Все это я вспомнил, когда речь зашла об исследовании легких животных. Вера Ивановна пошла к секретарю директора института туберкулеза и убедила написать письмо на мясокомбинат, чтобы мне позволили брать на анализ легкие коров, у которых при забое обнаруживались туберкулезные очаги. Заводской ветеринар был очень любезен. Мне разрешили оборудовать рабочее место, наподобие того, что было у меня в операционной комнате. Я стерильно вскрывал туберкулезные очаги и делал посевы. Данные, полученные в клинике, были полностью подтверждены: туберкулезные палочки обнаруживались у большей части животных, прекрасно уживаясь с разнообразной вторичной микрофлорой. Феномен, который мне удалось подтвердить, оказался правомерным и для заболевших туберкулезом людей и зараженных животных: туберкулезный очаг в легких «притягивал» к себе вторичную инфекцию. Оставалось убедиться в том, что можно воспроизвести этот феномен в экспериментальных условиях. Я пытался следовать четырем классическим постулатам Коха. Правда, эти постулаты были разработаны для моноинфекции, т. е. исследователь наблюдал за одним видом микроорганизма: 1. Болезнетворный микроорганизм, вызывающий определенное инфекционное заболевание, должен всегда выделяться из организма больного; 2. Этот микроорганизм должен расти в чистой культуре на питательной среде (in vitro); 3. Заражение этим микроорганизмом чувствительного экспериментального животного должно приводить к типичному заболеванию; 4. Болезнетворный микроорганизм должен быть обнаружен в органах зараженного животного. Мне надо было проверить, «работают» ли постулаты Коха в применении одновременно к двум инфицирующим микроорганизмам: туберкулезной палочке и стафилококку.
По совету профессора Г. Н. Чистовича в середине января 1962 года я отправился в учебную командировку в Москву, в Институт микробиологии и эпидемиологии имени Н. Ф. Гамалея. Администрация моего института не поскупилась на расходы (конечно, не без хлопот Веры Ивановны), и я поселился в шикарной по моим тогдашним представлениям гостинице «Юность», поблизости от стадиона в Лужниках. В Институте им. Н. Ф. Гамалея работал знаменитый специалист по раневым инфекциям, в том числе, стафилококковой инфекции, Григорий Васильевич Выгодчиков, академик-секретарь АМН СССР. Тот самый Г. В. Выгодчиков, который под руководством первооткрывателя дифтерийного анатоксина (токсоида) Гастона Рамона (1886–1963) в институте Пастера в Париже начал разрабатывать метод получения стафилококкового анатоксина (токсоида). Мог ли я предположить, что через несколько лет начну работать в Институте им. Н. Ф. Гамалея? Г. В. Выгодчиков познакомил меня со своим помощником по лаборатории стафилококковых инфекций А. К. Акатовым, который показал мне методику фаготипирования стафилококковых культур и снабдил набором из 21 типа бактериофагов — вирусов, растворяющих клетки бактерий. Бактериофаги были открыты Феликсом д’Эреллем (1873–1949) в 1910–1917 годах. Специфичность бактериофагов могла пригодиться в моих предстоящих экспериментах на мышах, а именно — в воспроизводимости постулатов Коха.
Москва поразила меня динамичностью и, как мне показалось, достигаемостью. Все, что в Ленинграде давалось медленно и тяжело, в Москве решалось намного быстрее и легче. Моя учебная командировка в лабораторию академика Г. В. Выгодчикова проходила более, чем успешно. Пользуясь свободной минутой, я позвонил Б. А. Слуцкому (1919–1986), который пригласил меня на вечер турецкого поэта-эмигранта Назыма Хикмета (1902–1963). Б. А. Слуцкий сидел на сцене в числе переводчиков поэзии Хикмета. Именно во время этой поездки в Москву я познакомился с Милой Поляк, моей будущей женой.
Жизнь в лаборатории микробиологии, руководимой В. И. Кудрявцевой, была очень напряженной. Институт был большой, больных много, и лежали они подолгу. Бактериологическая диагностика повторялась неоднократно во время лечения. Лаборанты и научные сотрудники часами не отрывались от микроскопов и газовых горелок. Во время обеденного перерыва я ходил в «Шашлычную» на углу улиц Некрасова и Маяковского. На один рубль я заказывал суп харчо, шашлык и компот. Домой возвращался поздно, ложился спать за полночь, умудряясь сочинять стихи и делать стихотворные переводы для издательства «Художественная литература». К моей бабушке на Петроградскую сторону я приезжал два раза в неделю, днем или вечером. Она жила в одной квартире с моей теткой, дядей и его семьей. Они были пожилые люди, и я колол дрова около их сарая во дворе и приносил на третий этаж. Почти все в Ленинграде в те годы топили дровами.
Иногда я выступал с чтением стихов и переводов в Доме Писателей или на вечерах поэзии. Иногда вместе с поэтами: И. Бродским, Д. Бобышевым, Г. Горбовским, А. Кушнером, А. Найманом и др. Бывало, что разгулявшаяся, как песенная русская метелица, компания молодых писателей без предупреждения вваливалась заполночь в мое холодное полуобитаемое жилище. Вваливалась с водкой, закусками, хмельными девицами, и начинался загул, после которого было тяжело и противно.
Экспериментальная работа с подопытными белыми мышами выполнялась в институтском виварии. Это было подвальное помещение, душное, невентилируемое, но относительно чистое. Единственным техническим персоналом вивария была санитарка Клава, горькая пьяница, которая вечно клянчила медицинский спирт. Вовсе лишить Клаву единственной в жизни радости мы не могли, но и давали не больше ста миллилитров в неделю (чтобы не разбаловать). Работа по исследованию смешанной туберкулезно-стафилококковой инфекции была чрезвычайно трудоемкой. Опыты воспроизводились не менее трех раз, чтобы получить достоверные статистические данные. Достаточно сказать, что в экспериментах было использовано более тысячи животных. На это ушел второй год аспирантуры и большая часть третьего. Начальные эксперименты сводились к тому, чтобы выбрать такую заражающую дозу туберкулезных палочек, чтобы вызвать медленно текущий, но неуклонно развивающийся туберкулез легких. Точно так же надо было выявить оптимальные условия для развития стафилококковых абсцессов (гнойников) в почках животных. Туберкулезные палочки и стафилококки я вводил мышам внутривенно. Для этого использовались кровеносные сосуды на хвосте у мышей. Кто-нибудь из лаборантов фиксировал животное, пережимал вену, как это делается при внутривенных инъекциях у больных, а я молниеносно вводил в набухший кровеносный сосуд нужную дозу туберкулезных палочек или стафилококков. Примерно через месяц мыши начинали болеть: теряли вес, плохо ели и неохотно пили, жались в кучку, отогревая друг друга. На вскрытии (аутопсии) обнаруживалось, что палочки Коха вызывали в легких животных типичные туберкулезные очаги. Стафилококки, которыми я заражал другую контрольную группу, преимущественно захватывали почки, образуя гроздья абсцессов. Громоздкие предварительные эксперименты показали, что туберкулезный процесс у белых мышей, главным образом, развивается в легких, а стафилококковая инфекция — в почках. Оставался третий год аспирантуры для выполнения решающих экспериментов по смешанной инфекции.
Вера Ивановна прекрасно понимала, что иногда мне нужен перерыв в лабораторной работе, время, чтобы сосредоточиться на поэзии. Это, конечно, не входило ни в какие планы моей диссертации, но такова была реальность: ее аспирант к тому же оказался поэтом. И Вера Ивановна восприняла эту реальность героически. Во всяком случае, она ни разу не упрекнула меня в слишком большой привязанности к литературе. Более того, помогала. Еще в начале зимы 1962 года я заключил договор с «Художественной литературой» на перевод большой поэмы для книги тамильского поэта Субраманья Баради. Но эксперименты так изматывали меня, что я не мог приняться за перевод ни зимой, ни ранней весной. До сдачи заказа оставался месяц. Я честно признался Вере Ивановне, и она дала мне двухнедельный отпуск. Кроме обязательств перед Издательством, нарушить которые не позволяла формировавшаяся еще в те годы честь профессионала-литератора, я сильно нуждался в заработке. Я был влюблен. Мы решили с Милой пожениться осенью. Мы жили в разных городах и сильно тосковали друг без друга. Уехать вдвоем на Черное море — что могло быть лучше для влюбленных? Словом, я засел за перевод, который закончил за две недели. Я получил гонорар, и еще через полтора месяца экспериментальной работы в виварии наступили мои первые аспирантские каникулы. Я приехал к Миле из Ленинграда в Москву, а оттуда мы полетели в Ялту.
Какая это была красота: темно-синее море, голубое небо, горы, окружающие белый город, набережная, по которой бродили толпы загорелых, веселых отпускников. У нас были мы. У нас было все на свете. Мы обошли и объездили Ялту, Алупку, Гурзуф, Никитский ботанический сад, Симеиз, Бахчисарай, переехали в Севастополь, потрогали мраморные колонны древнегреческого храма в Херсонесе, оказались в Одессе и вернулись в Москву. Мы поженились. Мила переехала ко мне в запущенное аспирантское жилище, которое стало вдруг обитаемым. Целыми днями я пропадал в лаборатории или виварии института туберкулеза, а Мила работала в лаборатории машинного перевода и училась на вечернем отделении филфака Ленинградского университета. После занятий я встречал мою молодую жену около подъезда филфака, выходившего на просоленную насквозь балтийскими ветрами и оберегаемую молчаливыми сфинксами набережную Невы. Мы шли к Стрелке Васильевского острова, где около ростральных колонн садились в редкий вечерний трамвай, который медленно тащился по замерзшим ленинградским улицам.
Однажды мартовским утром я работал с экспериментальными животными в виварии. На минуту я отвлекся от сладковато-смрадного запаха вивария, меня больше не раздражал неверный луч солнца, сиротливо заглядывавший через бутылочного цвета стекло. Я словно бы не видел Клаву-санитарку, от которой в это утро особенно разило спиртом. Я мечтал когда-нибудь после окончания аспирантуры поставить эксперименты по лечению смешанных инфекций. Применять вакцину в комбинации с антибиотиками, направленными против каждого из компонентов туберкулезно-стафилококковой инфекции. «Петрович! Петрович! (Клава называла меня по отчеству, но без имени, как водится в народе). — Ты что, оглох, что ли? К телефону тебя срочно требуют!» Я скинул резиновые перчатки, снял клетчатый коричневый фартук, сбросил халат и шапочку. Вышел к телефону. В трубке услышал я плачущий голос тети Берты. Тетя Берта, старшая сестра отца, жила вместе с бабушкой. «Скорее приезжай! С мамой плохо!» — сказала тетя Берта.
«Плохо с бабушкой, бабушке плохо, плохо, плохо, плохо… Скорее, скорее, скорее…», — цепь горестных слов прокручивалась в моем сознании, пока я выбегал из ворот института на Литовский проспект, ловил такси, смахивал вместе со слезами здания, скверы, мосты, мелькавшие в окнах машины. Вот такси миновало садик на углу улицы Зеленина и Чкаловского проспекта. В этом садике бабушка теплыми днями сидела на скамейке в окружении стареньких приятельниц, которые видели в ней свою старейшину. И верно, по мудрости, спокойствию и добросердечной правдивости бабушке не было равных. Но я не увидел ее в садике. Вместо снежных сугробов садика — высоко взбитые подушки. А на подушках — бабушкино крупное лицо, коричневатое и моршинистое, с красивым прямым носом, резко очерченными бровями, высоким лбом в обрамлении снежных волос. И только глаза бабушки, всегда открытые, горящие особым огнем заинтересованности в собеседнике, потому что собеседник — живой человек, дорогой и неповторимый, только эти бархатно-коричневые глаза, окруженные мозаикой морщинок, были закрыты. Я наклонился к бабушке, поцеловал ее остывающую щеку и уголок глаза, где собирались добрые лучики: «Бабушка, что с тобой? Ты слышишь меня?»
Но бабушка, верно, уже ничего не слышала. Душа ее, отлетевшая от девяностолетнего тела, еще не покинула этой комнаты, прощаясь с милыми ей людьми и предметами: тетей Бертой, сыновьями и внуками, портретом дедушки, семейным альбомом, Книгой в тисненом переплете, телевизором и креслом, со всеми и со всем. Хотя я жил отдельно от бабушки, на Выборгской стороне Ленинграда, мы очень дружили. Трудно сказать, что было самым главным в нашей дружбе. Может быть, жалость бабушки к внуку, выросшему при живом отце, но без отца? Или вечная боязнь за меня? В отличие от других внуков, родившихся в благополучных семьях, я рос на улице и все время попадал в истории. А может быть, все перекрывалось странным неотвязчивым совпадением моего характера с характером ее старшего сына, которого бабушка не видела почти сорок лет. Тот — старший — был дерзкий правдолюбец, страдал от несправедливости и несвободы, горячо ненавидел и беззаветно любил. Моисей лучше всех мальчишек в Каменец-Подольском, откуда в Ленинград «эмигрировала» их семья, скакал на лошади, точнее всех забивал голы, надежнее всех был в дружбе. Это он — ее старший сын Моисей — пришел однажды весной и сказал: «Прощай мама. Папа, прощай. Прощайте, сестра Берта и братья мои Яков, Пейсах и Абрам. Будьте счастливы. Я уезжаю в Палестину строить новую жизнь!» Ему было всего шестнадцать лет, когда он сказал всей своей дорогой семье: «Прощайте, мои родные!» Он сел на лошадь, а потом в Одессе перешел на корабль и навсегда исчез за Босфором. Это было в начале 20-х. Моисей знал, что его мать любила весенние цветы — мимозы. Их привозили с юга перекупщики-торговцы. И вот, как прощальный поцелуй, он прислал бабушке из Одессы со знакомым букет желтых теплых мимоз. Давно прошла весна. И лето отгорело. И осень и зима тоже прошли. И снова вернулась весна, а никто в доме — ни дедушка, ни тетя Берта, ни братья не решались вынести из комнаты бабушки высохшие цветы, присланные Моисеем. Их так и стали называть в нашей семье: Моисеевы цветы. Из Палестины стали приходить от него письма. Он корчевал пни, осушал болота, орошал пустыни. Он был среди халуцим, возрождавших эту древнюю землю, и среди бедуинов, гордых свидетелей ее падений и возрождений. Приходили письма и фотографии. Десятки писем за десять лет разлуки. Моисей возмужал, но по-прежнему юношеским огнем горели его глаза, точно такие же, как у бабушки. Потом были опасные предвоенные годы и страшная война. Связь со старшим сыном едва-едва сохранялась. И везде — в Ленинграде, куда в начале 30-х дед вывез семью из Каменец-Подольского, в комнатенке, которую дедушка и бабушка снимали во время эвакуации в Свердловск, снова в Ленинграде после войны и смерти деда — на столике около бабушкиной кровати стояли в серебряном высоком стакане высохшие веточки тех самых прощальных мимоз Моисея.
Бабушка лежала на просторной кровати. Голова ее покоилась на белой подушке. Позади бабушки коричневая спинка кровати создавала траурное обрамление. Точно это была уже не моя родная бабушка, а ее застывший портрет.
Тетя Берта принесла чай, и все мы, кто тут был из родных, попили чай за круглым обеденным столом. Рядом лежала бабушка, и можно было заставить себя поверить в то, что это не навсегда, не навечно, а временно. Устала бабушка и заснула, а родные не дождались ее пробуждения и пьют чай.
Приехал мой отец. Потом дядя Абрам — младший сын бабушки. Говорили вполголоса, больше всего и чаще всего о том, какой она была в жизни. Это казалось нелепым, потому что каждое слово было одновременно и правдой и недосказанностью, каким-то приблизительным совместным воссозданием образа бабушки, который воспринимался и запомнился каждым по-разному. Я вдруг осознал, что бабушка останется для меня такой, какой она была только для меня одного. Только в моем сердце и ее сердце возникало это двойное видение: никто на свете не понимал меня так, как понимала бабушка, и потому никого на свете я не любил так, как любил ее. Мы были откровенны, как друзья, которых ничто не может разделить: ни соревнование в удачливости, ни разница в возрасте, ни интриги третьих лиц. Никто не мог помешать нашей дружбе, а разница в возрасте стала спасительным заслоном от зависти, ревности, всякой житейской суеты.
Бабушка лежала под портретом деда. Тетя Берта уговаривала попить чаю приходивших или собиравшихся уходить. Она всегда была худенькой, незаметной, ненавязчивой, хотя за ее внешней неброскостью и желанием вечно быть в тени у братьев, деда и бабушки сказывалась житейская воля и необыкновенная чистота души. Это она, тетя Берта, добровольно пошла на войну и вместо любимой ею педиатрии стала заниматься жестоким ремеслом полевого хирурга. Бабушка и дедушка получали от тети Берты весточки из действующей армии. Она прошла с войсками от Карелии до Вены. Вернулась с погонами капитана медицинской службы и орденом Красной Звезды, не считая боевых медалей. Вернулась, чтобы снова лечить детишек и оставаться в тени своей шумной, разбросанной по свету родни. А в чистом поле остался ее единственный. Которому тетя Берта была самой приметной, женственной, любимой. И тетя Берта навсегда осталась жить в доме дедушки и бабушки, искренне считая племянников и племянниц своими детьми. Не всем была по нраву мягкая откровенность тети Берты. И я, и мой отец, вечно занятый своими многосемейными отношениями, и младший мой дядя Абрам, благополучный и успокоенный своим положением доцент — все мы, пожалуй, предпочитали выслушать гневную тираду бабушки, нежели тети Бертины тихие, проникающие в самую душу слова осуждения.
И вот тетя Берта, уткнувшись подбородком в кулаки, смахивая слезинки и макая кусочки печенья в чай, стала рассказывать о последней ночи бабушки. Накануне я приезжал к ней. Обычно бабушка любила сыграть со мной партию — другую в домино. Она искренне огорчалась, когда не хватало игральных костей, чтобы продолжить черную ломаную линию, тянувшуюся через стол. Бабушка поджимала губы, на секунду закрывала глаза и затем решительно, словно перед прыжком в воду, брала из базара черную загадочную косточку. Брала двумя пальцами, словно это была не игральная косточка, а шейка живого рака — единственное место, за которое было безопасно брать нечистую тварь. Брала, быстро вскидывала косточку к глазам и, торжественно открыв ее, приставляла к линии игры. Или, не угадав, сердито шлепала бесполезной костью о стол. В тот последний вечер жизни бабушки я, как всегда, предложил ей сыграть в домино. Бабушка согласилась, но играла с какой-то неохотой, без азарта, и даже выигрыш не радовал, а проигрыш не печалил ее. А когда я рассказал ей и тете Берте очередную историю из похождений Клавы-санитарки, бабушка только поморщилась.
Предчувствие мучило бабушку, не давало покоя. Вдруг она вспомнила, что скоро 5 марта, день смерти
Бабушка спала тревожно. Часа в три ночи она проснулась, попросила пить, а потом впала в забытье, говорила во сне, чего раньше с ней не случалось. Сначала тетя Берта не могла разобрать слова, но потом речь бабушки стала все яснее и отчетливее. Слова складывались в предложения, предложения в осмысленную беседу. Бабушка разговаривала с кем-то, звала кого-то, беспокоилась о чем-то. Тетя Берта услышала имя деда.
Мой дед был мельником. В семье любили вспоминать об этих доисторических для меня временах. Дед возвращался в пятницу с мельницы. Бричка его пылила так, что километрах в двух от дома облачко пыли возносилось к незамутненному степному небу. Дворовый пес Полкан срывался навстречу приближающейся бричке, и дети ждали рассказов о беспрерывном движении мельничных жерновов, которые вращает вода, сброшенная с плотины. Бывали и тяжелые времена. Случалось, что в половодье плотину срывала бешеная вода реки, движимая дочерним желанием вернуться в Мировой океан, слиться с первозданной стихией. Нужно было ставить новую плотину. И снова, и снова вода побеждала. Забросить дело? Это было невозможно. Надо было кормить семью.
После деда бабушка во сне говорила во сне со своими детьми: моим отцом, которого она больше всех любила и чаще других бранила за семейную запутанность. Благодарила тетю Берту и дядю Якова. Пеняла младшему сыну Абраму за то, что из осторожности уговорил ее прервать переписку с Моисеем, который жил в Палестине. Тут в сновидения или, может быть, в ясновидения умирающей бабушки вступил ее первенец Моисей. И она не расставалась с ним до последнего вздоха. Бабушка благодарила Моисея за прощальные мимозы, сладко — до слез — пропахшие морем, весной и разлукой. Благодарила и просила прощения, что не отвечала на его письма, что сама оборвала ниточку связи. Бабушка разговаривала с Моисеем, словно бы встретилась наконец-то с ним, исповедовала ему душу, ведь он почти ничего не знал о матери, отце, братьях и сестре уже почти двадцать лет. Постепенно ее стройные сновидения нарушились. Не отвлекаемая ничем, кроме связи с таинством жизни и смерти, мысль ее стала хаотически метаться. Бабушка снова начала вспоминать про мимозы, пытаясь даже как будто бы показать Моисею их высохшие за сорок лет тельца. Но что-то мешало ей найти свой талисман, и бабушка во сне позвала меня, чтобы я помог ей найти мимозы.
Все это в который раз пересказывала тетя Берта, чистая душа, никогда не умевшая недосказать чего-то или покривить душой.
Наступил день похорон. Я взял такси и поехал на Некрасовский рынок. В цветочном ряду купил охапку мимоз. Все заднее сидение было завалено мимозами. Когда я подъехал к еврейскому кладбищу и, обхватив пушистый сноп мимоз, вошел внутрь старинной синагоги, отпевание только начиналось. Раввин, стоявший на кафедре в черной одежде и черной кипе, торжественно и печально произносил слова прощальной молитвы. Я не понимал текст древнего иудейского молебна, но чувствовал облегчение. Я стоял рядом с отцом, дядьями и тетей Бертой, глядя на гроб бабушки. Молитва кончилась. Раввин подал знак синагогальному служке. Гроб заколотили. Все пошли за гробом молчаливой толпой. Мужчины впереди, неся бабушку, а женщины, поддерживая тетю Берту, немного позади. Вдруг из-за голубого купола синагоги выскользнуло яркое солнце, озарив каменные усыпальницы, окружавшие храм. Все соединилось: желтый бабушкин гроб, желтые мимозы и желтое предпасхальное солнце.
Заканчивался последний год аспирантуры. Вера Ивановна все чаще задерживалась со мной по вечерам, чтобы еще и еще раз обсудить результаты экспериментов. Она высасывала ампулу кофеина и отгоняла усталость. Данных хватало, чтобы садиться за письменный стол и писать диссертацию. Пора было подводить итоги и думать о дальнейшей жизни. Мы с Милой решили переехать в Москву, ее родной город. Я проводил Милу на поезд, а сам остался анализировать итоги трехлетних наблюдений. Очевидным оказывалось, что присоединение золотистых стафилококков к туберкулезной инфекции, вызванной малыми, средними или большими дозами палочек Коха, приводит к резкому отягощению заболевания. Туберкулезные микробы вместе со стафилококками заселяют почки животных, а стафилококки вслед за палочками Коха инфицируют легочную ткань. Смешанная инфекция приводит к значительному сокращению жизни животных. Нечто подобное началось в 1980-е годы, когда разнообразные вторичные (оппортунистические) инфекции (пневмоцистиоз, криптоспоридиоз, токсо-плазмоз, кандидиазы, микобактерии и др.) присоединялись к СПИДу (AIDS) — синдрому приобретенного иммунного дефицита, вызванного HIY, и приводили к гибели больных. Эта проблема не решена и поныне.
В октябре 1964 года, как раз когда был смещен со всех постов Н. С. Хрущев, перевернувший политическую жизнь Советского Союза, я переехал в Москву, где меня ждала Мила. Окно/балкон нашей комнаты в коммунальной квартире выходило на тоннель Садового Кольца, поблизости от гостиницы Пекин. Мы жили совсем близко от площади Маяковского, улицы Горького, театров Сатиры и имени Моссовета, зала им. Чайковского. Надо было приниматься за поиски работы. Столица раскинулась передо мной, огромная и непостижимая.
ГЛАВА 8
За оградой Зоопарка
Повторилась история моего устройства на работу после демобилизации. Я снова искал вакансию на должность научного сотрудника — микробиолога. В Москве было несколько институтов микробиологии, начиная с института им. Гамалея. Но нигде никто не требовался. Ничего не оставалось, как попытать счастья в литературе. Между Белорусским и Савеловским вокзалами на улице «Правды» возвышалась громада чуть ли не двадцатиэтажного небоскреба. В этом памятнике советскому конструктивизму располагались редакции многочисленных газет и журналов, в двух из которых я опубликовал когда-то свои стихи. Но ни в редакции «Огонька», ни в «Пионере», куда меня когда-то сосватал Б. А. Слуцкий (стихами в «Пионере» командовал Б. Сарнов) мест литературных сотрудников не было. И вот я забрел в редакцию журнала «Здоровье», где сидели симпатичные молодые дамы. Одна из них занималась оформлением январского номера. «Послушайте, Давид, а вы не могли бы прямо сейчас сочинить новогодние стихи на обложку? — спросила она. — Чтобы и про здоровье было сказано и про русскую зиму. У нас хорошие гонорары». «Попробую», — ответил я. Меня усадили за свободный стол, и через десять минут стихи были готовы. Как ни странно, стихи были опубликованы, и гонорар оказался вполне приличный. Благодарные дамы из редакции «Здоровья» сказали, что как будто в журнальной редакции издательства «Медицина» требуется литсотрудник.
Я позвонил. Мне ответили: «Приезжайте. Посмотрим». Это была даль собачья. Но у меня не было выхода. Мила заканчивала вечернее отделение института иностранных языков имени Мориса Тореза и преподавала английский язык будущим абитуриентам. Нам двоим ее денег явно не хватало. В редакции медицинских журналов надо было ехать до станции метро «Калужская», а потом добираться автобусом. На каком-то этаже располагались практически все медицинские научные журналы, которые издавались в стране. Заработок был ничтожный. Почему я согласился и проработал там несколько месяцев? Не знаю. Наверное, не сомневался, что найду что-нибудь подходящее. Моя должность называлась: литературный редактор. На самом деле, это была литературная барщина. Литературные редакторы правили (нечто среднее между редактированием, литературной записью и корректорской работой) статьи врачей или экспериментаторов, принятые к публикации в одном из журналов. Нужно было привести мысли и чувства работников практической и теоретической медицины к некоему среднеграмотному научному языку, на котором, боюсь, никогда и никто не говорил и не писал. Мы сидели в зале, человек двадцать литераторов-неудачников, непонятно как заброшенных сюда судьбой, и правили по тридцать-сорок страниц в день. Нашей управительницей была некая дама: бессовестная, надменная и омерзительно хитрая. Делать было нечего: мы сами себя продали в крепостничество. Нас наказывали плетьми колкостей, интриг, капризов. Некоторые из литературных редакторов верили, что вырвутся к настоящей писательской жизни. Другие, намыкавшись и наполучавшись отказов в редакциях литературных журналов и издательств, сникали. Среди первых был Юрий Варшавер (Щеглов), позже ставший сотрудником «Литературной газеты», способный прозаик, выпустивший в 1979 году свою первую книгу. Во времена нашей литературной поденщины Юрий был вечно раздражен, неустроен, находился в разладе с самим собой. Он рвался к большой литературе, а вынужден был батрачить за соседним со мной столом. Каждые два часа мы выбирались в коридор, по которому шатались неприкаянные авторы и измученные редакторы медицинских журналов. В коридор выходили двери журналов, для которых мы правили статьи: «Вопросы онкологии», «Журнал микробиологии, эпидемиологии и иммунологии», «Проблемы туберкулеза», «Терапевтический архив», «Лабораторное дело» и многие другие — по всем отраслям медицины. Я бывал рад, когда на редактирование мне давали статьи, связанные с микробиологией. Иначе бы ниточка совсем оборвалась. Однажды из корректорской (была еще одна ступень работы ниже, чем наша) вышли две очень похожие девушки. Оказались, что застенчивые, белоголовые, круглолицые девушки — дочери писателя В. Д. Дудинцева, автора романа «Не хлебом единым», опубликованного в 1956 году и повернувшего советских читателей к нонконформистской литературе.
Я понимал, что оказался в некоем мертвом пространстве, тупике, от которого одинаково далеко до микробиологии и профессиональной литературы. Надо было «остановиться, оглянуться», как сказал поэт Александр Аронов. Нет худа без добра. Я переболел простудой, и до выхода на работу у меня оставалось два-три дня. Я вышел подышать январским морозным воздухом. Шел 1965 год. Оглушающе шумели автомобили, вырвавшись из тоннеля Садового Кольца под площадью Маяковского. Сначала я хотел нырнуть в подземный переход и погулять вокруг Патриарших Прудов. Но передумал и двинулся в сторону площади Восстания. Хотелось заглянуть в ЦДЛ и выпить чашечку кофе с кем-нибудь из московских литераторов, с которыми у меня начали завязываться приятельские отношения. Я миновал посольство Пакистана, украшенное инкрустациями из голубого и зеленого камня и разноцветными изразцами, и остановился перед воротами, которые вели на территорию Детской больницы имени Н. Ф. Филатова. Забор, тянувшийся по левую сторону, отделял больницу от Зоопарка. Какая-то неведомая сила заставила меня войти внутрь чугунной калитки, пройти вперед по асфальтированной дорожке и остановиться перед дверями, на которых висела табличка «Лаборатория». Я поднялся на второй этаж и вошел в лабораторию. Это было обширное помещение, скорее, лабораторное отделение с несколькими лабораториями для выполнения биохимических, микробиологических, иммунологических и клинических анализов. По коридору сновали лаборанты со штативами, в которых стояли пробирки с кровью, или с подносами, где стояли сосуды, наполненными мочей и другими выделениями организма. Я заглянул в лабораторию микробиологии, где над столами с микроскопами и чашками Петри склонились пожилые дамы. Не зная, которую из них удобнее побеспокоить, я обратился ко всем, кто находился в лаборатории: «Не требуется ли врач-бактериолог?» Одна из дам нацелила на меня взор пророчицы Мириам и спросила: «А кто вы, собственно, молодой человек?» Я рассказал про свой медицинский диплом, врачебную практику в армии и аспирантуру по микробиологии. Дама со взором пророчицы Мириам сказала, показав на остальных сотрудниц: «Нас тут, как видите, более, чем достаточно! А почему бы вам не пойти к нам заведующим лабораторным отделением? На эту должность объявлена вакансия. Отправляйтесь-ка к главному врачу больницы и скажите ему, что Любовь Давыдовна рекомендовала».
Так я стал заведующим лабораторным отделением Детской клинической больницы им. Филатова. Больница была знаменитая. На ее базе работало несколько кафедр московских медицинских институтов. В том числе, кафедра педиатрии, с которой у меня вскоре завязались научно-клинические контакты. На кафедре интересовались новыми методами лечения стафилококковых инфекций, вызывавших тяжелые заболевания у детей. Сотрудников в лабораторном отделении было много, около тридцати. Несколько врачей. Остальные — лаборанты. Поток самых разнообразных анализов шел с семи утра до позднего вечера. Детей в больницу привозили нередко в тяжелейшем состоянии. Один из лаборантов дежурил круглосуточно. Иногда ночью требовалась помощь врача лаборатории, и за ним посылали автомашину. С моим приходом лаборанты частенько звонили мне, благо я жил буквально в пяти минутах от больницы. Значительная часть анализов, выполнявшихся лабораторным отделением, была связана с микробиологией: диагностика дифтерии, дизентерии, менингита. Иногда поступали дети с желудочно-кишечными инфекциями, вызванными патогенной (болезнетворной) культурой кишечной палочки. Встречались дети, зараженные туберкулезной палочкой, гонококками или малярией. Пришлось освежить в памяти знания по клинической микробиологии. Надо было видеть, с каким торжеством появлялась в моем кабинете, окна которого выходили на бегемотник Зоопарка, с каким торжеством и профессиональным ликованием появлялась Любовь Давыдовна, требуя, чтобы я немедленно шел в лабораторию микробиологии и полюбовался, какой токсигенный (выделяющий токсин) штамм дифтерийной палочки она выделила в чистой культуре из носоглотки больного ребенка X. Или осторожно постучавшись, заглядывала Полина Наумовна и с коварной улыбкой сообщала мне, что у девочки-подростка Y выделена чистая культура гонококков. Но в большинстве анализов, поступавших от больных детей, преобладали золотистые стафилококки, которыми я начал активно заниматься.
Теперь я вспоминаю о времени работы в больнице Филатова как об одном из самых счастливых периодов моей жизни. Мила заканчивала институт. Жили мы в двух шагах от моей лаборатории, в самом сердце театральной, концертной и выставочной Москвы. Рядом был ЦДЛ, куда мы часто ходили на поэтические чтения или просто посидеть в баре, попить кофейку или поболтать за коктейлем с приятелями-литераторами. К тому времени Московское отделение Союза Писателей организовало семинары для молодых поэтов и прозаиков. Меня определили в семинар Д. С. Самойлова, с которым я познакомился еще до моей службы в армии. Наш семинар, в который входило человек десять поэтов (Таня Бек, Валентин Проталин, и др.), Д.С. проводил в гадюшнике — верхнем кафе ЦДЛ.
Мы обсуждали стихи, потягивали потихоньку напитки, начиная с чая и кончая водочкой. За все платил щедрый руководитель семинара. В десяти минутах ходьбы от моей работы сразу за Планетарием был Институт усовершенствования врачей с прекрасной библиотекой медицинской литературы. Я ходил туда 2–3 раза в неделю.
Мне хотелось видеть лабораторное отделение поистине новаторским. К лету сделан был ремонт. Стены и даже потолки покрасили разноцветными красками. А в главном коридоре, куда привезли огромный рефрижератор, повесили лозунг — цитату из стихотворения Бориса Слуцкого: «Надо думать, а не улыбаться. Надо книжки трудные читать!» С утра я обходил отделение, обсуждал с врачами и лаборантами результаты анализов у наиболее тяжелых детей, присутствовал на обходах палат, где лежали больные, внушающие наибольшие опасения. Потом садился за лабораторный стол и занимался клиническими случаями, при которых стафилококковая инфекция была ведущей причиной болезни или присоединялась к главному заболеванию. Для успешного лечения надо было определить чувствительность стафилококков к антибиотикам. Впервые в этой больнице лаборатория начала исследовать антистафилококковую активность комбинаций разных антибиотиков.
В час дня я возвращался в кабинет, куда санитарка Анна Сергеевна незамедлительно приносила поднос, на котором стоял фарфоровый чайничек со свежезаваренным грузинским чаем, а к нему парочка свежеиспеченных аппетитных булочек из кулинарии ресторана «Пекин». Именно за чаем решались внутрилабораторные административные дела. Я взял за правило, которому следую всю жизнь: всегда держать дверь кабинета открытой во избежании наушничества. Такое встречается, к сожалению, даже и в Америке. Замечу, что администрирование требует балансирования между принципиальностью и либерализмом. Помню, как трудно было мне переучивать старенькую лаборантку Цецилию Ефимовну новой методике работы со стафилококками. Что-то у нее не ладилось. Ей было за 70 лет, жила она с инвалидом сыном, не могла и не хотела садиться на нищенскую пенсию. Новая методика не получалась. Я учил Ц.Е. снова и снова. Однажды во время моего чаепития Ц.Е. просунула голову в мой кабинет и выпалила: «Да вы просто придираетесь ко мне, потому что я еврейка!» Было еще немало случаев моего, скажем, несовершенного администрирования. Вот один, к примеру. Я продолжал сохранять дружеские отношения с некоторыми из моих бывших сотоварищей по литературному редактированию в издательстве «Медицина». Одним из них был В.А., сын процветающей детской писательницы З.А., насочинявшей множество книжек про детство и отрочество Володи Ульянова (Ленина). Подозреваю, что моделью для нее послужил собственный сын. Он был интеллигентный молодой человек, весьма начитанный, пишущий, независимый и со странностями. Например, время от времени В.А. на месяц или более прекращал говорить. Изъяснялся знаками, как глухонемой. Он жил неподалеку на улице Горького, и я иногда заглядывал к нему. Однажды В.А. познакомил меня со своим приятелем, молодым человеком неопределенных занятий по фамилии Альтман. «Да, ты правильно догадался, Давид. Мой друг является кровным родственником знаменитого художника Альтмана. Помнишь портрет Анны Ахматовой? Но, понимаешь, у Сережи Альтмана, племянника художника Натана Альтмана, сейчас большие проблемы. Он никак не может устроиться на работу». «А что у него за профессия?» «У Сережи нет диплома, но он умеет многое. Мастер на все руки». «Хорошо, пускай позвонит мне и придет. Постараюсь сделать, что смогу». Через пару дней Сергей Альтман пришел ко мне, и был принят на работу в качестве техника-лаборанта. Действительно, у него были «золотые руки», и он починил аппарат для электрофореза белков крови, очень важный при диагностике ревматизма. Словом, за первые две недели Сергей Альтман сделал много полезных вещей для нашего отделения. Потом он получил зарплату и исчез. Я звонил ему. Никто не отвечал. Звонил В.А., сосватавшему Сергея. Возлюбленная В.А., жившая у него, объявила по телефону, что у ее друга «начался месяц молчания». Еще через две недели Сергей Альтман появился в моем кабинете. Он прикинул, что подошло время новой получки. Узнав, что я уволил его, он сказал: «Теперь я знаю, что вы — антисемит!» Были и другие курьезные случаи, но довольно отвлекаться от главной темы — микробиологии!
Да, стафилококковая инфекция у больного ребенка могла обнаруживаться практически во всех органах и тканях. Золотистые стафилококки, высокоустойчивые к большинству применявшихся в 1960-е годы антибиотиков (пенициллин, стрептомицин, тетрациклин, эритромицин, альбомицин, колимицин и др.), высевались из мокроты при воспалениях легких, из гноящихся глаз ребенка, из носоглотки при ангинах, из гноя при синуситах и отитах, из фурункулов на коже детей, из мочи при воспалениях почек и мочевого пузыря, из гнойных свищей при поражении костей (остеомиелитах), из кишечника и даже из желчи при воспалениях желчного пузыря. Ситуация была крайне тяжелой. Я опубликовал серию статей о стафилококковой инфекции у детей. Выступил с докладом на конференции по стафилококкам, организованной в Ленинграде Г. Н. Чистовичем. Доклад назывался: «Золотистые стафилококки как представители транзиторной, сапрофитической и паразитической микрофлоры больного ребенка». Оказывалось, что от практически безвредного присутствия на коже, в носоглотке или кишечнике здорового ребенка стафилококки могут переходить к паразитированию: приживляются в тех органах и тканях, которые по различным причинам начинают терять местный иммунитет (сопротивляемость). Стафилококки становятся причиной тяжелого местного, а потом генерализованного (сепсис) процесса. Надо было найти новую тактику лечения тяжелой стафилококковой инфекции. Во взрослой клинике такой опыт был. Основой всему явился стафилококковый анатоксин (токсоид), разработанный в 1930-е годы Г. В. Выгодчиковым в институте Пастера под руководством Г. Рамона.
В 1965 году была опубликована монография Г. М. Калюжной-Лукашовой «Комбинированное применение стафилококкового анатоксина и антибиотиков при гнойно-септических процессах». Я созвонился с Г. В. Выгодчиковым. Он принял меня в здании АМН СССР в на улице Солянка. Г.В. был академиком-секретарем по отделению микробиологии. Я рассказал ему о своих планах применять комбинации стафилококкового анатоксина с антибиотиками для лечения детей. Г.В. очень гордился своим детищем, верил в анатоксин: «Такую эффективную вакцину против стафилококков не выпускают нигде в мире!» Напоследок Г.В. посоветовал: «Во время иммунизации следите за нарастанием антитоксинов — антител, которые появляются в крови больного и нейтрализуют токсические антигены стафилококков».
В нашей лаборатории микробиологии для диагностики культур дифтерийных бактерий применялась реакция преципитации в агаре. Существо этой реакции сводилось к тому, что на чашку Петри помещалась стерильная фильтровальная бумажка, пропитанная сывороткой кроликов, иммунизированных дифтерийным анатоксином. В сыворотке были антитела, способные нейтрализовать ядовитые вещества дифтерийной палочки. На чашке Петри антитела (из фильтровальной бумажки) и токсины (из растущей культуры дифтерийной палочки) проникали (диффундировали) в агар и блокировали друг друга. На месте их встречи образовывалась видимая невооруженным глазом полоска помутнения. Это называлось реакцией преципитации в агаре. Я решил разработать подобную методику для стафилококков. Для определения токсигенности стафилококков пропитывали фильтровальную бумажку сывороткой кроликов, вакцинированных стафилококковым анатоксином. На чашку Петри наносили культуру стафилококка, выделенного от больного. Если надо было проследить, успешно ли идет иммунизация ребенка, зараженного стафилококками, в качестве источника антител использовали сыворотку крови этого ребенка, т. е. следили за нарастанием количества (титра) антител, способных нейтрализовать стафилококковые токсины: в агаре появлялись полоска помутнения — реакция преципитации.
В ряде родильных домов Москвы, Ленинграда и некоторых других городов страны по инициативе Г. В. Выгодчикова проводилась иммунизация беременных женщин стафилококковым анатоксином. Замечено было, что иммунизированные молодые матери реже болеют маститами, а новорожденные дети не столь подвержены гнойничковым заболеваниям кожи, воспалениям пуповины, пневмониям. Мы стали исследовать сыворотку крови грудных детей, родившихся у матерей, иммунизированных анатоксином, и у невакцинированных в дородовом периоде. Оказалось, что иммунизация анатоксином будущих матерей приводит у новорожденных к появлению антител к стафилококкам и защищает их от тяжелых гнойных заболеваний.
Конечно же, лечение гнойных инфекций, вызванных стафилококками, не обходилось без антибиотиков. Курс комбинированной терапии стал, как правило, назначаться при консилиуме врачей-клиницистов и сотрудников лаборатории. Результаты лечения были настолько обнадеживающими, что в больницу имени Филатова и больничную поликлинику потянулись родители с детьми, страдающими тяжелыми стафилококковыми инфекциями. Вместе с кафедрами педиатрии и детской хирургии мы начали подумывать о создании Центра по лечению стафилококковых инфекций. Появилась статья об этом в «Медицинской газете».
Зимой 1965 года на Ученом Совете ленинградского санитарно-гигиенического медицинского института я защитил диссертацию на тему «Влияние стафилококков, выделенных из мокроты больных туберкулезом легких, на течение туберкулеза у белых мышей». Диссертация была одним из первых капитальных исследований по смешанным инфекциям.
На всю жизнь запомнилась больная девочка, которую привезли в нашу больницу ночью из Анапы срочным рейсом санавиации. Девочке было 12 лет, ее звали Наташа А-лер. У Наташи А-лер был тяжелый сепсис. Она была без сознания, и ее сопровождали мать и отец. Отец был крупный химик-органик. Меня вызвали в отделение неотложной терапии. Кожные покровы больной были бледно-серого цвета, дыхание и пульс едва прослеживались. Она не отвечала на вопросы, находилась в полузабытьи. Температура тела была скачкообразной: поднималась до 40 градусов и выше или резко падала. Левая стопа резко отекла, была синюшной. Из свища на подошве сочился гной. Рентгенограмма обнаружила очаги инфекции в костной ткани левой голени, в правой плечевой кости и в почках: классические абсцессы почек, описанные патологоанатомами еще в XIX веке. Девочка была на грани жизни и смерти. Мать ее рассказала, что они отдыхали на Черном море, в Анапе. Во время прогулки в горы Наташа наступила на старую ветку дикой сливы и занозила подошву шипом. Через несколько дней левая стопа отекла и начала болеть. Местный фельдшер удалил шип и наложил повязку. Стало как будто легче, а купания в море, игры со сверстниками, курортные удовольствия временно заглушали боль. Однако процесс нарастал. Боль стала нестерпимой. Температура поднялась до предела. Фельдшер направил Наташу в сопровождении матери в местную больницу. Хирург почистил рану, дал больший отток гноя, назначил уколы пенициллина. Прошла еще неделя. Когда Наташа впала в забытье и хирург поставил диагноз «Заражение крови», вызвали санавиацию, и девочку доставили в больницу имени Филатова. Хирурги очистили рану, вывели дренаж. Ускоренная микробиологическая диагностика выявила, что из раны и из крови больной девочки выделяется чистая культура золотистого стафилококка, чувствительного к комбинациям эритромицина и колимицина. Надо было немедленно назначить курс терапии. Несмотря на тяжелый гнойный процесс оставалась надежда на то, что иммунитет молодого организма еще не полностью подавлен и что в ответ на введение анатоксина начнут вырабатываться антитела. Действительно, уже через неделю состояние Наташи заметно улучшилось. Однако, очаги остеомиелита (гнойное воспаление костной ткани) и абсцессы в почках продолжали обнаруживаться на рентгенограммах. Это значило, что антибиотики частично подавили размножение стафилококков, но не смогли полностью освободить организм от бактерий. Иммунизация анатоксином оказалась недостаточной, чтобы вызвать необходимый уровень активного иммунитета: слишком был ослаблен организм Наташи. Как показала реакция преципитации в агаре, антитела вырабатывались недостаточно активно. Тогда я решил последовать еще одному методу, введенному Г. Рамоном в медицинскую практику. В тяжелых случаях дифтерии, когда надо было немедленно нейтрализовать токсины, больным вводят дифтерийную антитоксическую сыворотку (антитоксин), т. е. повышают пассивный иммунитет. Подобной антитоксической сыворотки против стафилококка в то время в клинической практике не было. Надо было срочно найти донора с одинаковой группой крови, как у Наташи. Я обсудил ситуацию с клиницистами. Было решено предложить иммунизироваться стафилококковым анатоксином одному из родителей Наташи — тому, чья группа крови совпадет с группой крови дочери. Конечно, отец и мать немедленно согласились. Группа крови совпала у матери и дочери. Мы продолжали лечение больной девочки и иммунизацию ее матери. Когда количество (титр) антител к стафилококку оказалось достаточным, от матери (донора) провели массивное переливание крови дочери (реципиенту). Комбинация антибиотиков с активной и пассивной иммунизацией оказалась чрезвычайно эффективной. Рана на стопе зажила, очаги остеомиелита и абсцессы почек исчезли, девочка окончательно поправилась. Это было летом — осенью 1966 года. А ровно через 10 лет однажды вечером раздался телефонный звонок. Это была Наташа А-лер. Она вышла замуж и ждала ребенка.
Осень 1966 года была очень памятна. Мы узнали, что у нас родится ребенок, и начали подумывать о переезде из коммунальной квартиры в отдельную. Вскоре мы поселились в однокомнатной квартире на первом этаже кооперативного дома на Смольной улице, недалеко от метро «Речной вокзал». Поблизости от нашего дома у края дороги стояла старинная церковь, а за ней начинались бескрайние низины, где летом можно было бродить, воображая, что ты в деревне. По другую сторону Ленинградского шоссе раскинулся парк, спускавшийся к каналу Москва-Волга. Там был северный Речной порт. Мы любили приходить сюда и смотреть, как теплоходы увозят туристов в путешествие по Волге. «Вот бы и нам сесть на теплоход, забраться в каюту и плыть долго-долго!» — мечтала Мила. Но мгновенно одергивала себя: «А как же маленький? Или маленькая? Они должны родиться дома».
У меня было много приятелей среди профессиональных литераторов. Главным редактором альманаха «День поэзии 1966» был Фазиль Искандер, с которым я сохранил дружеские отношения до времени отъезда в эмиграцию. Из Ленинграда в Москву переехал мой давний приятель Евгений Рейн. Из Минска в Москву переселился талантливый поэт Игорь Шкляревский. В Москве жили Давид Самойлов и Борис Слуцкий, с которыми я имел удовольствие профессионально общаться. Мой сотоварищ по литературному редактированию медицинских журналов Юрий Варшавер (Щеглов) познакомил меня с поэтом и переводчиком Львом Смирновым. В редакции издательства «Молодая гвардия» готовилась моя первая книжка стихотворений. Словом, жизнь казалась вполне интересной и многообещающей. Если бы не вечные терзания, свойственные молодым интеллигентам моего поколения! Они, пожалуй, были связаны с мыслями о возможной эмиграции. Как бы я ни внушал себе, что все идет хорошо для моей «маленькой, но семьи», никуда и никогда не могли исчезнуть из памяти литературные события прошедшего десятилетия: разгром романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» (1956), гражданская казнь Бориса Пастернака за издание за границей романа «Доктор Живаго» (1958), суд и ссылка Иосифа Бродского (1964) и многое другое. Катализатором тайных крамольных мыслей была встреча с теткой моей жены Милы — Цилей Поляк, приехавшей в Москву из Израиля навестить родню. Это была красивая дама, голубоглазая и улыбчивая, как многие из нас — потомков европейских евреев — ашкенази. Она была активистка рабочей партии, директор школы медсестер, дружила с моим родным дядей Моисеем, тем самым, который прислал моей бабушке мимозы, уезжая в Палестину. Циля Поляк с моего разрешения показала мои стихи в посольстве Израиля. Мне передали, что если моя семья захочет эмигрировать, нам немедленно пришлют вызов. Но мы не были готовы к отъезду из России.
Более того, я ринулся в научные исследования, которые растянулись на десять лет. Дело в том, что меня увлекла мысль найти способ подавить действие стафилококкового фермента пенициллиназы (бета-лактамазы), которая разрушала пенициллин, превращая магический по силе действия антибиотик в безвредное для микробов вещество — пенициллоиновую кислоту. В Москве изучение пенициллиназы проводилось сотрудниками Института антибиотиков С. М. Чайковской и Т. Г. Венкиной. К ним я и отправился изучать методику количественного определения этого фермента. Помню некоторое удивление Сарры Михайловны Чайковской: «Зачем это доктору из клинической лаборатории заниматься сугубо научными проблемами?» Методика была освоена, и я начал проверять на пенициллиназную активность стафилококковые культуры из лабораторной коллекции и новые, которые обнаруживались у больных детей практически ежедневно. В числе этих микробных культур были стафилококки, полученные из крови и гноя моей пациентки Наташи А-лер. Обнаруживалась практически полная корреляция между устойчивостью Staphylococcus aureus к пенициллину и способностью продуцировать пенициллиноразрушающий фермент — беталактамазу (пенициллиназу). Главный врач больницы поддерживал мои изыскания. В одной из кладовок лабораторного отделения был оборудован виварий, куплены клетки и привезены белые мыши. Я заражал животных пенициллиноустойчивыми стафилококками, выделенными от больных детей. Шприц наполнялся суспезией (взвесью) бактерий такой концентрации, чтобы ввести в боковую вену хвоста животного 100 миллионов микробных клеток в объеме 0.1 миллилитра физиологического раствора. Мыши погибали от тяжелой стафилококковой инфекции. Особенно были поражены почки. Пенициллиназная активность стафилококков даже возрастала после размножения (пассирования) микробов в организме мышей. Ситуация была тупиковой. Можно было идти по трем направлениям: 1. Применять пенициллиназоустойчивые антибиотики (оксициллин, метициллин). Этим занимались институты антибиотиков, оснащенные производственными лабораториями. Кроме того, резистентность к любым новым антибиотикам приобреталась стафилококками очень быстро. 2. Элиминировать участки ДНК (плазмиды), контролирующие продукцию пенициллиназы. 3. Комбинировать пенициллин с веществами, способными подавить продукцию этого фермента. Мне было ясно, что при самом благожелательном отношении моего больничного начальства у меня нет ни времени, ни оборудования, ни научной среды, чтобы начать и успешно завершить эту, прежде всего, теоретическую программу.
ГЛАВА 9
Пенициллиназа
В январе 1967 года я прошел по конкурсу в Отдел инфекционной патологии и экспериментальной терапии института им. Н. Ф. Гамалея. Заведующим отделом был академик АМН СССР профессор Хуан Хуанович Планельес, личный врач знаменитой в прошлом испанской коммунистки — Долорес Ибаррури (1895–1989). Институт им. Гамалея находился в Щукино, недалеко от берега Москва-реки. Главное здание института и обширная территория (сад) были отгорожены от внешнего мира чугунной оградой и строгой системой пропусков и охранников. Сразу же создавалось впечатление государственных секретов, которыми насыщен институт. В главном здании, куда можно было войти тоже по специальному пропуску, была приемная директора института академика АМН СССР, профессора О. В. Барояна, его заместителей, а также всякие административные подразделения. Мой отдел находился в глубине территории. Сначала надо было пройти мимо вахтеров в пограничной форме с зелеными петличками и зелеными околышами фуражек, миновать живописный домик-кафетерий, потом пройти мимо конструктивистского здания научной библиотеки, где мне предстояло провести столько счастливых часов за чтением новейших американских или английских микробиологических журналов и монографий! Сразу за библиотекой аллея приводила к большому лабораторному корпусу, где размещался Отдел генетики микроорганизмов, которым заведовал Президент АМН СССР академик В. Д. Тимаков (1905–1977). Там же был Отдел эпидемиологии и Отдел вирусологии и иммунологии опухолей, в которых изучались проблемы диагностики и этиологии раковых заболеваний. Еще до недавнего времени здесь работал академик АМН СССР Л. А. Зильбер (1894–1966), который впервые предложил концепцию вирусогенетической этиологии рака. Он писал: «Размышляя над громадным материалом по поводу рака, я подумал, что инфекционный агент может не только уничтожать клетки, он может их изменять». Советская власть отмерила Л. A. Зильберу достаточно времени для размышлений, правда, не только в лабораториях, но и в лагерях ГУЛАГа, расположенных на Севере — в Коми АССР, где он провел 5 лет после ареста в 1936 году. Слева от этого научного корпуса находилось и длинное двухэтажное здание отдела природно-очаговых заболеваний. Сотрудники этого отдела каждую весну отправлялись в экспедиции в Сибирь, на Алтай, в Среднюю Азию или на Кавказ отлавливать комаров, клещей, слепней и других зловредных насекомых — переносчиков малярии, энцефалитов или прочих смертельных заболеваний.
Наш Отдел инфекционной патологии и экспериментальной терапии находился в одноэтажном продолговатом домике-бараке, приютившемся на самом конце институтской территории, среди вишневых деревьев, которые буйно цвели весной и щедро плодоносили в конце августа. Как будто бы специально отгородили иностранца Х. Х. Планельеса от частого общения с сотрудниками других лабораторий. Тематика отдела была довольно пестрой. В каждой лабораторной комнате сотрудники занимались самыми разнообразными исследованиями, не обязательно связанными с научными интересами шефа. Несомненно, Х. Х. Планельес представлял собой личность необычную в наших северных широтах. Смуглый, коренастый, неулыбчивый он сидел в своем кабинете, обложенный книгами и журналами, почти никогда не обходя лаборатории. Шутка, юмор, разговор о чем угодно, кроме фармакологии, патологии или микробиологии, были неуместны в его присутствии. Некоторые легенды о нем были рассказаны в первые же дни моего нахождения в отделе. Другие он сам рассказал мне, когда мы сблизились. Дело в том, что через полгода Х.Х. предложил мне стать ученым секретарем секции химиотерапии при московском обществе микробиологов. Х.Х. был председателем этой секции. Профессор Планельес приехал в СССР после окончания Гражданской войны в Испании (1936–1939). Он родился в городе Херес де ла Фронтера в состоятельной семье владельца фармацевтической компании. Молодой Хуан проявил необыкновенные способности равно как в медицине, так и в фармакологии, став в двадцать с небольшим лет испанским академиком. Случай перевернул всю его жизнь. В конце 1920-х — начале 1930-х ночью в его дом постучали. В дверях стояла молодая женщина, закутанная в черную шаль. На руках у нее был ребенок. «Доктор, спасите моего сына, он умирает!» «Почему же вы не обратились в больницу?» — спросил Х.Х. «Меня тотчас арестуют», — ответила незнакомка. Х.Х. пригласил ее войти, провел в свой кабинет, осмотрел ребенка. Это была тяжелая крупозная пневмония. Он назначил лечение и снабдил женщину лекарствами. В 1936 году он узнал из портретов, напечатанных в газетах, что незнакомка с больным ребенком была Долорес Ибаррури, вождь Республиканской Испании. Она не забыла о «чудесном докторе» и разыскала Х. Х. Планельеса. Он стал главным врачом Республиканской Армии. Встречался с Э. Хемингуэем, И. Эренбургом, М. Кольцовым и другими знаменитыми либералами, приехавшими поддержать антифашистов. К 1939 году Франко разгромил сторонников Республики. Гражданская война кончилась. Остатки республиканцев рассеялись по свету, стали эмигрантами. Родители Х.Х. остались в Испании. Дети осели в Швейцарии. Профессор Планельес, к тому времени член ЦК Испанской Компартии, вместе с Долорес Ибаррури и другими видными испанскими коммунистами нашли убежище в Советском Союзе. Х.Х. был вечно раздражен, недоволен собой и сотрудниками, чувствовал себя неуютно. Говорил Х.Х. невнятно, с ужасающим акцентом, зато писал по-русски превосходно. Однажды мы ехали с ним в метро от станции «Сокол» до станции «Краснопресненская», неподалеку от которой на площади Восстания помещался Институт усовершенствования врачей с кафедрой микробиологии, где проходили наши заседания. Внезапно Х.Х. показал мне на седовласого, бородатого старика-еврея и тихонько сказал: «Похож на старого испанца. А вы знаете, что почти во всех испанцах течет еврейская кровь. Даже у генерала Франко».
В научные интересы профессора Планельеса входило изучение побочных эффектов антибиотикотерапии. Наиболее многочисленная лаборатория в нашем отделе занималась эписомами, т. е. генетическими факторами, ответственными за устойчивость микробов к антибиотикам и другим химиотерапевтическим препаратам. Эписомы находились вне хромосомной ДНК и могли независимо передаваться от одной бактерии к другой путем коньюгации (генетический материал перетекает по микроскопическим трубочкам-пилям), или при помощи бактериальных вирусов — бактериофагов. Этот способ передачи ДНК, находящейся в плазмидах, назывался трансдукцией. Другая лаборатория продолжала развивать теорию И. И. Мечникова (1845–1916) о фагоцитозе, приближаясь к современным представлениям о клеточном иммунитете не только против бактерий, но также вирусов и раковых клеток, особенно, при злокачественных заболеваниях крови: лейкемии и лимфозе. По горькому совпадению научная сотрудница, возглавлявшая эту лабораторию, умерла от острого лейкоза. Были еще лаборатории или группы, одна из которых занималась ролью микрофлоры в естественном иммунитете организма — направлении, которое тоже начал разрабатывать И. И. Мечников, работая в Институте Пастера в Париже. Смысл исследований этой лаборатории был в том, чтобы выявить микроорганизмы, обитающие в нормальных условиях на поверхности кожи или слизистых оболочек (глаз, рта, носоглотки, кишечника) и выделяющих вещества, способные убивать болезнетворных микробов. Милая дама весьма преклонных лет, возглавлявшая эту группу, работала когда-то с академиком Н. Ф. Гамалея (1859–1949). В шутку поговаривали, что в ее коллекции бактериальных культур хранятся штаммы кишечной палочки, представляющие микрофлору Н. Ф. Гамалея. Доказательством потенциальной полезности этих кишечных палочек и возможности их использования в народном здравоохранении являлось долголетие знаменитого микробиолога (90 лет жизни!). Были и другие сотрудники в отделе. Одна из них — вечная младшая сотрудница неопределенного возраста и неясного научного профиля время от времени по приказу Х. Х. Планельеса шла «помогать» сотрудникам то одной, то другой лаборатории, хотя никакой помощи никто не просил. После таких визитов эта сотрудница надолго запиралась в кабинете с шефом в его кабинете. Да, у Х.Х. была (не со времен ли гражданской войны в Испании?) привычка забегать на минутку в ту или иную лабораторию и «выдергивать» какого-нибудь сотрудника отдела для беседы за плотно закрытыми дверями. Эта настороженная встревоженность коллег была мне отвратительна, и вскоре я начал задумываться: правильно ли сделал, подав на конкурс в отдел, возглавляемый Х. Х. Планельесом.
Через несколько месяцев после начала работы в Институте им. Гамалея у нас родился сын Максим. Родился он 5 июня 1967 года как раз в день начала Шестидневной войны. Я был взбудоражен, счастлив, горд. Первым побуждением было назвать сына Израилем. Но постепенно я успокоился и согласился на прекрасное имя Максим, тем более, что это был крупный мальчик. Так совпало, что, вернувшись из родильного дома в институт, я оказался вместе с другими сотрудниками на митинге протеста против «агрессора Израиля и в защиту братских арабских стран, в частности Египта». Гневную речь произнес директор О. В. Бароян. Принята была резолюция протеста, за которую мы все голосовали. Для порядка О. В. Бароян спросил: «Кто против?» И тут на глазах у изумленных, восхищенных или возмущенных микробиологов, иммунологов и эпидемиологов взлетела рука: «Я против!» Через час этого храбреца отчислили из института.
Я работал с лаборанткой, которая училась на вечернем отделении Университета и при первой возможности усаживалась в укромный уголок, чтобы подготовиться к предстоящим занятиям. Она была приветливая девушка, дальняя родственница писателя K. M. Симонова, но по рассеянности или занятости иными мыслями могла поставить на пробирке номер другой культуры стафилококка или записать в таблице результат пенициллиназной активности одной культуры стафилококка в строчку, относившуюся к другой культуре. Приходилось дублировать ее опыты. К счастью, внезапно она получила работу на кафедре биологии Университета. Освободившееся место недолго пустовало. Институт был престижный, и выпускники биологических кафедр мечтали начать свою карьеру в науке с должности старшего лаборанта в Институте им. Гамалея. Я узнал позже, что в институте работали дети или внуки знаменитостей. Так в нашем отделе была аспирантка — дочь дважды лауреата Сталинской премии, поэта В. М. Гусева (1909–1944), автора бравурной комедии «Весна в Москве». В другом отделе был аспирант — внук А. И. Микояна (1905–1965). А в отделе эпидемиологии одной из ведущих сотрудниц директора Института О. В. Барояна была внучка К. И. Чуковского (1882–1969), дочь писателя Н. К. Чуковского (1904–1965). Мы ездили на одном автобусе с работы на работу и, случалось, беседовали о последних публикациях, научных и литературно-художественных. Однажды, это было в 1974 году после высылки за пределы СССР А. И. Солженицына, я спросил у нее (внучки К. И. Чуковского): «Как дела у вашей тетушки — Л. К. Чуковской?» В печати ее шельмовали за поддержку Солженицына. Моя коллега (внучка К. И. Чуковского) незамедлительно ответила: «Мы с этой семьей не общаемся».
С некоторыми из бывших аспирантов нашего отдела сохранилось научное сотрудничество в течение долгих лет. К примеру, Э. А. Вайнтрауб по окончании аспирантуры возглавила лабораторию микробиологии в Институте сердечно-сосудистой хирургии им. Бакулева. Мы изучали с Э.А. биологические свойства сотен культур стафилококка и обнаружили высокую степень корреляции между их способностью вызывать тяжелые поражения у больных и у экспериментальных животных, обладать устойчивостью к пенициллинам, даже синтетическим, и вырабатывать пенициллиназу (бета-лактамазу). Для этих массовых исследований мне удалось разработать надежный и быстрый экспресс-метод. Смысл этого метода заключался в том, что при росте колоний стафилококка на поверхности агара внеклеточный фермент пенициллиназа активно выделяется во внешнюю среду. Если в агар добавить пенициллин (субстрат), антибиотик будет разрушаться этим ферментом, образуя пенициллоиновую кислоту. Этот продукт распада пенициллина тотчас связывает йод, раствор которого наносился на поверхность агара, где растут колонии микробов. Связанный йод не может вызывать посинение крахмала (индикатора), заранее добавленного в агар. Словом, вокруг колоний стафилококков, продуцирующих пенициллиназу, образуются бесцветные зоны. Такие колонии преобладали среди культур стафилококка, выделенных из клинического материала. Более того, когда я, памятуя об экспериментах по смешанной инфекции, выполненных в Институте туберкулеза, заразил белых мышей одновременно пенициллиназопродуцирующими стафилококками и пенициллиназоотрицательными пневмококками и начал лечить животных пенициллином, патологический процесс резко усилился. Пенициллин разрушался беталактамазой стафилококков, блокируя лечебный эффект антибиотика, направленный против возбудителя пневмонии.
Казалось бы, нужно прибегнуть к лечению стафилококковых инфекций полусинтетическими пенициллинами (метициллин, оксациллин, нафциллин и др.) и цефалоспоринами, которые очень близки к пеницилллинам по химической структуре и способу действия на бактерий (цефалоспорин, цефалотин, цефазолин и др.). Так и было. Клиницисты начали активно применять эти препараты. Правда, в СССР из-за дороговизны (преимущественно, это были импортируемые антибиотики) применение их было ограниченным, особенно цефалоспоринов. Однако, вскоре наступило разочарование: стафилококковая инфекция, приглушенная вначале, вспыхивала с новой силой, заставляя применять другие классы импортируемых антибиотиков, химически далеких от пенициллинов. Эти антибиотики стоили дорого и были во много раз токсичнее, чем пенициллины и цефалоспорины.
Качественный и количественный методы определения пенициллиназной активности стафилококков показали, что взаимодействие новейших синтетических антибиотиков со стафилококками происходит двухфазно. В течение первой фазы активность этого микробного фермента в определенной мере подавляется полусинтетическими пенициллинами и цефалоспоринами. Однако, во второй фазе эти же самые препараты именно из-за структурной близости к пенициллину (наличие бета-лактамного кольца) стимулируют (индукция!) ген-регулятор, включенный в состав пенициллиназной плазмиды стафилококка, и приводят к еще большей выработке бета-лактамазы. Получался замкнутый круг, из которого меня мог вывести опытный специалист в биохимии микроорганизмов.
Это был профессор Василий Андреевич Благовещенский. Он заведовал лабораторией биохимии обмена веществ патогенных микроорганизмов, которая входила в отдел раневых инфекций. Руководил отделом Г. В. Выгодчиков. Тот самый ученый, который получил стафилококковый анатоксин. В этот же самый отдел входила лаборатория стафилококковых инфекций, с которой я был знаком со времен аспирантуры и в которой мечтал работать. Жизнь похожа скорее на путешествие со многими пересадками, нежели на прямой перелет из точки А в точку Б. Я продолжал работать у Х. Х. Планельеса и начал регулярные встречи-консультации с В. А. Благовещенским. Его лаборатория (несколько научных сотрудников, аспирантов и лаборантов) находилась на третьем этаже лабораторного корпуса, расположенного за пределами основной территории института им. Гамалея, метрах в ста от трамвайных путей, проложенных вдоль берега Москва-реки. Внизу был дикий пляж, куда молодые сотрудники института, аспиранты и лаборанты нелегально бегали позагорать и поплавать в жаркие летние дни московского лета.
Из отворявшихся дверей проходной, а летом и через открытые окна первого этажа корпуса, в котором работал В. А. Благовещенский, разносились концентрированные мясные ароматы. Это было одно из подразделений производственного отдела нашего института. Здесь готовились питательные среды для выращивания самых разнообразных микроорганизмов, с которыми работали лаборатории нашего и других микробиологических институтов. На втором этаже располагалась лаборатория стафилококковых инфекций и еще одно подразделение производственного отдела, где вырабатывали стафилококковый анатоксин, который рассылали по всей стране. И как символ единства науки и практики посредине находился кабинет Г. В. Выгодчикова, где он работал в дни, свободные от обязанностей по Академии медицинских наук. На дверях кабинета Г.В. висел плакатик: «Всегда занят — всегда свободен».
Биохимическая лаборатория В. А. Благовещенского, куда я впоследствии перешел, была на третьем этаже и граничила с лабораторией ботулизма. В. А. Благовещенский был полной противоположностью Х. Х. Планельеса, как, впрочем, физический и психологический тип русского человека отличается от испанца. В.А. был вальяжным, крупным, доброжелательным, улыбчивым профессором средних лет, выходцем из профессорской семьи, которая, в свою очередь, произошла из рода потомственных священников. Его отец, A. B. Благовещенский, в свои 87 лет продолжал работать в области биохимии растений. В.А. какими-то чертами характера напоминал Стиву Облонского: любил приятную беседу, хорошую обильную еду и не отказывал себе в удовольствии выпить рюмку-другую коньяка. Память у него была зеркальной чистоты, и это позволяло ему, не утруждая себя частыми походами в библиотеки, а только из бесед с сотрудниками или из выслушанных докладов на Ученом Совете находиться в курсе современной ему науки. Правда, он знал столь хорошо основы биохимии, что, просмотрев реферативные журналы и даже не читая оригинальных статей, мог представить себе полностью идею той или иной работы. Особенно славился он знаниями в области бактериальных ферментов (энзимов). Так что, взглянув на мои экспериментальные данные, он поставил точный диагноз: «Полусинтетические пенициллины и цефалоспорины суть конкурентные ингибиторы фермента бета-лактамазы». То есть, попадая в среду, где находится пенициллиназопродуцирующий стафилококк, они на первых порах присоединяются к субстрату — пенициллину и не дают бета-лактамазе разрушить антибиотик, который сохраняет способность убивать микробов. Но одновременно они обладают способностью стимулировать пенициллиназный ген. При этом выделяется de novo так много энзима, что все пенициллины, включая и полусинтетические, разрушаются до соединений, безвредных для Stap-hylococcus aureus. Надо искать другие бета-лактамы, которые не стимулируют пенициллиназные плазмиды, но конкурентно ингибируют пенициллиназу.
Препараты, которые могли обладать такими свойствами, были синтезированы в лаборатории профессора А. С. Хохлова (Институт химии природных соединений). Работу с этими препаратами я выполнял в лаборатории В. А. Благовещенского. Оказалось, что эти аналоги пенициллина, в особенности, сульфоксид феноксиметилпенициллина и сульфон бензилпенициллина способны были подавлять in vitro бета-лактамазу стафилококков, позволяя пенициллину тормозить развитие этих микроорганизмов. То есть пенициллину — самому первому и весьма активному (первоначально) антибиотику — возвращалась способность подавлять рост стафиликокков, несмотря на то, что они продуцировали бета-лактамазу. В то же время, даже в условиях этих экспериментов in vitro конкурентные ингибиторы не могли в полной мере препятствовать действию пенициллиназы стафилококка на бета-лактамное кольцо пенициллина.
Я задавался вопросом: «Как поведут себя соединения А. С. Хохлова в условиях экспериментальной стафилококковой инфекции — in vivo?» Очень часто неутешительные или малоутешительные результаты лабораторных опытов, поставленных в пробирках или на чашках Петри (in vitro), приводят ученых к преждевременному унынию или, наоборот, активность, выявленная in vitro, вселяет неоправданный оптимизм. В химиотерапии рака или инфекционных заболеваний прямая корреляция между опытами в пробирках или на экспериментальных животных наблюдается не всегда. Да это и понятно: в организме экспериментального животного препарат может разрушаться, прежде чем достигает своей цели. Или, напротив, действие лекарственного препарата может усиливаться, присоединяясь к факторам естественного иммунитета: фагоциты, антитела, лизоцим и др. Было замечено, что вид животного может влиять на результаты экспериментов. Точно также нельзя полностью экстраполировать в клинику данные, полученные в виварии на тех или иных видах экспериментальных животных. Я решил проверить препараты А. С. Хохлова в комбинации с пенициллином в отношении культур стафилококка, выделенных от тяжелых больных и устойчивых к пенициллину и обоим конкурентным ингибиторам. В опытах, которые проводились в виварии института, было использовано около 500 экспериментальных животных: белые мыши, белые крысы и золотистые хомячки. Мышей и крыс я заражал стафилококкками внутривенно, а хомячков — внутримышечно.
Виварий располагался в одноэтажном здании, вытянутом вдоль главной аллеи Института им. Гамалея. Клетки с мышами, крысами, хомячками и морскими свинками размещались внутри помещения. Клетки с кроликами, даже зимой, находились на открытом воздухе. В том же здании была фотолаборатория и лаборатория электронной микроскопии. Было у меня и постоянное содружество с гистологической лабораторией для того, чтобы наблюдать под микроскопом патологические изменения в органах и тканях животных. Работа была проведена огромная, а результаты оказались не такими блистательными, как ожидалось, в особенности, для химиков-органиков, которые с энтузиазмом синтезировали ингибиторы пени-циллиназы. С такими данными нельзя было идти в клинику и надеяться на излечение больных, зараженных Staphylococcus aureus. Однако во всяком эксперименте, пускай даже не столь удачном, как воображалось при его планировании, есть побочные данные, которые нередко отбрасываются. А иногда именно в них заключена истинная новизна. Так Александр Флеминг (Alexandre Fleming, 1881–1955) открыл пенициллин совершенно случайно. Он оставил чашку Петри с ростом культуры стафилококка на лабораторном столе. На поверхности питательной среды с колониями Staphylococcus aureus выросла плесень, которая растворила часть микробных колоний. Флеминг предположил, а потом доказал, что плесень выделяет антибиотик — пенициллин, за открытие которого его удостоили Нобелевской премии (1945).
При экспериментальной стафилококковой инфекции, вызванной внутривенным заражением белых мышей, возникает сепсис, и прежде всего поражаются почки. Во время вскрытия этих животных наблюдаются множественные абсцессы, окружающие и пронизывающие ткань почек. Для того, чтобы узнать, как много бета-лактамазы содержится в пораженных почках, ткань их измельчали в специальном гомогенизаторе и проводили химический анализ. Вполне понятно, что в качестве контроля мы исследовали гомогенаты почек здоровых, незараженных животных. К моему удивлению каждый раз удавалось обнаруживать, что в ткани здоровых почек тоже есть некий фермент, разрушающий специфический субстрат — пенициллин. Порывшись в научной литературе, я обнаружил статью, опубликованную в середине 50-х о наличии клеточной пенициллиназы в печени морских свинок. Более того, когда мы начали вводить здоровым белым мышам пенициллин или метициллин, пенициллиназа в ткани почек животных начинала нарастать. Этот биологический феномен имел двоякое значение для клиники. С одной стороны, организм быстрее освобождался от антибиотика. С другой стороны, действие пенициллинов на стафилококки, инфицировавшие организм, ослабляется не только за счет микробной бета-лактамазы, но и из-за действия фермента почечных клеток. А это значило, что доза пенициллинов должна рассчитываться с дополнительной поправкой. Так ли это? И не могут ли конкурентные ингибиторы, синтезированные химиком-органиком А. С. Хохловым подавлять активность не только микробной, но и тканевой пенициллиназы? Началась новая серия экспериментов. Животных на этот раз ничем не заражали. Одна группа мышей служила контролем. Другой — вводили пенициллин. Третьей — ингибитор бета-лактамазы. Мышам четвертой (главной) группы вводили пенициллин вместе с ингибитором бета-лактамазы — сульфоксид феноксиметилпенициллина. Оказалось, что наша гипотеза была правильной: ингибитор подавлял не только микробную пенициллиназу, но и фермент почечных клеток. Феномен был чрезвычайно интересным, и прежде всего, с общебиологической точки зрения, показывая единство живого — от бактерий до высших организмов.
Глава 10
Не только малярия, но и стафилококки
К этому времени (начало 70-х) нашему сыну Максиму исполнилось 4–5–6 лет. Мы переехали в новый двенадцатиэтажный кооператив Института атомной энергии имени Курчатова на улице Маршала Бирюзова. До Института имени Гамалея было рукой подать: несколько автобусных остановок. Мила работала на высших курсах иностранных языков при Министерстве Внешней Торговли. Окна фасада нашего дома глядели на Больницу № 52. Неподалеку был Покровско-Стрешневский парк. За домом росли сосенки и рябинки, упиравшиеся в забор, отделявший нас от Института им. Курчатова, где работали многие жильцы нашего дома. Тут же поселилось несколько моих институтских приятелей: вирусолог И. Ирлин, микробиолог С. Гранникова, радиобиолог И. Самойленко. Быт налаживался. Мы стали завсегдатаями театров. Созывали гостей на широкие застолья. Это были коллеги по институту, по кафедре, где работала Мила, по моим писательским делам, наши общие друзья.
Завязывались у меня научные и дружеские отношения с лабораторией стафилококковых инфекций (А. К. Акатов, В. П. Зуева, Г. Л. Ратгауз, М. Л. Хатеневер). Моя научная группа увеличилась. В трех комнатах, которые нам выделили, работали аспиранты, коллеги из других институтов, выполнявшие совместные со мной исследования, лаборанты. Помещение находилось на втором этаже и примыкало к стафилококковой лаборатории. Вскоре в интересах завершения докторской диссертации я перешел в эту лабораторию. Отношения стали настолько доверительными, что во время одного из застолий у Термины Леонидовны Ратгауз сидевшая со мной рядом Наталья Александровна Акатова, жена заведующего лабораторией, сказала мне по секрету, что ее отец, Александр Эмильевич, был родным братом О. Э. Мандельштама. Еще один пример. Лиля Толовская, сотрудница лаборатории стафилококковых инфекций, была политической эмигранткой из республики Македонии, входившей в то время в состав Югославии. Она познакомила меня со своим мужем — Диме Толовским. Мы перевели с ним и опубликовали в журналах и книгах много стихов и прозы македонских писателей.
В. А. Благовещенский продолжал оставаться моим близким другом и соавтором. Самые благоприятные отношения продолжались с Г. В. Выгодчиковым, который несмотря на преклонный возраст продолжал возглавлять Отдел раневых инфекций. От Г.В. я получал множество мудрых советов. На дверях его кабинета по-прежнему висел плакатик: «ВСЕГДА ЗАНЯТ — ВСЕГДА СВОБОДЕН». Лучшее время для беседы с ним был полдень, когда он расстилал на письменном столе накрахмаленную салфетку, развертывал вощеную бумагу, где хранились бутерброды, привезенные из дома, наливал себе крепкий чай в стакан с лимоном (стакан был в серебряном резном подстаканнике) и вел неспешную беседу с тем или иным сотрудником. Бывало, я приходил к нему поделиться данными недавнего удачного эксперимента или обсудить причины непредвиденного провала. «А контроль? — спрашивал Г.В. — Непременно сопоставьте свои данные с контролем. Контроль отбрасывает наши заблуждения!». Он постоянно курил: папиросу за папиросой. А ему было далеко за восемь десятков. Так, бывало, с неизменной папиросой, заглянув ко мне в лабораторию, Г.В., озорно подмигнув, рассказывал о каком-нибудь бестолковом и назойливом посетителе и неизменно заключал: «А он/ она — как говорят в Одессе — не Копенгаген!»
Я продолжал оставаться ученым секретарем химиотерапевтической секции, которая собиралась раз в месяц на кафедре микробиологии Института усовершенствования врачей. Однажды, придя пораньше, чтобы приготовить проектор для демонстрации докладчиком диапозитивов, я услышал музыку, исполнявшуюся на скрипке. Дверь в кабинет профессора З. В. Ермольевой была полуоткрыта. Она репетировала, положив ноты на подоконник. Услышав мои шаги, З.В. перестала играть. Мы познакомились. Я смотрел на нее во все глаза. Наверно, так я глотал в школьные годы страницы романа «Открытая книга» В. А. Каверина (1902–1989). Прототипом главной героини книги доктора Власенковой послужила З. В. Ермольева (1898–1974). Судьба ее была необычной. Родилась З.В. на Дону в казачьей семье. Рано почувствовав тягу к микробиологии, открыла в яичном белке и человеческих слезах вещество, подавлявшее рост болезнетворных бактерий. Но оказалось, что лизоцим (название вещества) был до этого открыт Александром Флемингом. Точно так же произошло с советским пенициллином, который академик Ермольева выделила вслед за Флемингом из плесени. Пенициллин сыграл огромную роль в лечении раневых инфекций во время Отечественной войны, потому что импортный «король антибиотиков» был безумно дорог. Мы разговорились с З.В. Она очень высоко ценила роман Фазиля Искандера «Созвездие Козлотура» за сатиру на единомышленников догматика и реакционера в биологии Т. Д. Лысенко (1898–1976).
На одном из заседаний химиотерапевтической секции я познакомился с профессором, членом-корреспондентом АМН СССР Ш. Д. Мошковским, крупнейшим ученым в области химиотерапии малярии. Ш.Д. был последователем немецкого фармаколога, микробиолога и иммунолога Пауля Эрлиха (1854–1915), Нобелевского лауреата, основоположника современной химиотерапии. Основным научным принципом Пауля Эрлиха было использование избирательной токсичности антимикробных препаратов: сочетание химиотерапевтического эффекта с относительной безвредностью для организма больного. Классическими стали работы П. Эрлиха по лечению сифилиса органическим соединением мышьяка — сальварсаном. После одного из докладов мы разговорились с Шабсаем Давидовичем. Оказалось, что он читал мои работы по элиминации пенициллиназных плазмид золотистого стафилококка производными акридина: акрихина (атабрина), акридина оранжевого и профлавина.
Исследования эти были выполнены еще в отделе Х. Х. Планельеса в сотрудничестве с А. Ф. Мороз, Н. С. Бродиновой, Л. И. Глатман, В. И. Подбороновым и др. Микробные клетки обрабатывались одним из производных акридина, три шестигранных кольца которых встраивались между парами оснований ДНК. Это внедрение инородного вещества, словно камень, застрявший между звеньями гусениц трактора или танка, препятствует репликации (считыванию) генетического кода определенного локуса (участка), в данном случае расположенного на пенициллиназной плазмиде. Репликация пенициллиназной плазмиды, на которой находятся регуляторный и структурный гены, контролирующие продукцию пенициллиназы, выпадает — происходит делеция. А весь процесс называется элиминацией, в результате которой восстанавливается чувствительность стафилококка к пенициллину. Микроорганизмы погибают. Зараженные мыши излечиваются от стафилококковой инфекции. Я доложил результаты исследований на химиотерапевтической секции.
После заседания мы пошли вместе с Ш. Д. Мошковским в сторону метро «Краснопресненская», от которой нам по пути было до станции «Сокол», где он жил. Постепенно мы подружились. Я бывал у него дома. Жил Ш.Д. один. Жена умерла. Хозяйство вела домработница. У него в Москве была племянница, детская писательница Эмма Мошковская. Брат Ш.Д., крупнейший фармаколог, академик медицины М. Д. Машковский (1908–2002), носил фамилию, отличавшуюся первой гласной от фамилии старшего брата. Настольной книгой врачей был справочник М. Д. Машковского «Лекарственные средства», многократно переиздававшиеся в СССР.
По совету Ш. Д. Мошковского я позвонил О. Ю. Магидсону (1890–1971), входившему в плеяду крупнейших химиков, которые независимо друг от друга в 1933–1934 годах синтезировали атабрин (акрихин), сыгравший такую важную роль в борьбе с малярией. Наверно, я был одним из последних, кто посетил О. Ю. Магидсона в его лаборатории во Всесоюзном химико-фармацевтическом институте, который располагался неподалеку от Смоленской площади. Я постучался в закрытую дверь его лаборатории. Никто не ответил. Я подождал немного, открыл дверь и вошел. Это была обширная лабораторная комната, плохо освещенная блеклым ноябрьским солнцем, едва проникавшим через грязные оконные стекла. Лаборатория была уставлена типичными химическими столами с высокими полками для приборов и реактивов. Пыль густо облепила стекло колб и пробирок. Никого в комнате не было. Вернее, я вначале никого не увидел. Я громко поздоровался. Никто не ответил. Я начал осматривать лабораторию, пока в дальнем конце около окна не увидел фигуру старика, склоненного над рукописью. Это был О. Ю. Магидсон. Я рассказал ему о своих экспериментах, которые, как я надеялся, приведут к успешному излечению инфекционных процессов, вызванных пенициллиноустойчивыми, бета-лактамазопродуцирующими стафилококками. По крайней мере, в эксперименте на животных! О.Ю., казалось, заинтересовался моей гипотезой и результатами начальных экспериментов по элиминации пени-циллиназных плазмид акридинами. Более того, он открыл сейф и передал мне из своей коллекции пробирки с акридинами, синтезированным много лет назад, когда он занимался получением отечественного акрихина.
Другим мощным источником синтеза новых соединений акридина была кафедра органической химии Уральского политехнического института, которую возглавлял академик И. Я. Постовский (1898–1980). Ученые из лаборатории И. Я. Постовского — Г. А. Сакович, Г. Б. Афанасьева, В. Н. Конюхов, Л. Ф. Липатова — активно сотрудничали с моей группой.
В результате экспериментов in vitro удалось подтвердить высокую частотность элиминации пенизиллиназных плазмид и — вследствие этого — снижение пенициллиноустойчивости стафилококков после обработки микробных культур не только традиционными акридинами (риванол, акрихин, профлавин, акрифлавин), но и препаратами, никогда не проверявшимися в экспериментах на микроорганизмах: акридин № 27, акридин № 40, акридин № 430, акридин «Димер», полученный из Франции. Между выявлением способности того или иного соединения вызывать мутацию (в данном случае делецию пенициллиназной плазмиды) и в комбинации с пенициллином вызывать гибель стафилококковых клеток лежали серии трудоемких экспериментов in vitro, а потом in vivo. Для этих экспериментов надо было подобрать такие концентрации препаратов (бета-лактамазочувствительных пенициллинов и акридинов), которые порознь не подавляли роста тест-культуры — пенициллинорезистентного стафилококка. Пожалуй, самым важным с прикладной точки зрения был акрихин, который был разрешен Фармакопеей для лечения сельскохозяйственных животных и больных людей.
Способность акридиновых соединений не только элиминировать пенициллиназные плазмиды, но и подавлять продукцию пенициллиназы требовала теоретического обоснования. Я нашел его в монографии A. B. Зеленина «Взаимодействие аминопроизводных акридина с клеткой» (Издательство «Наука», Москва, 1971). Я позвонил А. В. Зеленину, и он пригласил меня приехать. Он работал в лаборатории функциональной морфологии клетки Института молекулярной биологии, который располагался на улице Вавилова. Кажется, недалеко от метро «Профсоюзная» или метро «Академическая»? Александр Владимирович Зеленин оказался молодым (по моим нынешним представлениям) человеком, лет тридцати пяти — сорока, весьма интеллигентным и вникающим в глубинную суть обсуждаемых экспериментов. В своей лаборатории он наблюдал, что акридины, в особенности акрихин и риванол, спустя несколько часов после добавления к культуре ткани начинают подавлять митотическую активность клеток (процесс деления). «И это, несомненно, должно сказаться на продукции бета-лактамазы!» — воскликнул A.B. На прощанье A.B. подарил мне свою монографию с надписью: «Давиду Петровичу Шраеру с пожеланиями наилучших успехов на акридиновом поприще. 30 мая — 72 г. А. Зеленин». Это было началом нашего научного знакомства, которое продолжалось до конца 70-х. Работая над этой книгой, с огромным удовольствием я нашел в Вестнике Российской Академии Наук за 2001 год статью А. В. Зеленина «Генная терапия на границе третьего тысячелетия» и пояснение, из которого следовало, что А. В. продолжает заведовать лабораторией в Институте молекулярной биологии и является заместителем председателя совета Российской программы «Геном человека».
Казалось бы, пришла пора передавать нашу схему комбинированного лечения стафилококковой инфекции в клинику. Это самый важный момент для ученого, работающего в области экспериментальной медицины. И все-таки я хотел, чтобы заключительные опыты на животных были выполнены в сотрудничестве с лабораторией патологии при клиническом институте. Тяжелые стафилококковые инфекции нередко осложняют послеоперационное течение у больных сердечно-сосудистыми заболеваниями, низводя на нет виртуозную работу хирургов. Эксперименты по комбинации пенициллинов с акрихином были проведены в сотрудничестве с профессором Л. Д. Крымским (Институт сердечно-сосудистой хирургии им. Бакулева). Пенициллиноустойчивые золотистые стафилококки вводили белым мышам внутривенно. Нелеченные (контрольные) животные погибали от генерализованной стафилококковой инфекции. Как и в прежних опытах, больше всего были поражены почки, на которых висели гроздья желтых крупных абсцессов. Когда-то в медицине XIX века подобные патологоанатомические поражения назывались карбункулами почек. Но еще тяжелее буйствовала стафилококковая инфекция, когда животных лечили пенициллином. Это было, словно сухие ветки — в костер. Мыши погибали в более короткие сроки при тяжелейших поражениях почек, легких, печени, селезенки. Иногда абсцессы обнаруживались даже в мышцах сердца, что привело к мысли о возможной стафилококковой этиологии в некоторых случаях возникновения инфарктов миокарда. Дело в том, что стафилококки выделяют во внешнюю среду фермент плазмокоагулазу, приводящую к образованию сгустка крови — потенциального тромба внутри артерий сердца, почек, легких и других органов.
Каждый день, включая субботы и воскресенья, ходил я в виварий, чтобы узнать: преодолеют ли стафилококковую инфекцию подопытные животные, которых мы лечили комбинациями пенициллина и акрихина? Опыт оказался удачным. Наша гипотеза подтвердилась. В ткани почек белых мышей абсцессы чаще всего отсутствовали, а если и обнаруживались под микроскопом, то в несравненно меньшем числе, чем в контрольных экспериментах.
Мою схему начали применять ветеринары. От профессора Н. В. Шатохина из Узбекистана пришла ошеломляющая новость: маститы и эндометриозы коров, переносящих стафилококковую инфекцию, с успехом поддавались лечению комбинациями пенициллина и акрихина в дозах, близких тем, которые мы применяли в экспериментах на лабораторных животных.
И все-таки не давал мне покоя вопросы: «Могут ли селекционироваться в процессе роста на питательной среде, содержащей акридины, спонтанные мутанты, устойчивые к этим препаратам? Изменится ли у этих мутантов чувствительность к пенициллину?» Исследования были выполнены в сотрудничестве с М. Л. Хатеневер. Для экспериментов я выбрал уникальную культуру Staphylococcus aureus 209 Р, служащую международным эталоном пенициллиночувствительности. Известно, что спонтанные мутанты, устойчивые к различным химиотерапевтическим препаратам, находятся в каждой популяции микроорганизмов или раковых клеток. Но количество мутантов столь невелико, что приходится их выбирать (селекционировать) из огромной, поистине астрономической, популяции бактерий или клеток. В наших экспериментах приходилось высевать на чашки Петри с питательной средой, содержащей акридины, микробную взвесь, содержащую 1012 стафилококков. Всего — на 10 чашках Петри выросло 111 спонтанных мутантов. У всех мутантов сохранилась такая же высокая чувствительность к пенициллину, как у исходной культуры 209 Р. Это значило, что лечение акридинами не приведет к селекции пенициллиноустойчивых стафилококков.
ГЛАВА 11
Осень в Ялте
Исследования, связанные с пенициллиназой (бета-лактамазой) стафилококков, продолжались около восьми — девяти лет, с 1966 по 1975 год. Сначала в лабораторном отделении московской больницы им. Филатова, а потом в Институте им. Гамалея. Вполне понятно, что разные события перемежались с моими усилиями по созданию химиотерапевтических схем, эффективных против пенициллиноустойчивых стафилококков. Институт им. Гамалея был, как планета, которая неслась внутри далеко не солнечной системы советского здравоохранения, одновременно вращаясь вокруг своей оси — повседневной жизни научных сотрудников и лаборантов. Посредине институтской территории, напоминавшей сад, особенно весной и летом, когда цвели вишни и благоухал жасмин, пестрела стекляшка кафетерия. Молодые сотрудники из разных отделов встречались здесь во время обеденного перерыва, сдвигали столы и вели горячие дискуссии о политике, литературе, науке. О политике — с большой дозой самоконтроля, особенно, о внутренней политике. О литературе — посвободнее. Особенно популярны были Василий Аксенов, Фазиль Искандер и Юрий Трифонов. Фазиля я однажды пригласил выступить на литературном вечере. Научные же споры никакой самоцензуре не подвергались. Весьма популярной была в то время генетическая передача детерминантов устойчивости к антибиотикам путем прямого контакта микробных клеток (коньюгация) или при помощи микробных вирусов — бактериофагов (трансдукция). Особенно фаговая трансдукция. Феномен этот находился в непосредственной близости к лизогении, которую открыл французский ученый Андрэ Львов (1902–1994). При лизогении под влиянием облучения или химических факторов происходит индукция профага — генетически закодированного предшественника бактериофага. Микробная клетка погибает. Бактериофаги выходят во внешнюю среду и заражают здоровые микробные клетки. В результате этого процесса ДНК части микробных клеток присоединяет к себе ДНК бактериофага, который превращается в дремлющий профаг. А другая часть популяции заражается активным, способным растворять (лизировать) микробную клетку бактериофагом. Это напоминает работу писателя, идеи и метафоры которого остаются в памяти читателей, лишь малая часть которых сама начинает творить — вырабатывать активный вирус творчества. По мнению одних спорщиков наш знаменитый микробиолог и экспериментальный онколог Л. А. Зильбер построил вирусную гипотезу происхождения рака исходя из феномена лизогении француза А. Львова. По мнению других — Л. А. Зильбер пришел к своей гипотезе независимо.
Работать было весело, интересно. Институт был знаменитый. Наши статьи публиковались в лучших журналах страны, а иногда, если разрешала особая Комиссия по проверке секретности публикаций, и в зарубежных журналах. Институт был полон тайн, легенд и мифов, часть которых, несомненно, основывалась на реальных событиях. Все знали, что многие из профессоров института (а не только Л. А. Зильбер) по многу лет провели в лагерях ГУЛАГа. Об этом старались не говорить. Рассказывали анекдоты или реальные истории из нормальной жизни. Например, о бурном романе одного из заместителей Директора и первой красавицы нашего института с роковым именем Виолетта. Знали, что у двух или трех наших светил были «институтские жены», с которыми они занимались наукой, обедали, пили чай, развлекались, ездили на конференции. Совсем по модели «фронтовых жен». Официальные же семьи продолжали существовать, получая свою долю солидной зарплаты. Знали, но делали вид, что не знают, как одного из талантливых генетиков застали на лабораторном столе вместе с лаборанткой. Ее халат служил простыней, его — палаткой, закрывавшей тела грешников от посторонних глаз.
Обсуждалась история двух аргентинских иммунологов-коммунистов, мужа и жены, которые бежали в Советский Союз, спасаясь от преследований тогдашнего диктатора. Кстати, жена была внучкой знаменитого русского патофизиолога и иммунолога, создателя теории долголетия A. A. Богомольца (1881–1946). Аргентинцы были определены в отдел Х. Х. Планельеса, когда я еще работал там. Потом научная пара исчезла из нашего института. Ходили слухи, что они, не выдержав строгостей нашего режима (внутриинститутского и государственного), отправились сначала в Шотландию, якобы с докладом, а в конце концов вернулись в родную Аргентину.
Еще один научный анекдот, завязку которого я наблюдал самолично, произошел с В. М. Подбороновым. Он начал аспирантуру в отделе Х. Х. Планельеса. Мы даже выполнили с В.М. короткое исследование по предотвращению пенициллиноустойчивости при помощи акрихина. Но что-то не клеилось у аспиранта, приехавшего из Пензы в полной уверенности, что он взойдет на Олимп микробиологии. Мы продолжали приятельствовать с В.М. и после моего перехода в Отдел раневых инфекций. Однажды я провожал до выхода В.М. после его визита в мою лабораторию. К тому времени В.М. перешел в Отдел природно-очаговых заболеваний и начал изучать биологические свойства клещей — переносчиков энцефалитов. Мы спустились в холл. Охранник показал мне на человека в ветхом пальто и затертой кепке: «Вы не можете поговорить с ним? Он спрашивает кого-нибудь из научных сотрудников». Мы подошли к неизвестному. Оказалось, что это был один из несчастных «изобретателей», которые ходят из одного научного института в другой, пытаясь с маниакальной убежденностью и вполне безвозмездно внедрить в науку свое «открытие». Правда, малый процент из них принадлежал к истинным изобретателям, как это было с Дмитрием Алексеевичем Лопаткиным из романа «Не хлебом единым» В. Д. Дудинцева (1918–1998). Суть «открытия» ходока заключалась в том, что он обнаружил в паутине «какой-то неведомый и сверхактивный антибиотик, который уничтожал абсолютно всех бактерий и вирусов». Мы выслушали «изобретателя» и, чтобы соблюсти вежливую формальность, я дал ему адрес и телефон одного знакомого, работавшего в области поиска новых антибиотиков. История эта забылась бы навсегда, не встреть я через месяц-другой в нашем кафе-стекляшке В. М. Подборонова. Оказалось, что он обнаружил в кишечнике клещей некое вещество, способное убивать вирусы и бактерии. То есть встреча с несчастным изобретателем подсказала моему коллеге направление новых экспериментов. Эта история, грустная и поучительная, привела меня к мысли, что я и сам принадлежу к разряду горемык-изобретателей. На этот раз, по принадлежности к литературе. Тысячи никому не известных писателей предлагают в журнальные и книжные издательства свои «гениальные» рукописи, которые могут послужить для кого-то стимулом.
Еще один случай, тоже произошедший в Отделе Х. Х. Планельеса. У меня был когда-то литературный приятель И. И. Шкляревский. Подружились мы с ним еще в 1959 году, когда я служил армейском врачом в белорусском городке Борисове и часто приезжал в Минск. Игорь был талантливым поэтом. С ним было интересно общаться. Потом мы оба оказались в Москве, и дружба наша продолжилась. У Игоря была маниакальная боязнь микробов. Он, конечно, знал, что я работаю в Институте имени Гамалея и занимаюсь там отнюдь не стихами, а болезнетворными бактериями. Тысячи раз я убеждал его, что, если соблюдать необходимые меры предосторожности, риск во время моей работы минимальный. А тем более практически отсутствует — риск перенести инфекцию, в данном случае стафилококковую, из лаборатории — через меня — кому-то из моих знакомых. «Да поверь мне, Игорь, несмотря на то, что ты вовсе не работаешь в лаборатории и знаменит своей чистоплотностью, я уверен, количество золотистых стафилококков у тебя в носовой полости будет не меньше, чем у меня». Мы даже поспорили на бутылку коньяка. Я встретил его на остановке автобуса № 100, шедшего до нашего института от метро «Сокол». Мы прошли через проходную мимо двух охранников, мирно калякавших о чем-то весьма важном для них обоих. Только когда мы прошли с Игорем половину пути до нашего лабораторного одноэтажного здания, я спохватился, что забыл заказать для моего гостя пропуск, а охранники не обратили внимания. Что было делать? Не возвращаться же обратно!? Мы вошли в наш корпус. Я провел Игоря в свою лабораторную комнату. Познакомил с сотрудниками. Всем было интересно поболтать с настоящим профессиональным поэтом. И вот, когда я при помощи стерильной ватки, намотанной на деревянную палочку, взял у себя мазок из носа, нанес содержимое на стекло для последующей микроскопии и собрался было повторить процедуру, засунув Шкляревскому в нос другую палочку со стерильной ваткой, дверь лаборатории распахнулась, и к нам ворвался разъяренный профессор Планельес. Невообразимая смесь русских и испанских слов вылетала из его разве что не пенящегося и не извергающего серный дым рта. Он был одновременно похож на разъяренного быка и доведенного до сумасшедшей храбрости тореадора. «Кто вы? — заорал Планельес. — Как посмели сюда войти?» «Член Союза Советских Писателей — Игорь Иванович Шкляревской!» — ответил мой гость с убийственно гордой усмешкой и протянул Планельесу руку. «Я пригласил его, Хуан Хуанович», — сказал я. «Где пропуск? Кто подписал пропуск?» — снова взвился уязвленный заведующий Отделом. «Мне не надо пропускал Я так знаменит, что охранники узнали меня в лицо и пропустили», — широко улыбнулся Игорь, и это был окончательный крах. Х. Х. Планельес выскочил из лаборатории (с импровизированной арены), как тореадор, которому ничего не остается, как перемахнуть через барьер под защиту вооруженных служителей. Через пять минут запыхавшийся охранник, которого вызвал Планельес, выпроводил моего высокого гостя за ограду Института. Меня вызвал к себе директор института О. В. Бароян, напомнил о засекреченности нашего заведения и наложил строгий выговор с предупреждением.
Таковой была реальная жизнь молодого ученого-микробиолога, когда после веселого анекдота, рассказанного коллегами в кафетерии, приходилось возвращаться к экспериментам с опасными микроорганизмами. Когда научная свобода сочеталась со строжайшей засекреченностью экспериментов.
Прошло несколько лет. Мы отдыхали на Черном море вместе с семьей друзей, у которых был мальчик на год старше нашего Максима. Жилье мы сняли в одном из пригородов Севастополя — Учкуевке. Кроме пляжа с золотистым бархатным песком и вечного Понта Эвксинского ничего хорошего в Учкуевке не было. До пляжа надо было около получаса брести по аллее высохшего парка, скрюченная листва которого не давала тени. С трудом удавалось купить какие-то продукты, чтобы накормить детей. У нас с приятелем кончался отпуск. Мы с радостью вернулись в Москву, легкомысленно оставив жен и детей провести остатки отпуска в Учкуевке. Была середина августа 1970 года. И вдруг до меня донесся слух о начинающейся в Астрахани и в Крыму «вспышке желудочно-кишечных инфекций». Я дал телеграмму жене: «Немедленно возвращайтесь!» С огромным трудом Миле и ее подруге с детьми удалось попасть в поезд «Севастополь-Москва». В Крыму началась паника. Поползли слухи о начинающейся эпидемии холеры.
Через день или два после возвращения Милы и Максима меня вызвал к себе директор Института О. В. Бароян. Кабинет его, занимавший обширную угловую комнату на втором этаже главного здания, глядел одним окном на территорию института, а другим — на сквер, в сторону Москва-реки. Бароян любил вышагивать по кабинету, поглядывая в окна, словно постоянно держал оборону. Он, казалось, всегда был возбужден, и на белокожем его лице проступал румянец. Черты лица О.В., несомненно, средиземноморские, наверняка, определялись генами, пришедшими из древности, когда Армении принадлежала Малая Азия и значительная часть Ближнего Востока. Поговаривали, что О.В. происходит из еврейского рода, пришедшего в Армению еще во времена царя Тиграна Великого. Стол, широкий, как палуба корабля, был уставлен стопками книг и сувенирами, привезенными из разных стран. До того, как Бароян стал директором Института имени Гамалея, он был заместителем Президента Всемирной Организации Здравоохранения в Женеве, министром здравоохранения Дагестана (или другой кавказской республики, что мгновенно напоминало о старике-орденоносце из повести А. Гайдара «Судьба барабанщика»), а до гражданской карьеры — начальником советского госпиталя в Тегеране во время Второй Мировой войны. Более того, пересказывали (все в том же кафе-стекляшке), как местную легенду, что именно наш директор Оганес Вагаршакович Бароян или Оник (уменьшительное имя от Оганес), будучи резидентом советской разведки, предотвратил покушение на членов Большой Тройки: И. В. Сталина (1979–1953), Ф. Д. Рузвельта (1882–1945) и У. Черчилля (1874–1965), которое готовилось во время Тегеранской конференции союзников в ноябре-декабре 1943 года. Директор, несомненно, был человеком образованным и склонным к либерализму. Он не раз подчеркивал свое резко отрицательное отношение к антисемитизму и давал возможность работать в Институте многим научным сотрудникам-евреям (Г. И. Абелев, А. Е. Гурвич, Э. Н. Коренберг и др.). Это не исключало, конечно, реальности: в Институте продолжали обитать известные каждому профессора, исповедовавшие великорусский шовинизм. По-видимому, и у О. В. Барояна был свой предел возможностей. А вернее всего, он искусно балансировал на колючей проволоке советской действительности периода «империи Брежнева».
«Садись, Давид, — показал мне Бароян жестом на диван и присел рядом. Я уселся, не зная, чего ожидать. — Прежде всего знай, — продолжал он, — что тот нелепый выговор с тебя снят. Более того, руководство Института доверяет тебе выполнить чрезвычайно важное государственное задание».
«Мне, Оганес Вагаршакович?» — переспросил я, вообразив, что меня посылают в зарубежную командировку в одну из африканских или латино-американских стран. Или в Индию? Индонезию? Да мало ли куда! Стафилококковые инфекции распространены по всему миру. Или туберкулез?
«Ты отправляешься на вспышку особо опасной инфекции — холеры в Крыму».
«Когда вылетать?»
«Завтра! А теперь отправляйся в Минздрав СССР в распоряжение Бургасова. Там тебя проинструктируют и выдадут командировочные и билеты на самолет. Желаю удачи!»
П. Н. Бургасов был заместителем министра здравоохранения, главным санитарным врачом СССР. Во времена Сталина — был ближайшим помощником Л. П. Берии (1899–1953) по разработке биологического оружия. В Минздраве я заполнил многочисленные бумаги, получил командировочные и билет до Симферополя. Мне ввели противохолерную вакцину, и я отправился в Ленинскую библиотеку почитать о холере все, что я мог ухватить за несколько часов. Кроме того, у меня был учебник «Микробиологии» профессора М. Н. Лебедевой, пророчески подаренный мне автором за год до вспышки холеры с любезной надписью: «Глубокоуважаемому Давиду Петровичу Шраеру с пожеланием больших успехов в работе. М. Лебедева. 15 октября 1969 г.». Забегая вперед, откроюсь читателю, что по возвращении из Крыма я написал статью о холере, которую частично буду использовать в соответствующих местах нынешнего повествования. Какова была холера прежде и теперь? «Теперь» означало август 1970 года. Еще 500 лет до н. э. индусские Веды описывали симптомы древнего заболевания, соответствующего нашим представлениям о холере. Холера — инфекционное заболевание, которое по тяжести течения и быстроте распространения среди населения уступает лишь чуме, отличаясь от нее тем, что поражает только человека. Животные в естественных условиях к возбудителю холеры невосприимчивы. В течение XIX–XX столетий холерные пандемии возникали шесть раз. Пандемия — это эпидемия, захватывающая много стран и территорий. Россия всегда входила в число территорий, охваченных волной заболевания. Первая эпидемия (1817–1823) распространялась из основного эндемического очага холеры — дельты Ганга — на остальную территорию Индии, остров Цейлон, Индокитай, Китай, Японию, Аравию, Персию и Восточную Африку. В России пандемия продвинулась от Кавказа до дельты Волги, захватив ряд населенных пунктов этой водной магистрали. Вторая пандемия (1826–1837) распространилась из Индии в Афганистан, Персию, Месопотамию, Аравию, Сирию, Палестину, Египет, Северную и Центральную Африку. В Россию инфекция проникла через Среднюю Азию, захватив Оренбург. Другими воротами был Кавказ, через который холера направлялась в Астрахань, на Дон, в Нижний Новгород, Москву, Западную Россию и Польшу. Затем мы видим холеру в Германии, Голландии, Бельгии, Дании, Англии, Франции, Испании, Португалии и наконец, в Америке и Австралии. Третья (1846–1862) и четвертая пандемии (1864–1875) традиционными путями проникали из Индии в Азию, Россию и Европу. Пятая пандемия (1883–1896) охватила Индию, Аравию, Египет, Ближний Восток, Россию, Германию, Австро-Венгрию, Италию, Испанию, Францию и Южную Америку. Непосредственная угроза холеры, нависшая над Германией, вызвала появления цикла блестящих исследований Роберта Коха (1843–1910). Во время экспедиции в Индию, а затем в Египет (1883) он открыл возбудителя этого заболевания — холерного вибриона (Vibrio cholerae asiaticae). В 1884 году в Германии было опубликовано «Наставление относительно сущности холеры и образа жизни в холерное время», одним из авторов которого был Р. Кох. Этиологическое направление в изучении холеры восторжествовало после блистательных экспериментов Р. Коха и сказалось на противоэпидемической направленности «Наставления». Мы читаем в этом документе: «Зараза, как учит многолетний опыт, распространяется всего больше в том случае, если при появлении ее в населенных местностях жители разбегаются и разносят заразные зародыши, иногда очень далеко. Этому крайне опасному бегству жителей должно противиться со всей энергией». Холерные вибрионы во время эпидемии обнаруживались не только у лиц с клиническими признаками заболевания, но и у здоровых людей, контактировавших с больными холерой. Так впервые было введено понятие «здорового носительства» вибрионов, имеющее колоссальное значение в эпидемиологии холеры. Россия явилась одной из первых стран, где была издана инструкция по этиологии, эпидемиологии и профилактике холеры. Шестая пандемия (1900–1925) охватила Индию, Саудовскую Аравию, Ближний Восток, Китай, Россию и другие страны Европы. Эпидемия холеры в России, возникшая во время Первой мировой и гражданской войн, была особенно грозной. За последние 45 лет заболеваемость холерой характеризовалась эпидемическими вспышками, зарегистрированными в различных странах. Эпицентром холеры все же остается субматерик Индия. В 1938 году эпидемическая вспышка отмечена на острове Целебес. Возбудителем «Целебесской» холеры был другой биотип холерного эмбриона — Эль-Тор (Vibrio cholerae El Tor), открытый в 1906 году в египетском селении Эль-Тор. Смертность достигала 70 процентов заболевших. Относительно благополучными были 40–50-е годы, что в особенности сказалось на снижении заболеваемости в Азии. В 1961 году положение резко ухудшилось в результате внезапного распространения холеры Эль-Тор с острова Целебеса на соседние острова Индонезии и в сопредельные страны. Холера распространялась быстро и застигла многие нации врасплох. Вибрион Эль-Тор, занесенный в Индию в 1964 году, почти полностью вытеснил возбудителя классической холеры Vibrio cholerae. В ряде стран наблюдается сосуществование этих биотипов холерного вибриона. В 1965 году (Средняя Азия) и в 1970 году (юг РСФСР и Украинская ССР) вспышки холеры зарегистрированы в СССР.
Вечером Мила сложила мне вещи в дорогу. Она была встревожена: я отправлялся на работу с особо опасными микроорганизмами. «Ты не заразишься?» — спросила она. «Конечно нет! Я ведь работал с туберкулезом, стафилококками, дифтерией, дизентерией. Не бойся! Все будет хорошо!» После ужина мы втроем пошли погулять к причалу Северного Речного Порта. Максим тянул меня за руку: «Пап, а когда ты вернешься из Ялты, поедем покататься на теплоходе?» «Поедем, сынуля!» Мы вернулись. Уложили Максима. Не хотелось спать. Мы сидели на кухне. Это было всегдашнее место вечерних посиделок, даже когда приходили гости. Квартира была однокомнатная. Вспоминали поездку в Ялту летом 1962 года, наш медовый месяц, когда мы объехали и обошли половину Крыма и доплыли на теплоходе из Севастополя в Одессу. «Все будет хорошо, любимая!»
Рано утром самолет «Аэрофлота» уносил группу московских микробиологов из Москвы в Симферополь, откуда нам предстояло ехать в Ялту. Самолет был пустой: нас пятеро, стюардессы, пилоты. Курортники не хотели лететь в Крым. В самолете я лихорадочно листал учебник М. Н. Лебедевой, припоминая свойства холерного вибриона: подвижен, по форме напоминает запятую, неприхотлив к температуре и среде обитания, может расти на бедных питательных средах при температуре от 16 до 40 градусов по Цельсию и очень боится кислой среды. Кто-то из нашей группы пошутил: надо начать пить кислое вино. Мы заказали у стюардессы по стаканчику грузинского вина «Цинандали» и выпили за благополучный исход экспедиции.
В Симферопольском аэропорте толпы курортников, бежавших из Ялты, Севастополя и окрестных городков (Алупка, Симеиз, Гурзуф, Гаспра, Ливадия), осаждали билетные кассы. Такси, автобусы и троллейбусы из Ялты и Севастополя приходили переполненными. В обратную сторону из Симферополя шоферы гнали транспорт порожняком. Санитарная машина ждала нас при выходе из аэропорта. Мы поехали в Ялту. Навстречу по спирали горной дороги шли и шли бесконечные караваны автомобилей, автобусов и троллейбусов. Возникало впечатление оккупации, пришедшей со стороны Черного моря и преследовавшей беженцев, всеми силами стремившихся достигнуть безопасной территории. Было очевидно, что вот-вот объявят карантин, и никому не удасться уехать. Когда наша санитарная машина выезжала на открытое пространство шоссе, были видны горы Крымского хребта, над которыми повисли белые, как вата, облака. Почти до самого верха горы были облеплены колючими зарослями терновника. Это была вечная картина, которую видели многие племена и народы, жившие когда-то на земле древней Тавриды: киммерийцы, анты, тиверты, греки, римляне, евреи, скифы, хазары, фракийцы, турки, крымские татары, караимы, русские, украинцы и др. Закутанная облаками, мерещилась вдалеке вершина Ай-Петри.
В Ялте нас разместили (если я не перепутал название) в гостинице «Приморская». У меня был вполне приличный номер, окно которого выходило на берег горной речки, высохшей задолго до нашего приезда. От гостиницы было рукой подать до морского порта. Городская санитарно-эпидемиологическая станция (СЭС) располагалась в двухэтажном особнячке, совсем неподалеку, чуть выше нашей гостиницы. Ялта — гориста, и понятия «выше» или «ниже» определяют нахождением того или иного здания ближе к морю или горам. Через час мы собрались в кабинете у главного врача СЭС. Работать нам предстояло в лаборатории особо опасных инфекций на первом этаже.
Вместе со штатным врачом лаборатории нас было шестеро микробиологов. Разделились мы на три бригады: по два врача, два лаборанта и санитарке-препаратору. Каждой бригаде предстояло дежурить по 24 часа. На отдых оставалось двое суток. Во время дежурства никто не мог выйти из лаборатории. СЭС была оцеплена охраной из сотрудников комитета госбезопасности. Пищу нам приносили и передавали через дверь лаборатории. После окончания дежурства каждый из нас сбрасывал всю лабораторную одежду: рубашки-робы, халаты, штаны, обувь, маски, бахилы (матерчатые сапоги с завязками) для стерилизации и стирки, принимал душ и переодевался в цивильную одежду, которая висела в помещении, куда в лабораторной одежде не заходили.
Первый больной с диагнозом холеры появился в Ялте на следующий день после нашего приезда, как раз, когда начиналось мое дежурство. Я отчетливо помню, как все произошло. Я позавтракал в гостиничном буфете, захватил учебник М. Н. Лебедевой и книгу для чтения, купил какие-то мелочи и отправился в СЭС. В 8 часов утра я начал двадцатичетырехчасовой цикл. Просмотрел посевы, сделанные микробиологом накануне. Ничего подозрительного не было. Да и заболевших холерой до сих пор в Ялте не было. Нам рассказали о нескольких случаях холеры, зарегистрированных на востоке Крыма, в Феодосии и Керчи. В пробах, взятых из прибрежных вод Черного моря и из стоков канализации, ничего подозрительного не обнаруживалось. На питательных средах: пептонном агаре и пептонной воде вырастали холероподобные вибрионы, которые прямого отношения к истинному возбудителю холеры не имели и постоянно обитали в морской воде и канализации. Конечно, можно было пофантазировать, что при помощи мутаций, индуцированных химическими веществами, или путем трансдукции, вызванной переносом генов с одного биотипа вибрионов на другой при помощи бактериофагов, может произойти роковое превращение безвредных вибрионов в опасных возбудителей холеры. Не давал себя забыть, по-моему, неоправданный эксперимент профессора З. В. Ермольевой. Она, веря в изменчивость бактерий в натуральных условиях, выпила культуру холероподобного вибриона и выделила, если верить чистоте эксперимента, из своего кишечника холерных вибрионов. Этот эксперимент был как бы зеркальным (с обратным знаком) повторением сумасбродного опыта немецкого гигиениста Макса Петтенкофера, который, не веря в обнаруженного Р. Кохом возбудителя холеры и придавая решающее значение «восприимчивой» почве, уровню стояния почвенных вод и наличию в воде органических веществ, выпил чистую культуру V. cholerae и — не заболел. Несмотря на это весь мир поверил Коху, а не Петтенкоферу.
Но мне тогда было не до фантазий. Предстояло анализировать крайне внимательно каждую пробу воды. В особенности — содержимого кишечника у лиц с жалобами на понос или рвоту. Я просматривал плотные и жидкие питательные среды с посевами, когда раздался телефонный звонок из инфекционного отделения ялтинской больницы. Поступил больной с клиническими признаками холеры. Это был мужчина тридцатипятилетнего возраста, отдыхавший в Ялте с женой. Они снимали комнату на одной из гористых улочек, недалеко от дома-музея А. П. Чехова (1860–1904). В этом доме А. П. Чехов написал рассказ «Дама с собачкой», пьесы «Три сестры» и «Вишневый сад». Кстати сказать, в конце XIX века во время вспышки холеры в России А. П. Чехов, врач по образованию, открыл в своей усадьбе Мелихово под Москвой холерный барак и помогал лечить крестьян.
Больного подобрали на полу в городском туалете в тяжелейшем состоянии: беспрерывная рвота и понос, невероятная слабость, крайне низкое артериальное давление. В инфекционном отделении больному назначили массивное вливание солевого раствора и лекарств, поддерживающих активность сердечной мышцы. Жена, которую поместили в карантинное отделение больницы, рассказала, что накануне больной ел вяленую рыбу («таранку»), привезенную из Керчи. Клинические признаки чрезвычайно напоминали холеру. Надо было подтвердить это микробиологическими анализами, дать врачам правильное заключение о возможности лечения тем или иным антибиотиком. Рвотные массы и жидкое отделяемое из кишечника больного были доставлены в нашу лабораторию в металлических контейнерах, принятых для транспортировки патологических материалов при особо опасных инфекциях. В сопроводительных документах было написано: «форма 30» под вопросом. «Форма 30» обозначала холеру. Это было движением вперед, определенным прогрессом. Дело в том, что чинуши от медицины долгое время запрещали называть открыто вполне очевидные случаи кишечных инфекций холерой или даже «формой 30», предпочитая скрывать правду жизни под обтекаемыми диагнозами: желудочно-кишечное заболевание, гастроэнтерит или что-нибудь еще неопределенное. Через 4 часа на поверхности пептонной воды в колбе (излюбленная питательная среда для холерных вибрионов) появилась нежная голубовато-серая пленка — рост микроорганизмов. В мазке, сделанном из этой пленки, окрашенном и изученном под микроскопом, были видны изогнутые в виде запятой нежные розовые вибрионы. При специальном исследовании живой культуры обнаружилась подвижность вибрионов. Специфическая противохолерная сыворотка склеивала (агглютинировала) вибрионов, а холерный бактериофаг растворял (лизировал) выделенные нами вибрионы, подтвердив, что у больного холера Эль-Тор. Еще через пару часов при помощи экспресс-метода удалось определить, что холерный вибрион высокочувствителен к левомицетину. Немедленно сообщили об этом в инфекционное отделение. Больному были назначены массивные дозы этого антибиотика, оказавшего немедленный эффект.
Кстати, массивные дозы левомицетина были назначены всем, находившимся в контакте с больным и работавшим с патологическим материалом, в том числе и сотрудникам нашей лаборатории.
Началась поистине напряженная работа. Поступали пробы патологического материала от всех лиц, контактировавших с больным. А когда появились новые случаи холеры, обследовались поголовно все, кто находился в контакте с больными. Количество анализов нарастало с каждым днем. В течение двадцатичетырехчасовой «вахты» едва удавалось скинуть халат и перчатки, вымыть руки и лицо, и выпить чаю — перекусить в подсобном помещении, отведенном под столовую. Усталость накапливалась дикая. Да и аппетита не было. Преследовала мысль: «А не заразился ли?» К тому же левомицетин, который мы принимали в почти токсических дозах (по 1 грамму 4 раза в сутки) вызывал тяжелый дискомфорт, симптомы которого напоминали желудочно-кишечное заболевание. Особенно беспокойны были ночные думы. Плохо быть мнительным врачом. Ясно представляешь себе клиническую картину заболевания. А если и не заболевания, то побочный эффект лекарств, которые лечат и одновременно «калечат». Вспоминалась монография моего первого шефа в Институте имени Гамалея — Х. Х. Планельеса, который обнаружил патологическое действие антибиотиков на органы и ткани больных людей и экспериментальных животных. Но делать было нечего. Не хотелось болеть холерой, и я продолжал принимать «профилактические» дозы левомицетина, не сомневаясь, что антибиотик приведет, как минимум, к уничтожению нормальной микрофлоры, а как максимум, к возникновению язвенного колита.