движения не ведет к политическим последствиям, но тем не менее должна быть упомянута, поскольку эзотерика составит очень существенный сектор в формировании постсоветских гражданских обществ. С другой стороны, по мере неизбежной профессионализации актива движения на первые позиции выдвигаются преимущественно русские ученые-природоведы, которые обладали соответствующими знаниями, профессиональными связями с экологами в Москве и других частях СССР. Позднее, уже в 19g0-x гг., профессионализировавшиеся экологи-активисты приобретали ставшие насущно необходимыми новые навыки – написания выигрышных заявок на гранты от различных западных фондов и создания неправительственных организаций. Движение обрело организационную устойчивость, но при этом оказалось заключено в собственном узком сегменте публичной сферы. Увы, к тому времени тема экологии давно перестала быть главной для общества. «Зеленые» политические партии если и возникают, то остаются эфемерными подражательными образованиями. Мы наблюдаем в основном ту же траекторию в развитии общественных движений за помощь инвалидам, «трудным» подросткам, умельцам из малого бизнеса, даже в намного более широком в своей основе движении за реформу школьного образования. Все они, после первоначального всплеска энтузиазма среди образованных горожан, со временем профессионализуются и остаются лишь в качестве сегмента в общем спектре гражданского общества. За некоторыми личными исключениями, это также неэтнические, вернее, преимущественно русские по составу движения, причем по мерее институционализации они становятся все более русскими.
Причина в том, что по мере расширения тем перестройки активно настроенные младшие по возрасту и статусу интеллигенты из числа этнических кабардинцев и балкарцев находили новые центры притяжения, где их преимущественно более гуманитарные специальности и принадлежность к национальным культурам выглядели уместнее и давали больше возможностей для самореализации. Первоначальными поводами для общественных дискуссий вовсе не обязательно служили национальные вопросы, но затем происходит этнизация проблематики и предлагаемых решений. Постепенно приобретают местный колорит разнообразные и общие для СССР тех лет темы пьянства, уличного хулиганства, организации культурного досуга молодых горожан, противостояния потребительской «бездуховности» и «вещизму», гуманизации школьного образования, защиты экологии, возрождения народных промыслов и обрядов, использования в музыкальном и художественном творчестве «подлинных» элементов фольклора (т. е. не подвергшихся советской псевдонародной обработке), охраны исторических памятников. В национальных культурах начинают искать и находить ответы на все подобные проблемы. Это пока не политический национализм, а один из возможных способов консолидации основанного на интеллигентских социальных сетях гражданского общества, представители которого пытаются «пробудить» основную массу и одновременно обращаются с разнообразными предложениями к властям, но пока не ставят задачи политического вмешательства в подбор государственных кадров и обязательного контроля над их деятельностью. Именно вместе с ростом гражданского общества возникают и типичные проявления национального культурного движения в дополитическом смысле по стадиальной классификации Мирослава Гроша[267]. Кабардинские и балкарские интеллектуалы, чьи карьеры и творчество протекали в жестко заданных рамках государственных учреждений этнической культуры, участвуя по мере личных диспозиций, навыков и талантов в разнообразных общественных дискуссиях, тем самым оказывают коллективное давление в сторону расширение пределов и престижа своего социального поля. Поскольку эти группы интеллигенции и их учреждения заведомо и совершенно официально маркированы национальностью, то в данном случае типично интеллигентский проект гражданского общества в противопоставлении власти неизбежно приобретает не только демократическую, но и национальную окраску. Это не совершенно другая перестройка, это все та же перестройка с дополнительным задействованием этнических ресурсов легитимности и социальной солидарности. Мобилизации пока не носят конфронтационного характера. Полностью в соответствии с советской перераспределительной практикой, взявшие на себя звание «представителей общественности» вполне верноподданно предлагали и просили направлять больше средств местным музеям, театрам, детским кружкам. Привнесенным демократизацией новшеством было то, что национальные интеллектуалы теперь могли использовать публичные дискуссионные площадки, местные газеты и телевидение. Выступая от имени расплывчато – общего советского народа и переходя к высказываниям от лица гораздо более конкретных этнических народов-национальностей, первопроходцы нарождающего гражданского общества не только создавали себя в качестве лидеров, но и, в случае достижения успешного эмоционального резонанса высказываний, создавали собственные аудитории[268]. Из учетно-паспортной категории национальность превращалась в принадлежность к группе интересов. В не столь отдаленном будущем это могло послужить блоком соотечественников-избирателей, хотя в 1986–1987 и еще даже в 1988 гг. такая возможность все еще находилась за пределами мыслимого.
Тем не менее процессам формирования гражданских обществ с самого начала была присуща подчас острая статусная конкурентность и межличностная конфликтность. Основной осью внутреннего деления и конкурентности служило соперничество восходящей молодежи и состоявшихся старших. Отметим, что в бюрократизированных советских учреждениях науки и культуры это были понятия скорее статусные, нежели возрастные. К «вечной молодежи» вполне могли принадлежать сорока– и даже пятидесятилетние, застрявшие в силу личного характера и обстоятельств на начальных ступенях профессиональной лестницы рангов. Перестроечные кадровые перестановки и предоставленная гласностью возможность повышения личного статуса привлекшими внимание высказываниями уже на ранних стадиях порождали надежды, которые вывели на поверхность и, после долгих лет «застойной» статики, сделали динамической дифференциацию позиций в полях интеллектуального производства. Эти изменения быстро приняли характер противостояния крайностей, разведя начальников и новых трибунов из подчиненных по идеологическим полюсам. Представители старшего интеллектуального крыла, даже предпринимая публичные высказывания в авторитетной тональности, продолжали полагаться в основном на свои административные связи и обязанный официальному положению формальный символический капитал. Им было что оборонять в существующем положении, но одновременно навыки карьерного выживания подсказывали необходимость учета меняющихся сверху условий, что в сумме векторов производило умеренно-консервативный дискурс вплоть до дозируемой либеральности. В соответствии с логикой оппозиции, окрыленная надеждой и разгневанная своими фрустрациями молодежь, рискнув пойти в обход истеблишмента, должна была быть радикальной и популистской. Достигалось это нарастающим расширением и драматизацией требований. В итоге конкурентной радикализации дискурса перестройки на уровне национальных республик и автономий дело стало представляться таким образом, будто национальные культуры находились на грани исчезновения в силу самого широкого спектра угроз – от отравленных индустрией воздуха и вод (и одновременно нехватки плановых капвложений) до дефицита качественного медицинского обслуживания и незнания традиционного этикета в среде все более отвязных подростков. Все проблемы приписывались безразличию Москвы и рабской покорности местной своекорыстной номенклатуры. Еще шаг – и Москву обвинят в культурном геноциде, иными методами продолжавшем кровавые преступления сталинских времен и карательные разорения царскими войсками в ходе завоевания Кавказа в XIX в. Позже, уже во второй половине 1990-х гг., дискурс коллективных угроз в одной из дальнейших метаморфоз отольется в исламистскую анафему безбожной механистической цивилизации Запада. Радикальный исламизм вовсе не был неизбежным результатом демократизации. Скорее его следует рассматривать в качестве одной из реакций на провал проекта демократизации и надежд на переформирование государственности, которое бы сделало правящую элиту ответственной и способной реагировать на общественные запросы. В то же время лишь идеологические предрассудки не позволяют разглядеть в неоисламизации дальнейшее проявление одной из сторон процессов формирования гражданских обществ.
В общественном мнении сталинская депортация балкарского народа в 1944 г. придавала достоверность утверждениям о подспудном продолжении «культурного геноцида». (Обратите внимание, как этот комплекс перекликается с происходившим в Нагорном Карабахе, хотя едва ли кто-то из балкарских активистов был знаком с дискурсом карабахского конфликта.) Подобно пережившиим сталинские депортации чеченцам, ингушам и, отчасти, прибалтам, травмы прошлого с почти автоматической легкостью активизировались в формах нового коллективного переживания, поскольку практически каждая балкарская семья потеряла кого-нибудь в ходе ссылки 1944–1957 гг. Призывы к расследованию былых преступлений сталинизма вскоре переросли в требования возмещения ущерба. (Тем более что организаторы депортаций сами были давно мертвы и могли быть подвергнуты лишь символическому наказанию.) До поры даже столь сильный эмоциональный фон приводит не более чем к публикациям на основе архивных документов и воспоминаний. Балкарцы, занимающие посты в номенклатуре, по мере своего влияния тормозили процесс и заодно предотвращали возникновение потенциальных соперников среди своих соплеменников. Их острожная игра рухнула мгновенно с введением конкурентного выдвижения на выборах. Вместо ожидаемого расширения политических возможностей и легитимации требований компенсации уже на начальном этапе многоступенчатых выборов на Съезд народных депутатов в 1989 г. выясняется, что не прошли не только балкарские активисты, но даже номенклатурные кандидаты. Таков оказался совершенно неожиданный результат новых политических условий.
Ранее все многонациональные области СССР следовали неписаному «ливанскому принципу», в соответствии с которым представителям каждой титульной национальности предоставлялись должностные позиции по определенной квоте[269]. В Дагестане с его двумя десятками официально признаваемых коренных национальностей эта практика достигала наивысшей сложности. В Кабардино-Балкарии преобладало тройственное деление. Обычно высшая должность в основных бюрократических иерархиях автономной республики принадлежала кабардинцу, место первого заместителя – балкарцу, на места второго зама, главного инженера или ведущего специалиста считалось приличествующим подобрать кого-то из нейтральных «общесоюзных» национальностей: русского, украинца, возможно армянина или татарина. На соревновательных выборах неписаный принцип национальных квот перестал соблюдаться, о нем, похоже, просто забыли в спешке и неопределенности столь нового мероприятия. Возникла реальная вероятность, что автономную республику будут представлять в Москве только кабардинцы и русские – будто балкарцев и вовсе не было. На самом деле этого следовало ожидать, поскольку доля балкарцев в населении автономной республики составляла всего лишь 9,6 %[270]. При отмене квотирования они были обречены на проигрыш. Внезапная угроза потери группового влияния и статуса относительно других национальностей стала потрясением и толчком к этническому единству. Едва ли не поголовно все девяносто тысяч балкарцев, включая стариков и даже молодых женщин с детьми, вышли на улицы Нальчика, совместно ведомые своей номенклатурой и интеллигенцией. Один из участников, учитель по профессии, вспоминает:
Выход из возникшего тупика выглядел очевидным – в качестве главного средства компенсации за понесенный в сталинские годы ущерб и ради обеспечения будущего нации балкарцы стали требовать создания собственной республики, то есть политической единицы, в которой на всех выборах гарантированно побеждали бы представители их народа. В конце концов, именно это и является целью создания государственных учреждений: повышать возможности политического и экономического успеха тех или иных групп общества. Малочисленные тюркоязычные балкарцы (их язык не слишком ясным науке образом восходит к половецкому, хотя физическим обликом и бытом они совершенно кавказцы) никогда прежде коллективно не обладали ни значительной военной силой, ни единой этнической идентичностью. До XX в. они собирательно именовались «таулал», то есть просто горцами. В Средние века их предки оказались вынуждены приспособиться к выживанию на высокогорье, вблизи уреза ледников, в относительно бедной экологической нише применительно к сельскому хозяйству. Только в конце XX в. выяснилось, что заснеженные склоны идеально подходили для горнолыжного спорта, а в сочетании с живописными альпийскими долинами потенциально представляли собой источник значительных доходов от туризма. Балкарский сепаратизм стал угрожать отчуждением земель, ставших первоклассной недвижимостью; более того, балкарские активисты стали предлагать раздел и самого Нальчика, поскольку других мало-мальски больших городов для собственной столицы в наличии не было.
До депортации балкарцы обитали в пяти селах, разделенных высокими хребтами и ущельями, но по возвращении из ссылки большинство не вернулось в разоренные дома, а поселилось близ Нальчика.[271] Власти, со своей стороны, вероятно, надеялись, что это переселение явится достаточным возмещением понесенных в результате сталинской депортации убытков и заодно позволит держать возвращавшихся из ссылки горцев под присмотром государства. Однако к середине восьмидесятых высокий уровень рождаемости сделал балкарцев куда более значительной составной в Нальчике и его окрестностях, чем кто-либо мог ожидать в 1957 г. Кроме того, застой в советском сельском хозяйстве и растущая нехватка хорошо-оплачиваемых рабочих мест в промышленности привели к тому, что непропорционально большое число балкарцев, лишь недавно пришедших в город, стали прибегать к субпролетарскнм стратегиям жизнеобеспечения. Отсюда бытующий в Нальчике гротескный образ балкарцев как напористых грубиянов, чьи мужчины склонны праздно слоняться по улицам, а женщины торгуют на рынке кустарными вязаными изделиями или подавно жареными семечками. В действительности происходило то, что среди балкарцев очень значительная доля мужчин (до 90 % в 1990-e годы) не находила мало-мальски соответствующей их патриархальным гендерным притязаниям прилично оплачиваемой работы, отчего женщинам приходилось содержать многодетные семьи за счет надомного труда и торговли нехитрой снедью и шерстяными изделиями (благо, разведение коз являлось традиционным занятием в горных районах).
Вполне предсказуемым образом возможность создания отдельной от Кабарды Балкарии, но при этом также со столицей в какой-то части Нальчика, вызвала сильнейшее неприятие большинства кабардинцев. Традиционно считалось, что кабардинцы коллективно обладали «княжеским» статусом в отношении своих соседей, в том числе тюркоязычных горцев, чьих потомков в XX в. стали называть балкарцами. Кабардинские аристократические семейства контролировали лучшие земли в предгорьях, которые арендовали горцы. Горцы же от нужды своей нанимались чабанами, косарями и просто батраками. Воспоминания о статусных рангах традиционного общества, конечно, продолжали осложнять межгрупповые отношения, но вместе с тем здесь отсутствовали крайние формы травмы, связанные с кровопролитием. Кабардинцы давно сосуществовали с балкарцами если не на равных, то все же достаточно мирно. Перестроечные выборы вдруг сдетонировали подспудно накапливавшуюся напряженность, хотя этот конфликт, по сути, межевой спор в современных условиях, к счастью, никогда не доходил до грани взаимного уничтожения.
Эмоциональная энергия, произведенная балкарским выступлением, разом накалила атмосферу в Нальчике и даже в селах. Механизм вполне сопоставим с тем, как сравнимая угроза отделения армян Карабаха годом ранее вызвала резкий рост национализма и радикализма в Азербайджане. Вот когда бывший социальный реформист Шанибов стал кабардинским националистическим лидером Мусой Шанибом. Угроза балкарского сепаратизма наконец убрала препятствия на пути подлинно массовой политизации, но при переходе на массовый уровень центр политики сместился от социального класса к национальности. Вначале политика перестройки касалась лишь межфракционных раскладов номенклатурной элиты. Затем в политику вступает класс образованных специалистов, интеллигенции и лишь в небольшой мере рабочей аристократии больших городов. Политика остается делом верхних слоев общества, хотя интеллигенция, охваченная энтузиазмом гласности, склонна оптимистически преувеличивать масштаб и вовлеченность своей аудитории. В ходе одной из показанных по телевидению встреч Горбачева с трудящимися одного из уральских заводов цеховой мастер сравнил перестройку с бурей в глубокой тайге – верхушки деревьев трещат и гнутся, а внизу ветки даже не шелохнутся и только звук ветра еле слышен. Это метафорическое простонародное сравнение долго оставалось применимо к Кабардино-Балкарии, как и к российской глубинке. Перестройка до 1989 г. на самом деле прямо задевала лишь интересы элит и контрэлит. Однако теперь неясная и оттого не менее тревожная перспектива отделения балкарцев стала задевать интересы буквально каждого жителя маленькой республики, но более всего кабардинцев. На следующее утро грозило проснуться уже не в своей республике! Кабардинским интеллектуалам более не было нужды взращивать этническое самосознание, уговаривать соотечественников приходить на занятия по традиционному этикету или церемонии поминовения далеких предков. Народ устремился на улицы и площади Нальчика по первому же призыву, поскольку теперь возникла реальная угроза их нормальной жизни.
Опасаясь худшего, кабардинские должностные лица республики поспешили тогда предложить помощь балкарским представителям местной номенклатуры. В итоге несколько балкарских представителей оказались-таки избраны народными депутатами, хотя в откровенных разговорах намекалось со значением, что это потребовало личного самопожертвования со стороны некоторых кабардинских руководителей и, по всей видимости, некоторого «подправления» процесса выборов. В риторически завуалированной форме именно эти договоренности и уступки подразумевали официальные лица в Нальчике, превознося в речах «мудрость, самоотверженность и непоколебимую преданность руководства республики непреходящим ценностям дружбы народов и справедливости» – и все это несмотря на отдельных «провокаторов», а также «сложные условия современного момента».
Балкарский локальный пример ценен тем, что он рельефно высвечивает процессы, которые переломили хребет Советскому Союзу. Политическая реформа нарушила сложившийся порядок бюрократического патронажа и привела к непредвиденным последствиям гораздо раньше, чем могла бы консолидироваться новая политическая игра по правилам многопартийной демократии. Неспособность Москвы управлять событиями впервые пока для всех неожиданно проявилась в Армении и Азербайджане, затем в Грузии и, наконец, стала очевидна осенью 1989 г. в череде революций в восточноевропейских соцстранах. Возможность выхода из СССР стала казаться вполне осуществимой. Национальная независимость оказалась крайне эффективной платформой для массовой протестной мобилизации и для временной консолидации оппозиционных элит. Общественное воодушевление и ожидания элит подпитывались уверенностью, что отход от России автоматически приведет к присоединению к Западу. Говоря шире, национальная независимость выступила политическим средством ассоциированной интеграции с развитым ядром капиталистической мироэкономики – интеграции, которую перестройка провозгласила своей целью, но не сумела обеспечить. Примечательно, что первыми ушли республики, обладавшие самыми высокими уровнями социально-экономического развития, а также наиболее близкие к Западу в культурном и географическом отношении – прибалтийские республики в СССР, Словения и Хорватия в Югославии, наконец, Чехия из состава Чехословакии.
Пример Прибалтики запустил цепную реакцию движений за выход из состава Советского Союза, дошедшую и до балкарского самостийного мини-референдума в 1991 г., единогласно одобрившего выделение Балкарской республики из состава Кабардино-Балкарии[272]. В 1996 г. следующий балкарский референдум почти столь же единогласно отменил несостоятельную декларацию независимости. (Впрочем, однажды пущенная в оборот, идея будет периодически возникать.) Балкарская номенклатура к тому времени распалась, была напугана, приспособилась и в целом уладила отношения с кабардинскими партнерами. Простой народ устал от мобилизаций и был куда более озабочен выживанием в ситуации жестокой хозяйственной депрессии. Наиболее удачливые и благоразумные активисты получили различные должности, а оставшиеся в одиночестве радикальные элементы были затем успешно подавлены милицейскими методами[273]. Однако этот эпилог не отменяет факта, что в 1991–1992 гг противостояние между мобилизованными балкарцами и кабардинцами привело автономную республику на грань распада государственности и, возможно, даже гражданской войны.
Распад СССР: Выводы предварительного расследования
Подытожим наши наблюдения. Прежде всего следует признать, что национальные вопросы начисто отсутствовали в политических расчетах перестройки. Проект строился в сугубо классовом измерении как союз реформистской фракции советской номенклатурной элиты со средним классом образованных специалистов. Одновременно западным капиталистическим элитам предлагалось сотрудничество в конвертации советской геополитической мощи в экономические прибыли и политическую стабильность. В случае успеха – во что в какой-то момент склонны были поверить практически все – Советский Союз становился равноправным и весьма значительным членом ядра капиталистической миросистемы. Мирная кончина коммунизма не предполагала распада СССР на национальные государства. Перекройка границ в Европе, очевидно, страшила и сами западные элиты.
К началу 1980-x гг. в высшей номенклатуре достигает критического уровня осознание необходимости наконец заняться поиском активных мер в ответ на дилеммы, возникшие в период хрущевской оттепели и затем после 1968 г. отложенные более чем на десятилетие. Предстоял гигантский демонтаж давно выработавшей свой ресурс диктатуры военно-индустриального развития начиная с ее превратившихся в ритуальную пустышку идеологических структур и окостеневшего командно-бюрократического аппарата. Демонтаж предполагал достижение двух предварительных условий. Во-первых, ослабления идеологизированного геополитического давления извне ценой даже одностороннего выхода из «холодной войны» одновременно с активным навязыванием Западу новой разрядки международной напряженности. Заметим, что сравнения советской перестройки с рыночными реформами в Китае, как правило, совершенно упускают из виду кардинальную разницу в геополитическом контексте.
Вторым условием было преодоления внутри СССР общественной апатии, возникшей в предшествующие годы из-за сжатия каналов вертикальной мобильности и консервативного подавления автономных возможностей для творческо-символической и экономической самореализации прежде всего в средних слоях образованных специалистов. Здесь обнаруживается второе кардинальное отличие СССР от Китая. Стартовой социальной базой рыночных реформ в Китае все еще могло выступать крестьянство, подконтрольное местному начальству. Эти две наиболее массовые категории китайского общества сразу же могли включиться в динамику предпринимательства, затем мощно подпитанную иностранными инвестициями при посредничестве своих же китайских капиталистов из диаспоры, искавших дешевой и послушной рабочей силы. Рыночные реформы в КНР опирались таким образом на широкий социальный блок крестьянства, бюрократии и капиталистов-соотечественников и-за рубежа. В индустриально переразвитом СССР, напротив, переход к рыночному динамизму мог быть достигнут лишь с радикальным, т. е. неминуемо конфликтным, изменением внутренних механизмов контроля крупных предприятий. Это означало бы институционализацию в какой-то оставшейся неясной форме конфликта классовых интересов между основными эшелонами номенклатуры и низведенными до пролетарского положения специалистами, претендующими на более высокую оплату своего труда и статус профессиональных технократов, современных независимых ремесленников и изобретательных предпринимателей. Со второй после хрущевской попытки высшее советское руководство все-таки решилось на эксперимент с «высвобождением творческой энергии масс» в основном против собственного властного аппарата. Решительность советского руководства, очевидно, объясняется их безусловной верой в фундаментальную прочность советского государства (что не вызывало реального сомнения даже у его противников и серьезных западных исследователей), а также существенным просчетом в определении расстояния до конечной цели, которая виделась в оптимистическом тумане как некое подобие социал-демократии североевропейского образца.
Пришедший весной 1985 г. к власти Михаил Горбачев представлял фракцию прогрессивных реформаторов, в основном сосредоточенных в ответственных за осуществление сверхдержавных функций структурах – министерстве иностранных дел, разведывательном управлении КГБ, передовой науке, производстве вооружений, а также в руководстве капиталоемких отраслей гражданской промышленности. Реформисты стремились рационализировать управление государством и экономикой, особенно в областях, где централизованное планирование работало с понижающейся отдачей: таких как технологические инновации или же гибкое диверсифицированное производство потребительских товаров и качественных продуктов питания. Сопутствующими проблемами были (варьировавшаяся по отраслям и регионам) коррумпированность бюрократии и другие способы поиска рентных доходов от служебного положения, а также закрытые от внешних взоров практики госаппарата среднего звена, управлявшего территориально-административными образованиями и отраслями экономики СССР. Оба этих явления в эпоху брежневского застоя стали негласно терпимыми нормами бюрократического поведения. На уровне геополитики горбачевская фракция пыталась сократить расходы на гонку вооружений с Соединенными Штатами и найти пути к примирению с Китаем на уязвимом азиатском фланге, а также рационализировать структуру отношений с восточноевропейскими соцстранами и растущим числом получателей помощи в Третьем мире.
Реформисты разработали двусоставную политическую стратегию. В области международных отношений они успешно проводили политику умиротворения Запада, соглашаясь на то, что по меркам предыдущего десятилетия было серьезными уступками. Умиротворение должно было открыть дорогу к увеличению иностранных инвестиций в советскую экономику и расширение торговли, а также получение современных технологий. Во внутренних делах реформисты пытались модернизировать официальную идеологию практически целиком в русле движений 1968 г. за «социализм с человеческим лицом». Это включало в себя признание и покаяние за преступные деяния сталинизма, публичное обсуждение идеологически приемлемых альтернатив (чьи критерии расширялись), ослабление цензуры и пограничного контроля и, наконец, постепенное внедрение рыночных механизмов в экономике и соревновательных выборов в политике. Внутренние реформы также следует признать успешными в первые годы. Горбачеву и его сподвижникам удалось без эксцессов, чреватых согласованным противодействием, оказать значительное давление на закостеневшую номенклатуру среднего звена, меняя кадры и предоставляя возможности для выдвижения молодых талантов из подчиненных эшелонов управленцев и интеллигенции. Тем самым создавалась база поддержки реформистского режима. Подвижки сверху совпадали с устремлениями образованных специалистов и высококвалифицированных рабочих, чей энтузиазм обеспечил в 1986–1988 гг. положительную динамику фиксируемую многими статистическими показателями, не только хозяйственным, но даже социальным – вплоть до временного повышения рождаемости и средней продолжительности жизни. Наконец, внутренняя либерализация создавала положительную обратную связь с внешнеполитической повесткой. СССР в первые годы перестройки наверстывал престиж, сильно растраченный в предыдущем десятилетии. В сумме создавалось оптимистическое ощущение, что Советский Союз успешно начал вхождение в ядро миросистемы, превращаясь, как тогда выражались, в «нормальную европейскую страну». Восходящая фаза горбачевской перестройки длилась целых четыре года, между веснами 1985–1989 гг., когда казалось, что СССР сможет, наконец, стать более демократическим, мирным и материально благополучным государством.
Вершиной и критической точкой перестройки стало лето 1989 г., когда Горбачев провел первый съезд избранного путем полусоревновательных выборов всесоюзного парламента. Однако Горбачев не предоставил новому парламенту реальной власти, очевидно, из опасения его захвата оппозиционерами из интеллигенции, которые, по примеру Польши, могли бы правовым образом радикально изменить политический режим. В новом парламенте действительно возникло активное и влиятельное меньшинство из демократических интеллектуалов и технократов-реформистов, разочарованных опасливостью и уклончивостью Горбачева. В принципе они могли бы пойти против достаточно растерянного большинства и добиться формирования нового союзного правительства. Однако подобный скачок требовал массовой народной мобилизации за стенами парламента.
Горбачевская фракция оставалась внутренне скованной символикой, рационально непродуманными и оттого наивными надеждами и, в не меньшей мере, страхами своего шестидесятнического поколения. Сказывался хорошо известный социально-психологический механизм запечатления опыта в период вступления во взрослую жизнь, что, собственно, и формирует поколения. Для поколения Горбачева таким формирующим опытом стала хрущевская оттепель и ее провал. Кроме того, при всем их западничестве советские реформисты оставались все теми же номенклатурными руководителями, глубоко усвоившими габитус бюрократической корпоративности и служения. С этих позиций вожди общественности, выдвинувшиеся в обход официальной иерархии на волне гласности, выглядели скорее выскочками и демагогами. Идея равноправного альянса с такими партнерами представлялась номенклатурным реформаторам нелепой и унизительной. Психологическое объяснение, впрочем, само по себе недостаточно. Оппозиционеры в советском парламенте 1989 г. действительно еще не стали политической организацией, способной заставить считаться с собой. За ними стояло в лучшем случае широкое общественное мнение, но не целенаправленная общественная мобилизация. Подобно немалому числу реформаторов, попытавшихся спасти существующие порядки ремонтом на ходу и в результате непредумышленно спровоцировавших революцию, Горбачев так и не решился оказать поддержку общественной самоорганизации, которую сам же и вызвал к активности. В результате после нескольких лет окрыляющих успехов он вдруг оказался в растущей изоляции.
Со своей стороны, демократическая оппозиция не имела времени, чтобы идейно созреть и организационно состояться. Ей до крайности не хватало предыдущего опыта, сетей проверенных в деле активистов на местах, а также институционализированных ресурсов, которые в Восточной Европе создавались последовательными мобилизациями 1956, 1968 и 1980-x гг. Необъятные размеры Советского Союза и его разделенность на многочисленные административные области и национальные республики представляли собой препятствия масштаба, несопоставимого с относительно компактными и унитарными государствами Восточной Европы (за исключением, заметим, также распавшихся федеративных Чехословакии и Югославии).
Оставалась и реакционная альтернатива, которую могли попытаться осуществить военные, органы внутреннего сыска, идеологический аппарат, а также руководители устаревших отраслей промышленности, которые все еще могли рассчитывать на преданность находившихся в патерналистической зависимости рабочих. Эти силы вполне могли стать советской Вандеей. В ходе перестройки бюрократическое сопротивление, за редкими исключениями (публикация письма Нины Андреевой в 1988 г.), носило политически несогласованный характер, хотя и являлось мощным тормозом для реформаторов. Консервативному блоку отчаянно недоставало собственной политической программы. Даже самые консервативные аппаратчики к 1989 г. осознавали невозможность возвращения к брежневскому режиму. Кроме того, это крыло оказалось дискредитированным за годы разоблачений преступлений коммунистического режима и публичного признания неудач советской экономики. Когда советские консерваторы, наконец, в августе 1991 г. перешли к контрнаступательным действиям, их беспомощность выдавала глубокую неуверенность в себе.
Во второй половине 1989 г. возник трехсторонний пат. Номенклатурные реформисты, демократическая оппозиция и консерваторы взаимно сдерживали и блокировали друг друга. В момент, когда возникла отчаянная потребность в быстрых наступательных действиях, трансформирующих и тем самым спасающих государство при переходе от одного режима к другому, все три лагеря на вершине власти в Москве застряли в позиционном тупике. Это вызвало неразрешенную революционную ситуацию, длившуюся целых два года, вплоть до распада СССР в декабре 1991 г. Крушение Советского Союза не прекратило революционного хаоса. Его продолжением на уже постсоветском пространстве стали этнические сепаратистские восстания и гражданские войны в республиках. В самой России этот период хаотической неопределенности власти продлился до разгона переходного парламента в октябре 1993 г., но даже окончание революционной ситуации не означало восстановления государства. Оно просто пало и осталось лежать в обломках.
Перестройка начиналась с идеологической символики, взлетала с политикой, а вот рухнула все же из-за экономики. Наступивший во второй половине 1989 г. паралич центральной власти, перегруженной множеством требований со всех сторон, вызвал распад централизованной экономики. В первый раз за весь период перестройки развертывание политической борьбы приобрело ощутимые и притом устрашающие материальные последствия для основной массы населения. С распадом командной экономики под непосредственной угрозой оказались структуры повседневной жизни. С лета-осени 1989 г. ситуация приобрела быстроменяющийся и хаотический характер на всех фронтах. СССР невероятно зрелищным и скандальным образом преодолевал собственные табу. В стране провозглашенного социального равенства состоялось открытое появление первых миллионеров, в основном сколотивших состояние на экспортно-импортных операциях баснословной доходности. Вслед за торговцами (sorry, трейдерами) в самой зрелищной манере возникли рэкетиры – новое поколения силовых предпринимателей различного происхождения, от элементарных бандитов до продажных милиционеров и этнических криминальных групп на основе диаспор. Трудно переоценить и транслируемое по телевидению свержение коммунистических режимов в странах Восточной Европы осенью 1989 г. За пределами Москвы, особенно в национальных республиках, различные силы в условиях развала начали на ходу вырабатывать собственные стратегии выживания, которые выводили на передний план национализм.
Преимущественно консервативная региональная номенклатура спешно приступила к возведению защитных барьеров вокруг своих подведомственных юрисдикций. Одновременно региональные префекты областей и республик начали трансформировать старые сети бюрократического патронажа в местные политико-предпринимательские группировки – именно то, что в Чикаго назвали бы «политической машиной». Как ни странно, для якобы приверженных всему советскому консерваторов национализм, прежде совершенное табу, теперь оказался спасением. Отеческая защита территории с ее ресурсами и населением от чужаков (включая и Москву) в ситуации хаоса приобрела легитимирующую оболочку служения местным и этнонациональным интересам. Непосредственный успех этой стратегии (если судить с узкой перспективы власть имущих) наглядно подтверждается преобладанием бывших коммунистических первых секретарей среди президентов новых независимых государств и губернаторов регионов.
Интеллигенция и специалисты, составлявшие основу демократической политики перестройки, видя крушение своих московских идолов, также начали сдвигаться с классовых на национальные позиции. После потери надежд на центр осуществление любых чаяний и преобразований стало неотделимо от обретения государственной независимости. Это относится не только к национальным республикам, но и к самой России, чья радикальная интеллигенция вдруг осознала раскрывающиеся перспективы выхода из состава СССР его основной республики.
Наиболее успешным примером подобного рода стала Прибалтика, где массовая мобилизация питалась глубоко укорененным ощущением принадлежности к миру Европы, а не к миру России. В этом регионе национальные революции проходили быстро и вполне мирно, вопреки упоминавшимся в начале этой главы мрачным предсказаниям. Перспектива скорой европейской интеграции сыграла главнейшую роль в подавлении потенциальных конфликтов и придании более цивилизованного характера национализмам прибалтийских республик. Здесь демократизация предоставляла бывшей номенклатуре реалистичную надежду на возвращение к власти в новой роли народно избранных политиков и назначаемых по критерию соответствия должности управленцев после того, как политики из интеллектуальной среды покажут свою некомпетентность в ведении государственных дел. Вместо индивидуальной стратегии бегства и растаскивания ресурсов из рушащегося здания воспреобладала коллективная стратегия сохранения бюрократических позиций под прикрытием новой национально-западнической легитимности. Эффективность государств была в целом сохранена и быстро подкреплена процессом «гармонизации» с ведущими бюрократиями Евросоюза. Дела не меняют периодические коррупционные скандалы в ходе приватизации и в связи с транзитной торговлей между Западной Европой и Россией. Фактом остается, что в этой зоне войн не случилось.
В Средней Азии в основном мирный выход из СССР (кроме Таджикистана, трагически подтвердившего правило) стал возможным по совершенно иным причинам. Здесь после 1989 г. эффективность государства также была в целом сохранена или восстановлена, однако вовсе не потому, что власть была поделена между участниками национальных пактов, а напротив, потому, что власть была сконцентрирована в руках «хозяина» из рядов бывшей национальной номенклатуры. Основой концентрации власти послужили сети элитного патронажа. С советских времен эти внутриэлитные отношения выступали налаженными подспудными механизмами уплаты даней и перераспределения доходов и должностей, что обычно именуется коррупцией. Возникшие в годы перестройки политические радикалы и амбициозные политические перебежчики из рядов номенклатуры, пытавшиеся создавать оппозиционные националистические партии в целях захвата власти, оказались в итоге загнанными в эмиграцию либо кооптированными в учреждения новых независимых государств. Разрушительный бунтарский потенциал субпролетарских масс жестко сдерживался авторитарными режимами. Подавление субпролетарских восстаний могло быть при этом легитимно преподнесено как защита светского и суверенного национального государства от международного террористического заговора фундаменталистов, поскольку субпролетарии Средней Азии мобилизовывались в основном на платформе исламского пуританства.
Наконец, третий и типологически промежуточный вариант националистической мобилизации в период кризиса и распада СССР возник в Молдавии и на Кавказе. Здесь типичным исходом стал этнический конфликт и катастрофический распад государственности. Политизированная интеллигенция рано и мощно возглавила (а по большому счету создала) национальные гражданские общества. Особо отметим, что вектор национализма во всех случаях был явно западническим и по типу легитимации демократическим везде от Молдовы до Азербайджана. Мобилизации масс, вопреки распространенным подозрениям, не были предумышленным заговором. Мобилизации проявлялись столь бурно именно оттого, что возникали стихийно и анархически, поскольку внутри их авангарда шло острое статусное и личное соперничество. Радикализм вождей прямо соотносился с младшим, маргинальным либо богемным личным статусом. Грубо говоря, тем, у кого не было больших должностей, нечего было и терять, приобрести же они могли все – пускай лишь на мгновение. С этим социальным механизмом связан и повсеместный упор радикальной риторики на общенациональные травмы. Крайние политики получали наибольшие дивиденды от инвестирования в крайние эмоции. Такого рода эмоции возникали из общих негативных переживаний, обычно связанных с не полностью закрывшейся исторической раной и/или соперничеством с соседней нацией.
На Кавказе мы также находим причудливое сочетание крайностей в социально-классовом составе общества и в строении государственности. С одной стороны в столицах республик советского Закавказья наличествовала многочисленная национальная интеллигенция с почтенными традициями, статусом и очень неплохой включенностью в мировой культурный и научный контекст. То, что эти республики в 1918–1921 гг., пускай непродолжительное время обладали национальной независимостью, имело не только психологические, но и вполне ощутимые материально-институциональные последствия. Это, во-первых, семейная и общекультурная преемственность образованных элит, восходящих к первой эпохе модернизации в конце XIX в. Отсюда и впечатляющая плотность национальных культурных учреждений, в которых гнездились эмбриональные гражданские общества. По этим параметрам Армению, Грузию и Азербайджан вполне справедливо сравнивать с такими странами Центральной Европы, как Венгрия и Польша. С другой стороны, и в том видится существенное отличие, на Кавказе существовали значительные и весьма разнообразные слои субпролетариата. Регион оставался лишь частично индустриализованным, хронически не хватало привлекательных рабочих мест в промышленности. Вместе с тем обширная теневая экономика, сезонные трудовые миграции (шабашничество) и с 1960-х гг. ориентированное на потребительские рынки центральных областей СССР получастное приусадебное хозяйство обычно предлагали куда более высокие доходы. Немаловажно, что эти стратегии жизнеобеспечения позволяли сохранить традиционные модели семейной жизни, а с ними и представления об исконности национальных начал, воображаемых в патриархальных категориях. Политическая активность субпролетариев придала бешеную энергию гражданским обществам и движениям, у истоков которых стояла национальная интеллигенция. Субпролетарии внесли в политическую мобилизацию свой конфликтный задиристый габитус – пресловутую пассионарность, скопом приписываемую всем кавказцам. В результате национальные движения на Кавказе быстро приобретали радикальные и насильственные черты.
Вторым крупнейшим источником противоречий служит характер государственных учреждений – внешне современных и бюрократических настолько же, насколько и в целом аппарат советской диктатуры развития, но в то же самое время относительно периферийных и оттого в меньшей степени дисциплинируемых производственными требованиями военно-индустриальных задач. За вычетом находившихся преимущественно в центральном подчинении стратегически важных секторов (нефть, отдельные военные предприятия, общесоюзный транспорт, передовые научные институты, главные курортные зоны) властям республик оставались местные хозяйственные и социальные функции, связанные в основном с перераспределением бюджетных средств. Центру по культурным причинам было нелегко, а по большому счету, и ни к чему налаживать эффективную отчетность в повседневной деятельности республиканских правительств Закавказья. Сочетание остаточных перераспределительных функций и зависимости от централизованного поступления ресурсов с национальным федерализмом и этническими критериями рекрутирования местных распорядителей благоприятствовало подспудной институционализации взяточничества и хищений. Снизу и даже изнутри такие госучреждения воспринимались непроходимым нагромождением статусных синекур и рентных кормушек, а не аппаратом эффективного управления и обеспечения общественных благ. Пускай это впечатление несло в себе изрядную долю эмоционального максимализма, указывающего, между прочим, на вполне современные и европейские ожидания населения по отношению к государству. Все-таки школы, больницы, общественный транспорт, строительство, госторговля, суды и милиция как-то работали, хотя и с повсеместной коррупционной смазкой. Но главное здесь то, что личностная коррупционная обусловленность доступа к общественным благам и сам их низкий уровень совершенно перестали соответствовать идее легитимной публичной власти.
В последние годы советского периода Кавказ представлял собой странное сочетание вопиющей неопатримониальной коррупции «азиатского» размаха и европейских устремлений, основным носителем которых выступала мощная интеллигенция. Эти устремления, впрочем, не всегда были благом. Они могли выражаться в утрированном подражании западной моде, что питало теневые рынки и коррупцию среди самой интеллигенции, которой приходилось изыскивать средства на приобретение втридорога статусно предписанной и столь желанной потребительской контрабанды. Либо, менее безобидно, этот комплекс проявлялся в хвастливо завышенной самооценке национальных культур (армяне гордились своей древностью и изначальным христианством, грузины славились как «французы Кавказа»). Результатом стольких противоречий стало особо ломкое государство – слишком явно корыстное и коррумпированное, чтобы найти в себе легитимность и силы для сохранения функциональной бюрократической устойчивости, и в то же время окруженное многочисленной, активной и амбициозной контрэлитой, в моменты уличных противостояний и этнических войн поддерживаемой задиристым субпролетарским простонародьем. Если оппозиционерам и не удавалось удержать захваченную власть, то по крайней мере, их сил объективно хватало, чтобы не позволить своим противникам из бывшей номенклатуры целиком обратиться в деспотию. В итоге Кавказ попал в крайне неспокойную зону где-то на полпути между Польшей и Узбекистаном.
Глава 6
Борьба за Советские обломки
«Государство на самом деле никогда никому особенно не нравилось, хотя основное большинство населения и не противилось историческому росту его власти, поскольку в государстве видели проводника прогресса. Однако к чему терпеть государство, если оно оказалось не в состоянии выполнить взятую на себя роль? Но в отсутствие государства, кто мог теперь обеспечить безопасность на повседневном уровне?»
К 1989 г. структурные ограничители ослабли настолько, что действующие лица драмы не могли более с уверенностью предсказывать последствия собственных слов и решений. Чем дальше заходил процесс развала СССР, тем более бурной и хаотичной становилась схватка за то, кому теперь достанутся его политические и экономические активы. Неопределенность, в те дни воцарившаяся в общественных структурах и умах людей, отнюдь не означала наступления полной свободы от ограничителей. Рушащаяся система создавала хаотический лабиринт, который оставлял ограниченный набор ходов. Дальнейшая череда событий могла определяться калейдоскопически случайным сочетанием основных элементов, таких как место и время действия (вполне по ленинскому «вчера было рано, завтра будет поздно», но как узнать, когда пора?), личные связи, габитус («нрав»), текущее общественное настроение, просто даже одним-единственным случайно удачным или не слишком удачным поступком.
В этой главе мы будем отслеживать извилистые пути политической борьбы начала девяностых в ситуации кризиса и наступавшего распада государства. Спектр вариантов мы находим в примерах национальной революции в Чечне, этнической гражданской войны в Абхазии, а также дважды потерпевшей неудачу революции в Кабардино-Балкарии, что затем обернулось «нормальной» квазиреставрацией номенклатурного режима. Герой нашего повествования Муса Шанибов играл видную роль во всех трех случаях. Кроме того, мало кому даже среди экспертов известное «чудесное избавление» Аджарии в 1990–1991 гг. предоставляет ценный аналитический контраст войне в Абхазии и даже куда более известной трагедии Боснии и Герцеговины. Здесь мы столкнемся с весьма драматическими эпизодами – включая убийства, побеги из тюрьмы, батальоны добровольцев и революционные толпы, приступом берущие бастионы государственной власти.
Рассмотрение примеров Чечни, Абхазии и Кабардино-Балкарии предоставит нам достаточно панорамный вид на посткоммунистическую периферию. Ранее Чечня (как теперь ни трудно поверить) была высоко индустриализованной республикой, хотя в основном и анклавно с центром в ее столице городе Грозном. В Абхазии не было ни сколько-нибудь значительной промышленности, ни по-настоящему больших городов. Здесь основой уникального благосостояния служила повсеместная и крайне прибыльная неформальная экономика субтропических курортов и ориентированного на частный рынок цитрусового плодоводства. Кабардино-Балкария находилась где-то посредине по степени индустриализации в советский период и в экономико-демографическом плане, хотя организационно и культурно стояла несколько ближе к Чечено-Ингушетии. В 1990-x гг. государственные структуры Чечни оказались полностью разрушенными вследствие революции и войны; в Абхазии госаппарат после войны за отделение от Грузии оказался полуразрушенным; в Кабардино-Балкарии старый режим устоял против митингующих толп и экономического кризиса, вернув себе власть под покровительством Москвы, хотя и в значительно усеченном виде. Таким образом, мы замкнули аналитический круг и вернулись к темам, поднятым в первой главе, включая две сравнительно-аналитические задачки: почему Кабардино-Балкария непохожа на Чечню, и почему Кавказ в целом вышел из коммунистического периода совершенно иначе, чем Центральная Европа? И, наконец, что все это означает для ближайшего будущего?
Отступательная контрстратегия перестройки
На угрозу утраты контроля над Восточной Европой и республиками СССР во второй половине 1989 г. Москва ответила двумя совершенно разными способами. На внешнем фронте были предложены неожиданно щедрые компромиссы; в то же самое время на внутреннем фронте центр ответил демонстрациями военной силы и подрывными спецоперациями против национальных движений, приблизившихся к захвату власти в союзных республиках и угрожавших отделением от Советского Союза. В первом случае стратегия компромиссов, упреждающих худшее, вылилась в серию «бархатных» демократических революций в соцстранах Восточной Европы. Во втором же случае стратегия подрывных спецопераций способствовала эскалации межэлитного соперничества по линиям этнической и региональной напряженности в серию войн на южной периферии СССР, от Приднестровья до Закавказья и Таджикистана.