Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Охота на рыжего дьявола. Роман с микробиологами - Давид Шраер-Петров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Для взятия патологического материала надо было шприцем с самой тонкой иглой (наименее травматичная) проткнуть кожу над фурункулом или карбункулом, отсосать гной и перенести его в столбик солевого питательного агара, находящийся в маленькой пробирке. Пробирки эти наполнялись агаром в микробиологической лаборатории и передавались врачам, отправляющимся на трассу БАМ. Находящийся в питательном агаре NaCl убивает все микроорганизмы, кроме стафилококков, т. е. эта среда для них элективна. Затем солевая среда передается или пересылается в бактериологическую лабораторию, стафилококк вырастает, и становится возможным определить, какими антибиотиками нужно лечить больного (больную). В то же время традиционный метод: патологический материал — палочка со стерильной ватой — пробирка с физиологическим раствором — питательная среда по-прежнему оставался пригодным для отбора проб мокроты, слизи из влагалища, отделяемого из носовой полости, содержимого кишечника и других проявлений стафилококковой инфекции.

Начиная с этого дня на вертолете вылетал я на разные участки строительства западного отрезка БАМа: в Уоян, на западный и восточный порталы будущего Северо-Муйского тоннеля, в Янчукан, Ачгою, в Новый Уоян. И снова и снова на мыс Курлы, где предстояло построить город Северобайкальск. Конечно, облетать всю будущую трассу БАМ на вертолетах не было никакой возможности. Ведь вся строящаяся трасса от Тайшета в Прибайкалье (Иркутская область) до Советской Гавани на Тихом океане составляла 4650 километров. Моей задачей было собрать материал на участках строительства в Забайкалье, чтобы проверить, работает ли новый метод ускоренной диагностики стафилококковых инфекций. Вполне понятно, что первые несколько дней я провел на мысе Курлы. Пробирки с посевами гноя из абсцессов кожи и других патологических материалов каждый день отправлялись с попутными вездеходами, автомобилями или вертолетами в бактериологическую лабораторию Нижнеангарской СЭС.

Во время перелетов с одного участка на другой оставалось пространство для раздумий. Однажды название будущей станции Кюхельбекерская напомнило мне странным образом весну 1958 года, когда я учился на 5-м курсе медицинского института. Это было время травли Б. Л. Пастернака (1890–1960) за его роман «Доктор Живаго». Роман читали ночами, передавая друг другу почти слепые копии машинописных перепечаток. Особенно горьким был конец книги, когда талантливый поэт и врач Юрий Живаго оказывается раздавленным властью большевиков. Окончание жизни поэта-декабриста Вильгельма Карловича Кюхельбекера (1797–1846), главного героя романа «Кюхля» Ю. Н. Тынянова (1894–1943) столь же трагично, как и у Юрия Живаго. Кюхельбекер был женат на невежественной дочери купца, Живаго — на умственно убогой дочери дворника. Эти истинные интеллигенты, раздавленные тиранией, заканчивают свои дни в чуждой им духовной среде.

Случалось наблюдать курьезы. Однажды, когда я вернулся в Нижнеангарск, чтобы посмотреть на результаты, полученные новым методом, неподалеку от СЭС прогуливались две молодые женщины с колясками. Случившийся поблизости Н. Г. Гордейчик показал на коляски и негромко сказал: «А это наши нижнеангарские дети Казанова». Я вначале опешил, не поняв смысла шутки, заключенной в словах моего коллеги. Ну какое отношение имел знаменитый итальянский обольститель Джакомо Джованни Казанова (1725–1798) к рыбацкому городку в Забайкалье!? Оказалось, самое прямое. Немногим больше года до нашего разговора в Нижнеангарск приехал по делам рыбоконсервного комбината молодой инженер из Улан-Удэ. Поселился он в гостинице. Каким-то образом ему удалось пригласить к себе в комнату двух десятиклассниц-близнецов, дочерей местной учительницы. Вскоре молодой инженер уехал, а девушки оказались беременными и родили в один и тот же день мальчиков. Весь город с легкой руки какого-то остряка называл младенцев «дети Казанова», искренне веря, что фамилия обольстителя была Казанов.

Однажды, когда мы возвращались с одного из дальних участков трассы, вертолетчик получил сообщение по радио, что на строительстве Восточного портала Северо-Муйского тоннеля находится больной с тяжелым переломом. Мы повернули, пересекли хребет, приземлились. В одной из палаток нашли больного с открытым переломом бедра. Наложили шины и фиксирующую повязку. Перенесли парня на носилках в вертолет. В это время ко мне подбежал атлетического телосложения гражданин в темных очках. «Доктор, загляните к нам на минутку!» — попросил гражданин. Я зашел в одну из палаток. На трех раскладушках лежат три мифические сирены — изумительной красоты девушки. Или мне так показалось после беспрерывных перелетов над тайгой. На четвертой раскладушке, наверняка принадлежавшей атлету в темных очках, лежал аккордеон. Мы познакомились. Атлет оказался композитором Григорием Пономаренко. Сирены — его вокальным трио. Тотчас вспомнилась популярная песня Пономаренко: «Я бегу с холма, я схожу с ума. Может, это не березка, а ты сама?» Оказалось, что Пономаренко и его трио давали гастроли на трассе БАМ. На попутных вертолетах они переправлялись с одного участка на другой. А вот здесь застряли. Вот уже третий день ни одного попутного вертолета. Третий вечер они дают концерты строителям Восточного портала. Мы предложили забрать кого-нибудь одного. Больше не было места. Они отказались. Ансамбль был неразлучным.

Из Янчукана пришла радиограмма: «Срочно вылетайте: вспышка неизвестной кишечной инфекции!» Мы вместе с районным врачом-инфекционистом вылетели немедленно на трассу. День был жаркий. Если бы не сосны, а пальмы, можно было предположить, что это не центральная Сибирь с Байкалом и гранитными сопками, а континентальная Африка с озером Виктория, окруженном «зелеными холмами» (вспомним Эрнеста Хемингуэя). Вертолет приземлился неподалеку от палаточного городка. Солнце было в зените, а в палатках, которые в это время дня должны были пустовать, лежали строители. Мы начали обход палаток. Основным симптомом была рвота, резкая слабость и расстройство кишечника. Но главным была рвота, начавшаяся еще с вечера, вскоре поле ужина. Практически все население палаточного городка в Янчукане было поражено какой-то желудочно-кишечной инфекцией. Одновременное начало и преобладание симптомов интоксикации могло говорить о токсикоинфекции, вызванной микробами, напоминающими брюшной тиф — салмонеллами. Или? Из опроса больных следовало, что на ужин давали салат Оливье. «Салат Оливье?» — подумал я. В такую жару салат с кусочками вареной колбасы, обильно сдобренный майонезом, показался мне подозрительным. Инфекционист взял у больных пробы из рвотных масс и кишечного отделяемого. Пробы немедленно послали на исследование в Нижнеангарск. Образцов пищи получить не удалось. Котлы и кастрюли на кухне были вымыты добросовестными поварихами со вчерашнего вечера. Даже утренняя посуда, в которой готовили завтрак, была вымыта. Впрочем, почти никто не вышел к завтраку. Заболевшим назначили ударные дозы препаратов широкого профиля: сульфаметоксазола в сочетании с триметапримом, и обильное питье. Меня не оставляла мысль о возможности стафилококковой токсикоинфекции. Но каким образом произошло заражение пищи? От правильного ответа зависело здоровье десятков людей. Сомнений не было, что надо искать причину токсикоинфекции в столовой и на кухне.

Я вспомнил классический случай стафилококковой инфекции, о котором нам рассказывала Э. Я. Рохлина на занятиях по микробиологии. Дело было в конце сороковых в Ленинграде. Одновременно заболели десятки людей: рвота, расстройство стула, в некоторых случаях потеря сознания. В приемных отделениях инфекционных больниц, куда по скорой помощи привезли внезапно заболевших, врачи собрали анамнез. Оказалось, что часа за 2–3–4 до появления рвоты и поноса все «отравленные» побывали в гостях или принимали у себя гостей и пили чай с кремовым тортом из знаменитого кафе «Норд». Из чудом сохранившихся кусков кремового торта и из рвотных масс больных выделили чистую культуру Staphylococcus aureus. Эпидемиологический анализ позволил определить источник заражения. Это был опытный кулинар, у которого врачи обнаружили гнойный панариций (воспаление ногтевого ложа) указательного пальца правой руки. Причиной гнойного воспаления была та же самая культура Staphylococcus aureus, что была выделена из крема и рвотных масс пораженных.

Сомнений не было: надо искать причину янчуканской пищевой токсикоинфекции в столовой и на кухне. Там работали поварихами две девушки. Я предложил осмотреть их. Одна сразу согласилась. Кожа у нее была чистая, на руках не было признаков воспаления. Другая отнекивалась, говорила, что ей неловко показывать свое тело врачам-мужчинам, что это не в обычаях ее семьи (она приехала из Средней Азии). Но в конце концов удалось ее переубедить и осмотреть. На коже спины и груди у девушки были россыпи желтых абсцессов — фурункулов. Некоторые очаги инфекции распространялись на предплечья почти до самых кистей рук. Из-за белой поварской куртки с длинными рукавами фурункулы были не видны. Почти наверняка это был золотистый стафилококк, который попал в салат Оливье, размножился на такой жаре, выделил в пищу токсин и вызвал тяжелое заболевание у бамовцев. Гной из фурункулов был взят на анализ при помощи шприца, перенесен в солевой агар и направлен в лабораторию, где подтвердился диагноз: стафилококковая токсикоинфекция. Повариху (источник инфекции) временно отстранили от работы, назначив ей курс антибиотиков в комбинации с вакциной — стафилококковым анатоксином.

Под самый конец первой экспедиции на БАМ мне посчастливилось половить хариуса. В этот вечер я находился на мысе Курлы, ночевал в вагончике-медпункте. Ко мне зашел один из бригадиров-бурильщиков, с которым мы познакомились на трассе, заядлый рыбак. «Я слышал, доктор, вы завтра возвращаетесь в Нижний?» Так называли в этих местах по-свойски главный город Северо-Байкальского района Нижнеангарск. «Пора возвращаться в Москву». «А на хариуса так и не сходили порыбачить?» «Не получилось». «Может, сегодня? Как солнце начнет садиться, отправимся на Тыю! Согласны, доктор?» «Хорошо бы», — отозвался я. Особенного задора у меня не было. Устал от мотаний по трассе в вертолетах и вездеходах. Да и снастей, подходящих для ловли хариуса, у меня не было. Это рыба особенная. Очень осторожная. Значительно хитрее форели. Так, во всяком случае, было написано в умных книгах. Байкальский хариус (Thymallus arcticus baicalensis) относится к подотряду лососевых. Конечно же, в тот памятный вечер я не знал этих подробностей о хариусе. Известно было, что ловится он на искусственную приманку — мушку и любит стоять на перекатах и порогах. Мой новый приятель зашел за мной около восьми вечера. Солнце на открытых местах еще светило, как днем. Мы же подошли к Тые со стороны берега, чуть не до самой воды заросшего деревьями и кустами сибирских джунглей — тайги. Было тенисто и прохладно. Комарье вилось такой плотной тучей, что отмахиваться было бесполезно. Не очень-то отпугивали этих хищных насекомых аэрозоли, которыми мы опрыскались перед спуском к реке. Натянули резиновые сапоги и зашли в воду. У моего сотоварища были приготовлены особые снасти. Это называлось ловлей «на кораблик». К лесе, намотанной на катушку, вместо поплавка, грузила и крючка с наживкой (червь или искусственная мушка) присоединялась дощечка, от которой отходили лески с крючками, на которых были насажены мушки. Мы зашли в неглубокую воду и пустили кораблики по течению. Они проплыли немного и запрыгали на перекатах. Вдруг мое удилище дернулось один раз, а потом снова. Я едва его удержал и начал наматывать леску на спининнговую катушку. На крючках бились два увесистых хариуса килограмма на полтора — два. Я едва вытащил крючки с мушками из маленьких хищных ртов. Рыбины были невероятно красивыми: продолговатые, зеленовато-голубовато-серебристые с темными пятнышками на спине. Рыбалка была удачной. Мой приятель дома засолил хариусов, а рано утром зашел за мной, чтобы пригласить на завтрак. Он был человек семейный и занимал с женой и сынишкой одну комнату вагончика. Мясо хариуса было бледно-розовое, таяло во рту.

Вертолет «развел пары»: закрутилась гигантская вертушка верхнего винта. Ветер был такой, что провожавшие едва удерживались на бревенчатой, как стена избы, площадке: вот-вот улетят. Я попрощался с моими друзьями с мыса Курлы и отправился в Нижнеангарск с саквояжем, полным проб, взятых в самый последний момент. Из Нижнеангарска предстояло лететь в Улан-Удэ, чтобы встретиться с главным санитарным врачом Бурятии. Надо было подвести итоги моей первой экспедиции, разработать тактику диагностики, профилактики и лечения стафилококковых инфекций на строительстве БАМ.

Я поселился в гостинице «Баргузин» в самом центре Улан-Уде. У меня оставалось целое воскресенье перед совещанием в Минздраве Бурятии и возвращением в Москву. И тут я вспомнил, что обещал привезти моему сыну Максиму степного зверька — суслика. Я узнал, что суслики (по-бурятски суслик — джумбура) водятся в окрестностях Улан-Удэ, и отправился на ловлю. Собственно говоря, я соединил этот поход за сусликом с экскурсией в буддийский монастырь — Иволгинский дацан. Из справочников я узнал, что духовная столица буддистов России — Иволгинский дацан, построенный в 1947 году, находится в 30 километрах от Улан-Удэ, у подножья хребта Хамар-Дабана. Конечно, я понимал, что поход в дацан окажется лишь предлогом для охоты на суслика и условием для окончательного обдумывания ускоренного метода выделения стафилококков. Мне всегда хорошо думается в пустынных местах.

Автобус вывез меня в степь. Я осмотрелся. Над головой кружили степные птицы. Вдруг одна из них камнем упала на зеленый холмик, торчавший метрах в двадцати от меня, а потом взметнулась к небу. В сплетении когтей подергивалось пушистое тельце маленького суслика. Из нутра холмика вылез зверек. Он вытянулся «во фрунт», как солдатик на посту, и, глядя вслед ликующей хищной птице, засвистел, защелкал, запричитал. Верно, это была самка суслика-джумбуры, у которой умыкнули детеныша. Джумбура повернула ко мне свою печальную мордочку, щелкнула еще разок и скрылась в норе. «Как же мне поймать ее? Ведь я обещал привезти. Как сделать максимально эффективным новый метод выделения стафилококков? В конце концов не ради суслика я шагаю который километр под ошарашивающим степным солнцем. Ты прости меня, сын! Не ради суслика, не из-за туристской страсти и даже не для постижения вечного и прекрасного я теперь здесь, в бурятской степи совсем один среди зверей, птиц, сопок, травы и воды. Мне нужно сосредоточиться. Как отшельнику в пустыне», — думал я.

Я оглянулся вокруг. В осоке громыхали кузнечики, у входа в норы дежурили суслики, на бреющем полете скользили стрекозы невиданных размеров и непередаваемых оттенков. Степные птицы облетали небо, бродили в травах, пили из канала. Все живое было занято своим, необходимым его виду, роду, семейству делом. Как же мне — неловкому, малоопытному охотнику — изолировать, отловить, извлечь, выделить джумбуру из этого биоценоза — царства забайкальской степи, сцементированного тысячелетней взаимосвязанной судьбой? Биоценоз — это исторически сложившаяся совокупность растений, животных, грибов и микроорганизмов, населяющих участок суши или водоема. В состав биоценоза могут входить и виды-конкуренты: хищники и жертвы. Нужно сосредоточиться на первой задаче — придумать метод охоты, избирательной только для суслика! Высокоспецифический метод. Для этого хорошо бы узнать побольше о жизни джумбуры. Я почти ничего не знал о сусликах. Но порядочно выведал за двадцать лет работы из книг и собственных наблюдений о жизни стафилококков.

Вот еще один суслик, сменивший лирический пересвист на крик отчаяния, взмывает в когтях ястреба во вселенское путешествие (если верить буддистам, что смерть — это пропуск к Вечному Скульптору, который отливает новую форму для души, отлетевшей от прежней оболочки).

Держа в голове главную свою заботу о новом методе, новом способе отлова стафилококков, я и подошел к ребятишкам, стоявшим метрах в двадцати от входа в дацан. Не зря я про себя назвал их индейцами. Как выяснилось, они были наблюдательны и собраны, как их американские собратья. Когда я в разговоре осторожно коснулся темы суслика, самый маленький из них, плотненький хлопчик в потерявшем цвет, форму и пуговицы школьном костюме, решительно спросил: «Дядя, а дядя! А сколько заплатишь?» Поняв, что разговор принимает вполне коммерческий характер, я ответил как бы невзначай: «На мороженое получишь». «Все получат?» — уточнил он. «Все», — сказал я, пересчитав мальчишек. Их было шестеро.

В этом повествовании я рассказываю о Рыжем Дьяволе, о стафилококке, хотя все время получается, что свой рассказ перебиваю посторонними вставками. Но такова истинная история всякого усовершенствования, изобретения, открытия: среди тысячи случайных событий, казалось бы не связанных друг с другом, а тем более с будущим разрабатываемым методом, вдруг находится одно, которое, как ключ к замку, открывает потайную дверь загадки.

Я приблизился к ограде, окружающей монастырь. Главную пагоду охраняли громадные, в натуральную величину лакированные тигры, раскрашенные красными и черными полосами. Возникала иллюзия сказочного города, кукольного театра, которым продолжался реальный театр жизни — биоценоз степи. Пагоды повторяли принцип пирамид: блоки камня или дерева были уложены снизу вверх так, что конечной целью (пределом) оказывалась точка пространства, в которую сходились углы блоков. Точка эта могла быть принята за начало начал, если вообразить, что пирамиды древних египтян, атцеков и майя служили ступенями, по которым Творец спускался к очередной запущенной планете. Между прочим, тот же принцип соблюдался и другими племенами Монголии, Сибири и Алтая при постройке шалашей (эвенки), юрт (киргизы, казахи, калмыки) и чумов (чукчи). Главная пагода и молельни монахов соперничали багрянцем и золотом окраски с закатным небом. Дверь в главную пагоду была заперта и охранялась символическими тиграми. Влекомый круговой гравиевой дорожкой, я добрел до сложенной из баргузинского кедрача избушки, украшенной кудрявой резьбой. Избушка эта была первой на моем пути. Таких торчало дюжины полторы — две внутри дацана. Стояла ли избушка на курьих ножках, было неведомо из-за притороченных к земле бревен, низко охватывающих сруб. Приотворенная дверь позвала меня войти. Разновеликий хор медных будд дирижировал сам собой. Среди этих женственных созданий, которые, несомненно, создавали ультразвуковую музыку трепетной тишины, сидел, по-восточному поджав ноги, широколикий монах в стеганом халате из грубого сукна цвета ночной пурги. Он кивал головой, как китайский фарфоровый истукан, в такт медному пению божков. Однако прервался охотно, чтобы угостить меня бурятским чаем. За крепчайшим чаем, сваренным пополам с молоком, я рассказал ему о себе, о своей профессии, о Рыжем Дьяволе, за которым охотился всю жизнь. «Будет ли мне сопутствовать удача?» Он ответил: «В центре дацана вы увидите Дерево Будды, а рядом с Деревом — Барабаны Судьбы. Вращайте один из Барабанов и думайте о цели своей жизни. Барабаны обладают магическим свойством совершать ровно столько оборотов, сколько жизненных циклов понадобится для возвращения в исходную точку вашей судьбы. Начните все сначала». «Хватит ли на это моей жизни?» — спросил я. «Жизнь бесконечна. Меняются оболочки бытия. Вы достигнете искомого в нынешнем или иных воплощениях», — устало проронил монах.

Когда я вернулся к главным воротам дацана, шестерка «индейцев» ждала меня. Они передали мне суслика в деревянной клетке, за которую я заплатил дополнительно. Сделка была совершена. Я мог уходить со своим сусликом, который тоскливо верещал и посвистывал. Сделка была завершена, и я мог уходить. Но метод ловли джумбуры оставался тайной. «Как вы его поймали?» — спросил я. Один из них ответил: «К середине ведерной ручки привязали веревку. Ведро до половины наполнили водой. Положили его внаклонку около норы. От края норы и дальше до самого ведра накрошили хлеба. Стали ждать. Джумбура высунулась из норки. Начала хлеб есть, понемногу приближаясь к ведру. Потом внутрь заглянула. Только к хлебу потянулась, я дернул за веревку. Ведро на донышко встало. Джумбура бухнулась в воду. Мы ее и словили».

Я наскоро попрощался с ребятишками и помчался к дороге, где (о, день везения!) взял такси, которое привезло из Улан-Удэ компанию паломников. Наконец-то я окончательно достроил в уме схему метода охоты на Рыжего Дьявола. Метод позволит у постели больного или у его рабочего места — в тоннеле, тайге, при прокладке трассы — производить посев гноя или другого патологического материала, в котором предполагается присутствие стафилококка, прямо в столбик солевого питательного агара. Сократится время исследования, сохранятся живые микроорганизмы, уменьшится число врачебных ошибок. Бактериологи заблаговременно снабдят врачей, фельдшеров, медсестер, работающих в самых глухих участках трассы БАМа, пробирками с избирательной средой. Останется только отобрать шприцем немного крови, гноя, мокроты — всего, что подозревается как место обитания стафилококка, и, погрузив иглу шприца в столбик солевого агара, заразить питательную среду. Затем ловушки с пойманными микробами немедленно будут доставляться в лаборатории.

Что же касается суслика, то он так тоскливо верещал и так горько посвистывал, жалуясь на свою судьбу, что я попросил шофера такси остановить машину, открыл дверцу клетки и выпустил зверька в родную степь.

Немногим меньше, чем через год, в конце марта 1976 года я отправился в новую экспедицию на БАМ. На этот раз со мной были научный сотрудник из отдела эпидемиологии института имени Гамалея и врач-дерматолог из Центрального кожно-венерологического института имени В. Г. Короленко. Все-таки кожные и подкожные проявления стафилококковой инфекции (фурункулы, карбункулы, флегмоны) преобладали среди других заболеваний у строителей БАМа. Как и в первую экспедицию, начали мы с Нижнеангарска. Целью нашей поездки было определить распространенность стафилококковой инфекции среди строителей БАМа и местного населения, в особенности, эвенков, живших в Забайкалье относительно изолированной группой. В Нижнеангарске мы задержались всего несколько дней. Надо было переправляться по ледовой трассе на мыс Курлы в Северобайкальск. В конце марта — начале апреля Байкал еще покрыт льдом. Берега великого озера были окутаны сиреневым цветением багульника. Н. Г. Гордейчик отправился с нашей экспедицией. Он оставался главным санитарным врачом Северо-Байкальского района, хотя влияние местных бурятских властей постепенно ослабевало. Министерство железнодорожного транспорта построило больницу в Северобайкальске и заполняло ее штат своими людьми. Больница была одноэтажная, пока еще с крохотной клинической лабораторией для выполнения самых необходимых анализов крови и мочи да мазков из уретры и влагалища. Последнее оказалось жизненно необходимым. Контингент был молодой, все больше приезжало девушек. Строители жили в вагончиках. Палаточный городок остался в памяти о первом «героическом» годе. Ухаживания и влюбленности завершались свадьбами, а иногда венерическими заболеваниями. Бывало и то, и другое.

Нас разместили на этот раз во врачебной комнате (ординаторской). В больнице и маленькой амбулатории, размещавшейся в соседнем вагончике, работали хирург, два терапевта, гинеколог, ларинголог. В терапевтических палатах лежали преимущественно больные с воспалениями легких и тяжелыми бронхитами. В хирургическом отделении преобладали больные с травмами, полученными во время работы на трассе. У одного из них был открытый перелом плечевой кости, осложнившийся нагноением. Нижнеангарская лаборатория подтвердила предварительный диагноз: открытый перелом, осложненный остеомиелитом стафилококковой этиологии.

В течение моей врачебной работы я не раз встречался с гнойными поражениями костной ткани — остеомиелитами. Начиная с детской больницы имени Филатова и до самого БАМа! Есть заболевания, которым подвержены многие виды животных. В печати было сообщение о том, что в США, в гигантском аквариуме города Атлантик-Сити тяжело заболел остеомиелитом семнадцатилетний белый кит по имени Гаспер, любимец публики. Здесь на БАМе Рыжий Дьявол оставался причиной пневмоний, гнойных тонзиллитов, воспалений среднего уха, маститов, остеомиелитов. Как и в прошлом году, мы начали совершать вылеты в Уоян, на строительство Северо-Муйского тоннеля, в Янчукан и на другие строящиеся станции. Быт рабочих изменился: вместо палаточных городков были привезены вагончики, где было тепло, светло и можно было вымыться после работы. Однако суровые условия труда оставались неизменными. Целый день строители находились под открытым небом, шел ли дождь, валил ли снег, промокала ли и леденела одежда, которая не менялась и даже не просушивалась до возвращения в вагончик. При осмотрах, которые мы проделывали практически на всех участках будущих железнодорожных станций, у большого числа строителей, как и в прошлом году, обнаруживались кожные проявления стафилококковой инфекции: фурункулы, карбункулы, нагноившиеся ссадины или порезы и др., вызванные эпидемиологически опасными культурами этого микроорганизма. Надо было приступать к массовой иммунизации строителей стафилококковым анатоксином — вакциной, разработанной моим учителем — Г. В. Выгодчиковым. Для обоснования этого огромного проекта, а на всей трассе БАМа работали десятки тысяч строителей, необходимо было убедиться самим и убедить Академию медицинских наук, Министерство здравоохранения и Министерство железнодорожного транспорта в том, что золотистые стафилококки, обнаруженные нами у заболевших бамовцев, не являются «нормальными обитателями» организма (а такие взгляды еще бытовали и в Бурятии и в Москве), а завезены в Сибирь из европейской части России и других республик, и могут рассматриваться как эпидемически опасные микроорганизмы.

Нужно было посмотреть, есть ли золотистые стафилококки у местного населения Сибири. Н. Г. Гордейчик посоветовал отправиться в эвенкийский поселок Холодное, неподалеку от Нижнеангарска. «Наш дом под Полярной звездой», — говорят эвенки, испокон веков жившие на берегах Байкала, занимавшиеся пушным промыслом, оленеводством и рыболовством. Язык их относится к тунгусо-манчжурской группе, хотя все эвенки владеют русским языком.

В эвенкийский поселок Холодное я отправился на газике Нижнеангарской СЭС. Мой сослуживец из института имени Гамалея и наш коллега из института имени Короленко работали на других участках. День для осмотра был самым подходящим в сезоне, потому что охотники вернулись с зимнего промысла на драгоценного баргузинского соболя, и, одновременно, самым неподходящим, потому что все взрослое население поселка гуляло по случаю удачной охоты. Как только газик СЭС приблизился к поселку, меня оглушила пальба, словно несколько стрелковых взводов проводили учебные стрельбы. Это эвенки-соболятники палили из ружей по случаю возвращения с удачной охоты. Коренастые, круглолицые смуглые мужички в распахнутых меховых куртках с трубками в зубах и бутылками шампанского, водки, портвейнов и ликеров всякого рода и завоза, которыми были заняты руки и набиты карманы, шатались по улицам в компании с женами и детишками, одетыми в меховые куртки, расшитые бисером, и тоже с трубками в зубах. На углу главной улицы (на этот раз Социалистической) из распахнутых дверей сельпо эвенки тащили ящики с водкой, пивом и вином. Удушливый и сладкий запах одеколона висел над гуляющей толпой. «До „Шипра“ дорвались хозяева тайги», — угрюмо пояснил шофер.

Для осмотра местных жителей и взятия проб с их кожи мне отвели помещение фельдшерского здравпункта, который пустовал по причине отбытия местного эскулапа в отпуск на юг России. Осмотр и взятие проб решено было провести за один день, потому что жена шофера должна была вот-вот родить. Каждые два часа он связывался по рации с Нижнеангарской больницей: не начались ли роды?

Эвенки приходили в здравпункт целыми семьями: муж-охотник, от которого разило алкоголем, жена и детишки. Я осматривал кожу эвенков и брал с нее пробы для исследования микрофлоры. Шофер вел записи. К вечеру была осмотрена добрая половина жителей Холодного. Мы валились с ног от усталости. Голова трещала от оглушительного запаха пота и винного перегара. Но все это было неважно! Я убедился в том, что кожа коренных жителей Сибири здорова, как незамутненны были воды Байкала до пришествия строителей БАМ. Чужеродная цивилизация грозила разрушить чистоту природы. Так было, когда Феликс д’Эрелль наблюдал разрушение древней культуры и вымирание индейцев майя в Мексике. Так было на острове Пасха, куда европейцы завезли корь, которая привела к гибели половины населения. Так было с сифилисом и другими венерическими заболеваниями, возбудителей которых европейцы завезли в колониальные страны. Но и оттуда — из Африки, Южной Америки и Азии — нахлынули в Европу тропические инфекции, неведомые дотоле в средних широтах. «Что же, выходит, вы против прогресса?» — спросил меня шофер. Я ответил: «Нет, я не против прогресса. Я против болезней, которые приносит одна цивилизация другой. Я за сохранение чистоты природы». «Какой же выход, доктор?» — спросил шофер. «Искоренять инфекционные болезни прежде, чем они будут завезены в иную цивилизацию». Ответил и сам подумал: «Так ведь уже завезли! Половина бамовцев страдает фурункулезом». «Что же делать теперь?» — упорствовал шофер. «Лечить заболевших и не давать инфекции проникать в такие заповедные места Сибири, как эвенкийский поселок Холодное».

Незадолго до возвращения наша группа была приглашена бурятскими врачами из Северобайкальской больницы на банкет. Приглашавший нас главный врач больницы, крупный человек с обширным округлым телом и массивными щеками, подчеркнул, что приглашают нас врачи-буряты. Мы заметили, что в больнице были определенные противоречия между сотрудниками-бурятами и врачами, приехавшими из России. Первые были ставленниками Министерства здравоохранения Бурятии, вторые — Министерства железнодорожного транспорта СССР. Наша экспедиция, которую местные авторитеты (и русские, и буряты) упорно называли Комиссией, была чисто научная и находилась вне этой «политики». Банкет происходил в вагончике, который состоял из комнат, занятых врачами-бурятами. Семьи их оставались в Улан-Удэ. Нас было трое. Хозяев — трое или четверо. Стол с закусками и несчетным количеством бутылок «Столичной водки» стоял посредине. В правом углу, ближе к наружной стенке вагончика, возвышался чугунный котел на несколько ведер, в котором что-то бурлило, выбрасывая клубы пара и облака дразнящих ароматов. Под котлом полыхала жаровня. «Это варится мясо теленка с луком. Традиционное бурятское блюдо», — пояснил главный врач. Начались бесконечные тосты за нас — дорогих московских гостей, за них — гостеприимных хозяев, за БАМ, за наших жен и детей, за Москву и т. д. Водку пили стаканами, едва успевая закусывать омулем, соленьями, баночной ветчиной, местным отменным сыром из молока бурятских коров, мантами, которые в огромной кастрюле принесли из соседней комнаты и т. п. Выпито было много. Я почувствовал, что слишком много, и надо остановиться. Но как? «Мясо готово!» — объявил главный врач. Отказаться от дальнейших возлияний или посоветовать моим сотоварищам по экспедиции притормозить я никак не мог: обиделись бы гостеприимные хозяева. Да и мясо было таким сочным и вкусным в соусе из расплавившегося лука, в остроте перца, в пряном запахе лаврушки, что мы продолжали и продолжали есть и пить. Наконец, дело дошло до такого градуса, когда гости и хозяева начали терять контроль над ситуацией. Справедливо угадав во мне ярко выраженного представителя еврейского племени и полагая, что и другие два участника экспедиции тоже евреи, главный врач спросил: «Правда, что все евреи скоро уедут в Израиль?» «Кое-кто, наверняка», — ответил я. «Совершенно правильно поступят!» — возликовал главный врач. И его соплеменники согласно начали кивать и улыбаться. Правда, улыбки были несколько исковерканными из-за временного подавления лицевых мышц алкоголем. «А у меня есть другое предложение нашим братьям-евреям… (Почему братьям? — промелькнуло в моем воспаленном и отравленном мозгу)… нашим братьям-евреям!» «Какое?» — спросил мой коллега из института имени Короленко, голубоглазый русак по фамилии Иванов/Сидоров/Петров. Он был в таком состоянии, что готов был приобщиться к судьбам советских евреев. Главный врач продолжал: «Предложение такое: на первом этапе происходит объединение Бурятской автономной республики с Еврейской автономной областью. На втором этапе мы потребуем отделения от Советского Союза…» «А на третьем этапе мы все окажемся на этапе!» — сострил мой коллега по институту Гамалея. «И чтобы этого не произошло, пойдемте-ка проветримся на берегу Байкала», — предложил я. Все согласились проветриться, а потом непременно вернуться пить бурятский чай. Вся наша веселая компания высыпала из вагончика. Мы шли к Байкалу, дружно распевая песню «Светит незнакомая звезда…», очень популярную в Сибири, которая казалась отделенным от России материком. Несмотря на конец марта было морозно, хотя за день около берега натаивали полыньи. Одеты мы все были по-зимнему: в теплые куртки и полушубки. А коллега из института имени Короленко в модную дубленку. Итак, мы стояли на берегу ночного полузимнего еще Байкала. Полынья метров десять ширины отделяла нас от кромки нерастаявшего льда. «Ох, братцы, хорошо бы искупаться!» — воскликнул московский дерматолог и, как был, в костюме, туфлях на каучуке, в дубленке и зимней шапке нырнул в полынью, поплескался, как морж, и вылез, отряхиваясь. В этот момент он напоминал Ипполита из кинофильма «Ирония судьбы, или с легким паром». Мы мгновенно протрезвели. Потащили его обратно в гостеприимный вагончик. Раздели. Вытерли досуха. Растерли спиртом, и благо больница была под боком, переодели в больничное белье. Бурятский крепчайший чай да еще с медом оказался как раз к месту.

Байкал был закован в ледяной панцирь, хотя по берегу буйно цвел багульник. Оставался день до возвращения в Улан-Удэ, откуда — перелет в Москву, а я еще не попытал счастья в подледном лове омуля. Я зашел в гостиницу, разбудил дежурную, взял ключ, переоделся потеплее, натянул резиновые сапоги на толстой подошве, взял короткую зимнюю удочку и отправился на Байкал. Кромка льда, наползшего за зиму на прибрежную гальку, расплавилась к весне. Дорога через Байкал — зимник — начиная с апреля была закрыта, но служебный транспорт: медицина, почта, хлеб (да и не только) продолжал мозжить верхний слой снегольда, грозя обломиться. Я перепрыгнул через прибрежную воду и пошел по зимнику. Солнце било в глаза. Вскоре зимник свернул вправо и потянулся на север вдоль берега к мысу Курлы, к Северобайкальску. Я двинулся прямо, к чернеющим вдали временным избушкам рыбаков, промышляющих омуля из-подо льда. Кое-где дымок клубился над избушками. Солнце, отраженное водой полыньи, резануло глаза. Рыбацкая тропа привела меня к городку, поставленному нижнеангарскими старателями. На Колыме золото. На Байкале омуль.

Во время эвакуации мы с мамой собирали ведрами малину в нехоженных уральских борах, а склоны предгорий были алыми от земляники, а подсосенник желтел от маслят, а бредень — полнехонек раками и рыбой, а щуки были до трех локтей в длину. Детская память полна гипербол!

Между домиками-времянками, привезенными сюда после зимнего ледостава на санях, запряженных в мотоциклы, в «газики» или в собачьи упряжки, можно было увидеть темные лунки, затянутые паутиной льда. Вот сидит рыбак над лункой на солнышке, дымит «Примой». Лицо коричневое, скуластое, а васильковые глаза в щелочках век — рязанские. Такой уж забайкальский тип лица образовался за несколько веков русской колонизации Сибири. Устроился и я неподалеку на ящике из-под консервов. Подвернувшейся консервной банкой стал снимать ледок с лунки. Размотал леску с моей коротышки-удочки, насадил наживку. Местный же рыбак водил от края лунки к другому своей рогулькой с намотанной леской. Равномерная сосредоточенность его движений напоминала мне работу пряхи. Он то сматывал леску, то, напротив, вдруг решался распустить ее подлиннее, пониже, поднистее. Покачивал, поводил, запускал, не глядя, руку в прозрачный пакет с коричневой сыпучей массой, которую бросал в лунку пригоршнями. Рыбачил мой сосед и на меня поглядывал. Узкие глаза поблескивали то ли смехом, то ли раздражением? Не разберешь! Однако и у него леска не натягивалась: омуль не клевал. Задул Баргузин. Я стал замерзать. Рыбак, тоже не из железа сделанный, снасти смотал да к ближайшему домику подался. Открыл дверь, обернулся ко мне и позвал: «Ты, однако, иди сюда. Замерзнешь». Я с готовностью пошел. Избушка была что надо: сама лубяная, а пол в ней ледяной. Посредине зияла черная дыра — прорубь, окно в Байкал. Увидав мой настороженный взгляд, рыболов — звали его Федор Панкратьевич — сказал: «С километр глубина будет, однако». В избушке стоял полумрак, но было тепло после прохватившей свежести, принесенной с Баргузинского хребта. Федор Панкратьевич наладил рогульку, леска повисла над немыслимой бездной. В железной печурке потрескивали поленья, вскоре закипела вода. Почаевничали. Вдруг Федор Панкратьевич встрепенулся, устремился к лунке-проруби, резко вывернул рогульку и, перекидывая леску через сучки, разведенные на концах рогульки, начал вынимать снасть. Я затаил дыхание. Минута — и темно-серебристая, вернее, серо-стальная рыбина с острой мордой и удивительно ладным телом была сдернута с крючка и брошена в рюкзак. Пошла работа. Рогулька ходила, как ткацкий челнок, от края до края лунки, рисуя узор, невидимый мне, но вполне реальный по результату — добыче омуля. Так гипнотический нематериальный танец шамана материализуется излечением больного. Вероятно, крючок, выгнутый из швейной иглы, (для быстрого сбрасывания омуля во время хорошего клева) выплясывал нечто заветное, гипнотизирующее чудесную рыбу. Я попросил и себе рогульку с леской и крючком. Федор Панкратьевич снабдил меня снастью, сыпанув при этом в прорубь подкормку из мешка: «Бормашу жалеть не надо. Сыпь. Хоть клюет, хоть нет. Я вот уже неделю в отпуске. Каждое утро и каждый вечер хожу сюда — подкармливаю омуля. Он хитрый. А мы хитрее и терпеливее. Вот и дождались!» Рыбак наматывал леску, загребая рогулькой, как веслом. Очередная рыбина была снята с игольчатого крючка, леска опять опущена в прорубь. Я тоже опустил свою снасть, повиливая рогулькой. Но, видно, мои «танцевальные движения» были глубоко провинциальны по сравнению с рыбацкой вековой просвещенностью, изяществом и вкусом местного жителя. Ничего я не поймал в тот раз. И все-таки было до невозможности хорошо сидеть в ледяной-лубяной избушке, попивать круто заваренный чаек, следить за тем, как омули вылетают из черной дыры байкальского антимира и слушать мудрые речи моего нового знакомого: «Бормаш — это такой рачок-бокоплав, по-нашему. Мы его из-подо льда добываем на озерах и в ручьях. Он со стороны воды к нижнему краю льда прилипает, а мы его оттуда соскребаем. Тяжелое занятие. Ловить омуля несравненно легче. А без бормаша рыбачить — пустое дело. Экономить его нельзя. Сколько просит омуль — отдай! Тогда все равно придет. Через неделю, через две, а придет омуль и будет твой. Тут главное — терпение».

Началась полоса нелетной погоды: то снег с дождем, то заморозки, то проливной ливень. Надо было возвращаться в Улан-Удэ и в Москву. А диспетчер Нижнеангарского аэродрома неизменно отвечала на телефонные звонки, наши или Н. Г. Гордейчика: «Аэродром раскис. Рейс временно отменяется. Или самолет обледенел. Рейс временно отменяется». У нас все было наготове: культуры в столбиках солевого агара, результаты осмотра, выписки из историй болезней стационарных больных, а самолет не выпускали. Наконец, нас пристроили на почтовый самолетик, которому все же удалось прорваться в Нижнеангарск, и который должен был везти почту с БАМа на «большую землю». Мы уселись поверх посылок и мешков с письмами. Надо сказать, что БАМ был объявлен ударной стройкой коммунизма и сюда со всей страны приходили дефицитные товары, в том числе, импортные. Строители с охотой посылали подарки своим родственникам и друзьям в европейскую часть России и другие республики. Так что самолетик был набит доверху. Мы сидели поверх почты и предавались блаженным мечтам о том, как скоро будем дома в Москве, увидим родных и друзей. Я очень соскучился по Миле и Максиму, вез им подарки. За окном была мгла. Летели мы низко. Дождь барабанил по обшивке самолета. Внезапно глухой голос пилота сказал по внутреннему радио: «Внешняя температура резко понизилась. Самолет обледенел. Иду на срочную посадку в Усть-Баргузине». Мотор ревел. Дождь со льдом бил по самолету так, что, казалось, в нас стреляют из пушек. Самолет трясло. Посылки и мешки вместе с нами подбрасывало к потолку. Не за что было ухватиться. От наших блаженных мечтаний о доме не осталось и следа: лишь бы посадка прошла успешно. Наконец, мы услышали удар: «Это пилот выпустил шасси», — сказал кто-то. В неимоверной тряске и шуме не почувствовали, как самолет приземлился и, промчавшись по взлетно-посадочной полосе, со скрежетом замер. Помощник пилота открыл дверцу, опустил трап, и мы спустились со своими рюкзаками на летное поле. Иначе, как чудом, нельзя было назвать эту отчаянную посадку. Вместо взлетного поля мы увидели заледеневшее месиво снега и льда. В единственной комнате бревенчатой избы, исполнявшей роль конторы аэродрома, негде было яблоку упасть. Люди спали на полу впритык друг к другу, закусывали, нянчили плачущих детей или тут же меняли их пеленки. Кое-где организовывались компании вокруг бутылки водки или коньяка. В тесной избе скопилось не меньше сотни пассажиров, среди которых в большинстве своем были летевшие в отпуск или возвращавшиеся из отпуска бамовцы. Надо было что-то предпринимать. Я разыскал диспетчера аэродрома. «Раньше, чем через двое — трое суток самолет в Улан-Удэ не полетит», — сказал диспетчер, любезно разрешив нам оставить рюкзаки «с важными для науки материалами» и пойти разыскивать сухопутный транспорт до Улан-Удэ. Дорога была неблизкая — 270 километров от Усть-Баргузина вниз на юг вдоль восточного берега Байкала до столицы Бурятии. Мы пошли в село в поисках автомашины. Вдоль улиц стояли крепкие высокие дома, сложенные из золотистых кедровых бревен. Наткнулись на сельпо. Продавщица, моложавая бойкая чалдонка, узнав, что мы врачи из Москвы, стала зазывать нас перекусить. «Это же рядом! Вторая от магазина наша изба! И тетя Берта будет рада увидеть вас!» Я недоумевал: «Что это за тетя Берта? И как чалдонка-продавщица догадалась, что тетя Берта будет рада увидеть нас?» В просторной светлой избе на лавке у окна сидела старая еврейская женщина и читала книгу. Понятно было, что продавщица, услышав мое имя, хотела сделать приятное своей родственнице. Пока хозяйка избы по имени Прасковья Васильевна Кац (так она торжественно представилась) накрывала на стол, старая еврейка рассказала, что живет у сына, а Прасковья — его жена. Сын — рыбак из местного рыболовецкого колхоза. Родилась она здесь, в Забайкалье, куда были сосланы ее отец и мать, активные революционеры-бундовцы. Они поселились в Усть-Баргузине. Берта Яковлевна закончила педагогическое училище и вернулась в родное село. Стала учительницей в начальной школе. Вышла замуж за доктора Аркадия Евсеевича Каца, присланного по распределению из Иркутска. Муж погиб на войне. Она осталась жить в семье сына. Вышла на пенсию. Нянчила детей. Дети выросли и уехали учиться: кто в Улан-Удэ, кто в Иркутск. Прасковья Васильевна пригласила нас к столу, где главной закуской был омуль и омулевая икра. Вернулся хозяин. Это был крепкий мужчина, лет сорока, одетый в брезентовую куртку с капюшоном, в брезентовые брюки и высокие сапоги с отворотами. Впервые, может быть, за свою жизнь я увидел несоответствие его облика с нашим стереотипным представлением о внешности еврея. Это был коренной сибиряк, добывающий свой хлеб тяжелым промыслом рыбака, а все остальное оказывалось вторичным или вовсе несущественным. Потом прибежал из школы сынишка: скуластый живой мальчик лет десяти с пытливыми миндалевидными глазами.

Мы закусили, немного выпили и стали выспрашивать хозяина избы (он представился: «Иосиф Аркадьевич Кац»), как нам добраться до Улан-Удэ? «Что ж, я бы мог рискнуть, хотя путь неблизкий и дорога оледеневшая, непростая. Да и бензин нынче дорог…» «Мы хорошо заплатим», — ответил я, и меня поддержали сотоварищи по экспедиции. Очень не хотелось нам застрять на 2–3 дня в забитом пассажирами помещении местного аэропорта. «Такая цена вас устроит?» — назвал сумму Иосиф Борисович. Она была немалая, но мы согласились. Забрали рюкзаки из диспетчерской. И отправились в Улан-Удэ. Дорога была тяжелая, серпантинная. Обвалы снега с нависающих придорожных скал, полосы гололеда. Добрались до аэродрома в Улан-Удэ под вечер. Попрощались с нашим шофером, который поехал переночевать к приятелю. Бросились к кассам. Самолеты из Москвы и в Москву не садились и не улетали уже вторые сутки. Остались только местные рейсы в Иркутск. Ближайший — завтра на рассвете. Взяли билеты на этот рейс. Кое-как устроились на полу, положив головы на рюкзаки с пробирками и отчетами. Наутро мы прилетели в Иркутск. Это была большая ошибка. Если из Улан-Удэ мы могли вылететь в Москву через 2–3 дня, то в «иркутской яме» пассажиры сидели не менее недели. Что нам было делать? Мы поселились в аэрофлотовской гостинице, пообедали в приличном аэропортовском ресторане и начали думать, как вырваться в Москву, до которой оставалось 5042 километров. Для поднятия настроения и повышения знаний мы прочитали местные туристические справочники, узнав, что Иркутск расположен на Иркутско-Черемховской равнине при впадении реки Иркут в реку Ангару, что он находится в 66 километрах западнее озера Байкал, что население его 593 400 человек, среди которых преобладают русские, потом украинцы, а потом буряты. Евреев в справочнике не оказалось, хотя я точно знал, что они там живут: на БАМе встретился я с профессором Шапиро из Иркутского медицинского института. Хотя, может быть, он записался русским или бурятом?

Как и много раз в моей жизни случалось, помогли коллеги-врачи. Мы зашли в медпункт аэродрома. Рассказали дежурному доктору, кто мы и зачем приезжали на БАМ. Он усмехнулся: «Что ж, придется вас отправлять в Москву по скорой помощи ближайшим рейсом. — Он посмотрел на моего сослуживца по институту Гамалея: — Вы, кажется, сломали бедро?» Тот мгновенно понял ситуацию. Его уложили на перевязочный стол и наложили гипс на правую ногу. На каталке моего коллегу перевезли к трапу самолета, приготовленного к взлету. Мы попрощались с милым доктором и поднялись по трапу внутрь самолета, куда санитары пересели носилки с нашим сотоварищем по экспедиции. Как ни странно, самолет был полупустой: американские туристы, возвращавшиеся из поездки на Байкал, да наша маленькая группа. Американцы выражали всяческое сочувствие «пострадавшему»: угощали шоколадом, жвачкой, кока-колой. Каково же было их удивление, когда через час полета больной размотал повязку, снял гипс и торопливо поспешил в туалет.

Была еще одна научная поездка на БАМ весной 1977 года. Мне надо было собрать «свежие» культуры Рыжего Дьявола перед поездкой в Тбилисский Институт вакцин и сывороток, где предстояло изучить чувствительность стафилококков к поливалентному бактериофагу. В результате трех экспедиций на БАМ, в которых я принимал участие, удалось исследовать биологические свойства и чувствительность к антибиотикам более 2000 культур Staphylococcus aureus. Носители золотистых стафилококков относились к трем категориям: 1. Строители БАМ, работа которых была связана с возможностью травматических повреждений кожи: нагноившиеся раны, открытые переломы, повреждения пальцев, флегмоны и др. 2. Строители и члены их семей, с единичными или множественными фурункулами и карбункулами. 3. Больные с конъюнктивитами, отитами, тонзиллитами, назофарингитами, синуситами, трахеитами, бронхитами и пневмониями. Чаще всего выделенные на БАМе стафилококки относились к «эпидемической группе», т. е. были в высокой степени заразительными. В контрольную группу входили эвенки, коренные жители Сибири. Как правило, с кожи и из носовой полости эвенков золотистые стафилококки выделялись очень редко и не относились к «эпидемической группе». Очевидно было, что для того, чтобы разорвать эпидемический круг, в который входили строители БАМа, предстояло провести массовую иммунизацию бамовцев и их семей вакциной — стафилококковым анатоксином и, возможно, начать лечение стафилококковым бактериофагом Феликса д’Эрелля.

По сообщениям газет, в марте 2001 года состоялось открытие Северомуйского тоннеля на БАМе, который пробивали 27 лет. Это самый длинный в России тоннель — 15 километров 343 метра. Мне посчастливилось в 1975 году видеть начальные работы на Восточном и Западном порталах. И поныне существуют проекты построить тоннели от материковой Сибири до Сахалина через Татарский пролив; от Сахалина до Хоккайдо; от Камчатки до Аляски через Берингов пролив. Появится ли там Рыжий Дьявол? Или к тому времени человечество искоренит стафилококковые инфекции?

ГЛАВА 17

Плазмокоагулаза

Идеи о восприятии организма человека или животных как биоценоза давно бередили мое воображение — еще со времен работы в Детской больнице имени Филатова. В кишечнике, в носовой полости, во влагалище, на коже здоровых людей обитает множество микроорганизмов, среди которых преобладают вполне безвредные. Но есть и условно патогенные и патогенные, способные при определенных условиях вызывать тяжелые заболевания. То есть организм человека или животных можно рассматривать как биоценоз, в котором обитают потенциальные хищники и жертвы. Иногда они меняются ролями. Например, в ответ на внедрение бактерий организм отвечает мощной реакцией (иммунитет!), которая разрушает хищника еще до того, как он проникнет во внутреннюю среду человека или животных. Бывает и другая ситуация. Организм чем-то ослаблен. Не в силах предотвратить проникновение микробов в свои внутренние (в норме стерильные) среды: кровь, почки, легкие, мозг, сердце и др. И вот тут начинается борьба между микробами и клетками организма за контроль внутренней среды. Особенно агрессивны те микробы, у которых имеются ферменты, способные разрушать вещества, входящие в состав тканей организма. Золотистые стафилококки особенно богаты разнообразными ферментами, для которых многие органические соединения клеток человека и животных являются питательными субстратами. Например, лецитиназа способна разрушать клеточные стенки эритроцитов. Желатиназа — некоторые белки. Гиалуронидаза — гиалуроновую кислоту, входящую в состав пупочного канатика новорожденного. Дезоксирибонуклеаза — разрушает ДНК. Мое особое внимание привлекла плазмокоагулаза, фермент, который приводит к свертыванию крови. Есть такое выражение: кровь застыла в жилах. То есть, при определенных условиях кровь свертывается в сосудах, что приводит к гибели человека или животного. Такая страшная картина может наблюдаться, когда Staphylococcus aureus проникает внутрь кровеносной системы, вызывая сепсис (заражение крови). Стафилококковый сепсис приводит к тяжелейшему состоянию, которое называется: тромбогеморрагический синдром или синдром диссеминированного внутрисосудистого свертывания крови. Субстратом для стафилококковой плазмокоагулазы служит фибриноген крови человека или животных. Наличие плазмокоагулазы у золотистого стафилококка — один из ведущих признаков этого вида бактерий. Во всех микробиологических лабораториях до сих пор самым первым тестом, по которому определяют: патогенный ли это стафилококк (Staphylococcus aureus) или безвредный обитатель кожи (Staphylococcus epidermidis), является реакция свертывания плазмы кролика.

Меня интересовало, можно ли подавить продукцию плазмокоагулазы производными акридина, как это наблюдалось в отношении фермента бета-лактамазы (пенициллиназы), разрушающего пенициллин. В этом случае предлагаемая мной схема антистафилококковой химиотерапии была бы еще более обоснованной. Всякое продвижение вперед в науке и искусстве связано с разработкой новых медодов или использованием старых, никогда не применявшихся в этой области человеческого творчества. Качественный метод, который десятилетиями использовался для выявления плазмокоагулазы, совершенно не годился. Совместно с Н. Б. Гришиной, научной сотрудницей Первого Московского медицинского института имени Сеченова, мы стали применять нефелометрический и тромбоэластографический количественные методы измерения динамики активности плазмокоагулазы. Появление мелких хлопьев (фибринового полимера) повышало светопреломление смеси веществ, участвующих в реакции, и регистрировалось с помощью оптического прибора — нефелометра. Применение тромбоэластографического метода, основанного на измерении скорости образования кровяного сгустка, позволило получать графически документированную количественную оценку процесса образования сгустка в контроле и в присутствии производных акридина. Все эти исследования были проведены в 1976–1978 годах. Для того, чтобы показать возможность эффекта акридинов на плазмокоагулазу устойчивых и чувствительных к пенициллинам и акридинам культур стафилококка, использовали в экспериментах штаммы золотистого стафилококка 209 Р (пенициллиназаоотрицательный) и 8325–1 (пенициллиназоположительный), а также спонтанные мутанты штамма 209 Р, устойчивые к акридинам. В результате этих экспериментов удалось показать, что в присутствии 3,6-диаминоакридинов снижается продукция плазмокоагулазы. Эти соединения подавляли не самый фермент (его взаимодействие с субстратом), а выработку плазмокоагулазы клетками золотистых стафилококков. Из наших наблюдений следовал очень важный для тактики антистафилококковой химиотерапии вывод: акридины блокировали синтез плазмокоагулазы, подобно тому, как это наблюдалось нами на модели пенициллиназы.

Однако эти увлекательные эксперименты были прерваны моим решением подать документы для получения выездной визы в Израиль. Последней из моих научных публикаций в СССР была статья об экспериментах по очистке плазмокоагулазы, выполненных в сотрудничестве с В. А. Благовещенским и другими сотрудниками института имени Гамалея, напечатанная в августе 1978 года «Журналом микробиологии, эпидемиологии и иммунологии».

ГЛАВА 18

Попытка Исхода

В конце декабря 1978 года после мучительных раздумий и бессонных ночей я пошел на прием к директору института имени Гамалея. У меня было заготовлено заявление «об уходе по собственному желанию». О. В. Бароян был прозорливым человеком. «Собрался ехать в Израиль?» — спросил он.

Между прочим, такую же прозорливость обнаружил Б. Ш. Окуджава (1924–1997). Встретив меня в начале 1979 года в кафе Центрального дома литераторов, он после обмена приветствиями и новостями о переводах югославских поэтов, спросил, как бы невзначай: «Собрался ехать в Израиль?»

«Собрался ехать в Израиль?» «Да, Оганес Вагаршакович», — ответил я директору. Он набрал номер по внутреннему телефону, сказал коротко кому-то: «Зайдите на минутку с личным делом Шраера». Это была сотрудница второго отдела, где перед самой поездкой на эпидемию холеры я второпях подписал какой-то документ. Нечто подобное было и перед моей первой экспедицией в Сибирь на трассу БАМ. Да мало ли в то время бумаг подписывалось по всякому поводу! Сотрудница второго отдела ушла, даже не взглянув на меня. Бароян прошелся по кабинету, плотно затворил дверь и сказал: «А ведь тебя не выпустят, Давид. На тебе вторая форма секретности висит!» «Да я, вроде, секретными делами не занимался, Оганес Вагаршакович!» «Занимался или не занимался, дело десятое. А вот подпись твоя о неразглашении стоит. Придется тебе несколько лет подождать до получения визы. Как же ты будешь семью кормить?» Я не верил его словам, а возражать не захотел. Промолчал. Бароян продолжал: «Так что забирай свое заявление. Оставайся в институте. Мы переведем тебя в младшие научные сотрудники. Конечно, зарплата поменьше будет. Но — проживешь!» «Спасибо, Оганес Вагаршакович! Но я не смогу находиться в институте. Врать не хочу. И рассказывать о желании эмигрировать тоже не смогу». «Ну, как знаешь. Прощай, Давид. Кое-что мы сделали вместе». Он пожал мне руку, и я ушел.

В начале января 1979 году мы с Милой отправились в районный ОВИР подавать заявление и документы на получение выездных виз в Израиль. Помню метель, колючие хлопья снега, которые били в ветровое стекло нашей машины. Случайность ли это была или судьба предупреждала, но «Жигули» остановились около сугроба после первого же перекрестка. Машина не заводилась. Мы схватили такси и доехали до Серебряного Бора, где находилось кирпичное мрачное здание Райвоенкомата, на одном из этажей которого размещались кабинеты сотрудников ОВИРа. Теперь оставалось ждать получения выездных виз. Этой функцией (выдачей виз или отказом в их получении) занимался городской ОВИР, который располагался в самом центре Москвы в Колпачном переулке, неподалеку от улицы Солянки.

Начались первые, я бы назвал их, «угарные» месяцы ожидания выездных виз. Мила не работала. Максиму было 11 лет, он ходил в школу. Я внештатно преподавал патологию в медицинском училище при клинической больнице № 52. Особенно любил я преподавать разделы курса, в которых изучались нарушения морфологии и физиологии тканей и органов при инфекционных заболеваниях, в том числе, туберкулезе, холере, стафилококковых инфекциях. Из туберкулезного диспансера, который располагался тут же на территории больницы № 52 и где я время от времени консультировал микробиологическую лабораторию, приносил я на занятия зафиксированные мазки-препараты с окрашенными по методу Циль-Нильсена туберкулезными палочками, а потом показывал студентам гистологические препараты легочной ткани с кавернами, приводившими к поражению сосудов и смертельным кровотечениям. Помня институтские лекции профессора-рентгенолога Д. Г. Рохлина (1895–1981), демонстрировал я моим студентам рентгенограммы легких с туберкулезными очагами. Рассказывал будущим фельдшерам и медсестрам об уникальной монографии Д. Г. Рохлина «Болезни древних людей» (1965), в которой глубокое знание палеонтологии в сочетании с рентгенологией позволяло прийти к заключению, что древние люди болели туберкулезом, сифилисом и другими хроническими инфекционными заболеваниями.

В те годы я был полон романтических и идеалистических мыслей о будущем Израиля. Может быть, сказались воспоминания моего отца о его брате Моисее Шраере (Шарире), социалисте-сионисте, эмигрировавшем в Палестину в ранние двадцатые годы. Моисей Шраер начинал, как и другие халуцим (пионеры) с тяжелейшего физического труда: осушал болота, проводил каналы, прокладывал дороги. Потом выучился на землемера. Освоил арабский язык. В его экспедициях вместе работали евреи, арабы и бедуины. Он присылал фотографии, на которых было трудно отличить, кто араб, а кто еврей. Может быть, это оказало влияние на мои тогдашние представления, связанные с будущим устройством государства Израиль как федерации еврейской и арабской автономий. Так или иначе я с охотой откликался на любое дружественное волеизъявление с обеих сторон: еврейской и палестинской. В одном из моих классов учился студент-араб по имени Юсиф. Был он значительно старше других студентов: смуглый, высокого роста, худощавый с чисто выбритым лицом, суровость которого подчеркивалась черной повязкой, закрывающей левую орбиту. Юсиф проявлял ко мне доброе внимание, всегда готовился к занятиям, охотно участвовал в дискуссиях. Приехал он, по его словам, из Алжира, но был палестинским арабом. Как-то я задержался в аудитории после занятий: заполнял какие-то учебные сводки или что-то в этом роде. Юсиф не уходил и, дождавшись, когда студенты покинули аудиторию, подсел к моему столу. Мы разговорились. Он сказал, что знает, какой в Советском Союзе антисемитизм. Я не педалировал эту тему, но и не оспаривал истину. Стыдно лицемерить со своими, а с чужими — позорно! Он сказал, что надеется, что придут времена, когда евреи и арабы-палестинцы будут жить в мире в одном государстве. Это импонировало моим тогдашним взглядам. Он прочитал мои мысли: «Хотите знать, что случилось с моим левым глазом?» Я кивнул. «Я жил в лагере палестинцев в Иордании. Меня арестовали представители иорданской власти. Пытали и выбили глаз. Я едва выжил. Бежал в Алжир. Хотел стать врачом. Меня послали учиться на фельдшера. Вернусь, буду лечить моих соотечественников. Потом, если Аллах поможет, выучусь на врача». Слова Юсифа и его биография внушали уважение и сочувствие. Кончался весенний семестр 1979. Оставалось несколько занятий до экзаменов. Внезапно Юсиф исчез. Я спросил завуча медицинского училища, что делать с его аттестацией? Мне дали понять, что лучше будет, если я о нем вовсе забуду. Образ Юсифа вошел в мой роман «Герберт и Нэлли» (Москва, 1992; 2006), который я написал в 1979–1984 годы. Надо сказать, что сразу после экзаменов меня известили, что начиная с осеннего семестра мой курс будет преподавать штатный сотрудник училища. На вакантное место объявлен конкурс. Естественно, ожидая визу, я не стал связывать себе руки постоянной работой. Как говорилось в советских лозунгах: «Жить стало интересней, жить стало веселей!»

Денег постоянно не хватало. Мила давала несколько уроков английского языка евреям, которые, как и мы, ждали визы в Израиль. Брала она мало, понимая, что у них такая же нехватка денег, как у нас. Нередко по вечерам я выезжал на своем «Жигули» в поисках пассажиров. Удачными были поездки с людьми, спешившими на поезда, отходившие с Ленинградского, Ярославского или Казанского вокзалов. Путь был неблизкий, но знакомый: Ленинградский проспект, улица Горького, Садовое Кольцо, а там и трехвокзальная площадь! Работать «левым» таксистом с моей сильнейшей близорукостью в ночное время было нелегко. Но 15–20 рублей за вечер здорово нас выручали. Заправлялся бензином на дальних бензозаправках или на стоянках поливальных/снегоочистительных машин, где за треху можно было купить канистру горючего. Хорошие деньги, как правило, платили поздние клиенты, которых подсаживали швейцары у дверей ресторанов. Приходилось слышать самые разнообразные разговоры, не предназначенные для посторонних ушей. Да и не только разговоры.

Однажды на заднее сидение моего «Жигули» около ресторана «София» забрались две миловидные, броско одетые женщины. Одна лет двадцати пяти, другая помоложе. «Рули, шеф, до Речного вокзала. А там я скажу. Не поскупимся!» Я знал, что не поскупятся. Сразу же, как только я тронулся с места, с заднего сидения начали доноситься звуки таких сладостных поцелуев и таких возбуждающих охов и вздохов, что надо было заставлять себя не сбиться с пути. В перерывах между ласками мои пассажирки обменивались словами, из которых я понял, что они горячо влюблены друг в друга, что муж «старшей» в отъезде и что никто им сегодня не помешает. Расплатились они действительно щедро.

Бывало и по другому. Ведь «левый» водитель абсолютно беспомощен. Машина остановилась. Пассажир выходит. Оставляет он деньги или нет, дело его совести. Не к кому да и бессмысленно апеллировать. Лучше потерять заработок, чем попасть в руки милиции. Все виды частного бизнеса в тогдашней России были запрещены, хотя я абсолютно уверен, «левые водители», как и все, кто прирабатывал частными уроками, уборками помещений, ремонтными работами, приемами у себя дома или посещениями больных, с энтузиазмом платили бы разумные налоги, нежели пребывали в страхе за «нелегальный заработок». Вот один из типичных примеров. Около «шашлычной» на Ленинградском проспекте, что напротив гостиницы «Советская» (отсюда междусобойное юмористическое название «Шашлычной» — Антисоветская), меня взяла компания из двух офицеров и двух развеселых девиц. Так удачно завершалась моя смена (я преждевременно порадовался!), потому что ехать им было до улицы Расплетина, всего в квартале от моего дома — на улице Маршала Бирюзова. Один офицер сидел рядом со мной. Другой между двух девиц сзади. Мы приехали. Сидевший рядом со мной офицер дождался, пока компания не вывалилась из машины, и отворил свою дверцу, выставив наружу правую ногу в надраенном сапоге и собираясь уходить. «А деньги?» — спросил я его и зажег свет в салоне. У офицера были общевойсковые погоны капитана. Такую армейскую форму с красной окантовкой носили сотрудники КГБ. Он нагло оскалился: «Скажи спасибо, что я не сдал тебя первому попавшемуся сотруднику ГАИ!» И выскользнул на тротуар.

Из ОВИРа никаких сведений не было. Дозвониться в ОВИР было трудно. Приходилось долго ждать, слушая голос автомата-диспетчера: «Ждите ответа! Ждите ответа! Ждите ответа…». На что была придумана горькая пародия: «Ждите отказа! Ждите отказа! Ждите отказа…». За примерами далеко ходить не приходилось. Вскоре после подачи документов в ОВИР мы познакомились с доктором H. A. Магазаником, семья которого несколько лет назад получила отказ в выезде по причине «секретности». Горько мне было слушать рассказ Н. А. Магазаника, потому что и над моей семьей висел дамоклов меч «отказа по секретности». На что мы надеялись? Успокаивали себя: «Получают же люди разрешение, даже и со второй формой!»

Попадал я и по-настоящему в опасную ситуацию. Денег совсем не было. Ехал я днем по каким-то делам. Возил, наверно, сдавать редкие книги к букинистам. Так уплыли из дома первые издания ахматовских «Четок» и «Белой стаи»; гумилевские «Письма о русской поэзии»; ранние издания Есенина… Уплыло, взмахнув черной крышкой-коротышкой, пианино, купленное когда-то для Милы и Максима. Ехал я днем по каким-то делам. Мужчина лет тридцати пяти — сорока остановил меня и попросил подвезти в какой-то дом недалеко от метро «Войковская». Пока мы маневрировали среди потока транспорта на Ленинградском шоссе, мой пассажир не проронил ни слова. Наконец приехали. Он достал из кармана куртки сторублевую ассигнацию и сказал: «Будешь ждать меня здесь. Мне надо рассчитаться кое с кем». И для убедительности достал из другого кармана наган. «И не вздумай сбежать! Я знаю твои номера. Из-под земли найду!» Я ждал, пока он не вернулся.

Конечно, ожидание решения ОВИРа, безденежье, первый в жизни реальный разрыв с медициной и микробиологией не повышали настроения. Поэтому, я с готовностью принял предложение Союза писателей (откуда еще не был изгнан) отправиться на БАМ на празднование 180-летия со дня рождения A. C. Пушкина (1799–1837). На этот раз я летел на центральный участок строительства, в столицу БАМа Тынду, где 6 июня 1979 года начиналось празднование юбилея. В нашей делегации были поэты, актеры, музыканты. По пути на БАМ нас привезли в Читу, где долго, подробно и, казалось, назидательно показывали подземные казематы, в которых томились осужденные на вечную каторгу декабристы. С момента, когда я сел в самолет в Шереметьево, и до возвращения в Москву меня преследовало ощущение ошибки. Я не должен был возвращаться праздным наблюдателем в те места, где когда-то приходилось работать с энтузиазмом и надеждой. Надеждой на что? Ведь я уже тогда мысленно примеривался к эмиграции, а за полгода до последней (праздной и праздничной) поездки на БАМ окончательно отрезал себя от жизни страны. Конечно, это была мнительность. Никто из нашей делегации не спрашивал у меня о подаче документов на выездную визу. Наверняка, никому из моих товарищей и в голову не приходило, что со мной происходит. Более того, помню не раз откровенные разговоры с тем или иным писателем, входившем в состав делегации, о скандале с «Метрополем», разгоревшимся в начале 1979 года Альманах «Метрополь» вышел без ведома советских властей в американском издательстве «Ардис» и вызвал лавину репрессий, обрушившихся на голову его участников. Даже несмотря на то, что я оправдывал позицию писателей, принявших участие в «Метрополе», а мои сотоварищи по делегации осуждали, наши добрые отношения не нарушились. Мы вели вполне откровенные разговоры обо всем на свете, кроме моего желания эмигрировать. Я не говорил с ними об этом. Они не знали или не хотели ставить меня в неловкое положение.

Мы давали концерты в Тынде и на других строящихся станциях. Музыканты пели романсы и арии на стихи Пушкина. Актеры читали Пушкинскую прозу и стихи. Мы, поэты, рассказывали о своей «творческой лаборатории», внутренне примеривая себя к русскому гению. У каждого были стихи, связанные с образом Пушкина. Мы их читали благодарным бамовцам.

Вполне понятно, что я не мог забыть своих микробиологических и эпидемиологических изысканий, проведенных на Бурятском участке БАМа. Я присматривался к тому, что происходило в Тынде и на других строящихся станциях, куда нас доставляли вездеходы или вертолеты. По Тынде бродили тучи бездомных собак. В огромных пустующих еще трубах, предназначенных для будущей канализации, спали бродяги-бомжи. Никто их не гонял до поры до времени. Нужна была дешевая подручная рабочая сила. На улицах стояли вперемежку нормальные стандартные дома и сараевидные бараки без канализации и водопровода. В иных общественных уборных можно было видеть пирамиды фекальных масс. Всем заправляли «комсомольские вожди», составлявшие особую касту столицы БАМа. Здесь был даже автономный филиал ЦК комсомола на БАМе, такое значение придавалось в Москве идейному завораживанию молодых строителей. Эти «комсомольские вожди» и устраивали наши поездки с выступлениями и почти ежедневные банкеты, дружеские ужины, товарищеские беседы за чашкой чая и рюмкой коньяка. Я знал цену этим «откровенным беседам» еще со времен моих экспедиций в Нижнеангарск и далее по будущей трассе БАМа. И все-таки каждый раз изумлялся изворотливости и коварству сотрудников КГБ и их осведомителей. Помню, как во время приема, устроенного сотрудниками аппарата ЦК комсомола, ко мне подсел симпатичный молодой человек лет тридцати, с влажными армянско-еврейскими глазами и волнистыми средиземноморскими волосами, и начал разговор об Израиле. Как там трудно найти место научного сотрудника (все должности и гранты отдают сабрам — тем, кто родился в Израиле!) или какой невеселой жизнью живут там русскоязычные писатели (кому нужен их русский язык!). Я слушал, но не комментировал. Тогда он конфиденциально сообщил мне о своем полуеврейском происхождении. Когда я не поддался и этому признанию, аппаратчик потерял ко мне всяческий интерес, хотя отпуская меня, не преминул заметить: «Хорошо, что ОВИР дает время одуматься и забрать документы тем, кто совершил ошибку!» Это исключало всякие сомнения в неспонтанности его откровений.

Одна из будущих станций стояла поблизости от таежной речки. Мы выступали в клубе — бараке, построенном на берегу. Какая-то странная была эта река: ни всплеска рыбы, ни комариного писка, ни пения птиц, ни даже самих птиц. Как будто все замерло или даже умерло. А вдруг строители углубились в такие геологические породы, где содержание урана превышает допустимый уровень? Тогда двуокись урана хлынет (или уже хлынула!) в грунтовые воды, а оттуда в реки? Не поэтому ли речка кажется мертвой?

Была середина июня. Самый конец учебного года. Нас попросили выступить в Тындинской школе-интернате для детей охотников-эвенков. Вечером директор интерната пригласил меня и еще двух писателей (В. Н. Семернин и В. К. Карпеко) на дружеский ужин. Все было замечательно. Директор — круглолицый, смуглый эвенк среднего возраста потчевал нас нежнейшей строганиной из мяса оленей, которая особенно хороша была со «Столичной». После ужина за чаем с таежным медом и бисквитами, доставленными в Тынду из Читы, наш хозяин разоткровенничался. По его словам, несправедливо было отдавать пришлым евреям южносибирские благодатные земли Биробиджана, когда можно было поселить там эвенков.

Мы вернулись в Москву в конце июня. Я опять погрузился в выездные хлопоты. Деньги были на исходе. Все чаще и чаще ездили мы с Милой в комиссионные магазины продать что-нибудь из вещей, приготовленных с собой в дорогу. Из ОВИРа ничего не было слышно. Пролетела осень. Политическая ситуация резко изменилась в связи с событиями в Афганистане. Газета «Правда» от 11 октября 1979 года писала: «Афганское агентство Бахтар передало следующее сообщение: 9 октября в результате серьезного заболевания, которое длилось уже в течение некоторого времени, умер бывший Председатель Революционного Совета Демократической Республики Афганистан — Нур Мухаммед Тараки». А в «Правде» от 31 декабря 1979 года сообщалось: «В сложившихся обстоятельствах афганское правительство снова обратилось к Советскому Союзу с настоятельной просьбой об оказании немедленной помощи и содействии в борьбе против внешней агрессии. Советский Союз принял решение удовлетворить эту просьбу и направил в Афганистан ограниченный советский воинский контингент, который будет использован исключительно для содействия в отражении вооруженного вмешательства извне». Началась афганская война, которая длилась более десятилетия, и в конечном итоге привела к краху Советского Союза и всей коммунистической империи. Афганская война резко ухудшила отношения с США. Начались серии отказов в получении выездных виз. Накануне 8 марта, который всегда сентиментально и ханжески праздновался в СССР, нас вызвали в городской ОВИР, где сотрудник министерства внутренних дел сообщил, что нашей семье отказано в выезде по причине секретности. Мы стали отказниками. Вся жизнь перевернулась с ног на голову. Мы отсекли себе все пути в этой стране и не получили разрешения на эмиграцию. Впереди была пустота. В душе была пустота. Дом был пуст. Не было работы. Не было будущего. Так нам казалось в тот момент. Когда мы с Милой приехали домой и рассказали об отказе Максиму, он впервые в жизни горько и безутешно разрыдался. Сыну было тогда 12 лет. Я не знал, как утешить его. Словами не получалось. Я поехал на улицу Арбат в зоомагазин и купил для Максима степную черепашку-детеныша. Мы назвали ее Варвара, и она прожила у нас до июня 1987 года, когда мы эмигрировали в США.

Надо было начинать жить сначала. Прежде всего, поступать на работу.

ГЛАВА 19

Врач-отказник

Надо было начинать жизнь сначала: получать зарплату, находиться среди людей, вернуться, если не в науку, то хотя бы в практическую медицину. Работать легально надо было еще и потому, что за отказниками стали охотиться органы госбезопасности. На основании Указа Президиума Верховного Совета от 4 мая 1961 года «Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно полезного труда и ведущими антиобщественный паразитический образ жизни» существовала статья уголовного кодекса: штраф и выселение из Москвы «на 101-й километр» за тунеядство. Правда, пока еще эта статья мне не грозила. Я оставался членом Союза Писателей, т. е. формально трудился в своем домашнем кабинете над новыми стихами, прозой, переводами. Так оно и было. Более того, в 1980 году у меня должны были выйти три книжки: научно-приключенческая повесть «Охота на Рыжего Дьявола» в издательстве «Детская литература», сборник стихов «Зимний корабль» в «Советском писателе» и там же — книга стихов литовского поэта Антанаса Дрилинги в моем и Льва Озерова переводе. Я знал, что разрыв с СП неминуем и постоянная работа необходима. Я обошел все возможные лаборатории, потому что, мне казалось, я действительно лучше всего знаю именно лабораторное дело. Были места, где меня с готовностью собирались брать. В таких случаях заведующий(ая) лабораторией обычно направлял(ла) меня в отдел кадров. И вот там происходило «разоблачение». Кадровик(чка) открывала мою трудовую книжку и спрашивал(а): «По какой причине уволились из Института имени Гамалея?» Я отвечал то, что было. На что мне заявляли, что место, оказывается, было обещано предыдущему кандидату в лабораторные врачи.

Наконец знакомый знакомых — врач-терапевт Миля Вайсман из городской клинической больницы № 53 (улица Трофимова, д. 26), расположенной поблизости от Южного речного порта, познакомил меня с главным врачом. Это был симпатичный сибарит лет сорока, либерал и заядлый коллекционер художественной литературы. Я еще оставался в СП и мог покупать новые книги в «Книжной лавке писателей» на Кузнецком. Святая святых «Книжной лавки» находилась на втором этаже, куда доступ был возможен только с членским билетом СП. Миля Вайсман посоветовал мне захватить несколько новых книг. Мы поговорили с главным врачом о моем лабораторном опыте, о рыбалке на Байкале, куда он собирался слетать, «если не опередят другие важные дела», о грузинских винах, из которых он предпочитал «Хванчкару». Наконец, разговор перешел на книги. «Доктор Вайсман сказал, что вы имеете доступ в „Книжную лавку писателей“?» «Да, вот по этому удостоверению могу получать любые новые книги, — помахал я перед его носом удостоверением СП. — Например, по пути к вам заехал в „Книжную лавку“ и кое-что приобрел новенького. Если вам нравится, ради Бога!» Я достал из чемоданчика-дипломата несколько новых книг и положил на стол главного врача. «Великолепно! Да это именно то, о чем я давно мечтал. Трифонов! Вознесенский! Битов!» «Берите, если нравится!» — сказал я и пододвинул книги еще ближе к нему. «Сколько я вам обязан?» — главный врач полез за бумажником. «Это подарок!» — ответил я, замотав яростно головой. «За подарок большое спасибо! А на будущее давайте договоримся: вы будете покупать для меня книги только с условием, что я буду отдавать за них деньги. Это и так громадная услуга!» Он позвонил в лабораторию. Я поговорил с заведующей. Решено было, что я буду заниматься биохимическими анализами крови. В отделе кадров ко мне отнеслись весьма благосклонно, и я приступил к работе врача-лаборанта.

Больница № 53 находилась неподалеку от Южного речного порта и единственного в Москве автомобильного рынка. Лаборатория была большая. Мне дали рабочее место, и я начал определять в крови больных билирубин, холестерин, креатинин, глюкозу, калий и натрий. Кроме того, я выполнял электрофорез белков крови, что позволяло определять стадию развития ревматического процесса и эффективность лечения. В целом, клиническая лаборатория напоминала мне лабораторное отделение больницы имени Филатова, где я так счастливо работал в середине 60-х. Была и микробиологическая лаборатория, куда я захаживал, чтобы отвести душу и взглянуть на чашки Петри с ростом микробных колоний. Там работали два врача-бактериолога, и у меня не было никаких надежд получить работу с микроорганизмами.

Однажды, когда я принес главному врачу больницы очередную партию книг из «Книжной лавки», он сказал: «А я хотел вам позвонить, Давид Петрович, чтобы попрощаться. Улетаю на три года в Антарктику на станцию „Мирный“ врачом экспедиции. Надеюсь, что к моему возвращению вы уже получите визы. Вот ваш рекомендант доктор Вайсман заходил ко мне попрощаться. Получил разрешение на выезд в Израиль». Я пожелал ему хорошей погоды и благополучного возвращения в Москву: «Снова займемся собиранием книг!» В душе я был почти уверен, что уедем из России гораздо раньше, чем через три года. Как я глубоко ошибался! Наверно, именно это свойство человека: верить в лучший исход, облегчает жизнь безнадежного хронического больного, человека, заключенного на долгий срок в тюрьме, или таких, как мы, отказников, время жизни которых оказалось в руках филиала КГБ — ОВИРа. «Да, между прочим, в реанимации освободилось место врача-лаборанта. Конечно, 11 дежурств в месяц дело нелегкое. Зато зарплата в полтора раза выше, чем вы сейчас получаете. Отпуск больше. Да и работа поживее. Впрочем, сами увидите. Понравится, останетесь. А нет — вернетесь в клиническую лабораторию. Я обо всем договорился». Мы дружески попрощались.

Отделение анестезиологии и реанимации располагалось на первом этаже главного корпуса больницы. Кроме коридора, соединяющего отделение с другими этажами, был здесь и свой автономный вход/выход. Сюда привозили по скорой помощи тяжелейших больных с самыми разнообразными заболеваниями или переводили из послеоперационных палат тех, кто оказывался на грани жизни и смерти. Кроме того, врачи нашего отделения были не только реаниматорами, но и анестезиологами, т. е. время от времени кого-нибудь из них вызывали давать наркоз. Особенно напряженной была работа в ночное время. В отделении было две палаты. На высоких деревянных койках или, скорее, высоких топчанах с матрацами лежали одновременно больные мужского и женского пола, прикрытые простынями. Они даже не были разделены ширмами, чтобы врачам и медсестрам было удобнее наблюдать всех больных сразу. Шумно вздыхали машины для поддержки искусственного дыхания. Пощелкивали автоматическими переключателями мониторы. Из пластиковых мешков в вены больных переливались всяческие солевые и питательные растворы. Из ампул по стерильным трубкам шла в сосуды донорская кровь. Как правило, обе палаты постоянно находились под наблюдением врача или медсестры. Бывало, что правило нарушалось. В третьей палате, хотя правильнее ее назвать подсобным или техническим помещением, стояли баллоны с кислородом, закисью азота и другими веществами, а также приборы и машины, которые в данный момент не использовались. Закись азота (веселящий газ), как известно, обладает легким наркотическим эффектом, не раздражая дыхательных путей. Время от времени то одна, то другая медсестра отворачивала кран баллона и вдыхала закись азота. Настроение заметно (для окружающих) улучшалось. Еще подальше от палат реанимации и поближе к входу/выходу находилась комната отдыха врачей и медсестер. Если больному становилось лучше, его переводили в хирургическое, терапевтическое или гинекологическое отделения. Или, к сожалению, нередко — «в отделение точной диагностики» — прозекторскую, где патологоанатом ставил окончательный диагноз, приведший к летальному исходу. У меня была небольшая лаборатория, в которой помещались различные приборы для анализа крови и мочи, в том числе пламенный фотометр. Был здесь микроскоп и реактивы для взятия крови у больных. Пламенный фотометр был едва ли не самым важным прибором в лаборатории отделения реанимации, позволяя определять содержание натрия, калия, кальция и лития при различных самых неожиданных патологических процессах. Так, например, калий был резко повышен в крови больных с сердечной аритмией, при диабетическом кетоацидозе или ослаблении функции надпочечников, И, наоборот, понижен при тяжелых диареях, связанных с дизентерией или холерой. Правда, холеры при мне ни разу не было. Существенное повышение концентрации натрия в крови свидетельствовало об обезвоживании организма, а понижение — о тяжелом поражении почек — нефрозе, инфаркте миокарда или декомпенсированном диабете. Моим коллегам по отделению реанимации постоянно требовались биохимические анализы крови, от которых зависели диагноз и тактика лечения. Хотя в моей комнатушке-лаборатории стоял топчан с матрацем и одеялом, подремать удавалось не каждое дежурство, да и то урывками по часу — полтора за ночь. Чаще всего между выполнением анализов я приходил в комнату отдыха медперсонала. Если была свободна одна из коек, можно было вытянуть ноги и поболтать с коллегами на самые «вольные» темы. Народ подобрался весьма критически настроенный по отношению к режиму Брежнева — Андропова. Критика была и слева и справа. Скажем, один из врачей по фамилии Вольфсон (фамилии реаниматоров я изменил) открыто мечтал о выезде в Израиль. Однако семейная ситуация не позволяла. Жена не хотела ехать из-за своего отца — крупного ученого ракетостроителя, который не давал Вольфсонам разрешение на выезд. Вольфсон искренне мне завидовал, несмотря на то, что я был «в отказе». «Время придет, и дадут тебе разрешение. Никуда не денутся. А вот мне торчать, пока тесть не загнется!» — повторял он. В этой «вольнице» я чувствовал себя весьма комфортабельно. Ничего от них не скрывал. Да никто из них и не боялся. Анестезиологи-реаниматоры были особой кастой среди врачей. Вроде саперов. Работа была тяжелая морально и физически, а риск потерять больного постоянный. Другой мой коллега — доктор Гукин — критиковал советскую власть «справа» за то, что она не давала легально раскрыться его коммерческому таланту. И тоже «по-хорошему» завидовал мне. Он мечтал бы вырваться в Израиль, да ни с какой стороны не мог быть приписан к еврейству, был чистокровным русаком. Мы дежурили 11 суток в месяц, работая по дозволенному трудовым законодательством максимуму — каждый на полторы ставки. Остальные 20 суток доктор Гукин занимался подпольной коммерцией — разводил в своей оранжерее, пристроенной к его загородному дому, цветы. Это были гвоздики. Роскошные махровые гвоздики: красные, белые, желтые и даже фиолетовые. Он привозил цветы в Москву и продавал перекупщикам. Так гвоздики Гукина попадали на рынки Москвы или к торговкам, предлагавшим их около станций метро. «Мне бы на Запад вырваться, — мечтал доктор Гукин, пуская в потолок струи „Беломора“, — я бы такую фирму раскрутил! За несколько лет миллион сколотил бы!» «А медицина?» — поддразнивал Гукина кто-нибудь из присутствующих. «Оставил бы только для души, господа-товарищи!» — отвечал Гукин, выпивал полстакана коньяка и закусывал шоколадом. Надо сказать, ни одно дежурство не обходилось без малого или среднего употребления алкоголя. Благодарные родственники тех больных, которых нам удавалось возвращать к жизни, приносили в подарок хорошие вина, чаще всего коньяк «Арарат» с пятью звездочками, или лучший грузинский коньяк «Сараджишвили» в сопровождении плиток шоколада или коробок с шоколадными конфетами. Еда всегда была, потому что больничная кухня присылала три раза в день положенный рацион на всех больных, находившихся в отделении. Больные же чаще всего были без сознания, и единственная форма их питания — было внутривенное введение питательных растворов. Табачный дым, алкоголь, постоянные разговоры обо всем на свете, включая любимые темы всех времен и народов: секс, спорт и политика, возбуждали, не позволяли отдохнуть ни минуты, изматывали в конец. Но и нельзя было нарушать товарищество, становиться отшельником. Нередко я предлагал тому или иному доктору или медсестре заменить их в реанимационной палате. Слава Богу, если требовался срочный анализ крови или мочи, я скрывался в своей лаборатории. К концу очередной 24-часовой смены я так выматывался, что не знал, доеду ли домой. Мой «Жигуленок» ждал меня под окнами реанимационного отделения, как Конек-горбунок — Иванушку. Более всего опасался я, что все это кончится, как у героя романа Б. Л. Пастернака «Доктор Живаго»: «Остается досказать немногосложную повесть Юрия Андреевича, восемь или девять лет его жизни перед смертью, в течение которых он все больше сдавал и опускался, теряя докторские познания и навыки и утрачивая писательские…».

После дежурства ранним утром я садился за руль и ехал через весь город домой. Особенно красивы были Котельническая набережная, Манежная площадь, улица Горького, Ленинградский проспект. Около метро «Аэропорт» стояли писательские дома, где жили мои бывшие коллеги по литературному цеху. Я еще формально оставался в СП, но понимал, что вот-вот и эта ниточка оборвется. Однажды проезжая по Котельнической набережной, я завернул к В. П. Аксенову. Знаменитый писатель когда-то закончил Первый Ленинградский медицинский институт, но несколько раньше, чем я. Он подал документы на выезд и нервничал, не попадет ли в число «отказников». Но все обошлось благополучно. Он получил разрешение на выезд в июле 1980 г. А до этого, в самом начале июня 1980 года я был исключен из СП. Это произошло в день похорон поэта Л. Н. Мартынова (1905–1980), которого я знал и ценил.

Работа в отделении реанимации требовала знания медицины. Общей медицины. В особенности, диагностики. К нам «по скорой помощи» привозили больных с самыми разнообразными заболеваниями. Нередко, без всякого направления от лечащего врача. Надо были по сумме симптомов, обрывочных сведений, полученных от сопровождавших, и по результатам выполненных анализов поставить правильный диагноз и немедленно начать лечение.

Однажды доставили в реанимацию средних лет грузного мужчину. Он был без сознания. Сопровождавшая его дама бормотала что-то несвязное. Все тело больного было покрыто татуировками, из коих вырисовывалось его криминальное прошлое, а быть может, и настоящее. Я обратил внимание, что в области внутренней поверхности локтевых сустав кожа покрыта гнойничками. Под микроскопом был очевиден стафилококк. Посев гноя и крови показал у больного тяжелый сепсис, вызванный объектом моих давних наблюдений — Staphylococcus aureus. Мы начали вводить антибиотики в капельнице. Сказали даме, которая наведывалась к нам постоянно, что хорошо бы достать в Институте переливания крови стафилококковый гамма-глобулин. Драгоценная сыворотка была немедленно привезена. Было очевидно, что это наркоман, который внес себе инфекцию во время внутривенного введения морфия. Больной находился в отделении реанимации неделю. Врачи и сестры заметили, что у выхода все время дежурят мускулистые молодые люди в черных кожаных куртках. Заведующий отделением доложил об этом в охрану больницы. Внезапно больной исчез. Только потом мы узнали, что он был одним из королей подпольного бизнеса по спекуляции автомобилями, и партнеры выкрали его, боясь излишних вопросов и возможного разоблачения.

На исходе теплого полупрозрачного летнего вечера привезли по скорой помощи больного, который мог бы вполне сойти за африканца или жителя южной Индии. Кожа его была темно-лиловая. Помните у Александра Вертинского: «Лиловый негр вам подает манто…»? Больной бредил, как это бывает при тяжелой алкогольной интоксикации. Цвет мочи и крови был лиловый. Мы начали массивное введение солевых растворов, глюкозы и препаратов для поддержки активности сердца в надежде, что неизвестный пигмент будет вымыт. Большого эффекта это не оказывало, хотя больной, оставаясь без сознания, продолжал жить. Тогда кто-то из анестезиологов предложил: «А что, братцы, ведь это же, наверняка, хронический алкоголик. Посмотрите на его печень: спускается в брюшную полость на шесть пальцев. Явный цирроз!» «И что?» «Давайте-ка добавим в капельницу немного алкоголя. Вдруг, у больного такая выраженная зависимость, что он без спирта не очухается!?» Действительно, через полчаса после добавления алкоголя в капельницу больной открыл глаза и рассказал нам, что он — маляр, выпил стакан неизвестного ему дотоле растворителя лилового цвета. «Поверите, до сих пор чего только я не употреблял для опохмелки. А вот такое впервые случилось, чтобы в негра перекраситься!»

Доставляли к нам из операционной больных с осложнениями после криминальных абортов, когда от потери крови и присоединившейся инфекции жизнь женщин висела на кончике иголки, введенной в вену. Как в русских сказках, жизнь Кащея Бессмертного. Бессмертным в этих случаях было желание больных выжить, а наше — спасти.

Бывали самые запутанные случаи менингита, когда надо было немедленно дифференцировать, который из них вызван менингококком, а который — туберкулезными палочками. Требовалось получить из рук врача, делавшего люмбальную пункцию, спинномозговую жидкость, отцентрифугировать материал на большой скорости, окрасить препараты по методам Грама (для менингококков) или Циль-Нильсена (для туберкулезных палочек), посмотреть мазки под микроскопом и дать рекомендации реаниматорам. Запомнился из этой странной жизни один случай. В приемное отделение доставили молодую женщину с симптомами тяжелого менингита. Мне позвонили. Я отправился в приемное отделение взять материал на исследование. Пациентка представляла собой ярко выраженный тип «ночных бабочек»: ярко раскрашенная, вульгарная, с запахом пота, духов и алкоголя, пропитавшим белесые от перекиси водорода волосы. В мазке увидел я парные розовые бактерии, многие из которых находились внутри белых кровяных клеток — лейкоцитов. Внутриклеточное нахождение бактерий было типичнее для гонококков, которые почти во всем остальном, на первый взгляд, напоминают менингококков. Хотя заражение происходит по-другому: менингококками — воздушно-капельным путем, гонококками — половым, в том числе и при оральном сексе. Я попросил взять материал из влагалища и носоглотки больной. Везде были типичные гонококки, внедрившиеся внутрь лейкоцитов. Дальнейший анализ подтвердил мое предположение. Это была гонококковая инфекция, занесенная в носоглотку больной при оральном сексе, и проникшая в спинно-мозговую жидкость.

Поздней осенью в больницу пришел новый главный врач, и мне пришлось искать другое место. Нового главного врача, которому тотчас дали прозвище Каганович, действительно звали Лазарь Моисеевич. Он был одержим идеей «антисионизма». Т. е. открыто заявлял, что советские евреи должны оставаться в Советском Союзе, где им неплохо живется: «Смотрите, сколько у нас врачей-евреев в больнице!» Я его раздражал. «Подумать только: этому Шраеру дали все, о чем еврей только может мечтать: старший научный сотрудник, член Союза Писателей, а он захотел в Израиль!» — говорил он кому-то, и сказанное передавали мне. Словом, в один из ноябрьских дней 1980 года заведующая отделением анестезиологии и реанимации сообщила мне, что по решению главного врача в целях экономии средств отныне вместо врача-лаборанта будут дежурить лаборанты со средним образованием. На поиски работы мне давали два месяца.

Ситуация была тяжелая. Все сошлось. Из издательств мне сообщили, что в связи с изменением планов договоры на публикацию повести в «Детской литературе», книги стихов «Зимний корабль» и книги переводов литовского поэта в «Советском писателе» — расторгаются. Правда, часть гонораров удалось получить. В бухгалтериях обоих издательств работали весьма порядочные люди, которые не захотели нарушать закон. В «Комсомольской правде» появилось стихотворение С. Ю. Куняева, в котором я и мне подобные сравнивались с предателями и оборотнями. В довершение меня арестовали на глазах у Милы у ворот посольства Великобритании, куда мы до этого несколько раз ходили на просмотры фильмов. Меня арестовали, посадили в милицейскую машину с решетками и доставили в ближайшее отделение милиции, где два сотрудника КГБ уговаривали и убеждали меня прекратить всяческие контакты с иностранцами, и (в случае неповиновения) угрожали возбудить против меня уголовное дело.

Я взялся за поиски новой работы. К нам домой начал наведываться участковый милиционер. Он время от времени проверял, работаю ли я и Мила, или нас можно отнести к категории тунеядцев. Работать должен был хотя бы один в семье. Однажды Милу даже вызвали в районный отдел труда (аналог биржи труда) и постановили начать деятельность чернорабочей, если она или я не трудоустроимся в течение ближайшего месяца. Работы не было. Я звонил тем из друзей и знакомых, кто еще продолжал с нами знаться. Это было небезопасно для них. Ведь мы заявили, что не хотим жить в «стране победившего социализма и строящегося коммунизма». Одними из немногих были писатели Фазиль Искандер, Михаил Дудин, Виктор Боков, Евгений Рейн, Лазарь Шерешевский, Лев Аннинский, Виктор Розов, Галина Корнилова. Они знали, что меня исключили из СП и Литфонда, т. е. полностью лишили права профессионального литератора нигде не служить и заниматься творчеством в своем домашнем кабинете, не подвергаясь преследованиям как тунеядец. К сожалению, мои опасения были основаны не только на визитах участкового милиционера, но и на печальной памяти процессе над приятелем моей литературной молодости Иосифом Бродским, который за «тунеядство» был осужден в 1964 году на ссылку в Заполярье. Следуя совету поэта — переводчика Лазаря Шерешевского, я разыскал московский профсоюз литераторов. Председатель секции поэзии Валерий Краско помог мне получить удостоверение, из которого следовало, что отныне я снова профессиональный литератор, т. е. никак не подхожу под категорию тунеядцев.

В начале января 1981 года мне неслыханно повезло. Нашлась работа преподавателя микробилогии в медицинском училище номер 2 имени Клары Цеткин. Училище расположено было в самом центре Москвы: Подколокольный переулок, д. 16а. Поблизости от улицы Солянки, Академии медицинских наук, Московской хоральной синагоги и злополучного ОВИРа, так жестоко отказавшего моей семье в выездных визах. Согласно легенде, директором училища когда-то была Е. Г. Боннэр, жена А. Д. Сахарова (1921–1990). Я проработал там преподавателем микробиологии с января по июнь 1981 года. Впрочем, на этот раз я позволю себе воспользоваться моим рассказом, весьма близким к мемуару, если не считать, что имена и фамилии многих невымышленных героев — изменены.

ТРУБЕЦКОЙ, РАЕВСКИЙ, МАША МАЛЕВИЧ И СМЕРТЬ МАЯКОВСКОГО

Вдруг у меня не стало работы. Ни научной, ни писательской. Потому что мы (я, жена, сын) подали властям заявление на эмиграцию в Израиль. Год мы ждали разрешения на выезд. Началась война в Афганистане. Нам отказали в выездной визе. Мы сделались отказниками. Надо было жить дальше: кормить семью, платить за квартиру, заправлять автомашину бензином, посылать письма, покупать вино, когда идешь в гости или приглашаешь. Да мало ли на что нужны деньги! Надо было искать какую-нибудь работу.

Еще со времен моей академической карьеры, то есть, когда я был научным сотрудником московского института микробиологии, был у меня приятель Женька Федоров. Когда-то он домучивал у нас в отделе инфекционной патологии кандидатскую диссертацию. Мы ему помогали. В том числе и я. Ну, может быть, немного больше других. Женька занимался анафилактическим шоком при инфекциях. Я заражал для него кроликов. Словом, он защитился и получил место научного чиновника в Академии медицинских наук на улице Солянка. Мы продолжали приятельствовать с ним по принципу взаимопритяжения нетипичных субъектов. Я был микробиолог и литератор. Он микробиолог (скажем) и музыкант. Женька играл по вечерам в джазе ресторана «Метрополь». Я был еврей, он (по матери) русский. Словом, Женька Федоров был одним из тех верных людей, кто, если и не поможет, то не раззвонит на весь мир, что такой-то и такой-то совсем на краю и с этого края приполз просить о помощи. Из тех, кто если и не поможет делом, то даст практический совет. Был конец декабря. Четыре пятых двадцатого века отлетело, а совдеповская машина, скрипя и пуская угарные газы, продолжала боронить бугристые просторы нашей чудесной родины и ее азиатских и европейских окрестностей.

Миновав бронзовый памятник первому чекисту Дзержинскому, здание центрального комитета партии большевиков, Китай-город и московскую хоральную синагогу, я оказался на улице Солянка. Я приткнул свои «Жигули» в каком-то переулке и зашел в здание Академии. Мой приятель Женька Федоров (круглолицый, кареглазый, свежевыбритый, с напомаженными темными волнистыми волосами) сидел в кабинете, на полуоткрытых дверях которого висела дощечка с надписью: «Е. М. Федоров, референт отделения микробиологии». Я постучался, он распахнул дверь, я вошел, он усадил меня в кресло, я извинился за вторжение, он замахал руками, я рассказал о цели визита, он задумался, я продолжал сидеть, он продолжал думать, я не уходил, он заварил чай, я отхлебнул из стакана, он едва прикоснулся, я нетерпеливо отхлебывал, он помешивал ложечкой, я… он… я… он… я… он…

Наконец, Женька прорезался:

— Хреновые твои дела, старик.

— Знаю, что не сахарные.

— Как будешь существовать?

— Найду что-нибудь.

— Найдешь, а потом узнают, что ты отказник, и выгонят.

— Что же делать, Женька?

— Искать надежные связи.

— ???

— В переулке напротив, ближе к Покровскому бульвару, есть медицинское училище. Оно в системе Академии. Им требуется преподаватель микробиологии. Пойдешь к директору. Ее зовут Нина Михайловна Капустина. Скажешь, что я подсказал. Ну и откройся, что ты, к тому же еще литератор. С договорами, мол, напряженка. Разве неправда?

— Правда, Женя!

— Ну вот, я и говорю, что правда. Не печатают, мол. Правда, что не печатают?

— Абсолютная правда!

— Мол, надо держаться за медицинскую специальность. Ну и какое-нибудь литературное удостоверение покажешь. Из Союза писателей? Из Литфонда?

— Отобрали у меня эти книжечки.

— Ни одной не осталось?

— Одна, из профсоюза литераторов.

— Годится! Иди, старик, незамедлительно, а то кто-нибудь дорогу пересечет, — проводил меня Женька до порога кабинета.

В январе я начал преподавать микробиологию для будущих лаборантов. В моем классе училось человек двадцать пять. В основном, это были молодые люди, закончившие десятилетку и не поступившие в медицинский институт. Девочек немного больше, чем мальчиков. У меня были теоретические уроки (лекции) и лабораторные занятия. Учебные пособия хранились в кабинете микробиологии. Был и заведующий кабинетом по фамилии Минкин. Он, конечно, все про меня немедленно просек, но до поры до времени делал вид. Тем более, что я пришел к нему с подачи директора Н. М. Капустиной. Между прочим, директор училища, по-моему, тоже немедленно разгадала мои нехитрые пассы с отсутствием договоров, непечатанием и внезапным желанием вернуться к медицине. Конечно же, разгадала. Но тоже делала вид. Как оказалось, по причине, противоположной деланию вида Минкиным.

Однажды, настигнув меня в коридоре училища, Н. М. Капустина вскользь заметила:

— Между прочим, Давид Петрович, одним из первых директоров нашего училища была Елена Георгиевна Боннэр.



Поделиться книгой:

На главную
Назад