Холерные вибрионы размножались с космической скоростью. Каждые четыре часа надо было начинать подробный анализ подозрительной микробной культуры, выраставшей в виде голубовато — серой пленки на поверхности жидкой питательной среды. Холерные вибрионы очень любят кислород (строгие аэробы) и, как ряска в пруду, стремятся захватить поверхность питательного раствора.
От усталости и напряжения случались досадные промахи. Один из них мог оказаться трагическим. В каком-то смысле работа микробиолога может сравниться с работой минера. Дернулась рука, и шприц, соскользнув, впивается вместо вены лабораторного животного в руку микробиолога или его ассистента. В те времена (1970) в СССР не пользовались автоматическими пипетками. Надо было очень осторожно переносить среду с бактериями из одной пробирки или колбы в другую. Именно с колбой, в которой росла свежевыделенная культура холерного вибриона, и произошла авария. Лаборантка достала из термостата колбу, в которой росли холерные вибрионы, и поставила не на деревянную поверхность лабораторного стола, а на стекло, покрывавшее письменный стол, за которым врачи делали записи. Стекло стола было холодным, и когда лаборантка подняла колбу, дно откололось, и содержимое колбы с миллионами холерных вибрионов хлынуло на пол, на халат лаборантки, на все, что было вокруг. Девушка онемела от ужаса, потом зарыдала в отчаянии, не зная, как предотвратить катастрофу. Из лаборатории нельзя было выходить. В то же время никто из сотрудников не мог войти к нам, чтобы помочь — невозможно было подвергать опасности массивного заражения новое лицо. Надо было сохранять хладнокровие. Пространство письменного стола и пол вокруг были особенно опасной зоной. По внутреннему телефону я рассказал о ситуации второму врачу нашей смены, которая, к счастью, вместе с другой лаборанткой и санитаркой, перекусывала в подсобке. Они передали нам дезинфицирующий раствор хлорамина и смену лабораторной одежды, Мы обработали лабораторию, собрали осколки стекла, переоделись и снова обработали комнату дезинфицирующим раствором. За окном безмятежно дежурили сотрудники госбезопасности. Оставалось скинуть вторую смену лабораторной одежды и лабораторной обуви, принять душ, снова переодеться и продолжать анализы.
Опасная и тяжелая работа стала рутиной. Целые сутки мы находились в замкнутом пространстве лаборатории. Нередко обнаруживались довольно странные вибрионы, как бы нечто среднее между холерным вибрионом и безвредными вибрионами, обитающими постоянно во внешней среде. Эти «странные» микробы не подходили ни под одну классификацию. Они не склеивались (агглютинировались) противохолерной сывороткой, не растворялись бактериофагами, но продуцировали токсины и могли разрушать эритроциты. Может быть, они были гибридами? После дежурства я старался побыстрее перехватить что-нибудь в кафе или столовой, попавшейся по дороге в гостиницу, запереться в своем номере, принять душ и свалиться в мгновенном сне. Иногда хватало сил позвонить домой, услышать голоса Милы и Максима. К вечеру я приходил в себя, одевал чистую рубашку и приличные брюки (в те времена у большинства молодых интеллигентов было не больше одного выходного костюма, приличной пары брюк и пиджака/брюк для ежедневной рутины), и шел на набережную прогуляться и поужинать. Чаще всего я шел в ресторан при Морском Порте. Почти все столики были свободны. Отдыхавшие в Ялте постарались уехать до объявления карантина. А новые не приезжали — город был закрыт. Я садился за столик поближе к морю, заказывал что-нибудь подешевле, скажем, рыбу под печальным названием нототения, которую подавали с жареной картошкой, или просил принести мясное рагу, стаканчик кислого вина и слушал одиноких музыкантов, которые играли шлягеры для самих себя.
У меня оставался еще целый день до следующего дежурства по лаборатории. На ялтинской набережной я нашел одну кафешку, которая открывалась в 8 утра. Из номера приносил с собой блокнот, карандаш, шариковую ручку, садился за столик под зонтиком подальше от дверей, заказывал кофе, какие-то бутерброды и начинал сочинять. Это была проза. Один из моих первых опытов экспериментальной прозы, сюжетом которой послужили воображаемые приключения в Крыму американского зоолога по фамилии Лосински во время эпидемии холеры. Само действо: кафе, писатель, официант, приносящий очередную чашечку кофе — были долгом благодарной памяти Эрнесту Хемингуэю и его мемуарному роману «Праздник, который всегда с тобой». Кафе. Писатель. Блокнот. Карандаш. Официант. Правда, там была парижская улочка в мирные 20-е годы. А здесь — ялтинская набережная во время холеры начала 70-х.
Набережная была пустынна. В ресторанах сидели считанные посетители из тех, кто решил никуда не бежать или по неведению приехал отдыхать незадолго до объявления карантина. Местные жители рассказывали, что так же пустынно было в Ялте сразу после войны.
Купаться на городских пляжах было запрещено. У меня было много времени, и я уходил берегом моря в сторону Никитского Ботанического сада. По дороге купался на одном из диких пляжей. Обдумывал теоретические пути изменчивости холерного вибриона. Все больше и больше склонялся к гипотезе фаговой трансдукции. То есть переносу участков ДНК, контролирующих патогенность (болезнетворность) от одного биотипа вибриона другому при помощи бактериофагов — микробных вирусов. Еще в последний год в медицинском институте, когда я занимался в студенческом научном кружке при кафедре микробиологии, меня заинтересовали работы первооткрывателя бактериофага Феликса д’Эрелля (1873–1949). Летом 1959 года я побывал в Тбилиси в Институте Бактериофага (в то время называвшемся Институт вакцин и сывороток), основанном Феликсом д’Эреллем и Георгием Элиавой в 30-е годы. Отсюда — идеи изменчивости, связанные с бактериофагами. Я валялся на песке, купался в Черном море и мечтал поскорее вернуться домой и засесть за письменный стол.
Наконец, в середине сентября холерный вибрион исчез из материалов, направляемых на анализ. Нам объявили, что к концу сентября мы сможем вернуться в Москву. Однако, надо было пройти карантин. Поскольку инкубационный период заболевания холерой — от одного до пяти дней, предстояло пробыть в Ялте пять дней с момента прекращения работы в лаборатории до дня отлета в Москву. Это было время полного и безмятежного безделья. Городские пляжи были снова открыты. Проведя два — три часа за сочинительством, я шел к морю, которое начиналось тут же. Стоило спуститься с набережной, и ты — на берегу, где ленивое море накатывается на гальку пляжа, а обнаглевшие за время эпидемии чайки нехотя уступают место одинокому чудаку.
Я вернулся в Москву. Через некоторое время мне позвонила сотрудница научно-популярного журнала «Природа». Мне предложили написать статью, в которой обсуждались бы проблемы изменчивости возбудителя холеры. Несмотря на бурное развитие генетики и молекулярной биологии некоторые биологи продолжали придерживаться взглядов Т. Д. Лысенко (1898–1976) о том, что в изменчивости главным является внешняя среда, а не гены. Поэтому и генетическая изменчивость не допускалась этими «учеными» как фактор эволюции. Одним из таких мастодонтов, продолжавших занимать командные позиции в микробиологии, был H. H. Жуков-Вережников (1908–1981). Он был яростным защитником теории изменчивости (без генов!) Т. Д. Лысенко и псевдонаучной гипотезы О. Б. Лепешинской (1871–1963) о происхождении клеток «из живого вещества».
Моя статья под названием «Изменчивость возбудителя холеры» появилась в журнале «Природа», № 6 за 1971 год. Это была первая открытая публикация о холере в СССР. Заключительные разделы статьи были посвящены анализу процесса изменчивости возбудителя холеры при помощи бактериофагов: «Фаги, происходящие из лизогенных бактерий, могут нести с собой участок хромосомы или эписомы донора — вибриона, ДНК которого передается бактерии-реципиенту. При внедрении фаговой ДНК внутрь вибриона-реципиента, относящегося к иному биотипу, возникает его лизогенизация. В этом состоянии фаговый геном воспроизводится одновременно с геномом лизогенизированного реципиента и перенесенными детерминантами донора (генами). В то же время геном фага образует специфическое (иммунное) вещество, или репрессор, которое препятствует вегетативному размножению и созреванию фага, т. е. лизиса вибриона — реципиента не происходит. Репрессор препятствует повторному инфицированию лизогенизированных (теперь уже лизогенных) бактериальных клеток гомологичными фаговыми частицами. Для индукции лизогении (превращения профага в фаг с последующим лизисом бактерий) необходим внешний агент: ультрафиолетовое излучение, антибиотики (актиномицин, митомицин), акридины и др. Кроме того, в небольшой части популяции лизогенных бактерий созревание фага происходит спонтанно. Следовательно, теоретически допустимо, что среди популяции холерного бактериофага, существующей в период вспышки холеры, имеются частицы фага, способные перенести свойства холерою вибриона на холероподобные вибрионы, в огромном числе обитающие в Мировом океане. Лизогения у холерных вибрионов была описана многими исследователями. Особенно высока степень лизогении у холерного вибриона Эль-Тор. Умеренные фаги, выделенные из „Целебесских“ культур вибриона Эль-Тор, могли растворять культуры классической азиатской холеры. Теоретическое предположение о возможности передачи высокой степени патогенности (болезнетворности) от вибриона Эль-Тор к классическим холерным вибрионам или холероподобным вибрионам было подтверждено экспериментально работами американских и индийских микробиологов. Можно предположить, что современный холерный вибрион Эль-Тор — результат трансдукции или лизогенной конверсии (передача генов при помощи умеренного, не лизирующего бактериогфага) холероподобных вибрионов, продуцирующих гемолизин (вещество, растворяющие эритроциты), и экзотоксин (вещество ядовитое для человека). Среди множества видов холероподобных вибрионов можно назвать хотя бы V. nassik, который характеризуется высокой токсигенностью, продукцией гемолизина и другими признаками, сближающими его с холерным вибрионом. Наша гипотеза подтверждается и тем, что при исследовании чувствительности к различным химиопрепаратам у более чем тысячи штаммов (культур) вибриона Эль-Тор выявилось следующее: по резистентности к полимиксину вибрионы Эль-Тор и холероподобные вибрионы были близки, отличаясь от классического возбудителя холеры. Полагаем, что на этом процесс изменчивости возбудителя холеры не прекратился. Высокая степень лизогении (продукции бактериофага) будет способствовать и в дальнейшем взаимной передаче генов антибиотикоустойчивости и вирулентности между классическим, эльторовским и холероподобными вибрионами. Нарастание разновидностей возбудителя холеры еще более усложнит лабораторную диагностику инфекции. Все это, возможно, приведет к широкому распространению генов холерного вибриона путем их переноса на холероподобные вибрионы или на бактерии кишечной группы. Отсюда, с одной стороны — повышение коллективного иммунитета населения к холерным антигенам, с другой — возможная аллергизация. Генетическая изменчивость возбудителя холеры, приводящая к его сапрофитизации (сближению с холероподобными вибрионами), может вызвать изменение эпидемического процесса и патогенеза холеры. Течение этой инфекции будет все реже напоминать классическую холеру, но чаще приводить к токсикоинфекции по типу острого гастроэнтерита. Возможны и случаи проникновения вибрионов во внутренние органы с развитием гнойно — септических очагов».
Вскоре после выхода июньского номера журнала «Природа» за 1971 год редакция организовала встречу с читателями в огромном зале Политехнического музея в самом сердце Москвы, неподалеку от памятных в хорошем и трагическом смысле мест: площади Дзержинского со штаб-квартирой КГБ на улице Лубянка, в подвалах которой допрашивали и пытали инакомыслящих; Детским Миром, где мы с Милой покупали игрушки и одежду для Максима; квартирой-музеем В. В. Маяковского (1893–1930), где застрелился великий поэт, не выдержавший конфликта между талантом и совестью; издательство «Детская литература», где будет принят, а потом запрещен к изданию первый вариант моей научно-художественной прозы «Охота на Рыжего Дьявола», после того, как в 1987 году я подал документы на выезд из СССР; здание ЦК КПСС на Новой площади со зловещей Идеологической Комиссией, диктовавшей законы искусства и литературы; Московская синагога на улице Архипова, куда мы приходили покупать мацу на Пасху. Все это были памятные места, с которыми связана моя жизнь в русской литературе и русской науке.
В конце лета 1971 года в Ленинграде от рака поджелудочной железы умер мой отец. Он был красавец, умница, театрал, знаток истории. Отец добровольцем пошел на обе войны: Финскую и Отечественную, был ранен, награжден, любим женщинами, друзьями, родственниками. Был всегда удачлив в инженерном автомобильном деле и неудачлив в семейных делах.
Мечтал когда-нибудь сойти с трапа самолета, приземлившегося на земле Израиля. Мечтал хоть одним глазком взглянуть на знаменитые автомобильные конвейеры Форда. Был похоронен под звуки заводского духового оркестра на Преображенском кладбище в Ленинграде.
ГЛАВА 12
Феликс д’Эрелль в Грузии
Летом 1959 года я впервые узнал о загадке, окружающей жизнь великого микробиолога Феликса д’Эрелля. В это время я закончил медицинский институт, надеялся после прохождения службы армейского врача стать микробиологом и был крайне увлечен уникальной комбинацией биологических свойств микробного штамма Staphylococcus aureus под названием 209 Р. Этот стафилококк был международным стандартом чувствительности к пенициллину. В то же время штамм стафилококка 209 Р лизировался (растворялся) только одним бактериофагом 42D из международной коллекции вирусов, убивающих культуры бактерий. А вдруг поливалентный (способный растворять многие культуры стафилококка) бактериофаг д’Эрелля способен убивать стафилококка 209 Р? Я знал, что коллекция бактериофагов, выделенных когда-то Феликсом д’Эреллем, хранится с довоенных времен в Тбилисском Институте вакцин и сывороток (первоначальное название Институт Бактериофага теперь восстановлено). Летом 1959 года поездом Ленинград — Тбилиси я впервые приехал в столицу Грузии и на следующий день отправился в Сабуртало, где в парке над рекой Курой располагался Институт вакцин и сывороток. Я надеялся, что встречу кого-нибудь из научных сотрудников, работавших в довоенные годы с Феликсом д’Эреллем. Всего три года прошло с тех пор, как в 1956 году Н. С. Хрущев разоблачил культ личности Сталина и шесть лет как был расстрелян Лаврентий Берия. Люди еще были осторожны, закрыты, избегали обсуждать острые вопросы политики, боялись, что времена террора могут вернуться. Символом этих недавних времен был странный коттедж, примыкавший к территории институтского парка, но отделенный от всего окружающего мира глухой чугунной решеткой. Мне рассказывали в Тбилиси, что это и есть знаменитый «французский коттедж», построенный специально для семей основателей Института Бактериофага — Феликса д’Эрелля и Георгия Элиавы. Я узнал, что после расстрела Г. Г. Элиавы в 1937 году «французский коттедж» перешел в распоряжение органов госбезопасности.
Прошло много лет. В 1977 году я вернулся к истории, связанной с приездом д’Эрелля в Грузию. Я многое узнал о последних годах жизни великого ученого. Феликс д’Эрелль родился в Монреале в 1873 году во франко-канадской семье и был похоронен в окрестностях Парижа 22 февраля 1949 года. Во Франции говорят: «Поэты рождаются в провинции, но умирают в Париже». Закончив в 1886 году парижский лицей Людовика Великого, он вернулся в Канаду в Монреаль. Выдающиеся достижения в микробиологии принесли д’Эреллю многочисленные научные награды, включая медаль Левенгука из Амстердамской Академии Наук, почетную степень доктора медицины из Лейдена, звание почетного профессора из Тбилисского университета. Он был профессором бактериологии в Гватемале, бактериологом при правительстве Мексики, руководителем лаборатории в Институте Пастера в Париже, директором микробиологической лаборатории при Международной карантинной службе в Египте, профессором протобиологии в Йельском университете (США) и научным руководителем Тбилисского Института Бактериофага.
Феликс д’Эрелль разделил заслугу в открытии бактериофага с английским микробиологом Ф. В. Твортом (1853–1943). В 1915 году Творт описал «фактор», который передавался от одной генерации бактерий к другой и приводил к растворению («прозрачному перерождению») колоний стафилококков в процессе их роста на поверхности питательного агара. Способность растворять микробные колонии совпадала с некоторыми другими свойствами, характерными для вирусов: внутриклеточное размножение и прохождение через фильтры, задерживающие бактерии. Статья д’Эрелля, опубликованная на два года позже, в 1917 году, давала точное описание феномена бактериофагии и предсказывала возможный терапевтический эффект бактериального вируса. Публикация вызвала «снежную лавину» статей (4000 в течение нескольких лет!) других ученых, которые подтвердили данные д’Эрелля. Начиная с его первой и до самой последней публикации можно проследить связь открытия д’Эрелля с основными феноменами современной молекулярной генетики: трансдукцией, лизогенией, трансфекцией, рекомбинацией и другими. Однако слава д’Эрелля, вольно или невольно связанная с именем Творта, оказалась горькой славой. Начиная с 1921 года, когда Ж. Борде (1870–1961) и А. Грациа (1893–1950) фактически обвинили его в плагиате, д’Эрелль во всех своих статьях и книгах вплоть до его последней публикации 1949 года в «Science News» пытался подтвердить и несомненно подтвердил, что он еще в 1910 году обнаружил живое начало, способное лизировать бактерии. Этот литический фактор, по мнению д’Эрелля, был микробным вирусом, способным проходить через фильтры, задерживающие бактериальные клетки. Таким образом, публикация 1917 года, основанная на обнаружении дизентерийного бактериофага, была, несомненно, продолжением наблюдений д’Эрелля, относившихся к 1910 году. Он писал: «15 сентября 1917 г. д-р Ру (директор Института Пастера —
Истины ради следует заметить, что ни Творт в 1915 году, ни д’Эрелль в 1917 году не сослались на открытие фильтрующихся вирусов, вызывающих мозаичную болезнь табака. Это открытие было сделано в 1892 году русским биологом Д. И. Ивановским (1864–1920). Точно так же ни Творт, ни д’Эрелль не ссылались на П. Роуса (1879–1970), открывшего в 1911 году вирус, вызывающий образование злокачественной опухоли — куриной саркомы. Вероятнее всего предположить, что Творт и д’Эрелль пришли к открытию бактериофага независимо друг от друга, но, несомненно, используя опыт предшественников, открывших вирусы растений и животных.
Тем не менее, судьба одного из первооткрывателей бактериофага Феликса д’Эрелля в 1970-е годы была полна загадок. Одним из «белых пятен», так и не исследованных до конца, являлся период его работы в Тбилиси в середине 1930-х. Американский профессор микробиологии Д. Ч. Дакворт (D. H. Duckworth) в своей статье «Кто открыл бактериофаг?», опубликованной в 1976 году в журнале «Ревью Бактериологии», указывала на единственный период в жизни ученого, о котором д’Эрелль избегал упоминать в своих мемуарах о многочисленных странах, в которых он побывал с научными экспедициями. Он никогда не писал о поездках в Советский Союз. Д. Ч. Дакворт заключает: «Его огненный гений, к несчастью, материализовался окончательно в России, куда д’Эрелль приезжал несколько раз в течение 1930-х, чтобы основать Институт по изучению бактериофага. В течение одного из этих визитов его преданнейший и ближайший помощник, Элиава, был арестован и расстрелян».
Мне удалось узнать, что Феликс д’Эрелль приезжал два раза в Грузию. Большую часть времени (1933–1934 и 1934–1935) он провел в столице Грузии — Тбилиси. Профессор Георгий Элиава, ближайший сотрудник д’Эрелля, был арестован и расстрелян в 1937 году, но в противоположность мнению профессора Дакворт, к этому времени д’Эрелль вернулся в Париж. Я обнаружил, что этот загадочный период в жизни выдающегося ученого так и остался непроясненным до конца, что привело исследователей к ошибочным представлениям о последних годах жизни д’Эрелля. Ученый осознал, хотя и слишком поздно, что оказался между молотом и наковальней. Слава отвернулась от него. Отверженный всеми из-за своих «просоветских симпатий», он никогда больше не вернулся в свою лабораторию в Институте Пастера в Париже. Он утратил иллюзии, но не своих недоброжелателей. Началась Вторая Мировая война. Немцы оккупировали Париж. Канадец по рождению, Феликс д’Эрелль был арестован как подданный Великобритании. Он отказался сотрудничать с германским командованием, которое предложило ученому наладить производство бактериофага для лечения раневых инфекций у немецких солдат и офицеров. Оккупационные власти бросили 70-летнего ученого в тюрьму, где он находился до 1944 года, когда Париж был освобожден американскими войсками вместе с отрядами французского Сопротивления.
Первая публикация о пребывании Феликса д’Эрелля в Тбилиси появилась в 1974 году. Автором был И. А. Георгадзе, работавший в 30-е годы лаборантом у Элиава и д’Эрелля в Институте Бактериофага. В этой статье рассказывается, что еще в 1917 году, то есть вскоре после описания д’Эреллем дизентерийного бактериофага, молодой грузинский микробиолог Элиава обнаружил холерный бактериофаг в водах реки Куры. Вполне естественно, что это послужило началом личной и научной дружбы между д’Эреллем и Элиавой. Дружба и сотрудничество укреплялись в годы работы грузинского микробиолога в Институте Пастера, куда его приглашал д’Эрелль (1918–1921, 1925–1927 и 1931–1932). Из публикации И. А. Георгадзе следовало также, что д’Эрелль оба раза посетил Грузию вместе с женой Мэри: с октября 1933 по апрель 1934 года и с ноября 1934 по май 1935 года. Работал он безвозмездно. Останавливался профессор д’Эрелль в гостинице «Ориан». В 1934 году в сборнике научных статей, вышедшем в столице Азербайджана Баку, были опубликованы работы Ф. д’Эрелля «Бактериофаг и иммунитет» и Г. Элиавы «Природа бактериофага». Зимой 1935 года д’Эрелль посетил Москву, где встретился с Каменским, Народным Комиссаром Здравоохранения СССР. Французскому ученому было предложено продолжить свои исследования в одном из институтов Москвы, но он отказался. Почему? Не предчувствовал ли он, что вскоре навсегда покинет Советский Союз? Или не желал находиться под столь близким контролем государственного аппарата СССР? Все это лишь наши предположения. Несомненно одно: к этому времени (1935) д’Эрелль начал осознавать, что же на самом деле происходит в стране. Он увидел, что существует жестокая борьба за власть внутри коммунистической партии (персональное сообщение бывшей научной сотрудницы д’Эрелля — Е. Г. Макашвили, 1977). Эта борьба, в определенной мере, может быть проиллюстрирована историей издания в Тбилиси монографии Феликса д’Эрелля «Бактериофаг и феномен выздоровления», переведенной на русский язык Г. Г. Элиавой, в то время директором Института Бактериофага. Переведенная книга вышла в свет в феврале 1935 года и была посвящена Сталину. Это посвящение, так же как и попытки послать книгу в Москву прямо Сталину, оказались роковыми для Элиавы и, в конце концов, стоили ему жизни. Элиава и, возможно, д’Эрелль под его влиянием верили в справедливость Сталина и надеялись, что он защитит ученых от преследований Берия, который был в то время Первым секретарем компартии Грузии. Но Сталин не защитил Элиаву. Только своевременное возвращение д’Эрелля из Тбилиси в Париж спасло его от репрессий, которым подвергались иностранные специалисты, обвинявшиеся в шпионаже во время процессов 1937–1938 годов.
Но вернемся к тому времени, когда д’Эрелль работал в Тбилиси. В своей статье И. А. Георгадзе вспоминает, что д’Эрелль мастерски владел лабораторной техникой и работал ежедневно с 8 часов утра до позднего вечера с культурами бактерий и бактериофагами. Он был одержим идеей получить высокоактивные расы бактериофагов, чтобы успешно лечить бактериальные инфекции. Однако несмотря на глубокое уважение, которым он был окружен в Грузии — избрание почетным профессором Тбилисского университета, издание перевода его монографии о бактериофаге, начало строительства Института Бактериофага по проекту архитектора Берштамма — д’Эрелль не переставал чувствовать себя на чужбине в Грузии. В 1935 году он вернулся в Париж и оттуда продолжал посылать в Институт Бактериофага оборудование, купленное на свои собственные средства. Однако, его связи с Элиавой прервались, и позднее (1937? 1938?) д’Эрелль узнал о смерти своего преданнейшего ученика и коллеги. Он понял, что больше никогда не вернется в Грузию.
В 1975–1977 годы я продолжил свои попытки изучить историю пребывания Феликса д’Эрелля в Грузии. Для этого были две главные причины: 1. Исследования культур стафилококков, вызывавших инфекции у строителей БАМа (Байкало-Амурская магистраль); 2. Статья Д. Ч. Дакворт «Кто открыл бактериофаг?», с которой я ознакомился в 1976 году. К тому же, культуры Staphylococcus aureus, которые я выделил на БАМе, были высоко устойчивы практически ко всем антибиотикам, которые применялись в то время в советской клинической медицине. Поливалентный стафилококковый бактериофаг, селекционированный еще д’Эреллем, мог оказаться эффективным лечебным средством. Кстати сказать, даже «упрямец» — международный эталонный штамм 209 Р лизировался д’эреллевским поливалентным бактериофагом. Несомненным отличием бактериофагов от антибиотиков и других химиотерапевтических препаратов является их способность преодолевать устойчивость микроорганизмов к антибиотикам.
В мае 1977 года я прилетел в Тбилиси. Со мной был десятилетний Максим. Я привез в Институт вакцин и сывороток (Институт Бактериофага) коллекцию, насчитывавшую около 300 культур Staphylococcus aureus, выделенных при различных гнойных заболеваниях у строителей БАМа. От всего сердца я благодарен моим коллегам по Институту Бактериофага: И. А. Георгадзе, Е. Н. Церетели, Т. Г. Чанишвили, А. Н. Майпариани и Е. Г. Макашвили, вместе с которыми я провел множество экспериментов по определению чувствительности стафилококков к поливалентному бактериофагу д’Эрелля. Практически все культуры стафилококка весьма активно лизировались поливалентным бактериофагом, что позволило рекомендовать фаготерапию стафилококковых инфекций на БАМе. Уместно будет сказать, что я использовал всякую возможность, чтобы изнутри понять историю Института, построенного благодаря вдохновению и энтузиазму Феликса д’Эрелля и Георгия Элиавы. Я бродил по аллеям институтского парка и размышлял. Максим катался в парке верхом на ослике с французским именем Жак. Не было ли это знаком симпатии грузин к Франции? Я останавливался около вивария, приходил к берегу Куры и пытался вообразить, как сложилась бы судьба великого ученого, если бы не страшные годы Сталина — Берии. Да и мой собственный опыт свидетельствовал о том, что щупальца тоталитарного коммунизма доползли и до нашего времени. Снова и снова мои мысли возвращались к истории «французского коттеджа», отрезанного чугунной оградой от территории Института Бактериофага.
Еще были живы редкие свидетели, которые щедро поделились со мной некоторыми деталями пребывания д’Эрелля в Тбилиси. Это были, прежде всего, И. А. Георгадзе и Е. Г. Макашвили.
Феликс д’Эрелль и его жена Мэри в первый раз приехали в Грузию осенью 1933 года. Они приплыли в Батумский порт на корабле из Марселя по Средиземному морю, через проливы Босфор и Дарданеллы. В Батуми гостей встречал директор Института Бактериофага профессор Г. Г. Элиава. Новое здание Института в районе Сабуртало, там, где начинается Военно-Грузинская дорога, еще не было построено. Феликс д’Эрелль работал в старом здании Института в самом центре Тбилиси, на улице Мачабели дом № 4, неподалеку от гостиницы «Ориан». Е. Г. Макашвили рассказывала мне, что в ноябре — декабре 1933 года д’Эрелль страдал затяжным бронхитом, но ни на один день не прерывал работу в лаборатории. Он чувствовал себя несчастным, если тратил хотя бы минуту на что-нибудь далекое от микробиологии. Такой фанатизм, по мнению Е. Г. Макашвили, был присущ первым пророкам. Эта преданность своему делу происходила из его абсолютной уверенности в том, что «бактериофаги спасут человечество от инфекций». День за днем он работал с бактериофагами, уничтожавшими культуры Staphylococcus aureus, Shigella dysenteriae, Vibrio cholerae и Bacillus pestis (возбудители стафилокококковых инфекций, дизентерии, холеры и чумы), никогда не выказывая усталости. И. А. Гергадзе не раз вспоминал, что д’Эрелль в совершенстве владел лабораторными навыками, включая даже такие сложные, как стеклодувные работы. Он сам всегда работал с возбудителями особо опасных инфекций: микробами холеры и чумы.
К весне 1934 года начал затягиваться один из узлов трагедии, которая в конце концов стоила жизни Г. Г. Элиаве. Над Институтом Бактериофага нависла зловещая тень Лаврентия Берии, бывшего в то время руководителем компартии Грузии, который мастерски владел механикой политико-уголовной интриги. Зимой — весной 1934 года Элиава с одобрения д’Эрелля передал стафилококковый бактериофаг одному из тбилисских врачей для лечения больного с тяжелым диабетом, осложнившимся заражением крови, вызванным Staphylococcus aureus. К сожалению, стафилококковый бактериофаг еще не был зарегистрирован в Фармакопее СССР. Агенты Берии, которые наблюдали за каждым шагом «иностранного специалиста» и его сотрудников, были осведомлены о рискованном клиническом эксперименте. Но и отказаться от шанса помочь больному было несовместимо с принятыми нормами врачебного долга. К счастью, больного удалось спасти от сепсиса. В апреле 1934 года д’Эрелль отправился домой во Францию, а в ноябре 1934 года снова вернулся в Тбилиси. Строительство Института Бактериофага и «французского коттеджа» — двухфамильного дома, где предстояло жить в будущем семьям д’Эрелля и Элиавы, шло полным ходом. К февралю 1935 года д’Эрелль завершил работу над монографией «Бактериофаг и феномен выздоровления», переведенной на русский язык профессором Г. Г. Элиавой и немедленно вышедшей в свет в Тбилиси. Конфликт, который стоил жизни Элиаве и утрате иллюзий д’Эрелля о стране социального равенства и духовной свободы, приближался к развязке. Резко нарастали противоречия между Берией и Элиавой. Несмотря на то, что оба они вышли из западной Грузии и были, по рассказам знающих людей, школьными приятелями, Элиава поддерживал точку зрения другого крупного деятеля коммунистической партии Серго Орджоникидзе, который принадлежал к московскому окружению Сталина. Книгу д’Эрелля, которую перевел Элиава, передали Сталину через Орджоникидзе, а не через Берию. Это вызвало гнев Берии, который начал преследовать Элиаву. В дополнение к политическому конфликту, возник конфликт внутри любовного треугольника: Берия — Элиава — актриса польского происхождения, гастролировавшая в Тбилиси. Бывало, что споры на высоких тонах между Берией и Элиавой вспыхивали в присутствии д’Эрелля. Берия в своей мстительности не останавливался ни перед чем. Он раскопал историю больного диабетом, которого лечили от сепсиса при помощи стафилококкового бактериофага. Так совпало, к несчастью, что через год после успешного лечения больной умер от неизвестной причины, и против Элиавы было возбуждено уголовное дело. Вот свидетельство С. Газаряна, очевидца террора в Грузии, развязанного Берией в середине 1930-х: «В 1933 году были судебные процессы, организованные ГПУ (Главное Политическое Управление) Грузии в связи с актами саботажа в различных подразделениях грузинской экономики, в частности, в сельском хозяйстве. Если я не ошибаюсь, семнадцать человек были арестованы, среди которых были крупные деятели, известные не только в Советском Союзе, но и на Западе. Например, селекционеры-животноводы Джандиари и Леонидзе, биолог Элиава, создавший свой „бактериофаг“, и другие. Они были арестованы без санкции ГПУ Закавказья, что было серьезным нарушением установленного порядка… Инициаторы этой анархии оправдывали это тем, что приказы на аресты были получены непосредственно от Берии, в те годы Секретаря ЦК Коммунистической Партии Грузии». Речь, по-видимому, идет об «устрашающем» аресте Элиавы, произошедшем еще до первого визита д’Эрелля в бывший СССР.
По личным свидетельствам И. А. Георгадзе, Е. Г. Макашвили и Е. Н. Церетели, полученным мной в 1977 году, профессор Г. Г. Элиава был расстрелян без судебного разбирательства в 1937 году.
Страх перед КГБ был еще столь силен в 1974 году, что И. А. Георгадзе в своей статье писал с крайней осторожностью: «…д’Эрелль не смог приехать в СССР снова (в третий раз —
Как-то в один из моих визитов И. А. Георгадзе взялся показать старое здание Института на улице Мачабели, где д’Эрелль работал в 1933–1935 годах. Я напомнил Георгадзе о статье Д. Ч. Дакворт, в которой было написано: «В течение одного из его (д’Эрелля
Однажды я спросил Елену Георгиевну Макашвили, которая работала вместе с д’Эреллем, почему этот выдающийся ученый был так одинок в науке? Она ответила: «Он был абсолютно независимым. Он не признавал никаких авторитетов, кроме авторитета научного факта. Это отразилось в названиях его монографий: „Бактериофаг и его роль в иммунитете“, „Бактериофаг и его особенности“, „Бактериофаг и его клиническое применение“. Поступая так, он заходил на территорию таких гигантов микробиологии, какими были Эрлих, Мечников или Рамон. Он не переносил никакой фальши в науке, никакой политической игры, связанной с наукой. Он соединял в себе черты честнейшего ученого и гениального художника. Он был потрясен феноменом бактериофагии и абсолютно уверен в возможности спасти человечество от смертельно опасных инфекций. Хотя феномен растворения бактерий вирусами нашел повсеместное признание, идея терапии инфекционных заболеваний при помощи бактериофагов была воспринята скептически западными учеными и клиницистами. К тому же, к несчастью, д’Эрелль не заметил публикации Творта 1915 года, что явилось причиной тяжелых размышлений, которые преследовали его до конца жизни. Он не смог правильно разобраться в тогдашней политической ситуации, порвал с Западным миром и отправился в СССР, где тоже не нашел ни справедливости, ни покоя. А позднее, через два года после возвращения в Париж, д’Эрелль был раздавлен вестью о гибели его любимого сотрудника и друга Георгия (Жоржа) Элиавы. Феликс д’Эрелль от рождения был гениальным и беспомощным, бесстрашным и безоружным». В конце разговора Елена Георгиевна добавила: «Он привез мне в 1934 году из Парижа модную шляпу и сказал: „Милая Эллен, это пойдет вам к лицу!“»
Е. Г. Макашвили преподнесла мне подарок: фото Феликса д’Эрелля, сидящего за лабораторным столом со штативом для пробирок. Рядом с д’Эреллем стоят Елена Макашвили и Георгий Элиава. Они улыбаются, не подозревая о близкой трагедии.
Мы возвратились с Максимом в конце июня 1977 года, и вскоре я получил письмо из Тбилиси: «Несомненно, правда должна восторжествовать, и имена Феликса д’Эрелля и Георгия Элиавы не могут быть забыты. Искренне Ваша, Елена Макашвили».
Вот что я узнал о поездках Феликса д’Эрелля в Грузию.
ГЛАВА 13
Французский коттедж и фантазии о Тбилиси 1959 года
Феликс д’Эрелль несколько раз приезжал в Сабуртало вместе с Георгием Элиавой. Рядом с Институтом Бактериофага строился французский коттедж. В традиционном коттедже расположение комнат двухэтажное. Из нижнего этажа дома на второй ведет деревянная лестница. Внизу: холл, кухня, кладовые. Вверху: спальни. Французский коттедж должен был отличаться от классического английского тем, что в нем строили две квартиры: для Феликса д’Эрелля с женой и для семьи Георгия Элиавы. Все было подчинено предстоящей совместной работе. Жилье, примыкающее к территории Института Бактериофага. Общение в лаборатории. Общение дома. Написание и перевод монографии д’Эрелля. Планы построить при институте клинический корпус, где будут лечиться бактериофагом пациенты, страдающие различными инфекциями. «Судьбы скрещенья», — по выражению Б. Пастернака.
Летом 1959 года я приехал впервые в Тбилиси и отправился в Сабуртало. По дороге в каком-то погребке на проспекте Руставели отведал пельменей (хинкали) с наперченной до слез начинкой и напился ароматнейшей газированной воды Лагидзе. Утренний Тбилиси приходил в себя после вчерашних застолий. Дворники-курды подметали тротуары швабрами. Их жены в зеленых косынках и цыганских длиннополых складчатых юбках переговаривались гортанными голосами. В черных лакированных автомобилях ехали добродушные полноликие господа в белоснежных рубашках-апаш. Их пухлые портфели лежали на задних сиденьях. Стройные, как чинары, тбилисские девушки сопровождали горделивых матрон, пустившихся в обход магазинов. Тбилиси просыпался, залитый солнечным светом и переполненный пением птиц, свистками регулировщиков и сумасшедшими сиренами автомобилей, которые, как горные козлы, лоб в лоб, сходились на перекрестках.
Я разыскал район Сабуртало. Отсюда начиналась Военно-Грузинская дорога. По ней прошли солдаты Российской империи на покорение мусульманского Кавказа. Мне надо было найти Институт вакцин и сывороток по адресу: Военно-Грузинская дорога дом номер 3. По какой стороне будет номер 3, решить было невозможно, потому что в Тбилиси все номера домов шли от некоего символического центра. Может быть, от Метехской церкви? Справа от Военно-Грузинской дороги вниз к реке спускался кипарисовый парк, отделенный от дороги чугунной оградой. Река, которая внизу омывала парк, называлась Курой. «Кури — кури — кура…» Или казалось, что омывала. Я не мог видеть прибрежной части парка, но знал, что там — Кура. Река как бы ограничивала прыжок кипарисов куда-то вдаль, на холмы и горы, покрытые фиолетовой дымкой. Слева от Военно-Грузинской дороги шли крутые скалистые склоны, на верху которых стояли деревенские домики, окруженные садами, виноградниками и хозяйственными пристройками. От домиков вниз к реке вели ксилофоны деревянных ступенек. Ступеньки эти звякали и стукали в лад блеянию коз, хрюканью поросят и кукареканью петухов. Домики стояли высоко и были укрыты густой листвой. Так что разглядеть номера было невозможно. Пожалуй, номера здесь и не навешивали. Соседи и почтальоны знали, чей дом. А чужие наведывались редко. Я не решился подняться вверх, боясь злобных лохматых псов. Поэтому я рассудил, что пойду вдоль ограды, окружающей кипарисовый парк. Наверняка, это была территория Института вакцин и сывороток. Минут через семь чугунная ограда прервалась чугунными же на бетонных опорах воротами. Но это оказались слепые ворота, петли и замки которых давным-давно проржавели и гноились, как оспенные. Я двинулся дальше. Вдруг в изъяне ограды (совершенно неожиданный трюк охранной службы!) оказалась превосходная новенькая проходная. Домик со стеклянными дверями был виден насквозь: калитка-вертушка и вахтер в своем синем френче и синей фуражке с зеленым околышем, молоденькая дежурная в синей гимнастерке с журналом для выписывания пропусков и забавный человечек в коричневом свитере и с громадной (не по росту!) кожаной папкой под мышкой. Кинокамера в гарнитолевом футляре стояла в кузове грузовичка. Далее следовали еще одни ворота, вероятно, предназначенные для автомобильного или гужевого транспорта. Вахтеру полагалось следить за воротами (транспортом) и вертушкой (сотрудниками, посетителями). Делать это одновременно вахтер не хотел. Ворота оставались открытыми, вертушка крутилась, как ветряк. Девушка из бюро пропусков усердно заполняла большой лист бумаги, сверяя свои записи с паспортами, пирамида которых высилась перед ней. Сквозь аквариум проходной я видел горку паспортов. Да, это был Институт бактериофага, переименованный в Институт вакцин и сывороток, о чем гласила вывеска на воротах и адрес: Военно-Грузинская дорога, дом номер 3. Перед воротами стояли люди, одетые весьма затейливо. Старая женщина во всем черном (черный платок, черное платье, черные чулки, черные туфли) стояла рядом с юношей, одетом в поношенную бурку. С ними была грузинская красавица. На голове юноши лепилась серая войлочная шапочка, разделенная на четыре сектора полосками черного шнурка. Юная грузинка была в полотняном сарафане, расшитом красным орнаментом. У самых ворот стояли господин и госпожа, одетые изысканно. Он — в парадный сюртук, соломенную шляпу-канотье и пенсне на шнурке. Она — в длинное платье с кружевными оборками и шляпу с вуалеткой. Рядом с этим господином скучал молодой субъект в спортивной куртке цвета хаки, гольфах и альпинистских ботинках. В руках у молодого скучающего субъекта был альпеншток. По другую сторону от альпиниста стояла молоденькая блондинка, одетая очень современно. Но самым смешным и неожиданным для меня персонажем оказался ослик. Он был центром внимания и всеобщим любимцем этой труппы актеров (так оказалось). Каждый из ожидавших подходил к ослику, чесал у него между ушами, давал ему кусочек сахара или хлеба, приговаривая: «Жак, потерпи немного! Жак, скоро выпишут пропуск!»
Или что-то в этом духе, что я, не зная грузинского, мог вообразить.
Я встал в очередь вслед за невысоким человеком, весьма раскованным и общительным. Моментально он рассказал мне, что затейливо одетые люди — это съемочная группа из киностудии «Иверия-фильм», что он режиссер-постановщик Таберидзе, который снимает кинокомедию «Телега без колес». Девушка из бюро пропусков вернула актерам паспорта и большой лист бумаги — общий пропуск. Режиссер стал громко объяснять актерам и мне, что нужно получить еще одну важную бумагу и тогда можно начинать съемку. «Дело в том, — сказал мне Таберидзе, — что очередной эпизод фильма происходит во дворе французского консульства. А единственное здание, подходящее для этой цели, это французский коттедж, построенный в тридцатые годы на территории Института Бактериофага для профессоров Георгия Элиавы и Феликса д’Эрелля». «Для кого?» — спросил я потрясенный. «Для Георгия Элиавы и Феликса д’Эрелля, — повторил Таберидзе. — Вы слышали о них?» «Немного», — ответил я. «Но вся петрушенция в том, что после внезапного возвращения д’Эрелля в Париж и расстрела Элиавы французский коттедж перешел в ведение некого комитета, разрешения которого на съемку мы теперь ждем, — печально сказал Таберидзе. — И добавил: Знаете пословицу? Сначала по-грузински: тагвма тхара, тхарао — ката гамотхарао. Переведу на русский: мышка рылась, рылась — до кошки дорылась».
Я получил пропуск в лабораторию Е. Г. Макашвили и попрощался с режиссером и актерами. Каким-то образом в моей сумке оказалось несколько листков с машинописным текстом.
В горной сванской деревне жила вдова. У нее была красавица дочь Манана девятнадцати лет и двадцатилетний сын Вахтанг. Дело было в 1911 году. В это же время в Тифлисе (Тбилиси) жила семья французского консула. Сын консула, двадцатилетний Жак, был повеса, картежник и отчаянный скалолаз. Учтите, что альпинизм только зарождался в те времена. Итак, в сванской горной деревне жила семья бедной вдовы.
В Тифлисе — семья французского консула. Появилась зацепка для интриги.
Чтобы продвинуть сюжет и потренироваться в скалолазании, французский плейбой отправился в Сванетию. Он покорил одну за другой неприступные скалы, начисто позабыв о покоренных им до этого тифлисских красотках, которых так живописно изобразил на своих картинах несравненный Нико Пиросманишвили. В особенности, актрису Маргариту, тоже француженку. Однажды Жак увидел сванский дом-башню, приняв его за диковинный гибрид скалы и средневекового замка. Это было на рассвете, когда все жители деревни, включая дворовых псов, мирно спали. Мирно спали в своих родовых башнях-замках, каждый на своем этаже, строго предопределенном в соответствии с полом, возрастом и положением в семье. В боковушке безмятежно спала несравненная Манана. Стоит ли описывать ее красоту? Тростинка с лицом лотоса — такое сравнение может отдаленно напоминать о красоте Мананы. Жак, естественно, ничего не знал ни о Манане, ни о сванских обычаях. С самыми спортивными намерениями Жак начал осуществлять подъем по вертикальной стене. Как раз в этот момент Манане снился дивный сон: Георгий Победоносец находит ее в башне, выносит из замка, сажает впереди себя на коня и, целуя в шею и нашептывая любовные слова, мчится с Мананой вдаль. Все было прекрасно в этом сне, кроме одной детали: морда рыцарского коня была точь в точь похожа на голову их единственного ослика. Эта деталь заставила Манану на минуту оторваться от сна, открыть глаза и («О, Боже!») увидеть, как в окно влезает сначала чья-то рука, потом нога, обутая в ботинок на шипах, а затем (Манана от страха и любопытства не могла даже вскрикнуть!) — появляется молодой горожанин с веселым лицом, украшенным тоненькими задорными усиками. Сначала Манана подумала, что это продолжение сна с участием святого Георгия («Чего же бояться, если это дивный сон!?»), потом сообразила, что она уже не спит, и следует позвать родных на помощь. Но незнакомец так мило улыбался, подкручивая свои усики, что звать на помощь было просто глупо. Никакой помощи не требовалось. Он сказал по-грузински, что он француз из Тифлиса. Манана ни слова не знала по-французски. Жак с трудом изъяснялся на грузинском языке. Сванское наречие, формировавшееся в сурдокамере кавказских гор, с трудом разбирают даже представители других грузинских племен. Тем не менее, Манана и Жак отлично понимали друг друга, еще раз подтвердив, что у любви — единый язык. Когда мать пришла будить Манану, она увидела в постели мирный сон двух возлюбленных. Складывалась трагикомическая ситуация. Соблазненная Манана и поруганная честь рода были налицо. Но соблазнитель не собирался скрываться, а тем более умыкать невесту. Мудрая мать решила не спугивать перепелку, иначе говоря, не будить новоявленных Адама и Еву, а побежала к сыну и рассказала ему о первородном грехе Мананы. Они вернулись в боковушку и связали соблазнителя. Жак проснулся и увидел, что он оплетен веревками, как Гулливер у лилипутов. Разбуженная Манана была уведена в другое помещение и заперта до лучших времен. Плач Мананы разбудил старика — патриарха рода. Жак, приведенный к патриарху, искренне рассказал ему о том, как он самым невинным образом, не замышляя ничего другого, кроме скалолазания, оказался в спальне Мананы. Его ломаный грузинский язык усиливал эффект правдивости рассказа. Раз произошло такое, он с готовностью предлагает Манане руку и сердце. Привели Манану. Сговор состоялся. Но свадьба не могла быть без согласия родителей Жака, которые жили во французском консульстве в Тифлисе. И тут-то в сюжет вступает новый персонаж — ослик, которому был доверена честь везти в Тифлис связанного жениха Мананы. Следует заметить, что у сванов не используются ни колесные телеги, ни арбы. Горы и ущелья научили это западно-грузинское племя приспособиться к телегам без колес, вроде русских саней. Вот в такую телегу без колес и положили связанного Жака, впрягли ослика и стали спускаться по направлению к Тифлису, что красуется в сердце земли Картли. Долгим был их путь. Мать и сын шагали рядом с осликом, который покорно тащил связанного Жака. Так долго они добирались до Тифлиса, что ослик начал откликаться на имя Жак. Ведь все трое: ослик, француз Жак и телега без колес стали одним целым. В конце концов они прибыли в Тифлис. Мать, сын, Жак-француз, ослик Жак и телега без колес. Вполне понятно, что сразу же они двинулись по улицам Тифлиса во французское консульство. Это был коттедж, построенный на две семьи: консула и его помощника. Семья помощника была в отпуске в Париже, а вторую половину временно занимал кузен французского консула и его очаровательная дочка, которые приехали из Монреаля. Ясно, что дочка кузена предназначалась для нашего альпиниста Жака. Именно тогда ослик Жак сыграл главную роль (не как актер кино, а как друг Мананы), предоставив свою шерстистую спину в полное распоряжение канадо-француженке Жаклин. Она каталась верхом, а Вахтанг (брат Мананы) присматривал за осликом и влюблялся в голубоглазую блондинку из Монреаля. Все эти события происходили в парке, окружающем французское консульство. Вполне понятно, что счастливый конец сценария отвечал надеждам возлюбленных: Жак/Манана и Вахтанг/Жаклин.
Я вернулся из Сабуртало в центр Тбилиси, где на одной площади, визави друг другу стояли православный Сионский собор и старинная синагога. Старики шли в синагогу, одетые в черные костюмы или зеленые кители. Солидно переговаривались сорока- шестидесятилетние отцы семейств. Они были в бостоновых тройках, белоснежных сорочках и галстуках. Молодые евреи красовались в шелковых или батистовых рубахах апаш, заправленных в моднейшие брюки с удлиненной талией. Головы были в шелковых кипах. Мальчики ходили среди старших, степенные, как почтовые голуби. Они были одеты в черные костюмчики, как взрослые евреи. Я вошел внутрь синагоги. Там начинали читать субботние тексты из Книги. На стене около высоких дубовых дверей висели тексты на иврите и на грузинском языке.
Искусство — это политика чувств.
Храмы хранят двуединость красоты и общинности, чтобы мы попытались воспроизвести истоки единоутробной человеческой системы, размотать клубок в обратном направлении. Возможно предположить, что изначальный общечеловеческий клубок был единым храмом, в котором совершалось поклонение природе на языке восторга и благоговения. Эти звуки — первичные глоссоэмоции — сообщали людей с Богом и между собой. Потом произошла катастрофа. Грянул вулканический гром. Разверзлись воды. Сдвинулись горы. Всплыли острова и затонули материки. Общечеловеческий муравейник раскололся. Люди рассыпались, разбежались и рассеялись в лесах и пустынях земли. Остались единые прачувства и празвуки — глоссоэмоции. Возникли слова, разделив политику и молитву. Люди сходились, чтобы еще сильнее обособляться. Глоссоэмоции стягивали, собирали, созывали людей. Слова разъединяли. Люди строили храмы и разрушали храмы, потому что невыносимо было убивать самих себя в доме предков, окаменевших от времени и горя. Потому что храмы — это дома, где обитают души предков. Храмы — это окаменевшая память души, говорящей глоссоэмоциями. В храмах люди ищут утраченное единство. Когда же грянет возвратное время единого храма первичных глоссоэмоций, породивших единые чувства и единые слова?
Из окна такси был виден ночной Тбилиси 1959 года. Проспект Руставели с погашенными фонарями. Кучки гуляк толпились около затихающих ресторанчиков. Путешественник расплатился с таксистом, и его окружила кучка парней в кожаных куртках. Он даже усмехнулся: «Что вам нужно? Кто вы такие? Кто вы такие?» «Сейчас начнем знакомиться, дорогой. Все станет ясно, как день. Но сначала ты должен понять закон кавказского гостеприимства», — сказал один из них. «Хорош закон, если вы окружили меня впятером и не пускаете в гостиницу. Разве так мы принимаем вас в России?» «Если бы русские не боялись нас и не хотели наших денег, то принимали бы еще хуже. Знаем мы ваше хваленое гостеприимство!» — сказал другой. На это путешественник, порывшись во внутреннем кармане пиджака и вытащив грузинско-русский разговорник, прочитал сначала по-русски, а потом по-грузински в русской транскрипции: «Если любишь в гости ходить, надо любить и гостей принимать. Ты стумба гикварс, маспиндзлобац учда гиквардецо». На что еще один из командос ответил: «Стумари Хвтисаа! Гость от Бога!» «Вот видите, я ваш гость. Что же вы не даете пройти в гостиницу?» — засмеялся путешественник. «Он смеется. Ему весело», — прошелестело вокруг. И один из командос в кожаной куртке, распираемой бычьими мясами шеи, бицепсов и спины, оскалясь золотыми фиксами зубов, захохотал: «Стумари тавшекавебулиа карги, масциндзели ку гулухвио. Гость хорош сдержанный, а хозяин щедрый. Меня зовут Зураб. Запомнил? Зураб!» — сказал первый и ударил путешественника под ложечку. Тот согнулся от боли и от сбитого дыхания. Руки его были стиснуты руками командос, «Слушай сюда, дорогой гость. Меня называют Рафаил», — сказал второй и ударил путешественника в подбородок. Волна голубых искр, боль от прикушенного языка, желтые молнии, гром, темнота и соленая влага, заполнившая рот, ошарашили путешественника. Когда он опомнился и начал сплевывать кровь изо рта, третий сказал: «Ну, дорогой гость, вкусил кавказского гостеприимства?» Путешественник молчал. Тогда третий продолжил: «Меня зовут Дато. Но когда ты окончательно познакомишься с Кареном (он показал на четвертого) и с Гиви (на пятого), будет поздно толковать. Ты будешь пребывать в глубоком нокауте. Понял?» «О чем вы хотите толковать?» — прохрипел путешественник. «Забудь историю с французским коттеджем! Самое позднее завтра утром твоего духа не должно быть в Грузии. Заказывай, куда тебя переправить?» «В Ленинград, — ответил путешественник. — Купите билет до Ленинграда. Деньги в бумажнике».
ГЛАВА 14
Волшебные пули или почтовые вагоны?
Еще Феликс д’Эрелль заметил, что бактериофаги могут не только растворять (лизировать) микробные культуры, но и приводить их к наследуемым изменениям. В те начальные годы молекулярной биологии ученые еще не знали о способности микробных вирусов переносить гены от одной бактериальной клетки на другую. Это явление перенесения микробными вирусами от одной бактерии на другую генетического материала, в частности, участков ДНК, контролирующих лекарственную устойчивость, открытое в 1952 году американцами Н. Циндером и Дж. Ледербергом (N. D. Zinder, J. Lederberg) на модели кишечной палочки (E. coli), получило название фаговой трансдукции. Подобно трансформации у бактерий, которая происходит при помощи свободной ДНК, трансдукция представляет собой внедрение бактериофага внутрь бактериальной клетки (реципиента) и перенесение части генетического материала, присутствующего в хромосоме или эписоме клетки-донора, на котором бактериофаг до этого размножался. Чаще всего трансдукция применяется для изучения генетических рекомбинаций. Меня больше всего интересовал феномен котрансдукции — т. е. возможности одновременного переноса от микроба-донора микробу-реципиенту не только генов лекарственной устойчивости (пенициллиназные плазмиды), но и одновременно — генов, контролирующих патогенность микроорганизмов — способность вызывать заболевания. Из клинико-бактериологических наблюдений следовало, что у золотистого стафилококка, да и у других клинически активных бактерий (особенно возбудителей внутрибольничных инфекций) устойчивость к антибиотикам всегда сопровождается способностью микроорганизмов вызывать тяжелые патологические процессы. Конечно же, распространение болезнетворных микроорганизмов происходит в соответствии с классическими законами эпидемиологии: источник инфекции — пути распространения микроорганизмов — восприимчивые люди или животные. Но, оказывается, были и другие эпидемиологические пути, когда для поддержания высокого уровня устойчивости к антибиотикам достаточен обмен генами между бактериями. Этот обмен, в частности у стафилококков, мог осуществляться при помощи бактериофагов. Конечно же, после подтверждения такой возможности в опытах in vitro я предполагал перейти к экспериментам на лабораторных животных. Ну и как конечная цель — мечталось найти такие препараты, которые будут предотвращать трансдукцию пени-циллиназных плазмид in vitro и in vivo.
Эксперименты эти были задуманы и начаты еще в Отделе Х. Х. Планельеса в 1969 году и продолжались в Отделе раневых инфекций с прерываниями на другие проекты, поездки и экспедиции вплоть до моего ухода из Института имени Гамалея в январе 1979 года. Общая схема экспериментов сводилась к тому, чтобы бактериофаг, предварительно размножившийся на пенициллиноустойчивой высокопатогенной культуре Staphylococcus aureus и «захвативший» часть донорской ДНК с пени-циллиназной плазмидой и генами, контролирующими способность вызывать патологические процессы, передавал эти свойства на пенициллиночувствительную культуру стафилококка-реципиента. Переносчик донорских генов — бактериофаг — отделялся от донорской культуры при помощи миллипоровых фильтров, на которых задерживались клетки донорской культуры. После контакта бактериофага (фагового лизата) с пенициллиночувствительной культурой стафилококка часть клеток-реципиентов приобретала пенициллиназные плазмиды и становилась пенициллиноустойчивой. Эти клетки росли на среде, содержащей пенициллин, и колонии их выделяли пенициллиназу. Реципиентные же клетки, не получившие пенициллиназную плазмиду, подвергались отрицательной селекции пенициллином — погибали. Эксперименты оказались гораздо сложнее, чем предварительная схема. Даже начиная с опытов in vitro. Достаточно сказать, что результаты успешной трансдукции зависели от количества фаговых частиц в лизате, полученном после размножения бактериофага на донорской культуре стафилококка. Чем больше фаговых частиц, тем больше вероятность переноса генов от донора к реципиенту. Но, одновременно, повышается число клеток-реципиентов, лизированных бактериофагом еще до того, как они стали трансдуктантами. Надо было придумать некий прием, который позволит разделить фаг, размножившийся на донорской культуре стафилококка, на две ветви: лизирующую и трансдуцирующую. Это представление о том, что в стоке бактериофага находятся одновременно два типа вирусных частиц, было, несомненно, навеяно идеями Л. А. Зильбера (1894–1966) о вирусогенетической теории возникновения злокачественных опухолей.
Я начал работать в Институте имени Гамалея с января 1967 года, к моему горькому сожалению не застав в живых Л. A. Зильбера, который основал Отдел вирусологии и иммунологии опухолей. Как и многие ведущие микробиологи нашего Института, Л. А. Зильбер в конце 1930-х — начале 1940-х прошел тюрьмы и лагеря ГУЛАГа. Об этом осторожно (а как было иначе в те годы?) рассказывается в романе В. А. Каверина (брата Л. А. Зильбера) «Открытая книга». Отдел Зильбера, который после его смерти возглавил Г. И. Абелев, был рассадником вольнодумия. Именно здесь работал «диссидент», голосовавший против осуждения Израиля. Некоторые сотрудники этого отдела подписали письмо в защиту А. И. Солженицына. По случайному совпадению я оказался соседом по дому И. С. Ирлина, одного из авторов (Зильбер, Л.А., Ирлин, И.С., Киселев, Ф.Л.) монографии «Эволюция вирусо-генетической теории возникновения опухолей», М. 1975. Бывало, мы возвращались домой и обсуждали возможности связи (подобия) между феноменом передачи онковирусами генетического материала, контролирующего превращение нормальных клеток в клетки раковые, и фаговой трансдукцией. Согласно Зильберу, обычные инфекционные вирусы проникают в клетку, размножаются, клетка погибает и новая генерация вирусов освобождается, чтобы начать следующий цикл. Никакой раковой трансформации не происходит. При внедрении же онковирусов клетка не погибает, а перерождается. Становится раковой клеткой, исходной точкой злокачественной опухоли. Доказательством перерождения является присутствие в геноме раковой клетки «чужеродной, онковирусной ДНК», а среди белков клетки — «чужеродных раковых антигенов». Именно присутствие раковых антигенов навело Зильбера на мысль о вакцинах против рака.
Не происходит ли нечто подобное с микробными клетками и микробными вирусами? Литическая ветвь бактериофага проникает внутрь бактерии (в моих опытах — стафилококка), размножается, клетка погибает, новая генерация бактериофага выбрасывается наружу, как десант, чтобы начать новый литический цикл. Или бактериофаг погибает, если микробные клетки резистентны к его литическим ферментам. При трансдукции микробная клетка не погибает, а изменяется, включив в свой геном участки ДНК, переданные трансдуцирующей ветвью бактериофага. Наряду с идеями Л. А. Зильбера мощное влияние на меня оказали классические работы французского микробиолога Андре Львова (Andre Lwoff, 1902–1994), который получил Нобелевскую премию (1965) за открытие лизогении, феномена, когда бактериофаг инфицирует клетку бактерии и встраивается в бактериальную хромосому как линейный сегмент. При этом клетка не погибает, а микробный вирус, который теперь называется профагом, передается микроорганизмом из поколения в поколение. Нередко лизогенизация сопровождается передачей одного из микробных генов. Например, у дифтерийных палочек лизогенизация сопровождается передачей способности вырабатывать весьма опасный токсин, определяющий патогенез заболевания дифтерии.
Я предположил, что если поместить фаговый лизат в специальные пробирки и подвергнуть ультрацентрифугированию (вращению на огромной скорости в 30 тысяч и более оборотов в минуту), трансдуцирующие фаговые частицы, захватившие донорскую ДНК и поэтому отяжелевшие, окажутся на самом дне пробирки. Лизирующие же частицы, более легкие, будут плавать в надосадочной жидкости. Надо сказать, что в Институте была всего одна ультрацентрифуга, которая располагалась за «семью замками» в одном из лабораторных корпусов. Записываться на ультрацентрифугирование надо было чуть ли не за месяц вперед. Командовал ультрацентрифугой весьма надменный молодой человек, который сразу давал понять, что результаты будущих экспериментов отныне целиком в его руках. Мне повезло. Или я вел себя достаточно дипломатично, или день выпал везучий, но ультрацентрифугирование и последующее разделение литической и трансдуцирующей ветвей бактериофага прошло успешно, и мои донорские фаги работали. Мне удалось передать in vitro от донора к реципиенту способность не только расти на среде с пенициллином, продуцируя бета-лактамазу (пенициллиназу), но и выделять гемолизин — микробный токсин, разрушающий красные кровяные клетки. Пора было переходить к опытам на животных.
Подопытных белых мышей внутривенно заражали культурой стафилококка-реципиента, высокочувствительного к пенициллину и не способного растворять эритроциты. Через сутки этим животным внутрибрюшинно вводили донорский фаговый лизат. Еще через 24 часа начинали и в течение 10 дней продолжали внутримышечно вводить мышам пенициллин для селекции пенициллиноустойчивых трансдуктантов. После этого животных усыпляли, производили вскрытие и тщательно исследовали почки и другие органы. Надо было сравнить количество абсцессов у контрольных мышей и у животных, которым вводили трансдуцирующий бактериофаг. Кроме того, почки мышей асептически извлекали во время вскрытия, размельчали при помощи гомогенизатора, а измельченную почечную ткань высевали на чашки Петри с питательным агаром, содержащим пенициллин. Посевы ставили в термостат на сутки при 37 градусов Цельсия. Как правило, в контроле (без введения фага) роста стафилококков не было. При высеве из почек животных, которых заражали пенициллиночувствительными стафилококками и которым вводили донорский фаговый лизат, вырастали колонии стафилококков. Это значило, что в условиях экспериментальной стафилококковой инфекции в организме высших животных происходит трансдукция пенициллиназных плазмид от высокопатогенной культуры золотистого стафилококка к пенициллиночувствительной культуре стафилококка. И самое важное — происходит одновременная передача (котрансдукция) одного из признаков патогенности: способности вырабатывать гемолизин — токсин, разрушающий эритроциты. Мне удалось показать, что трансдукция пенициллиназных генов в условиях живого организма реальна и может сопровождаться котрансдукцией микробного токсина, что сближает ее с лизогенизацией у возбудителя дифтерии.
Эксперименты по трансдукции пенициллиназных плазмид в сотрудничестве с Г. Л. Ратгауз я продолжил в лаборатории стафилококковых инфекций. Важно было проверить свои выводы на культурах микроорганизмов, известных в мировой литературе. Я написал в США профессору Р. Новику (R. Novick), и он любезно прислал в наше распоряжение донорский и реципиентный международные штаммы золотистого стафилококка. Экспериментальное преимущество этой пары культур было в том, что стафилококк-донор был высокоустойчив к пенициллину, но чувствителен к стрептомицину. Наоборот, микроб-реципиент отличался высокой чувствительностью к пенициллину и резистентностью к стрептомицину. Так что истинные трансдуктанты должны были получить от «родительских» культур оба признака и вырасти на питательном агаре, содержащем оба антибиотика: пенициллин и стрептомицин. Опыты прошли успешно и подтвердили мои ранние эксперименты.
Очевидным было, что в дополнение к постулатам классической эпидемиологии существуют некие дополнительные законы, согласно которым микроорганизмы обмениваются генетической информацией. Да, микробные вирусы, в частности стафилококковые бактериофаги, были способны превращать практически безвредных обитателей кожи и слизистых оболочек в опасные болезнетворные микроорганизмы, устойчивые к антибиотикам.
Вместе с В. А. Благовещенским в 1972 году удалось показать возможность межвидовой трансдукции пеницилиназных плазмид у относительно безвредных споровых микроорганизмов, близких по происхождению к возбудителям сибирской язвы. Это значило, что в руках маньяков невидимый и неопределяемый никакими существующими эпидемиологическими методами донорский бактериофаг, размноженный на бациллах сибирской язвы, может передать безвредным обитателям нормальной внешней среды способность вызывать страшную эпидемию.
Надо было искать способы прерывания трансдукции. В содружестве с Г. Л. Ратгауз мы взялись за приготовление антифаговых сывороток. Это было вполне естественным. Тем более, что в литературе были опубликованы данные о возможности получения иммунных сывороток, нейтрализующих бактериофаги. Мы «наработали» достаточное количество донорского фага и отправились в виварий. Была зима, январь или февраль. Стояла ясная погода после прошедшего ночью снегопада. Вдруг в природе стало тихо и прозрачно. Снег лежал на деревьях, окружавших главную аллею. Мы заговорили о нашем приятеле, бывшем сотруднике Института, который эмигрировал в Израиль. «Как он там? Как будто бы получил место научного сотрудника в Иерусалимском университете? Так ли это?» Никто из нас не говорил вслух, что примеривает свою жизнь и работу к возможным поворотам судьбы. Но, ручаюсь, оба думали об одном и том же.
Кролики жили в отдельных клетках, которые стояли на деревянных стеллажах прямо под открытым небом. Кролики предчувствовали, когда люди приходили к ним, чтобы причинять боль. Они забивались в угол клетки, упирались лапами. Всякие животные достаточно умны, чтобы попытаться сохранить себя в природе. Но как им быть в виварии? В условиях плена? Как ни кощунственна кажется аналогия, но тотчас вспоминаются десятки примеров из тюремно-лагерных мемуаров. Люди находили выход, чтобы читать, писать, общаться, любить, сопротивляться плену. Служительница вивария рассказывала мне, что она наблюдала, как один кролик-самец просовывал лапку, поворачивал деревянную вертушку, на которую запиралась клетка, открывал дверцу соседней клетки с крольчихой, навещал ее и возвращался к себе. «Правда, всегда забывал закрыться на вертушку!» — заключала рассказчица. Помню, как мой покойный учитель и руководитель кандидатской диссертации профессор Г. Н. Чистович нередко подчеркивал противоестественность антропоцентризма.
Мы вытаскивали кролика за кожу загривка, как вытаскивают лабораторных мышей и крыс — за хвост. Один из нас крепко держал кролика, а другой, похлопав по ушной раковине, протирал спиртом внутреннюю поверхность уха и вводил внутривенно фаговый лизат. Процедуру повторяли еще два раза с интервалом в 3 дня, а потом производили кровопускание. Полученные сыворотки лиофилизировали (высушивали под вакуумом) и использовали в экспериментах по нейтрализации бактериофага. Существо экспериментов сводилось к тому, что иммунную сыворотку, а в контроле — сыворотку от неиммунизированного кролика, соединяли с бактериофагом и после 45-минутной инкубации в термостате наслаивали на индикаторную культуру стафилококка. Нормальная сыворотка не препятствовала растворению индикаторных культур стафилококка. Иммунная — предотвращала лизис микробов и передачу донорских генов. Происходило это потому, что при введении в кровь кролика бактериофагов (а это — преимущественно белок) иммунная система вырабатывала антитела, которые способны были in vitro блокировать литическую и трансдуцирующую ветви микробных вирусов.
Однако, как бы ни были привлекательны эксперименты по предотвращению трансдукции пенициллиназных плазмид при помощи иммунной сыворотки, для практической медицины нужно было найти относительно недорогие и простые в обращении химические вещества, способные подавлять активность трансдуцирующей ветви бактериофага. Тем более, что в медицинской практике давно использовался антисептик — риванол, относившийся к акридиновым препаратам. Вполне естественно, что я хотел, кроме того, проверить антифаговую активность производных акридина, которые ранее использовались в комбинированной терапии, направленной против пенициллиноустойчивых стафиликокков. Здесь была одна экспериментальная тонкость. Приходилось проводить дифференцирование между акридинами, которые активно подавляли лизис индикаторных культур бактериофагом (и, возможно, к тому же были потенциальными ингибиторами трансдукции?) и акридинами, которые не влияли на литическую ветвь бактериофага, специфически подавляя только передачу генов между донором и реципиентом. В экспериментах мы использовали как традиционные акридины, известные своей способностью подавлять развитие микроорганизмов (акридин оранжевый, риванол, профлавин, акрихин), так и вновь синтезированные Г. С. Сакович и соавторами в Уральском политехническом институте и переданные нам для экспериментов акридины №№ 37, 38, 39, 40. Тонкость заключалась в том, что надо было найти такие препараты, которые избирательно прерывают трансдукцию, не подавляя литического эффекта бактериофага. Ведь лизис патогенных культур стафилококка и был первостепенной целью лечебного эффекта «волшебных самовоспроизводящихся пуль», открытых Феликсом д’Эреллем.
В результате многочисленных опытов с применением различных концентраций акридинов удалось обнаружить, что традиционный препарат актихин (атабрин), с успехом применявшийся для лечения малярии, и вновь синтезированный акридин № 37 являются специфическими ингибиторами трандукции пенициллиназных плазмид. То есть были найдены препараты, которые специфически прерывали «транспортировку» генов лекарственной устойчивости в «почтовых вагонах» — трансдуцирующих микробных вирусах. Эти эксперименты были закончены в 1974 году.
Завершилась моя восьмилетняя экспериментальная работа по изысканию химиотерапевтических методов воздействия на пенициллиноустойчивые (пенициллиназопродуцирующие) культуры золотистого стафилококка, которые по образному выражению были названы «чумой XX века».
ГЛАВА 15
Докторская диссертация
Мне было 38 лет. У меня была хорошая семья: Мила и Максим. У нас была красивая удобная квартира в доме, который выходил фасадом на широкую улицу, а тылом — на кусок соснового бора, граничащего с Институтом атомной энергии имени Курчатова. От дома до Института имени Гамалея было 20 минут ходьбы. Или 10 минут автобусом. У меня были хорошие друзья среди коллег по Институту имени Гамалея, среди писателей, с которыми я встречался в ЦДЛ и на чтениях стихов, были родственники и просто друзья, дети которых стали близкими друзьями Максима. Некоторые остались нашими друзьями на всю жизнь. Другие потерялись в пути: мы ушли, или они решили переждать. У меня был научный консультант профессор В. А. Благовещенский, умный образованный интеллигентный ученый, с которым мы обсуждали главные этапы моих многолетних экспериментов. У меня было много соавторов в Институте имени Гамалея и в других научных институтах в Москве, Свердловске, Тбилиси, Каунасе, с которыми мы сотрудничали и вместе публиковались в российских, а иногда в англоязычных научных журналах. Разные этапы многолетнего исследования выполнялись в отделах и лабораториях, которыми руководили академики АМН Х. Х. Планельес и Г. В. Выгодчиков, профессора В. А. Благовещенский, А. К. Акатов. Был у меня и директор Института имени Гамалея академик АМН О. В. Бароян, который вызвал меня однажды и сказал: «Я слышал от Благовещенского, что ты наработал большой материал по экспериментальной химиотерапии стафилококковых инфекций. Бери творческий отпуск, садись, пиши и защищай докторскую диссертацию».
Ученый Совет Института дал мне творческий отпуск на полгода, и я начал писать диссертацию. Я никогда не был так счастлив. Максим учился в 1-м классе. Я отводил его в школу, которая была как раз напротив моего Института. Так что я часто встречал моих коллег — ранних пташек, приезжавших автобусом № 100 от метро «Сокол» или добиравшихся трамваем, автомашинами, пешком, как угодно, чтобы поскорее начать самое интересное на свете дело — ставить головоломные эксперименты. Чем только ни занимались в нашем Институте: коклюшем, туляремией, бруцеллезом, энцефалитами, дизентерией, брюшным тифом, стафилококками, стрептококками, вирусами гриппа и онковирусами — почти всеми известными болезнетворными микроорганизмами. В одиночку, группами, целыми лабораториями боролись мои коллеги с инфекциями. Я надеялся, что тоже сделал кое-что существенное в наступлении на Рыжего Дьявола — стафилококковые инфекции. Для этого надо было оценить вместе все, что было наработано за годы исследований. Я обдумывал, записывал, сводил цифровые данные в таблицы, обрабатывал полученные результаты статистически, анализировал данные исследователей, которые изучали до меня биохимию, генетику, молекулярную биологию стафилококков и химиотерапию стафилококковых инфекций. В то время в нашем Институте не было компьютеров. Мой приятель, сотрудник Института хирургии имени Вишневского, познакомил меня с инженерами из лаборатории счетных машин. Коэффициенты корреляции, полученнные при помощи этих машин, позволили мне со статистической достоверностью вычислить, какие препараты или комбинации каких соединений активно подавляют фермент пенициллиназу и трансдукцию пенициллиноустойчивости, а следовательно, предотвращают или снижают развитие экспериментальной стафилококковой инфекции. Я снова сопоставлял свои данные с публикациями в русских и зарубежных журналах. Часами просиживал в читальных залах Библиотеки имени Ленина или Центральной медицинской библиотеки.
Наконец, диссертация была закончена, перепечатана и апробирована на совместной конференции отдела раневых инфекций и лаборатории обмена веществ патогенных бактерий. Председательствовал на этой конференции академик Г. В. Выгодчиков, отец русской науки о стафилококках. Рецензентами выступали доктора наук B. C. Зуева и A. B. Зеленин. Странным мне показалось, что на апробации отсутствовали сотрудники лаборатории лекарственной устойчивости бактерий, когда-то входившей в отдел Х. Х. Планельеса. Из этой лаборатории, резко разойдясь с ее заведующей, я в 1970 году перешел к В. А. Благовещенскому. Отсутствовала и заведующая лабораторией ботулизма, тоже входившей в отдел Г. В. Выгодчикова, близкая приятельница той, от которой я ушел в 1970 году. Вполне понятно, что я на это почти не обратил внимания и даже был рад, что они и сотрудники их лабораторий отсутствовали на апробации. Все происходившее я анализировал значительно позднее. Да если и обратил внимание, ничего с этим поделать не мог.
День защиты диссертации выпал на 28 марта 1975 года. За месяц до этого умер от стафилококкового сепсиса (такое горестное совпадение!) отец моей Милы, дорогой мне Аркадий Ильич Поляк (1909–1975). А.И. долгие годы болел тяжелым инсулинозависимым диабетом. Возник карбункул и как осложнение — смертельное заражение крови. Младшая сестра Милы лежала на сохранении беременности в родильном доме. Так что время было в нашей семье невеселое. Надо было преодолеть себя и явиться на защиту диссертации бодрым. Заседание Ученого Совета было назначено на 2 часа. Мила уехала на работу. Она была старшим преподавателем на кафедре иностранных языков при Министерстве внешней торговли и начинала работу чуть ли не в 8 часов. Зато рано возвращалась домой и встречала Максима после школы. «А что если Максим сегодня пропустит школу, а ты поедешь с ним посмотреть мультяшки?» — предложила Мила, уходя. Так мы и сделали. Поехали на станцию метро «Краснопресненская» и отправились в кинотеатр мультфильмов. По-моему, посмотрели (в который раз!) любимых Максимом «Бременских музыкантов» и еще кое-что веселое. А после кино мы пошли в соседнее кафе-мороженое. В таком прекрасном настроении мы вернулись домой, и я отправился на защиту.
К 2 часам в актовом зале Института собрался Ученый Совет. Пришли сотрудники Института имени Гамалея и коллеги, приехавшие из других институтов. Атмосфера была доброжелательная. Члены Ученого Совета соблюдали официальность, дружелюбно кивали мне издалека. Единственным членом Ученого Совета, кто был неприветлив, оказался профессор химии, приходившийся мужем моей бывшей заведующей лаборатории. И так же, как на апробацию, не явилась ни она, ни ее сотрудники. Думаю, что я и тогда не был этим расстроен. Наконец, пришли оппоненты (профессора Ш. Д. Мошковский, А. Г. Скавронская, В. П. Соболев). Я доложил, оппоненты выступили, и состоялось голосование. Диссертация была одобрена подавляющим количеством голосов с одним черным шаром, как говорили поздравлявшие, «для объективности».
Документы по защите отправили в ВАК, и я забыл думать о диссертации. Тем более, что не позднее чем через две недели после защиты и банкета, который мы устроили дома для сотрудников, родственников и друзей-писателей, меня вызвал директор О. В. Бароян и сказал: «Я тебя беру в Комиссию по профилактике и лечению инфекций на БАМе. Вылетаешь в Сибирь в Улан-Удэ через 3 дня». Вместе со статьями, которые я сочинял на сюжеты О. В. Барояна для «Литературной газеты», ученым секретарством в секции химиотерапии, экспедиции на эпидемию холеры в Крым, и теперь поездкой на строительство Байкало-Амурской магистрали общая схема несколько напоминала отношения между древнегреческим царем Эврисфеем и безотказным Гераклом. «Пойди и напиши! Пойди и победи! Пойди и освободи!» О поездках на БАМ будет следующая глава.
Пролетел год. Я начал новую серию экспериментов, связанных с ферментом стафилококка, вызывающим свертывание крови — плазмокоагулазой. Между обработкой первых данных, полученных во время экспедиции на БАМ и исследованиями плазмокоагулазы не оставалось времени для раздумий о получении диплома из ВАКа. Да и не о чем было беспокоится. Однажды на банкете во время конференции по стафилококковым инфекциям, проходившей в Саратовском университете весной 1976 года, О. В. Бароян между делом спросил: «Тебе прислали диплом?» «Нет еще. Наверно, скоро пришлют», — ответил я безмятежно. На конференции я представил доклад о конкуренции между ферментами организма хозяина и паразитирующего микроба (стафилококка) за субстраты тканей человека или животного, пораженного инфекцией. Банкет разворачивался по законам русского безудержного веселья. Ко мне подходили, поздравляли с успешным докладом. В кармане моего пиджака лежал билет Союза Писателей, который я получил перед самым отъездом в Саратов из рук Г. М. Маркова (1911–1991).
Тревожные мысли о дипломе пришли, когда я вернулся в Москву. Я старался не думать о плохом. Да и что могло быть непредвиденного, если апробация и защита прошли нормально, по теме диссертации опубликованы 34 статьи и результаты исследований показали эффективность комбинаций ингибиторов пенициллиназы (аналогов пенициллина) и отечественных производных акридина с пенициллином. Надо было терпеливо ждать.
В конце мая или начале июня 1976 года я получил письмо из ВАКа, в котором рекомендовалось повторить защиту диссертации с добавлением (если таковые есть) данных по применению химиотерапевтических комбинаций препаратов в медицине или ветеринарии. Повторная защита состоялась на Ученом Совете института вакцин и сывороток имени Мечникова. Это было недалеко от Курского вокзала, в переулке, примыкающем к Садовому Кольцу. Проходя мимо дома с мемориальной доской, посвященной С. Я. Маршаку, я подумал: «Может быть, судьба мстит мне за то, что я живу между двух профессий: медициной и литературой и между двух народов: еврейским и русским? Но ведь это не грех, а состояние моей души, следствие моей жизненной философии и житейской ситуации».
На повторной защите весомо выступил профессор А. К. Акатов, высоко оценивший мои экспериментальные данные на лабораторных животных и результаты проверки схем химиотерапии маститов и эндометритов (воспаление грудных желез и матки) стафилококковой этиологии у сельскохозяйственных животных, разработанных совместно с узбекскими ветеринарами (профессор Н. В. Шатохин).
На этот раз ждать решения пришлось еще год до конца лета 1977 года. Но это был отнюдь не диплом, а приглашение явиться на одну из комиссий ВАКа. Повестка была за подписью председателя комиссии: профессора H. H. Жукова-Вережников (1908–1981). Худшего нельзя было предположить. Я знал, кто такой был H. H. Жуков-Вережников. В 1948 году, когда Т. Д. Лысенко (1898–1976) и его единомышленники в полном согласии с органами госбезопасности и отделом науки ЦК КПСС физически и организационно уничтожили в СССР нарождающуюся генетику и молекулярную биологию, в журнале «Вестник АМН СССР» вышла статья Л. А. Калиниченко и H. H. Жукова-Вережникова «Учение Мичурина-Лысенко и некоторые современные медико-биологические проблемы». В 1950 году под контролем отдела науки ЦК КПСС на совместном совещании АН СССР и АМН СССР H. H. Жуков-Вережников полностью поддержал «клеточную теорию» О. Б. Лепешинской, существо которой заключалось в совершенно беспочвенной фантазии (наименее жесткая характеристика означенной «теории»), что клетки, скажем, клетки крови возникают из внеклеточного субстрата. Это напоминало «теории», бытовавшие в допастеровские времена: мыши происходят из застарелой муки, а микробы из грязи. Более того, H. H. Жуков-Вережников создал при АМН СССР комиссию по медицинской генетике, которая продолжала развивать взгляды Т. Д. Лысенко. В письме, посланном Н. С. Хрущеву в 1954 г., член-корреспондент АН СССР профессор Д. Н. Насонов писал: «Положение с преподаванием вышеназванных дисциплин (генетика, молекулярная биология —
И тем не менее H. H. Жуков-Вережников оставался у руля медицинской науки, занимая в разное время посты заместителя министра здравоохранения, главного редактора издательства «Медицина», директора московского Института экспериментальной медицины и др. Конечно, большинство ученых нашего института, среди которых были выдающиеся микробиологи, презирали этого человека, особенно после того, как в ранние 50-е годы H. H. Жуков-Вережников обнаружил «вспышку чумы» в Сибири. Он отрапортовал в Москву, что «ликвидировал очаг чумы». Потом специалисты по особо опасным инфекциям доказали, что «никакой чумы не было». Он продолжал нарабатывать себе «партийные одобрения», подвизаясь в космической медицине, в медицинской генетике и других областях медицины и биологии, о которых знал понаслышке.
И вот я получаю приглашение явиться на Комиссию ВАКа под председательством H. H. Жукова-Вережникова. Комиссия заседала в помещении одного из институтов, расположенных неподалеку от станции метро «Сокол». Так что я шел до пересечения Ленинградского проспекта и Балтийской улицы, сопровождаемый мохнатым взглядом Л. И. Брежнева, который вождь бросал мне с гигантского портрета, колеблющегося на голубоватом стеклянном небоскребе — здании «Гидропроекта». Если я не ошибаюсь, в институте, куда я направлялся, H. H. Жуков-Вережников руководил лабораторией. В комнате, куда меня пригласили, было человек десять-двенадцать, сидевших за учебными столами. Наверное, помещение обычно использовалось для профсоюзных и партийных собраний или политинформаций, вроде красного уголка. И снова портреты Ленина, Маркса, Брежнева. Выглядело все убого и бюрократически. H. H. Жуков-Вережников сидел за отдельным коричневым столом с черной окантовкой. Я узнал его землистое отечное лицо, потому что видел несколько раз на микробиологическом обществе. Другие лица мне были незнакомы за исключением заведующей лаборатории ботулизма из Института имени Гамалея. Она что-то говорила, наклонившись к председателю, а когда я вошел, метнулась к дальнему столу. Не представив ни себя, ни членов Комиссии, не обратившись ко мне по имени-отчеству, H. H. Жуков-Вережников, держа в руках автореферат моей диссертации, приступил к вопросам. Вся процедура, скорее, напоминала допрос. Начал он с вывода № 3. Мне было сказано, что членам комиссии неясно, для чего были синтезированы химиками и изучены мной новые химические соединения — феноксазины, когда в практику не рекомендован ни один из этих препаратов? Я ответил, что выбраны были наиболее эффективные соединения. Лучшими оказались не феноксазины, а некоторые акридины. По выводу № 5 меня спросили: «Почему, определяя антифаговый эффект акридинов, я придаю значение замещенности или незамещенности положения „9“, а не, скажем, „3“ или „5“?» Я ответил, что я сравнивал две группы препаратов, различавшихся по замещенности или незамещенности именно положения «9». И могу оперировать только этими данными. По выводу № 7 H. H. Жуков-Вережников спросил, как это я могу знать, что пенициллиназные плазмиды элиминированы из генома стафилококка под воздействием акридинов? Разве я подсчитывал количество плазмид до обработки акридинами и после? Вопросы были такие нелепые, что отвечать на них было все равно что играть в шахматы с противником, не знающим не только элементарных правил игры, но и порядка расстановки фигур на доске. Но я старался сдерживаться и отвечать на каждый вопрос по существу. Наконец, Председатель задал мне, как ему казалось, убийственный вопрос: «А почему вы в основу экспериментов ставили комбинации акридинов или ингибиторов пенициллиназы с пенициллином? Ведь вы сами пишете, что есть более эффективные препараты: полусинтетические пенициллины и цефалоспорины. Применяйте их в медицине и ветеринарии и дело с концом!» И тут я не выдержал, сорвался, допустил непозволительную дипломатическую и политическую ошибку. Я сказал, что сама идея комбинации пенициллина с элиминаторами пенициллиназных плазмид или ингибиторами фермента-пенициллиназы родилась из желания дать отечественной медицине и ветеринарии эффективные и дешевые схемы химиотерапии стафилококковых инфекций; что наше здравоохранение бедное и не может сделать доступными каждому дорогие импортные препараты, которыми на практике лечится только элита; что лечить больных по схеме тридцатилетней давности — комбинацией пенициллина со стрептомицином, это все равно, что давать им святую воду. Даже хуже, потому что это приводит (как я показал в диссертации) к еще большему отягощению патологического процесса. Я высказал им все, что накопилось в моей душе и моем сознании за годы работы со стафилококками. Я привел им результаты моих исследований на БАМе, когда сотни строителей оказались зараженными стафилококками и не получали дорогостоящие импортные препараты, а лечились антибиотиками, давно утратившими эффективность. Я сказал Комиссии, что если мы не можем покупать для каждого заболевшего активные (пока еще!) импортные антибиотики, необходимо как можно скорее внедрять комбинированную терапию отечественными препаратами: пенициллином и акридинами, основанную на последних достижениях биохимии и молекулярной генетики. «Не свою ли диссертацию вы имеете в виду?» — выкрикнул Председатель. «Да, Николай Николаевич, я имею в виду результаты моих исследований, изложенные в диссертации». «Мы сообщим вам о решении Комиссии» — сказал мне вдогонку H. H. Жуков-Вережников.
Еще через год осенью 1978 года Ученый Секретарь института имени Гамалея показал мне письмо из ВАКа, в котором рекомендовалось выпустить новый автореферат, в который вошли бы данные использования моих химиотерапевтических схем не только при лечении лабораторных, но и сельскохозяйственных животных. И поскольку мое исследование окажется между медициной и ветеринарией, обозначить автореферат диссертации на соискание ученой степени доктора биологических наук. К этому времени из ВАКа (в виде утешения?) я получил диплом старшего научного сотрудника в области микробиологии. И тем не менее, «хождения по мукам» с докторским дипломом вызывали у меня глухую злобу против Жуковых-Вережниковых и подобных им вершителей путей науки. Похожее творилось и в литературе, к реальной жизни в которой я все более приобщался. Не хочу утверждать, что в науке и литературе да и в других областях жизни советских людей царил тотальный антисемитизм. Но антисемитизмом и антикосмополитизмом были отравлены определенные круги партийцев, сотрудников госбезопасности и той части интеллигенции, которая не была способна честно конкурировать с «инородцами». Именно к таким ученым принадлежали Т. Д. Лысенко, О. Б. Лепешинская, H. H. Жуков-Вережников.
Одно к одному. На празднике «Весна Поэзии» в 1978 году в Вильнюсе, куда я взял с собой Максима, я прочитал стихотворение «Моя славянская душа в еврейской упаковке». Передача шла прямой трансляцией в эфир. В Москве меня вызвали на секретариат Союза Писателей, и я впервые получил проработку за публичное чтение стихов с «сионистским душком». Я оскандалился и в советской науке и советской литературе. Надо было резко менять маршрут.
ГЛАВА 16
Охота на Рыжего Дьявола
«Иматрой бацилл» — какая яркая метафора! Иматра — водопад в Финляндии. Рядом — ресторан с номерами. Туда во время Первой мировой войны возил однажды молоденькую сестру милосердия (переодевшуюся в цивильное платье) влюбленный в нее офицер, долечивавшийся в отделении внутренних болезней, которое возглавлял профессор Н. Я. Чистович. Молоденькая когда-то медсестра — моя соседка по коммуналке в Ленинграде — Н. И. Дралинская (в девичестве Преображенская). Н. Я. Чистович — отец моего учителя в микробиологии Г. Н. Чистовича.
До принятия окончательного решения, которое перевернуло жизнь нашей семьи, оставалось несколько лет активной работы в Институте имени Гамалея.
Как я уже писал, вскоре после защиты докторской диссертации в начале июня 1975 года меня вызвал директор Института им. Гамалея — О. В. Бароян и сказал: «Я тебя беру в Комиссию по профилактике, диагностике и лечению инфекций на БАМе. Вылетаешь в Сибирь в Улан-Удэ через 3 дня». Из справочников я вычитал, что язык коренного населения — бурятов сходен с монгольским языком и что столица Бурятии город Улан-Удэ находится в 5532 километрах к востоку от Москвы, расположен в Забайкалье на правом берегу реки Селенги, между хребтами Хамар-дабан и Улан-Бургасы, в 75 километрах к востоку от озера Байкал.
Идея построить железную дорогу, проходящую внутри Сибири между озером Байкалом и Тихим океаном, имела стратегическое и экономическое значение. Стратегическое — потому что старая дорога — Транссибирская — проходила по самой границе с Китаем. Экономическое — из-за необъятных просторов глубинной Сибири, откуда можно будет вывозить лес и полезные ископаемые. Первыми в XIX веке о железнодорожном строительстве в Забайкалье заговорили сосланные в Сибирь на каторгу декабристы М. Бестужев, Г. Батенков, Д. Завалишин и другие. В 1888 году Русское техническое общество предложило проложить железную дорогу через всю Сибирь. Начиная с 1906 года выдвигались разные проекты постройки новой транссибирской железнодорожной магистрали. В 1933 году было принято самое первое постановление советского правительства «О строительстве Байкало-Амурской магистрали» с будущими опорными пунктами: север Байкала — Тында — Ургал — Комсомольск-на-Амуре — Советская Гавань. В 1974 году начались работы по строительству современного БАМа. В июле 1974 года была создана постоянно действующая комиссия Совета Министров СССР по строительству и освоению БАМ. Осенью 1974 года первые отряды строителей высадились на участках будущей трассы. В январе было организовано Главное управление по строительству БАМ. А в сентябре 1975 года был создан научный совет Академии наук СССР по проблемам БАМа. Так что институт имени Гамалея подключился к БАМу одним из первых в Академии наук.
Многотысячная трасса немедленно привлекла приток строителей будущей магистрали из всех республик и областей страны. Вполне понятно, что за тридевять земель приезжали не только строители БАМа со своими семьями или неженатая молодежь, но и «перевозилась» микрофлора, то есть микроорганизмы, обитавшие на коже, слизистых оболочках, в носовой полости и кишечнике новоселов. Этими микробами строители БАМа могли активно обмениваться, в особенности, из-за неналаженных бытовых условий, тяжелого труда и сурового климата. В составе микрофлоры обитали и золотистые стафилококки, которые в экстремальных условиях меняли свою роль сапрофитов, до поры до времени безвредных обитателей человеческого организма, на функцию паразитов, вступающих в борьбу с организмом за обладание его внутренней средой. Подобную метаморфозу могли претерпевать и другие представители нормальной микрофлоры: кишечная палочка, некоторые споровые бациллы, туберкулезоподобные палочки, микроскопические грибки и другие микробы. Меня интересовали рыжие дьяволы — золотистые стафилококки (Staphylococcus aureus): их распространенность среди строителей магистрали, заболевания, которые они вызывают в условиях строительства трассы Байкал-Амур, пути передачи (эпидемиология), способы диагностики, профилактики и лечения стафилококковых инфекций на БАМе. Прошло всего несколько месяцев от начала работ. Меня ждала совершенно неизведанная область исследований.
Опять Мила и Максим провожали меня в экспедицию. Максим попросил привезти ему из Бурятии какого-нибудь зверька. Например, суслика. До этого у нас время от времени жили разные животные. Сначала, морская свинка по имени Пятнашка. Вся ее шерстка была в рыжих и белых пятнах. Пятнашка знала, когда я возвращаюсь с работы. Как только я входил в подъезд нашего многоэтажного дома, она начинала радостно скакать в клетке и повизгивать от восторга. Потом жила такса, еж, белая крыса, птицы, ящерица, рыбы и черепаха Варвара. Длинношерстная такса Рыжуха была, конечно, самой умной. Мы предали ее, отдав, когда мне надо было ехать в одну из командировок, а Мила и Максим не справлялись с ее прогуливанием по утрам и вечерам. Ежа по имени Репейник мы подарили соседнему детскому саду. Белая крыса по имени Ватка тоже обладала несомненным интеллектом. Она жила в высокой полуметровой стеклянной банке. Могла подпрыгивать со дна, выскакивать наверх и ходить по краю банки. Максим снимал ее оттуда и гулял с Ваткой по квартире, а иногда во дворе. Ватка, стоя на задних лапах на краю банки, могла ловить кусочки булки. Она никогда не спрыгивала без разрешения на пол. Но однажды ночью Ватка выпрыгнула и начала бродить по квартире. Мила услышала шорох, включила лампу и, увидев Ватку, очень испугалась. Пришлось ее отдать (Ватку!). Попугайчики Саша и Маша задержались в нашем доме недолго. Всех раздражала их бессмысленная болтовня и неоправданное веселье. Ящерицу по имени Хитрушка мы привезли с Максимом из поездки в Сочи, когда ему было 6 лет. Хитрушка жила довольно долго в террариуме и могла брать из рук и проглатывать рубиново-красных червячков, которые назывались в зоомагазине мотылем и шли в пищу рыбкам. Я слышал, что на мотыля заядлые энтузиасты подледного лова таскали из Москва-реки окушков и даже судачков. Как будто бы для того, чтобы наживка не замерзла, рыболовы держат мотыля за щекой. Но за достоверность этого способа не ручаюсь. Аквариумными рыбками Максим увлекался лет до двенадцати. Мы ездили с ним в зоомагазины, скажем, в магазин на Арбате, воспетом в стихах: «На Арбате в магазине… там летает голубь синий…» или в книжный магазин «Дружба» на улице Горького, где покупали книжки об аквариумных рыбах на немецком языке. Немецкого мы не знали, но иллюстрации были отличные. Последней обитательницей нашей квартиры на улице Маршала Бирюзова была черепаха Варвара. Она была очень умной и рассудительной степной черепахой. Жила на кухне под кушеткой и выходила оттуда по утрам, когда мы включали свет. Она знала свою миску, которая стояла на полу недалеко от раковины. Варвара любила пить молоко и грызть морковку, яблоки и капусту. Особенно ей нравились листья одуванчиков, да и стебли тоже. Словом, Максим попросил привезти ему суслика из Бурятии.
Самолет летел над Россией. Я видел Волгу, Уральские горы и великие реки Сибири — Обь и Енисей. Полумесяцем лежал под самолетом голубой Байкал. Мы прилетели в Улан-Удэ. Несколько дней я провел в столице Бурятии. Надо было решить с Главным санитарным врачом республики, где начнется моя экспедиция, какие участки строительства железной дороги я посещу, кто будет мне помогать в сборе материала? Наконец самолет, рассчитанный на 15–20 пассажиров, отправился из Улан-Удэ на север Байкала в Нижнеангарск. Был жаркий летний полдень, когда мы приземлились на маленьком аэродроме, который напоминал большое футбольное поле. Сбоку аэродрома стояло деревянное здание с вышкой, на которую вела витая лестница. Пассажиры нашего самолета разошлись по встречавшим их машинам, а я пошел внутрь деревянного строения, исполнявшего роль аэровокзала. Надо было позвонить на Нижнеангарскую санитарно-эпидемиологическую станцию, чтобы за мной прислали машину. Никого внутри аэровокзала не было. Тогда я оставил свой чемодан внизу и начал подниматься на диспетчерскую вышку, где обнаружил голосистую крупную женщину с круглым румяным лицом, выступающими скулами и звучным командирским голосом, которая переговаривалась одновременно с метеорологами, диспетчерами других аэродромов, пилотами самолетов и вертолетов, с каким-то Николаем Григорьевичем и еще многими другими. Я просунул голову в диспетчерскую будку и громко поздоровался. Эпическая дама, конечно же, не слышала меня. Да, ко всему прочему, внизу в зале ожидания аэровокзала запись Аллы Пугачевой голосила «Арлекина». Во время экспедиции я убедился, что Алла Пугачева со своим «Арлекином» прошла всю трассу БАМ. Я просунул голову и тщетно пытался докричаться до диспетчера. Наконец я дозвался, или наступил момент тишины, как говорят на Руси, «милиционер родился». Песня кончилась. С погодой все утряслось. Самолеты/вертолеты улетели. Мой голос был услышан. Диспетчер увидела меня. Я представился. «Так это вы — московский профессор, про которого давеча спрашивал Гордейчик?» «Да, это я. Надо бы добраться до города». Она стала вертеть ручку телефонного аппарата и кричать пуще прежнего: «Гордейчик! Николай Григорьевич! Ответь аэродрому!» Ей ответили. А через десять минут я мчался в газике с брезентовой крышей. Крышей, чтобы не вылететь вверх на впадинах и ухабах дороги в сторону Нижнеангарска. Брезентовой — чтобы не разбить голову, подскакивая.
Озеро Байкал и город Нижнеангарск открылись мне одновременно и на миг напомнили Ялту, когда подъезжаешь со стороны Гурзуфа: солнце, вода, берег и домики, сбегающие с горы. Потом все оказалось другим. То есть Байкал и город на склоне горы остались похожими, но все остальное было другим. Дома были деревянные из коричневых от древности бревен. Главная улица с горсоветом, над которым полоскался красный флаг, пылила под нашими колесами. Своры собак, бродили по городу. Это были сибирские лайки. Шофер по имени Федя пояснил, что это собаки не бродячие. У каждой есть свой хозяин и свой двор в городе. С ними охотятся в тайге, а зимой едут на подледный лов в собачьих упряжках. Собаки хороши тем, что днем добывают пищу самостоятельно, кормясь в основном отбросами рыбоконсервного комбината. А на ночь расходятся по своим дворам.
Николай Григорьевич Гордейчик, главный санитарный инспектор Северо-Байкальского района и главный врач Нижнеангарской СЭС (санитарно-эпидемиологической станции) был личностью замечательной. Ему было около 35 лет. Мы с ним сразу стали приятелями. Буйные рыжевато-коричневые космы, купеческая бородка, голубые веселые глаза тотчас напоминали персонажей пьес А. Н. Островского, скажем, богатого купца Мокия Парменыча Кнурова из «Бесприданницы». Только лет на 10 помоложе. Н.Г. закончил Новосибирский медицинский институт, был направлен в Северную Бурятию и не только прижился здесь, но стал одной из ведущих местных фигур. Как только началось строительство БАМа (нынешний период), Н.Г. окунулся с головой в санитарные проблемы, связанные с профилактикой и лечением инфекций у строителей железной дороги. В его распоряжении был санитарный транспорт, вездеходы и вертолеты. Никто ему ни в чем не мог отказать, таково было обаяние личности доктора Гордейчика.
Мое знакомство с местной медициной началось с СЭС. Это было одноэтажное здание, где большую часть помещения занимала лаборатория микробиологии, оснащенная термостатом для выращивания бактерий, холодильником для хранения питательных сред и диагностических препаратов (биохимические реактивы, иммунные сыворотки, антибиотики и др.). Я поставил в холодильник Международный набор диагностических стафилококковых бактериофагов, выпускавшийся производственным отделом института имени Гамалея, ампулы с новейшими антибиотиками, флакончики с лечебным стафилококковым анатоксином. На столике поблескивал зеркалом микроскоп. Была еще кладовая и кабинет главного врача, в котором Н.Г. не любил находиться подолгу. Н.Г. представил меня доктору-бактериологу и лаборантке, имен которых, как и многих коллег по медицине и строителей, встреченных во время экспедиций на БАМ, я, к своему стыду и огорчению, не помню. В лаборатории велась диагностика кишечных инфекций (дизентерия, брюшной тиф), туберкулеза, пневмоний, менингита, сифилиса, гонореи, стрептококковых заболеваний и, конечно же, проводилась иммунологическая диагностика при подозрении на сыпной тиф или энцефалит. Однако на стафилококков большого внимания не обращали, по старинке принимая эти микроорганизмы за условно патогенные. «Что уж тут до стафилококков, которых можно обнаружить в носовой полости вполне здоровых людей! — широко улыбаясь, говорила мне доктор-бактериолог. — Не пропустить бы вспышки настоящих инфекций, однако!» То есть, золотистые стафилококки, устойчивые к антибиотикам и вызывающие разнообразные патологические процессы в организме зараженного и уже более десяти лет во всем мире отождествлявшиеся метафорически с «чумой XX века», в Северной Бурятии никого не интересовали. Изучая лабораторные журналы за последние годы, я узнал, что золотистые стафилококки у местных жителей практически не обнаруживались. «Правда, было несколько случаев стафилококковой инфекции у строителей, которых привезли в тяжелом состоянии с трассы в Нижнеангарскую больницы», — припомнила под конец доктор-бактериолог.
Надо было начинать с Нижнеангарской больницы, а потом отправляться дальше — на трассу будущей железной дороги. Мой разговор с доктором-бактериологом был прерван Н.Г., которому не терпелось продемонстрировать сибирское гостеприимство. Да, сказать по правде, я к этому времени здорово проголодался. На верном газике покатили мы в местный ресторан, директор которого был в самых добросердечных отношениях с Н.Г. Нас усадили за столик в отдельной комнатке, выходившей окнами на синий простор Байкала. Мы хорошо закусили, изрядно выпили под закуску и приступили к основным блюдам, среди которых, конечно же, царил жареный омуль. Как деликатес подавалась омулевая икра, напоминавшая по форме и цвету кетовую, но была икринками помельче и во много раз вкуснее. Время от времени к нашему застолью присоединялись, приводимые директором ресторана, как актеры — режиссером, разные местные знаменитости: директор Дома Культуры, главный врач больницы, начальник пожарной команды, главный инженер рыбоконсервного комбината, прокурор района, редактор газеты «Северный Байкал» и уполномоченный КГБ, молодой улыбчивый лейтенант по имени Коля, тезка Н.Г. Все было, как в «Ревизоре», хотя я не собирался никого инспектировать. Моя цель была понять, что происходит со стафилококковыми инфекциями до «нашествия» строителей БАМ и каковой будет эпидемиологическая картина в будущем. Обед в ресторане плавно перешел в ужин на квартире у Н.Г., которая располагалась в длинном деревянном бараке, стоявшем на пригорке, спускавшемся к Байкалу. Это была обширная комната, выполнявшая роль гостиной с пылающей русской печкой (несмотря на лето), в которой жарилось, кипятилось, варилось. У дальней стены стояла огромная кровать с наброшенной поверх всего медвежьей шкурой. Посредине комнаты/зала/квартиры громоздился мамонтовых размеров стол в окружении великанских стульев. Стол и стулья были рассчитаны на тяжелые застолья. Во втором действии присутствовали те же персонажи, что и в ресторане, с добавлением новых, среди которых выделялась местная солистка, время от времени голосившая «Арлекина». Ужинали жареным хариусом с жареной картошкой, которых запивали 70-градусным питьевым спиртом, широко продававшимся в Сибири круглый год. В этом был свой смысл, потому что зимой бутылки с вином и даже с 40-градусной водкой лопались из-за морозов, иногда превышавших 45 градусов по Цельсию.
Каково было строителям, приехавшим из теплых мест?
Переночевал я на топчане в кабинете физиотерапии, окруженный погасшими ультрафиолетовыми лампами, рукастыми аппаратами для электрофореза и ультразвука. Заботливая нянечка принесла мне больничный завтрак: рисовую кашу, хлеб, кубик масла, два брикетика сахара и чай. Рабочий день начался. В Нижнеангарской больнице было несколько отделений: хирургическое, терапевтическое и акушерско-гинекологическое. И, конечно, поликлиника, куда тоже главным образом приходили и приезжали местные жители. В терапевтическом отделении лежали больные с разнообразными заболеваниями, среди которых было несколько случаев воспаления легких. Я сразу же «взял след». Из мокроты одного больного лаборатория СЭС, которая обслуживала и больницу, выделила пневмококкков — классических возбудителей этого заболевания. В другом случае — это было осложнение бронхита, по-видимому, вирусной этиологии. Еще у одной больной возбудителя не удалось выделить, хотя очаг пневмонии был налицо. Эти пациенты были рыбаками или членами их семей. Был еще один больной с воспалением легких, подтвержденным при рентгеноскопии. Его привезли из Уояна — с одного из участков строительства БАМ. Из гнойной мокроты этого больного была выделена чистая культура золотистого стафилококка (Staphylococcus aureus). Микроорганизмы были устойчивы ко всем традиционным антибиотикам, которыми снабжалась больница: пенициллину, стрептомицину, тетрациклину и др. К счастью, выделенный стафилококк оказался чувствительным к привезенным мной цепорину и гентамицину, комбинацией которых начали лечить больного. Культура стафилококка была протипирована Международным набором бактериофагов. Оказалось, что микроорганизм принадлежит к «эпидемическому типу» (бактериофаги 52–52а—80–81). Это значило, что на БАМ из европейской части России проникли стафилококки, способные быстро распространяться среди лиц, контактировавших с больными или носителями этих микробов. В гнойной палате хирургического отделения находился больной с флегмоной голени, привезенный со строительства Муйского тоннеля БАМ. Когда флегмона была вскрыта и гной послан на бактериологический анализ, опять обнаружился золотистый стафилококк «эпидемического типа». Такой же результат был получен при вскрытии гнойного мастита у молодой матери, жены строителя БАМ. К счастью, ее поместили в «септическую» палату гинекологического отделения. Этих больных начали лечить цепорином и гентамицином в сочетании со стафилококковым анатоксином по схеме, разработанной мною когда-то в Детской больнице имени Филатова. «Рыжие дьяволы», обитавшие в мокроте и гное больных, доставленных с БАМ, оказались потенциально крайне заразительными. У местных жителей, находившихся на лечении в Нижнеангарской больнице, «эпидемические» стафилококки пока еще не обнаруживались.
В этих начальных исследованиях пролетела моя первая неделя в Северной Бурятии. Надо было пробираться дальше, на будущую трассу БАМ. А я еще ни разу не порыбачил, не попытал счастья в ловле омуля — уникальной рыбы озера Байкал. «Славное море — священный Байкал. /Славный корабль — омулевая бочка. /Эй, баргузин, пошевеливай вал,/ — молодцу плыть недалечко». Текст этой народной песни, по некоторым сведениям, написал поэт Денис Давыдов. Музыку сочинили каторжные рабочие Нерчинских рудников. Баргузин — ветер на Байкале. Само озеро Байкал расположено в центре Азиатского материка. По прозрачности воды Байкал не уступает Саргассову морю, которое считалось эталоном. Байкал — горное озеро, его уровень выше уровня Мирового океана на 445 метров. В Байкале водится рыба байкальский омуль (Coregonus autumnalis migratorius), произошедшая от арктического омуля, который проник в Байкал из Северного Ледовитого океана по системам сибирских рек около 20 тысяч лет назад.
Часов в 7 утра я был на берегу Байкала со своим спиннингом, прикрепленным к телескопическому удилищу. Пользуясь этими снастями, мы таскали вместе с Максимом окуней на молу в Пярну и золотых сазанов на озере Лиси в окрестностях Тбилиси. Понятия не имея, что омуля надо ловить особым способом, я с вечера накопал червей в заброшенном огородишке сбоку от барака, где жил Н. Г. Гордейчик. Увлеченный рыбалкой, я не увидел вначале двух парней, сидевших поодаль на бревнышке и дымивших сигаретами. Утро было такое прозрачное, что, казалось, виднелась полоска противоположного западного берега. Или и в самом деле была видна? Нигде никогда я не видел такой голубой воды. На якоре покачивались рыбацкие суденышки. На берегу валялись сети. Город начинал просыпаться. Омули, наверно, тоже еще не проснулись или пренебрегали моей наживкой. Правда, попалось несколько увесистых крутолобых, как боксеры, окуней. «С уловом, однако!» — подошел один из парней, затоптав сигареты. Подошел и другой. Оба они были скуластые, как буряты, и голубоглазые, как прибалты. Мы разговорились. Узнав от меня, что я ловил когда-то окуней в дельте эстонской реки Пярну, парни рассказали мне, что зовут их братья Вильсон, Иван и Степан, что покойный отец их был выслан в Забайкалье из Эстонии в 1944 году, что мать их чалдонка — помесь бурятов и русских, что они близнецы и ждут осеннего призыва в армию.
В 9 утра Н.Г. провожал меня на строительство трассы. Решено было пробиваться на вездеходе на мыс Курлы к будущей железнодорожной станции Северобайкальск, а потом на вертолетах — к отрядам рабочих, прокладывавших Северо-Муйский тоннель, которому предстояло соединить Байкал с самой крупной (тоже в будущем!) станцией БАМ — Тындой. Я забрался в кабину темно-зеленого вездехода, который своими гусеницами и кабиной сразу напомнил танки из моей врачебно-армейской молодости. Дорога шла сквозь глухую тайгу, поднимаясь вверх, следуя силуэту сопки, или спускаясь в долину между сопками. На резких подъемах и спусках так трясло, что, казалось, вот-вот внутренности, как подкладка перчатки, вывернутся наружу. Иногда водитель, взглянув на меня и сочувственно вздохнув, останавливал вездеход, я спрыгивал на обочину дороги и приходил в себя. Чуть подальше от дороги на полянах в тайге горели, как куски расплавленного солнца, оранжевые цветы под названием жарки. Нигде я больше таких цветов не видел. В словаре Даля они тоже не упоминаются.
Наконец мы добрались до мыса Курлы. Это было устье таежной реки Тыи, впадавшей в Байкал. Медицинский пункт, на котором работали фельдшер и медсестра, располагался в вагончике. Никакой возможности не было заниматься здесь даже самыми простыми микробиологическими исследованиями. Ни термостата, ни автоклава, ни микроскопа не было. Правда, я захватил с собой спиртовую горелку, бактериологическую петлю и стерильные тампоны в пробирках с физиологическим раствором, чтобы взять пробы у больных и доставить материал в Нижнеангарскую СЭС. Фельдшер повел меня осматривать жилища строителей. Это был палаточный городок, раскинувшийся на несколько километров. Деревянные вагончики были пока еще завезены только для медпункта, кухни и административных служб. Постепенно наступил вечер, и строители начали стекаться в палатки после тяжелого рабочего дня, где преобладали земляные и камнеломные работы, в которых главными орудиями были лопаты, ломы, тачки, отбойные молотки. Северный летний вечер был светел, как день. Я подождал, пока рабочие поужинают, и вместе с фельдшером начал обход палаток. Главным образом, в них жили молодые парни. Семейных палаток не припоминаю. Девушки, приехавшие на БАМ, пока еще относительно в небольшом числе, квартировали в отдельном вагончике. Или у них была отдельная палатка? Мы приоткрывали пологи палаток, спрашивали разрешения войти, представлялись, осматривали помещение. В каждой палатке было десять — двенадцать солдатских коек, чаще всего неприбранных. Постельное белье и полотенца были грязными, не менялись, наверняка, по нескольку недель. Нередко полотенца были не у каждого, а предназначались чуть ли не для всех обитателей палатки. Около графина с водой на столике стоял захватанный стакан. В каждой палатке, в которую мы с фельдшером заходили, я рассказывал бамовцам о цели своей поездки, о золотистых стафилококках и заболеваниях, которые они вызывают. Потом мы начинали осматривать парней. Нательное белье было нечистым, издавало дурной запах. Еженедельной «бани» с горячим душем в специально отведенной для этой цели палатке явно не хватало для поддержания повседневной гигиены. Тяжелейший физический труд вызывал обильные выделения из потовых и сальных желез кожи. Выделения эти не смывались ежедневно после рабочего дня. Кожные железы закупоривались. Присоединялась инфекция. Возникали гнойные заболевания кожи: фурункулы и даже карбункулы. В первой же палатке обнаружены были фурункулы на коже нескольких парней. Часть фурункулов вскрылась, и желто-зеленый гной расползался на еще не пораженную кожу. Я взял пробы гноя из вскрывшихся фурункулов при помощи тампона и перенес патологический материал в пробирки с физиологическим раствором. Пробы должны были высеваться на питательные среды не позднее, чем через сутки. В другой палатке мы нашли строителя с начинающимся карбункулом шеи, как раз в том месте, где кожу натирал воротничок рубахи. Фельдшер измерил температуру тела больного. Оказалось, что у него лихорадка — 38.5 градусов по Цельсию. Парня познабливало. В вагончике-медпункте был изолятор, куда больного поместили. У меня с собой был некоторый запас антибиотиков, привезенных из Москвы. Фельдшер начал лечить бамовца. Но у меня было неспокойно на душе. Я пошел в изолятор и подробно расспросил больного. Оказалось, что в течение последнего месяца его мучила постоянная жажда. Он мочился по многу раз днем и ночью. Он рассказал, что у его матери, которая жила на Украине под Полтавой, тяжелый диабет. Я позвонил в Нижнеангарск главному врачу Северо-Байкальского района Лидии Алексеевне Ипатовой, рассказал ей о заболевшем, убедил в необходимости срочно госпитализировать его. Вертолет прибыл через час — полтора. Я отправился сопровождать бамовца. Мы летели над сопками, отроги которых были покрыты кедровыми соснами. Больной уснул. Я прикоснулся к его лбу. Температура пока еще не снижалась. Мысль о том, что у парня нелеченный инсулинозависимый диабет, осложненный стафилококковой инфекцией, угрожающей перейти в сепсис (заражение крови), не оставляла меня. Так и оказалось. В приемном отделении Нижнеангарской больницы анализ крови показал, что у больного резко повышено содержание глюкозы в крови. Сахар был обнаружен и в моче. Да и другие анализы подтверждали предположение о диабете, осложненном тяжелой инфекцией. Н.Г. вызвал врача-бактериолога. Мы взяли для бактериологического исследования кровь больного и гнойное содержимое карбункула. В окрашенном мазке при исследовании под микроскопом определялись скопления синих, как гроздья винограда сорта Изабелла, скопления стафилококков. А наутро на питательном агаре появились золотисто-оранжевые колонии, типичные для Staphylococcus aureus, чувствительного к оксациллину. Инсулин в сочетании с антибиотиком привел к улучшению состояния больного.
Я не спал до рассвета. Ворочался на своем топчане. Потом присел к столу. Начал прикидывать на бумаге. Выходило, что для выявления стафилококов у бамовцев на трассе, в палатках да и при других «полевых условиях», нужно разработать принципиально новый метод отбора патологического материала. Подавляющее большинство случаев заражения стафилококками составляют гнойники кожи.