Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Людвиг Фейербах - Бернард Эммануилович Быховский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С каким удовлетворением в том же письме, где он пишет о своем увлечении Вейтлингом, Фейербах сообщает Каппу о распространении атеизма среди немецких трудящихся! И наверное, ему доставило большую радость сообщение Маркса из Парижа о том, что тамошние немецкие ремесленники, несколько сот человек, тяготеющих к коммунизму, слушают два раза в неделю в своем тайном обществе лекции о книге Фейербаха «Сущность христианства», «причем слушатели показали себя на редкость восприимчивыми» (2, стр. 383). Характерна в этой связи дружба Фейербаха с его восторженным приверженцем, австрийским крестьянином Конрадом Дейблером. Он с восхищением писал о том, что вот есть же «простые крестьяне, горнорабочие, ремесленники, которые занимаются естествознанием, и даже астрономией и философией, подобно моему тамошнему другу Дейблеру, сельскому хозяину и пекарю из деревни Гойзерн у Ишля...» (22, стр. 345). А в письме к Дейблеру он очень сожалел о том, что до сих пор не выполнил такой неотложной задачи, как предназначенное для масс популярное извлечение из своих сочинений, усматривая в таком издании свой долг перед «народом» (см. 22, стр. 312—313).

Один из посмертно опубликованных афоризмов Фейербаха позволяет нам глубже проникнуть в его отношение к политике. В этом афоризме Фейербах замечает, что самыми интересными в истории являются не только революционные периоды; не менее и даже более интересны предшествующие и подготовляющие революцию времена (см. 47, II, стр. 325). По своим убеждениям Фейербах был предреволюционным человеком. Его стихией была идеологическая борьба. Когда же эта борьба перерастала в открытую политическую схватку, когда возникала непосредственно революционная ситуация, когда нужны были революционные стратеги, — Фейербах не чувствовал себя в своей стихии, революционные волны захлестывали его. Это со всей очевидностью обнаружили события буржуазно-демократической революции 1848 г.

«Vive la Republique! [Да здравствует республика!]— воскликнул Фейербах, когда до него дошли вести о февральской революции во Франции. — Франц [узская] револ[юция] и во мне совершила революцию» (22, стр. 210). С каким восторгом должен был он встретить последовавшие вскоре революционные события в собственной стране. Настало долгожданное время. Наступила пора действовать. В революционных кругах не забыли о Фейербахе. Его кандидатура была выдвинута по франкфуртское Национальное собрание по ансбахскому округу. После двенадцатилетнего безвыездного пребывания в Брукберге философ в эти бурные, многообещающие дни переехал во Франкфурт-на-Майне, где в соборе св. Павла вскоре начало свои заседания Национальное собрание. «Мы живем во времена кризиса, преобразования» (22, стр. 214),— писал он жене. В том же письме он сообщает о том, «что, по газетным данным, Бреславльский университет действительно приглашает или готов пригласить» его, т. е. предложить профессору отверженному мыслителю. На другой день после написания этого письма Фейербаха было опубликовано «Открытое письмо» к нему студентов Гейдельбергского университета: «Час твоего действия пробил!» (22, стр. 216). Они призывали его покончить с уединением и включиться в активную политическую жизнь страны.

Уже первые впечатления о Национальном собрании, однако, разочаровали Фейербаха. Парламентское большинство было явно не склонно и не способно к революционным преобразованиям, Фейербаху стало ясно, что если революция победит, то не при помощи этого парламента. Делясь с женой своими впечатлениями, он пишет о том, что большинство членов Национального собрания стремится затормозить движение и все оставить по-старому. Он не теряет надежды на грядущую победу меньшинства, проникнутого «демократическим духом» (22, стр. 222). Рабочий класс, отмечает Фейербах, всецело настроен демократически. Но время победы еще не пришло (см. там же, стр. 224).

Фейербах принял участие в июньском конгрессе демократов, вернее, присутствовал на нем: «Я все время играл пассивную, а не деятельную роль» (22, стр. 220). Он не исключал перспективы своей политической активизации, но для этого, полагал он, время еще не наступило. Он хотел сначала присмотреться, прислушаться, поговорить с людьми, поближе узнать их, прежде чем включиться в активную борьбу. Но он так в нее и не включился и в дальнейшем, после поражения революции, сожалел об этом. Вспоминая об этом парламентском периоде, Фейербах впоследствии «стыдился, что только слушал эту болтовню» (22, стр. 245). Ход окружающих событий убеждал его в том, что нет шансов на победу революционного дела в ближайшее время. У него опустились руки. Когда в апреле 1850 г. после победы контрреволюции французский публицист Тайандье выступил в журнале «Revue de deux mondes», обратившись к Фейербаху с вопросом о том, почему он не принял участия в революционном движении 1848 г., Фейербах ответил, что мартовская революция была бессильной, бесперспективной, так как «конституционалисты верили, что стоило только монарху сказать: „Да будет свобода, да будет справедливость!“ — и тотчас настанут справедливость и свобода. Республиканцы верили, что стоило только пожелать республику, чтобы ее тем самым вызвать к жизни; верили, таким образом, в сотворение республики из ничего» (19, II, стр. 492). Но что же сделал Фейербах в борьбе против предавших революцию буржуазных политиков и мелкобуржуазных пустомелей? Что должен был делать настоящий революционер даже тогда, когда он отдает себе отчет в том, что на данном этапе победа революции недостижима? Достаточно посмотреть на то, что делали в эту пору Маркс и Энгельс в Кёльне, перелистать страницы «Новой Рейнской газеты», чтобы получить ответ на этот вопрос. Фейербах же оказался не на высоте. Он лишь уповал на будущую революцию: «Если революция вспыхнет вновь, — писал он в своих возражениях Тайандье,— и я приму в ней деятельное участие, тогда вы можете быть, к ужасу вашей религиозной души, уверены, что эта революция победоносная, что пришел день страшного суда над монархией и иерархией. Но к сожалению, я не доживу до этой революции» (19, II, стр. 491). Однако настоящий последовательный революционер может браться за оружие и не имея полной гарантии обеспеченного успеха. В этом же ответе Фейербах указывает: «Я принимаю участие в великой и победоносной революции, но в той революции, истинные действия и результаты которой обнаруживаются лишь в течение веков...» (там же). Он имеет в виду, конечно, революционизирование сознания людей, идеологическую революцию, в осуществлении которой он действительно активно участвовал и которая должна предшествовать как необходимое условие грядущему преобразованию общественного бытия. Перед нами, повторяем, идеологический борец, остановившийся перед борьбой политической даже тогда, когда она настойчиво, властно требовала его участия. Вопреки своему лозунгу: «Довольно с нас как философского, так и политического идеализма; мы хотим теперь быть политическими материалистами» (19, II, стр. 494), Фейербах не поднялся на вершину «политического материализма». Его вклад в революционное движение современности не выходил за рамки теоретической пропаганды философского материализма и атеизма, проповеди гуманизма и морального осуждения существовавшего строя. Это было немало для того времени, но все же этого было недостаточно.

Год, прожитый Фейербахом по воле революции вне своего дома, однако, не прошел даром. В августе 1848 г. депутацией студентов Гейдельбергского университета он был приглашен прочесть курс лекций. Одновременно студенты направили требование правительству о предоставлении Фейербаху кафедры в университете. Студенты заявляли, что только в случае удовлетворения их требования они останутся в университете. Баден-Вюртембергское правительство не дало ответа на это требование, но тем временем Фейербах согласился прочесть предложенный ему курс лекций. В течение трех месяцев, с 1 декабря 1848 г. по 2 марта 1849 г., три раза в неделю от семи до восьми часов вечера в городской ратуше собирались слушатели его «Лекций о сущности религии». Университетская администрация не давала аудитории, и городской магистрат сделал красивый жест, предоставив для лекций ратушу (он не забыл при этом взыскать со слушателей плату за освещение и отопление). И вот после долголетнего изгнания из Эрлангенского университета Фейербах снова предстал перед студенческой аудиторией. В Гейдельбергском университете в то время было немногим более четырехсот студентов. Около половины из них посещали его лекции. Однако аудитория заполнялась не одними студентами. Узнав о предстоящих лекциях, местный Рабочий просветительный союз попросил разрешения на посещение лекций его членами, и рядом с гейдельбергскими студентами курс философа-атеиста слушала группа гейдельбергских трудящихся (освобожденных от платы за посещение).

Один из восторженных слушателей Фейербаха, учившийся в то время в Гейдельбергском университете, Готтфрид Келлер, впоследствии знаменитый швейцарский писатель-демократ (автор известного романа «Зеленый Генрих»), писал о том, какое неизгладимое, захватывающее впечатление производили на него необыкновенные лекции Фейербаха, несмотря на то что это не были гладкие, отточенные речи опытного лектора. Перед слушателями стоял глубокий, независимый мыслитель, «совершенно свободный от всякой школьной пыли» и от всякого лоска и тщеславия (см. 33, стр. 14).

Сохранились письма Фейербаха к жене, в которых он чистосердечно рассказывает о том, как напряженно он готовился к своим лекциям и как их читал. Целую неделю он работал, готовясь к своим трем лекционным часам. Фейербах предварительно составлял письменный текст предстоящей лекции, но читал их потом свободно, не глядя в текст. С волнением подымался он каждый раз на кафедру, «подобно бедному грешнику, идущему на эшафот». Но, взойдя на кафедру, он обретал уверенность: «Ты должен! — придавало мне силы» (22, стр. 232). Когда он впервые поднялся на кафедру гейдельбергской ратуши, весь зал встал, приветствуя великого, непризнанного, отвергнутого официальной академической наукой ученого. А «Франкфуртская газета» тем временем с нескрываемой злобой сообщала об этих противозаконных, богохульных лекциях.

«Я по натуре, — говорил Фейербах,— ...гораздо менее предназначен быть учителем, чем мыслителем, исследователем» (19, II, стр. 494). Тем не менее (а может, именно благодаря этому) лекции Фейербаха производили глубокое впечатление, захватывали слушателей, жадно вбиравших в себя исходившую от него, в глубоких раздумьях выношенную мудрость. И как прочувствованно, с какой искренней признательностью и сердечностью, с каким проникновенным уважением прощалась со своим просветителем депутация Рабочего просветительного союза в благодарственном адресе, преподнесенном Фейербаху после окончания его лекций!

В своих лекциях Фейербах подчеркивал политическое значение атеизма: «Предмет этих лекций, религия, теснейшим образом связан с политикой» (19, II, стр. 493). Он начал свой курс с заявления о своей партийности: «Мы живем в такое время, когда каждый — и тот, который воображает себя наиболее беспартийным, даже против собственного сознания и воли, является... человеком партии: мы живем в такое время, когда политический интерес поглощает собой все остальные, ...в такое время, когда ...на нас... возлагается обязанность забыть все ради политики» (19, II, стр. 493). Но тут же обнаруживается и самоограничение Фейербаха — в приведенной нами цитате перед словами: «человеком партии» опущены слова Фейербаха: «хотя бы только в теории» (курсив мой.— Б. Б.). Политическое значение атеистической пропаганды заключается, по мысли Фейербаха, главным образом в следующем: чтобы в центр интересов поставить создание реальной, политической республики, необходимо отречься от иллюзий небесной республики. В своей заключительной лекции Фейербах, подводя итоги всей своей критики религиозного мировоззрения, говорил о том, что «отрицание того света имеет своим следствием утверждение этого» (19, II, стр. 808), направляет все стремления к тому, чтобы сделать лучше жизнь на земле, «превращает лучшее будущее из предмета праздной, бездейственной веры в предмет обязанности, в предмет человеческой самодеятельности» (там же). Свою политическую миссию Фейербах усматривал, таким образом, в том, чтобы преодолением религиозного суеверия устранить преграду, стоящую на пути к обретению революционного сознания.

Уже за несколько лет до революции Фейербах, призывая к атеизму, к отказу от бога, писал: «... мы снова должны стать религиознымиполитика должна стать нашей религией» (19, I, стр. 111). Дальше этой непоследовательной, противоречивой позиции он, по сути дела, не пошел и в период революции. Он звал повернуться лицом к политике, притом к революционной политике, но понимания законов и движущих сил политической борьбы, понимания политики не как религии, а как науки он не достиг. Отсюда растет политическая беспомощность Фейербаха в дни революционной бури, в период буржуазно-демократической революции, крушение которой он мучительно воспринял как тяжелый удар.

После поражения революции Фейербах возвратился в брукбергскую глушь, еще крепче замкнувшись в своем одиночестве. Наступила пора черной реакции и вместе с тем время быстрого укрепления позиций немецкого капитализма. «Только благодаря непрестанной умственной деятельности я в состоянии терпеть этот сумасшедший дом и скопище мошенников европейской действительности» (22, стр. 244),— писал он Каппу в марте 1850 г.

Несмотря на политическую пассивность Фейербаха в революционный период, одно его имя приводило в ярость «духовную и светскую полицию». Официальная наука и печать заживо похоронили его. Даже упоминание о нем считалось неприличным.

«Разница между свободным и заключенным — чисто количественная, — писал Фейербах в 1851 г., — она заключается лишь в том, что первый из них находится в несколько более просторной тюрьме. Я, во всяком случае, всегда чувствую себя заключенным...» (22, стр. 256). В явном противоречии со своей теорией универсальный любви, Фейербах глубоко ненавидел и проклинал установленный после поражения революции реакционный режим, душивший и растаптывавший всякое прогрессивное начинание. «Черт бы побрал это безобразие!» (22, стр. 254) — восклицал он. По отношению к силам реакции Фейербах не допускал никакого примирения, никакого попустительства: «В политике, как и в религии, мало помогают половинчатость и двусмысленность; тот, кто их применяет и рекомендует, работает, не зная этого, на реакцию...» (22, стр. 209).

На самом деле, вопреки теории Фейербаха, в полном антагонизмов мире любовь и ненависть идут рука об руку. Оборотной стороной антипатии к пруссаческой полицейщине была симпатия к каждому проблеску прогресса и демократии как в самой Германии, так и за ее пределами. Фейербах видел, какая пропасть отделяет стремления и интересы народов от политики их правительств. Он видел, что в каждой стране народ «томится жаждой свободы, образования, улучшения» существующего положения вещей (см. 22, стр. 345). Радостно приветствовал Фейербах успехи национально-освободительного движения «краснорубашечников» в Италии, с любовью и восторгом отзываясь о героической деятельности Гарибальди. Осуществившееся под руководством пришедшего к власти Бисмарка национальное объединение германского государства было оценено Фейербахом с должной сдержанностью. Он понимал, конечно, положительное значение преодоления партикуляризма, но вместе с тем справедливо заявлял: «Я гроша ломаного не дам за единство, если оно не покоится на свободе, если оно осуществляется не ради этой цели» (22, стр. 337).

Фейербах родился в годы французского нашествия на Германию, а умер вскоре после окончания немецкого нашествия на Францию. На всю жизнь сохранил он ненависть к военной агрессии — не только тогда, когда нападали на его родину, но и тогда, когда собственная страна нарушала чужую независимость. Не только Наполеон оставался для Фейербаха «персонифицированным и концентрированным позором европейских народов и правительств» (см. 22, стр. 279), милитаризм Бисмарка возмущал его не меньше. «Нас неожиданно оттолкнули на целое столетие назад, — писал он своему австрийскому другу Дейблеру в дни прусско-австрийской войны, — нас вернули ко времени Семилетней войны, ко времени варварства гражданской, или братской, войны» (22, стр. 335—336). Ему претил насаждавшийся в Германии милитаристский дух солдатчины, дух войны, с ее безудержной тратой денег на гонку вооружений, губительную как для экономики, так и для сознания граждан. Буквально на другой день после провозглашения в Версале создания Германской империи дочь Фейербаха Элеонора писала редактору итальянского журнала «Свободная мысль» Луиджи Стефанони об отношении Фейербаха к франко-прусской войне. Отец ее не в состоянии был сам ответить на запрос Стефанони — он лежал тяжело больной после постигшего его сердечного удара. Отрывок из письма Элеоноры Фейербах, написанного, по-видимому, под диктовку отца, заслуживает того, чтобы напомнить о нем и в наши дни. «Вот почему,— писала она, — мы сожалеем о войне, как о великом несчастье и преступлении против цивилизации, как об акте грубейшего разрушения, физического и морального одичания. С тех пор как война не носила характера национальной обороны, мы, как немцы, потеряли чувство патриотизма, чувство, которое мой отец всегда подчинял принципу гуманности...

И победы, одержанные немцами над войсками Республики, это победы цезаризма; наша демократия не может радоваться им так, как она по праву радовалась, когда пал французский цезарь. В какой бы форме ни скрывался цезаризм, он есть и всегда будет величайшим врагом политического и социального прогресса. О, да придет мир и да погибнет наконец этот Молох, этот бог разрушения, требующий от нас стольких жертв! Пусть солидарность народов охраняет их благосостояние и благополучие и пусть сгинут фурии войны!» (47, II, стр. 208).

Этот политический завет немецкого философа-гуманиста и поныне сохраняет всю свою силу и жизненность.

Глава VI. Сила и слабость антропологизма

В центре интересов Фейербаха и, естественно, в центре всей его философии — человек. Учение его глубоко антропоцентрично. Слова одного из героев произведения Горького: «Человек — это огромно. Это звучит гордо. Все в человеке, все для человека» могли бы служить эпиграфом к собранию сочинений Фейербаха.

«Новая философия — гласит одно из основных положений его „философии будущего“ — превращает человека, включая и природу как базис человека, в единственный, универсальный и высший предмет философии, превращая, следовательно, антропологию, в том числе и физиологию, в универсальную науку» (19, I, стр. 202).

Человек для Фейербаха не только основной предмет и конечная цель философии, но и прообраз и мерило всего сущего. Можно сказать, что он как бы моделирует бытие по человеческому образу и подобию, в отличие от механистических материалистов, для которых не организм («физиология»), притом человеческий, а механизм служил прообразом бытия. Что антропологическая «модель», определяющая колорит, специфическую атмосферу философии Фейербаха, ни в коей мере не уводит его от материализма, видно уже из приведенного определения. Он не мыслит человека в отрыве от природы, не допускает антропологии в отрыве от физиологии. И совершенно неправ французский исследователь философского наследия Фейербаха Арвон, когда он уверяет, будто «дорогая для Фейербаха антропология... расположена на равном расстоянии от идеализма и от материализма...» (33, стр. 38). Фейербаховский антропологизм есть не что иное, как антропологический материализм — особая разновидность метафизического материализма, противостоящая, как всякий материализм, философскому идеализму. Основоположная категория этой философии — человек — понимается Фейербахом строго материалистически, он постоянно подчеркивает телесную природу человека, его естественность.

Как мы уже видели, признание психофизической нераздельности обусловливает характерные черты материализма Фейербаха. У него нет никаких сомнений (и он не устает это повторять) в зависимости психического склада от физической организации, но это нисколько не умаляет того факта, что человек не чисто физическое, а психофизическое существо и тем самым, что для Фейербаха особенно важно, чувствующее существо. И то обстоятельство, что картезианской формуле: cogito ergo sum («я мыслю, следовательно, существую») он противопоставляет свою формулу: sentio ergo sum («я чувствую, следовательно, существую»), еще теснее сближает у него психологию с физиологией, душу с телом, ибо чувствующее существо — это непременно телесное существо.

Фейербаховский антропологизм неразрывно связан с естествознанием. «Ведь антропология, — пишет Фейербах Гервегу,— это венец (Krone) естествознания» (22, стр. 209). В акцентировании этой связи сказывается и материализм фейербаховской антропологии и ограниченность его материализма, для которого лишь одна природа — основание человека и законы человеческого бытия исчерпываются законами природы. Попытки Фейербаха определить специфику человека как одной из частей природы оказались неудачными. Когда Фейербах высказывает Каппу свое мнение о том, что антропологический уровень бытия, в отличие от зоологического уровня, состоит в том, что человеческое бытие — не только пространственное, но вместе с тем и временное,— он, не покидая почвы материализма, повторяет вместе с тем гегелевское отступление от диалектики в «Философии природы», где до-духовное бытие, хотя и является «инобытием духа», лишено тем не менее развития во времени.

Таким образом, антропологизм твердо остается на почве материализма. Он удаляется не от материализма вообще и даже не от метафизического материализма, а от механицизма, не достигая при этом уровня диалектического и исторического материализма. Фейербах называет его «имманентным материализмом». В антропологическом материализме Фейербаха прежде всего отсутствует диалектический переход от естественных явлений природы к социальным и вместе с тем пропадает качественная граница между закономерностями природы и общества. Антропологический материализм неизбежно перерастает в исторический идеализм, поскольку он не доходит до понимания материального базиса общественной жизни, выводя формы общественного сознания не из общественного бытия, а из психофизиологической «природы человека». Когда Фейербах утверждает: «Искусство, религия, философия или наука составляют проявление или раскрытие подлинной человеческой сущности» (19, I, стр. 202), он под последней не разумеет общественную сущность. Исторический идеализм и метафизический материализм не исключают, а обусловливают друг друга. Абстрактное, а не конкретно-историческое понятие «человека» заслоняет действительные материальные основы исторической эволюции. Вот наглядный тому пример. По Фейербаху, «человек есть „единое и все“ (εν και παν) государства. Государство есть реализованная, развитая, раскрытая полнота человеческого существа» (19, I, стр. 132). В этом определении государства — ни грана материализма и ни грана диалектики, как бы «материалистически» ни понималось при этом «человеческое существо».

Дела не меняет то обстоятельство, что понятие «человек» у Фейербаха диаметрально противоположно штирнеровскому «единственному», является не индивидуалистическим, а родовым. Я у Фейербаха не противостоит He-Я, Ты, а предполагает его. Понятие «человек» обозначает у него человеческий «род». При этом имеющее для антропологизма кардинальное значение понятие рода трактуется не всегда однозначно: то в собирательном смысле, как совокупность индивидов, то в абстрактном смысле, как присущее каждому индивиду общее «человеческое», как сущность, «природа» человека. «При этом,— пишет Фейербах,— под „родом“ я понимаю также природу человека... Мысль о роде в этом смысле для отдельной личности (а каждый является отдельным) необходима, неизбежна...» (20, I, стр. 351). Фейербах заявляет, что его понятие «рода» не оставалось неизменным на всем протяжении его философской деятельности, а подвергалось совершенствованию. В письме к Дюбоку (6 апреля 1861 г.) он упрекает одного из своих оппонентов: «[Он] извлекает мое понятие рода, составляющее объект его критики, только из „Сущности христианства“, как будто бы это произведение является воплощением понятия „рода“ во всей моей литературной деятельности, как будто бы я в последующих работах не критиковал, преобразовывал и уточнял самым тщательным образом именно это понятие, каким оно было там сформулировано...» (47, II, стр. 127). Тем не менее при всех вариациях и модификациях этого понятия «род», а вместе с ним и «человек» у Фейербаха сохраняют свой абстрактно-антропологический характер, преграждая ему путь к диалектикоматериалистическому пониманию исторических фактов.

Вполне оправдано, что вся философия Фейербаха центростремительна по отношению к человеку, что проблема человека является ее альфой и омегой. Но постановка проблемы еще очень далека от нахождения правильного пути к ее разрешению. Трудности лишь начинаются, когда встает вопрос о самом понимании человека как предмета научного познания во всем его качественном отличии от всех других объектов познания — о понимании человека не как одного из многих естественных предметов, а как единственного известного нам общественного существа sui generis (особого рода). Необходимо довести понимание «человека» до понимания «общества», через посредство которого только и становится доступным научное исследование человеческого бытия и сознания в их исторической динамике. Антропология не в состоянии перешагнуть порог научного познания до тех пор, пока она не переросла в социологию— в учение о законах социального бытия как особой, общественной формы движения и развития с иными, только ей присущими, стимулами и регуляторами. В отдельных, исключительных случаях Фейербах высказывает соображения, выходящие за пределы антропологизма,— соображения, носящие характер «географического материализма». Так, например, в одном из его посмертно опубликованных афоризмов говорится: «Люди... определяются местом, где они существуют. Сущность Индии — это сущность индийца. Он есть то, что он есть, чем он стал, только как продукт индийского солнца, индийского воздуха, индийской воды, индийских растений и животных» (47, II, стр. 330). Это, конечно, значительный шаг вперед по сравнению с фохтовским «человек есть то, что он ест», даже по сравнению с абстрактным антропологизмом. Но отсюда все еще далеко до материалистического понимания истории. К тому же это высказывание не является типичным и определяющим для учения Фейербаха.

Еще ближе Фейербах к историческому материализму в характерном для него учении о человеке как субъекте потребностей, как потребителе par excellence[11]. Отсюда открывается возможность перехода к пониманию общественного целого как системы удовлетворения потребностей, которое подводит к учению о способе производства. Однако Фейербах не реализовал это потенциальное движение мысли и не вышел из рамок антропологизма.

Устоем фейербаховского антропологизма не является ни общество как целостность, ни изолированное Я. Первичная ячейка, или первоэлемент, его человековедения — это Я и Ты, индивидуальная связь между ними. При всех оттенках в его понятии рода сохраняется эта его «туистическая» первооснова: совокупность связей ЯТы. «Человеческая сущность» может быть выведена не из Я самого по себе, а только из единства Я и Ты; она предопределена этим узлом коммуникации. При этом само понятие Я мыслится зависимым от общения и вместе с тем от различения с Ты. То и другое — функции коммуникации и не существуют вне ее. «Человеческая сущность налицо только в общении, в единстве человека с человеком, в единстве, опирающемся на реальность различия между Я и Ты» (19, I, стр. 203). Так, неожиданно, диалектический закон единства противоположностей образует логический стержень фейербаховского туизма: «Истинная диалектика не есть монолог одинокого мыслителя с самим собой, это диалог между Я и Ты» (19, I, стр. 203). Свое антропологическое построение Фейербах заключает словами: «Величайшим и последним принципом философии является поэтому единство человека с человеком. Все существенные отношения, принципы различных наук — это только различные виды и формы этого единства» (19, I, стр. 204). Элементарная «диалектическая» клеточка туизма возводится здесь в ранг универсального первоначала.

При всем внешнем созвучии фейербаховское «общение» коренным образом отличается от марксовских «форм общения» в «Немецкой идеологии». «Формы общения», в дальнейшем переросшие в «общественные отношения», выкристаллизовавшиеся в «производственные отношения» как ядро этих отношений, — это структура общества как целостности, первичной и основополагающей по отношению к индивидам и их индивидуальным отношениям. Туистическое же «общение» является отношением между отдельными индивидами; совокупность таких отношений образует общество, которое рассматривается как вторичное, производное, как совокупность туистических ячеек. Такой подход не дает доступа к познанию общественных закономерностей, несводимых к абстрактным антропологическим первоначалам. Научное понимание истории требует перехода от метафизики «рода» и индивидуалистического «атомизма» или «туизма» к диалектике общества с его материально-производственным, а не психофизиологическим, базисом.

Туистическая антропология как теоретическая концепция неминуемо влечет за собой и практические выводы, радикально отличные от тех, которые следуют из материалистической социологии. Практическое устремление марксистского понимания истории — социальное преобразование, его острие — политика; практическое устремление туизма — нравственное усовершенствование, его острие — этика. Политическая беспомощность Фейербаха — неизбежное следствие его антропологической теории.

Этические проблемы направляют внимание Фейербаха в сферу воли. Правильное понимание воли и ее определение является, по его убеждению, ключом к правильному пониманию морали. В основе всего поведения человека, включая нравственное, лежат акты воли: «Интимнейшую сущность человека выражает не положение: „я мыслю, следовательно, я существую“, а положение: „я хочу, следовательно я существую“» (19, I, стр. 638). Характерный для всей фейербаховской антропологии эмоциональный колорит в его этике приобретает волюнтаристский оттенок. Чувствующий человек выступает здесь как желающий, стремящийся, проявляющий волю.

Материалистически осмысливая понятие воли в своей полемике с идеалистическим извращением этого понятия, Фейербах предупреждает, что «ни один вопрос не является таким головоломным и не поддается в такой мере решительному утверждению или отрицанию, как вопрос о свободе воли» (19, I, стр. 442), открывающий простор для идеалистического произвола. Фейербах не ставит своей задачей полностью отрицать свободу воли. Его задача — решительное опровержение идеалистической концепции свободы воли и выработка научно оправданного подхода к этой сложной проблеме. А такой подход достижим лишь при материалистической постановке вопроса, лишь тогда, когда воля понимается не как независимое от материального мира, априорное духовное начало, а как функция телесного организма. Воля «сама по себе», «чистая» воля без своего физического, материального носителя, «без тела, без жизни» — ничто (см. 19, I, стр. 448). Нет воли вне человека, существующего в определенном пространстве и времени. «Моя сущность не есть следствие моей воли, а, наоборот, моя воля есть следствие моей сущности, ибо я существую прежде, чем хочу, бытие может существовать без воли, но нет воли без бытия» (19, I, стр. 499). Носителем воли является не человек вообще, а живой, конкретный, индивидуальный человек. «Ибо что такое воля, как не желающий человек?» (19, I, стр. 452).

В борьбе против идеалистического истолкования воли как абстрактного понятия, оторванного от человека и гипостазированного, Фейербах наносит удары и по метафизическому абсолютизированию этого понятия. Неизменная, вневременная воля — это фантом. Не существует формальной воли «вообще», а имеется всегда содержательная воля, воля к чему-нибудь. «Беспристрастная, неопределенная воля, направленная без различия на все, даже на самые противоположные вещи,— воля in abstracto [абстрактная], воля в мысли — в действительности является бессмыслицей» (19, I, стр. 453). Тем самым обнаруживается эмпирическая ее обусловленность: воля — «дочь времени», подверженная фило- и онтогенетической изменчивости. «Каждый новый период жизни приносит с собой новый материал и новую волю» (19, I, стр. 435). При всей убедительности и плодотворности такой постановки вопроса Фейербахом в ней вместе с тем обнаруживается антропологическая ограниченность: воля рассматривается в качестве функции человека как физиологического существа — «наши мысли, наши решения и настроения зависят от состояния нашего организма» (19, I, стр. 502), она изменяется вместе с возрастом; но при этом остается в тени главное — воля в качестве функции человека как социального существа.

Ценным вкладом в разработку рассматриваемой проблемы является критика Фейербахом механистического детерминизма с его абсолютной необходимостью, граничащей с фатализмом. Фейербах отмежевывается от «ограниченного и педантичного» детерминизма, обращая внимание на множественность взаимодействующих волевых стимулов и побуждений и сложное, многозначное опосредствование волевых актов. «Ни одно человеческое действие, — пишет он, — не случается, конечно, с безусловной, абсолютной необходимостью, ибо между началом и концом, между чистой мыслью и действительным намерением, даже между решением и самим действием может еще выступить во мне бесчисленное количество посредствующих звеньев...» (19, I, стр. 480—481). Но, отвергая «обычный», т. е. механистический, детерминизм, Фейербах не жертвует детерминизмом, как таковым, отдавая себе отчет в том, что «ограниченное и даже ложное понимание и изображение какой-нибудь вещи еще не уничтожает самой вещи» (19, I, стр. 483). Он придерживается более гибкого и глубже отражающего действительность детерминизма. Вместо того чтобы отбросить свободу воли во имя необходимости, Фейербах вводит понятие «свободной необходимости», отличной от необходимости несвободной. Свобода понимается им как необходимость «внутренняя, добровольная, желанная, тождественная с моим Я» (19, I, стр. 474). Это отнюдь не является уступкой идеализму, поскольку свобода не задевает детерминизма, а выражает внутреннюю детерминацию человека его природой, а не чуждыми ей внешними силами.

Но вопрос о свободе воли имеет и другую сторону, как вопрос о досягаемости стремлений, о том, насколько свободен человек в осуществлении своих побуждений. В этом смысле Фейербах говорит, что воля не свободна, но хочет быть свободной; что одного внутреннего волеизъявления, как бы решительно оно ни было, еще недостаточно для свободы, ибо воля без реальных возможностей ее воплощения — бессильна, химерична. Фейербах близок к спинозовскому пониманию свободы как познанной необходимости, когда солидаризируется со взглядом, что «над природой можно господствовать только путем повиновения ей» (19, I, стр. 503). Поскольку речь идет у него о внутренней необходимости, эта формула расшифровывается им как господство человека над собственной чувственной природой при помощи чувственных же средств. И в этом оказывается близость к спинозовскому господству над аффектами при посредстве аффектов, с той, однако, существенной разницей, что при этом Фейербах не противопоставляет страсть к познанию всем остальным страстям человеческим. Но в том и в другом варианте понимания свободы философская мысль остается в рамках созерцательного материализма, поскольку обладание познанием, как и самообладание, будучи непременным условием свободы, еще не является ее достаточным условием.

Свободная необходимость как осуществление внутренней потребности приводит к одному из основоположений этики Фейербаха — к признанию стремления к счастью связующим звеном между свободой и необходимостью и вместе с тем между склонностью и долгом. Воля, если речь идет о реальной, содержательной воле, а не пустой, беспредметной, формалистической абстракции, всегда есть воля к чему-нибудь. «Я хочу» приобретает смысл, когда я хочу чего-то. Каждое волеизъявление предполагает не только субъект, но и объект. Но каждое стремление является лишь одним из множества выражений стремления к счастью.

Утверждение единства воли и стремления к счастью, понимание того, что там, где нет этого стремления, нет и воли, — фундамент фейербаховской этики. «Основной мыслью моей работы о воле, — пишет Фейербах Болину (19 мая 1863 г.), — является единство воли и стремления к счастью. „Я хочу“ значит: я не хочу терпеть несчастья, словом — я хочу быть счастливым...» (47, II, стр. 154). «Стремление к счастью — это стремление стремлений» (19, I, стр. 460). Оно конкретизируется в каждом единичном стремлении и получает название от предмета, в котором человек полагает свое счастье. «Воля» и «воля к счастью» для Фейербаха синонимы. И воля эта неискоренима. Она заложена в самой сущности, в самой природе человека, и не во власти человеческой воли не желать быть счастливым. Фейербаховское «я хочу, следовательно, я существую» раскрывается как «быть — значит хотеть быть счастливым».

Настойчиво, обстоятельно и убедительно Фейербах дает отпор возможным возражениям этому тезису. Анализируя вдохновивший Шопенгауэра буддистский идеал нирваны с его культом безвольной воли, а также психологию самоубийства и жертвенности, он доказывает мнимость отрицания воли к счастью в этих случаях. Напротив, они лишь убеждают в том, что даже принцип самосохранения подчиняется стремлению к счастью и может быть нарушен при неудовлетворимости данного стремления, каким бы иллюзорным ни было при этом само представление о счастье. Таким образом, даже отказ от самой жизни при несбыточности того, что в глазах данного человека делает его жизнь настоящей жизнью, — не опровергает, а подтверждает фейербаховское понимание воли.

Определяя счастье как «такое состояние, при котором существо может беспрепятственно удовлетворять и действительно удовлетворяет своим индивидуальным, характерным потребностям и стремлениям, относящимся к его сущности и к его жизни» (19, I, стр. 579), Фейербах отмечает, что понимание счастья многозначно, индивидуально. Человек может хотеть того, что в действительности не приносит счастья как вследствие превратного представления о самом счастье, так и вследствие ложных представлений о средствах, ведущих к цели. «Ведь счастье „субъективно“, как слишком хорошо знают и говорят моралисты, и оно таково на самом деле. Мое счастье неотделимо от моей индивидуальности...» (19, I, стр. 610). Хотя у каждого индивида свое счастье, это отнюдь не исключает общего в индивидуальных стремлениях и потребностях. Фейербах, прошедший гегелевскую школу, понимает недопустимость отрыва единичного от общего и их одностороннего противопоставления. Иногда Фейербах выходит за рамки узкоиндивидуалистического понимания вопроса: «Какова страна, каков народ и человек, таково и его счастье» (19, I, стр. 591). Так, Фейербах различает аристократическое и плебейское счастье. Но все же в целом его понимание этой важнейшей этической категории остается в границах схематичного антропологизма: «...человек вместе со своим стремлением к счастью является существом природы, и... так же, как он сам создан и оформлен природой, ...точно так же создано и определено его стремление к счастью» (19, I. стр. 599).

Развивая прогрессивные традиции в истории этических учений, продолжая линию Эпикура, Локка и французских материалистов, Фейербах строит свою этику на эвдемонистической основе. «Все люди — эпикурейцы» (19, I, стр. 640), — утверждает Фейербах. По его глубокому убеждению, «эвдемонизм настолько врожден человеку, что мы совсем не можем мыслить и говорить, не пользуясь им, даже не зная и не желая этого» (19, I, стр. 590).

Этика Фейербаха, как всякая эвдемонистическая этика, освобождает мораль от уз религии. Нравственности, исходящей от потустороннего мира, обладающей божественной санкцией и устремленной к небесному блаженству, противопоставляется нравственность естественная, обоснованная человечностью человека и направленная к земному счастью. Этика Фейербаха по самому существу своему антирелигиозна. И как всегда, именно поэтому она вызвала против себя негодование реакционных идеологов. «Девизом Фейербаха, — говорил Шопенгауэр, — может быть только: после смерти — никаких наслаждений; ешьте и пейте!» (46, стр. 78). А некий Карл Шмидт обзывал фейербаховскую «нравственность» «кокетливой, раскрашенной, разряженной распутницей, именуемой душенькой» (цит. по 55, стр. 504).

Каково же на самом деле отношение фейербаховской этики к чувственным наслаждениям и как в ней достигается переход от эгоистического стремления быть счастливым к нравственному долгу? Каким образом индивидуальная воля обретает норму добродетели? «Но как же, — ставит вопрос сам Фейербах,— приходит человек, исходя из своего эгоистического стремления к счастью, к признанию обязанностей по отношению к другим людям?» (19, I, стр. 618). Для обоснования эвдемонистической этики необходимо уяснить психологическое опосредствование морального долга и ответственности, исходя из стремления к счастью. Мостом, по которому совершается этот переход, это опосредствование, служит у Фейербаха уже знакомый нам «туизм».

Для возникновения морали, по мысли Фейербаха, требуется по меньшей мере два человека; из одного только Я, вопреки Канту или Шопенгауэру, нельзя вывести мораль. «Мораль индивидуума, мыслимою как существующего самого по себе,— это пустая фикция. Там, где вне Я нет никакого Ты, нет другого человека, там нет и речи о морали; только общественный человек является человеком» (19, I, стр. 617). Но, вплотную подойдя к пониманию нравственности как специфической формы общественного сознания, Фейербах, в соответствии со своим антропологическим непониманием общественных закономерностей, направляет ход своей мысли и мысли своих читателей в другую сторону — не к социальной, а к психологической, чувственной стороне вопроса: Я не может быть счастливым без Ты, «его собственное счастье самым теснейшим образом переплетается со счастьем его близких» (19, I, стр. 619). Стремление к личному счастью перерастает таким образом в нравственное стремление; диктуемые стремлением к счастью обязанности по отношению к себе включают также обязанности по отношению к другим. Эгоизм и альтруизм не исключают, а дополняют друг друга: эгоизм требует альтруизма, нуждается в нем. «Совесть — это alter ego, другое Я в Я», а «спор между долгом и счастьем не есть спор между различными принципами, а лишь спор между одним и тем же принципом в разных личностях, спор между собственным и чужим счастьем» (19, I, стр. 470). Собственное счастье само по себе —это еще не нравственность, не конечная цель морали, но необходимая ее предпосылка, ее фундамент. Мораль рождена стремлением к собственному счастью, поскольку оно недостижимо вне человеческого общения, поскольку оно может быть лишь совместным счастьем, предполагающим также и право на счастье другого Я, каждого Я. Оно взаимно, предполагая и в Ты. в другом признание моего права на счастье. Мораль, по словам Фейербаха, не знает никакого собственного счастья без счастья чужого, не знает и не хочет никакого изолированного счастья, обособленного и независимого от счастья других людей или сознательно и намеренно основанного на их несчастье; «она знает только товарищеское, общее счастье» (19, I, стр. 621).

Таким образом, связь людей обусловливает связь счастья и добродетели: «Добро — то, что соответствует человеческому стремлению к счастью; зло — то, что ему заведомо противоречит» (19, I, стр. 623). Эвдемонизм фейербаховской этики, вопреки клевете на нее религиозных и идеалистических противников, глубоко гуманистичен.

Каково же место учения Фейербаха о нравственности в истории этических учений? Какова теоретическая и практическая ценность его эвдемонизма? В чем его сила и в чем слабость?

Прежде всего следует отметить большое теоретическое значение критики Фейербахом современных ему теорий этического идеализма. Все его учение о нравственности направлено не только против религиозных иллюзий и теологической санкции морали, но и против этических концепций классического немецкого идеализма и его эпигонов. «...Немцы, — иронически замечает Фейербах, — могут гордиться тем, что у них нет ни одного знаменитого и великого философа, которого можно было бы считать эвдемонистом» (19, I, стр. 591). Немецкая почва была неблагоприятной для этических учений Эпикура. Аристотеля и Гельвеция. Немецкие философы не только «вычеркнули из морали всякий эвдемонизм, т. е. в действительности,— добавляет Фейербах,— всякое содержание» (19, I, стр. 605), но и считали это своей особой заслугой.

Он подверг обстоятельному критическому анализу этический формализм Канта с его учением о свободе воли, разграничением «эмпирического» и «умопостигаемого» характера, бесстрастным ригоризмом, противопоставляющим долг склонности, априорным категорическим императивом, не знающим ни времени, ни пространства, ни живого, конкретного индивида. Этика Фейербаха с начала до конца проникнута антикантианством, протестом против разрыва между нравственным долгом и естественным стремлением к счастью — собственному и чужому, против «непорочного зачатия» моральных норм. Люди, для которых Кант предназначал свою мораль, — это не живые люди, а абстрактные «разумные существа», профессора философии. Лучше бы он разработал такую мораль, которая пригодна «и для поденщиков и дровосеков, для крестьян и ремесленников! На каких, совершенно иных, началах он бы ее обосновал!» (19, I, стр. 639). Фейербах улавливает здесь не только беспредметность кантовской этики, но и ее недемократичность, ее пренебрежение реальными интересами и заботами «простого» человека.

Фейербах порывает и с гегелевской этикой, которая, в отличие от кантовской, не отделяет волю от разума (практический разум от теоретического), а растворяет ее в разуме, притом не в человеческом, а в абсолютном, мировом.

Выступая против представителей классического немецкого идеализма, Фейербах отстаивает мораль как «опытную науку», основанную на познании природы человека. Воля, тождественная со стремлением к счастью, предстает при этом как «акушер» человеческой природы, порождающей нравственность. Хотя воля опосредствует нравственность, но она сама по себе — не основание, не источник нравственности, а выразитель, исполнитель того, чего требует природа человека.

Познакомившись в 1861 г. с этикой Шопенгауэра, Фейербах подверг резкой критике этическую теорию этого эпигона кантианства. Полемика Фейербаха с Шопенгауэром особенно поучительна именно в силу того, что в ней сталкиваются два диаметрально противоположных нравственных учения, несмотря на то что оба они исходят из «воли». Эта полемика приобретает дополнительный интерес благодаря тому, что она побудила Фейербаха от разоблачения иудейско-христианской морали перейти к критике другого типа религиозной морали — буддистской этики с ее идеалом безмятежной нирваны.

Шопенгауэровская «мировая воля» ничего общего не имеет с фейербаховской «волей», поскольку шопенгауэровский волюнтаризм иррационалистичен, тогда как воля у Фейербаха не чужда разуму, а стремится быть разумной; чувство у него советуется с разумом, апеллирует к нему в поисках надежного пути, к счастью. Но основное разногласие не в этом, а в том, что воля у Шопенгауэра не сочетается со стремлением к счастью, а противопоставляется ему. Добродетель расходится у него, как и в буддизме, с волей к жизни. Мораль несовместима с личными влечениями, она враждебна личности. Моральную связь людей образует не счастье, а страдание. Шопенгауэр вслед за буддизмом восхваляет сострадание как высшую добродетель, в то время как у Фейербаха сострадание является производным от разделенного стремления к счастью. Шопенгауэровскому Mitleid (состраданию) он противопоставляет Mitfreude (разделенную радость). Сострадание предполагает антипатию к страданию, отвержение несчастья, а это — оборотная сторона эвдемонизма, отвергаемого Шопенгауэром. Таким образом, даже отрицая стремление к счастью как источник нравственности, Шопенгауэр невольно подтверждает его. На поверку буддизм оказывается не чем иным, как пессимистической версией эвдемонизма, неверием в возможность земного, чувственного счастья, удовлетворяющим неискоренимое стремление к счастью нирваной — его сверхчувственным суррогатом. Что бы ни говорил Шопенгауэр, пишет Фейербах Болину, все же «стремление к счастью — конечная цель и смысл всякого человеческого деяния и мышления» (47, II, стр. 151). Буддизм не составляет исключения из этого правила.

Этические работы Фейербаха, написанные в 60-х годах, имеют то характерное отличие от его более ранних философских произведений, что если в последних, будучи материалистом по существу, он избегает называть себя материалистом, то теперь он открыто именует свое учение в соответствии с тем, что оно есть на самом деле, материализмом. «Материализм,— заявляет Фейербах, — есть единственный солидный базис морали» (19, I, стр. 504). Обосновывая свои этические воззрения, он не раз ссылается на своих подлинных предшественников— французских материалистов, соглашаясь с тем или иным положением «пользующейся плохой репутацией» гольбаховской «Системы природы» и опираясь на доводы, приводимые в не менее одиозной для немецких бюргеров книге Гельвеция «Об уме».

Тем не менее, продолжая в истории этических учений линию французских материалистов, этика Фейербаха отличается от их обоснования нравственности все той же характерной для его философии в целом эмоциональной окраской. Его учение о морали не только существенно отлично от рассудочных, расчетливых этических калькуляций утилитаризма, но не совпадает и с «разумным эгоизмом», с его преобладанием рационального начала над эмоциональным, холодного рассудка над чувством. «Мораль не может быть выведена и объяснена из... чистого разума, без чувств» (19, I, стр. 465). Нравственность — это не только разумное, но и желанное поведение. Само мышление «без ощущения удовольствия или счастья в этом мышлении — это пустое, бесплодное, мертвое мышление» (19, I, стр. 591). Это сказано Фейербахом не об одном лишь этическом мышлении, но и о всяком мышлении, «будь то даже самое трезвое, самое строгое, будь то даже математическое мышление» (там же); радость доставляется самим процессом мышления, наслаждение мыслительной деятельностью — элемент счастья.

В то же время совершенно не соответствует действительным взглядам материалиста Фейербаха практикуемая некоторыми новейшими их исказителями иррационалистическая их интерпретация. Чувственная воля, по Фейербаху, не «отчуждается от разума», а действует «при помощи разума», в единении с ним. Здесь, в этике, где «воля» сближается с практическими потребностями, Фейербах отходит от строго созерцательного понимания отношения теории и практики, хотя и не преодолевает такого понимания, поскольку его «воля» еще далека от настоящей «практики» — предметной деятельности, преобразующей объективную действительность.

Была ли этика Фейербаха в самом деле материалистической, какой ее считал автор? Она была таковой, поскольку Фейербах, отстаивая и обосновывая ее, вступил в единоборство с религиозной и идеалистической моралью, отвергая трансцендентность, иррационализм, формализм, априоризм, ригоризм. Она была таковой, поскольку исходила из материального единства и единственности мира как источника и сферы действия морали, а субъекта нравственности, человека, рассматривала как всецело естественное, природное существо с душой, зависимой от тела и немыслимой без этой зависимости. «Это материализм, — представлял Фейербах свое учение, — который утверждает человека по сю сторону, человека действительного, чувственного, индивидуального... Но утверждает... из чистой сенсуалистической жажды любви и привязанности к жизни» (19, I, стр. 342), без которых нет пути к счастью.

Фейербаховская этика твердо стояла на почве материализма и тогда, когда утверждала недостаточность одной только «доброй воли» и отрицала независимость морали от материальных условий жизни. «Воля не в силах сделать ничего без помощи материальных, телесных средств...» (19, I, стр. 505). Само его понятие счастья, предполагающее удовлетворение нужд и потребностей, с неизбежностью вносит в поле зрения материальные условия как реальные возможности. Но когда Фейербах конкретизирует эти понятия, сразу сказывается узость и ограниченность его материализма. В качестве материальных условий на передний план выдвигается состояние нашего организма — «гимнастика и диэтетика». Действенная, а не фантастическая воля, воля как «исполнительная власть» — это воля, связанная «с нервной и мускульной системами», и самостоятельность, свобода человека сводится... к господству над своим телом (см. 19, I, стр. 551). Поставив вопрос о материальных условиях счастья и добродетели, Фейербах не увидел широких перспектив, открываемых такой постановкой вопроса, — не сделал революционных выводов из нее, заведя свой материализм в узкий антропологический тупик. «...Если вы хотите ввести в употребление мораль, — восклицает Фейербах, — то устраните сначала материальные препятствия, стоящие на ее пути!» (19, I, стр. 616). Казалось бы, от эвдемонизма до острой постановки проблемы зла, несчастья и порока как социологической, а не антропологической — один шаг. Но Фейербах не сделал этого шага. Он твердит о «зле природы», ссылаясь на болезни, эти «ужасные муки и страдания природы», на порок нечистоплотности, «коренящийся в ...природной косности и лености» (19, I, стр. 608). Он не дает того, что напрашивается из посылок его этики, — беспощадного изобличения общественных отношений, порождающих и закрепляющих бедствия и пороки. В этом отношении он остается позади французских материалистов и не идет дальше тривиальных утверждений вроде того, что «достаточно часты времена, когда добродетель голодает, негодяй же пресыщен внешними благами счастья».

Буржуазно-демократическая этика Фейербаха при всем своем прогрессивном звучании в тогдашних условиях не была революционной этикой, этикой борьбы. «Вся дедукция Фейербаха по вопросу об отношении людей друг к другу, — писал Маркс, — направлена лишь к тому, чтобы доказать, что люди нуждаются и всегда нуждались друг в друге. Он хочет укрепить сознание этого факта, хочет, следовательно, как и прочие теоретики, добиться только правильного осознания существующего факта, тогда как задача действительного коммуниста состоит в том, чтобы низвергнуть это существующее» (7, стр. 41). Это было сказано за двадцать лет до того, как Фейербах написал свои основные этические произведения, но целиком сохраняет свое значение и по отношению к ним. И когда Энгельс много лет спустя подверг суровой критике этику Фейербаха, в которой «улетучиваются последние остатки ...революционного характера» его философии, он писал об «убожестве и пустоте» фейербаховской морали всеобщей любви, о его «тощей, бессильной морали» (12, стр. 297, 298). Отзыв Энгельса был суров, но справедлив: «истинные социалисты» — Гесс, Грюн, Криге,— сделавшие недостатки и несовершенства учения Фейербаха своим руководством к действию, доказали это на практике. В годы, когда Энгельсом был написан «Людвиг Фейербах», да и в годы, когда Фейербах писал свои поздние этические сочинения, его антропологический материализм стал уже вчерашним днем истории материалистической философии. Антропологизм из стимула философской мысли превратился в тормоз ее дальнейшего развития.

Антропологическая этика была не только не революционной, но и не последовательно материалистической, поскольку она неминуемо приводила к идеалистическому пониманию истории — к «идеализму сверху». Для Фейербаха мораль — не одна из форм общественного сознания, существующая и развивающаяся по законам истории, а форма межиндивидуального сознания, функционирующая по принципам «антропологии». Соответственно и практические выводы этой этики не направлены на социальное преобразование, на революционное изменение общественного бытия, первичного не только по отношению к общественному сознанию, но и по отношению к индивидуальному существованию и межиндивидуальным коммуникациям. Энгельс справедливо упрекает этику Фейербаха не только в нереволюционности, но и в недиалектичности, поскольку она «скроена для всех времен, для всех народов, для всех обстоятельств и именно потому не применима нигде и никогда» (12, стр. 298).

Метафизичность и исторический идеализм антропологической этики усугубляется и закрепляется тем, что, рассматривая мораль как последнее слово, апофеоз всей своей философии, Фейербах возводит ее в культ. На упрек Штирнера в том, что он превращает этику в религию, Фейербах возражает, что он освящает не божественный и не абстрактный моральный закон, принося ему в жертву человека, а, наоборот, человека и его благо делает критерием морали, вследствие чего сам человек становится «религиозным, то есть высшим существом» (19, II, стр. 419). Нравственный культ человека, превознесение любви к людям вместо любви к богу — это, по его словам, «практический атеизм». Но тем не менее, при всех добрых намерениях Фейербаха, религиозный пафос его гуманизма лишь затемняет этическую теорию и дезориентирует этическую практику.

Читая этические высказывания Фейербаха, изредка находишь проблески более глубокого, более научного и действенного понимания проблем морали. Вследствие того что нет добродетели без счастья, говорит Фейербах, «мораль попадает в область частной и национальной экономии» (19, I, стр. 614). Когда наряду с эгоизмом индивидуальным он указывает на существование также эгоизма социального, признавая при этом «вполне законный эгоизм» классов и наций, борющихся за свое освобождение от гнета, Ленин отмечает здесь «зачаток исторического материализма» (18, стр. 58). Но это не более как единичные прозрения, и они не определяют общего характера и направленности этического учения Фейербаха. Выросшее в борьбе против идеализма, это учение тем не менее не достигло материалистической, диалектической и революционной зрелости.

* * *

«Эвдемонизм» — последнее произведение Фейербаха. Проникнутое глубокой верой в человеческое счастье, оно написано в очень тяжелых условиях. Последние годы жизни великого материалиста были омрачены невзгодами и лишениями. В 1859 г. зять Фейербаха обанкротился и его фарфоровая фабрика была продана на аукционе с молотка. Покупателем ее было баварское правительство. Фейербах лишился основного средства к существованию и был на старости лет изгнан из своего убежища отшельника. Как бы в издевку над мыслителем, баварское правительство учредило в Брукберге колонию для малолетних преступников, во главе которой поставило пиетистского священника. В последних числах сентября 1860 г. Фейербах переселился в Рехенберг, неподалеку от Нюрнберга.

«Я изгнан из своего двадцатичетырехлетнего изгнания, — писал Фейербах в октябре 1860 г. из Рехенберга Эмме Гервег, — ...меня выгнали из храма моих муз» (22, стр. 286). «Два года я прожил в Берлине как студент и двадцать четыре года в деревне как приват-доцент, — писал он Болину. — ...Это не пустяк — в мои годы отказаться от вкоренившихся привычек» (22, стр. 290, 292). Фейербах чувствовал себя на новом непривычном и неудобном месте, «как цветок без цветочного горшка, как река без русла, как картина без рамы» (47, II, стр. 109). «Моя разлука с Брукбергом подобна разлуке души с телом», — писал он в своем дневнике, сидя в холодной чердачной комнатушке своей рехенбергской хижины.

Немногочисленные друзья знали, что Фейербах живет в тяжелой нужде. В 1862 г. издатель собрания его сочинений Отто Виганд писал в своем обращении к генеральному секретарю Шиллеровского фонда в Веймаре, известному драматургу К. Гуцкову: «Фейербах живет в деревне Рехенберг под Нюрнбергом... Он живет в Рехенберге наукой, но она не может насытить желудок даже философа!» (34, стр. 9). Виганд просит о назначении стипендии престарелому мыслителю. «Грядущие поколения, — писал он, — несомненно будут произносить в честь его хвалебные речи и воздвигать ему памятники, но это будет лишь тогда, когда прах его уже сгниет...» (там же). Вопрос о присуждении Фейербаху скромной стипендии в 300 талеров в год вызвал серьезные разногласия в Совете фонда, но в конце концов, после трехкратного голосования, Шиллеровский фонд проявил мужество, предоставив стипендию, которая давала возможность Фейербаху с женой и дочерью жить в условиях «античной республиканской бережливости и воздержанности», по его собственному выражению. «Но, — добавлял он, — я вовсе не думаю из-за этого оставить свое перо в покое» (22, стр. 344), и он продолжал писать свой «Эвдемонизм».

Между тем слава забытого на своей родине благородного мыслителя начала проникать за границы Германии. На разных языках появились переводы его основных сочинений. Сент-Луисское философское общество избрало его своим членом-корреспондентом. Нашлись друзья в Вене, организовавшие сбор денег для Фейербаха. В Лондоне такой же сбор организовал комитет Карла Блинда. Нью-йоркский «Союз свободомыслящих» послал сто долларов в далекий Рехенберг...

Жизнь Фейербаха — уединенная, но творческая, тяжелая, но вдохновенная — подходила к неизбежному концу. Грядущее бессмертие не останавливало смерть. Одно за другим последовали мозговые кровоизлияния. Затем паралич. 13 сентября 1872 г. перестала мыслить его неутомимая, беспокойная голова.

За два года до смерти этот замечательный немецкий философ вступил в ряды Нюрнбергской секции Германской социал-демократической партии. Фейербах понял, где его достойные наследники и продолжатели. У гроба Фейербаха не было ни одного представителя немецких университетов. С красными знаменами провожала его прах на кладбище св. Иоанна траурная процессия нюрнбергских рабочих. На его могилу был возложен венок от Маркса, Бебеля и В. Либкнехта.

Потребовалось почти шестьдесят лет для того, чтобы на этой могиле, после упорного сопротивления магистрата, был воздвигнут памятник с эпитафиями: «Человек создал бога по своему образу и подобию» и «Твори добро из любви к человеку». Но только два года простоял этот памятник на нюрнбергской земле, ставшей логовом фашизма. То, что памятник великому немецкому материалисту и атеисту стал одной из первых жертв фашизма, не менее символично, чем то, что этому человеку, которым по праву гордится ныне немецкий народ, под конец жизни был вручен членский билет партии рабочего класса.

Глава VII. Ведущие вперед

Но кто сей грозный муж, сей жуткий паладин Что с юга на призыв пришел совсем один? Он сам — что целый стан безбожных и бесстыдных, Что целый кладезь дум и замыслов ехидных, И вечно с подлою хулою на устах; То Людвиг — господи, помилуй! — Фейербах (10. стр. 483),

— писал двадцатидвухлетний берлинский студент Фридрих Энгельс в своей сатирической поэме «Библии чудесное избавление от дерзкого покушения, или торжество веры». Фейербаха в это время давно уже не было в Берлине. Поэма написана в год выхода в свет «Сущности христианства».

Энгельсу было десять, а Марксу двенадцать лет, когда Фейербах опубликовал свою первую (анонимную) работу о смерти и бессмертии. По-видимому, впервые Фейербах узнал о Марксе в декабре 1841 г. из письма, в котором А. Руге сообщил ему о том, что Бруно Бауэр работает совместно с «одним молодым человеком по имени Маркс», которого Бауэр считает необыкновенно талантливым и обладающим большой ученостью (см. 22, стр. 155). Речь идет об участии Маркса в работе «Трубный глас страшного суда над Гегелем». Как видно из переписки Фейербаха с Руге, Фейербах не разделял младогегельянской позиции, занятой авторами этого памфлета, несмотря на его атеистическое содержание, и намеревался подвергнуть его критике. Дело в том что авторы «Трубного гласа» рассматривали атеизм как правомерный, последовательный вывод из философии Гегеля, тогда как Фейербах в то время уже решительно противопоставлял свои атеистические воззрения гегелевской философии религии. Фейербах в это время уже встал на позиции материализма, авторы же памфлета пытались направить идеализм в русло радикализма. Маркс и Энгельс внимательно следили за работами Фейербаха. Уже в своей диссертации, написанной в 1839—1841 гг., Маркс ссылается на «Историю новой философии» Фейербаха, а в 1841 г. мы находим первое упоминание Энгельса о Фейербахе в его статье «Шеллинг о Гегеле». В том же году Маркс предполагал основать вместе с Бауэром журнал «Архив атеизма» и привлечь к сотрудничеству в нем Фейербаха; год спустя он назвал рецензию[12] Фейербаха на книгу К. Байера «Размышления о понятии нравственного духа и о сущности добродетели» «дружеской услугой» (9, стр. 355). Тот же Руге сообщает Фейербаху о том, что Маркс высказывается за издание Вигандом собрания сочинений Фейербаха, что он очень дружественно к Фейербаху расположен и был бы рад с ним повидаться. Но ни Марксу, ни Энгельсу никогда не пришлось лично встретиться с Фейербахом — встречались, сближались и расходились только их идеи, убеждения, теории.

Не раз они выступали стихийно как союзники в борьбе против ложных, реакционных воззрений. Первым противником, на которого они обрушились, был Шеллинг, на старости лет (в 1841 г.) приглашенный Фридрихом-Вильгельмом IV в Берлинский университет для идейной расправы с левогегельянской крамолой, с учениками Гегеля, делавшими из его философии антирелигиозные и политически радикальные выводы. Против его «философии откровения», стремившейся поставить крест (в прямом и переносном смысле) на всем, что было ценного в классической немецкой философии, решительно ополчились и Фейербах, и Энгельс, сам слушавший лекции Шеллинга в Берлинском университете.

Задолго до 15 ноября 1841 г., когда Шеллинг начал курс своих берлинских лекций, Фейербах выступил с решительной критикой его религиозно-иррационалистических взглядов. Поводом для этого послужила книга эрлангенского профессора Шталя, которого Фейербах в одном из своих писем назвал «эмиссаром из страны мистических фантазий новой шеллинговской философии» (50, стр. 57). Следуя Шеллингу, Шталь обрушивался на гегелевский рационализм и логизм, на пантеистическую тенденцию его философии религии и на «либеральные» мотивы его социальной философии. В 1835 г. Фейербах опубликовал рецензию на книгу Шталя «Христианское учение о праве и государстве», проповедующую проникнутую мистицизмом и суеверием философию Шеллинга. «Я, — с заслуженной гордостью писал молодой Фейербах своей невесте, — первый, кто выступил против новейшей шеллинговской антифилософии (Unphilosophie)... Это честь Гегеля, Фихте, Спинозы и др., ради которой я мщу фальшивому, вероломному, тщеславному клеветнику Шеллингу» (22, стр. 97, 98).

В своих трех статьях 1841—1842 гг., подвергающих темпераментной критике «философию откровения», молодой Энгельс высоко оценивает вклад Фейербаха в развитие немецкой философской мысли. Позиция Энгельса не совпадает со взглядом на отношение к Гегелю Фейербаха, с одной стороны, и Шеллинга — с другой. «Один из них (имеется в виду Фейербах. — Б. Б.), — сказал однажды поэт Гервег, — шагнул через труп (имеется в виду Гегель.— Б. Б.) вперед, а другой (имеется в виду Шеллинг.— Б. Б.) — через тот же труп — назад» (цит. по 57, стр. 371). Для Энгельса философия Гегеля вовсе не труп, а жизнеспособный источник дальнейшего развития. «Гегель, — по словам Энгельса, — есть тот человек, который открыл нам новую эру сознания, потому что он завершил старую» (14, стр. 443). Говоря о нападении с двух сторон, которому подвергается Гегель (о критике справа Шеллингом и критике слева Фейербахом), Энгельс называет Фейербаха младшим преемником Гегеля и считает фейербаховскую критику христианства «необходимым дополнением» к гегелевскому учению о религии, хотя сам Фейербах утверждал, что гегельянство отнюдь не противоречит религии[13]. Это было написано после выхода в свет «Сущности христианства», в которой Фейербах порвал с идеализмом, в то время как Энгельс не преодолел еще младогегельянского увлечения.

Прямой контакт Маркса с Фейербахом начинается с адресованного ему письма от 3 октября 1843 г., в котором редактор «Немецко-французских ежегодников» приглашает Фейербаха к сотрудничеству в новом издании, предлагая начать с критической статьи против Шеллинга. Письмо Маркса — яркое свидетельство огромного уважения к Фейербаху, у которого он многому научился. Дав острую характеристику философии Шеллинга, Маркс подчеркивает ее политическую роль и, соответственно, политическое значение критики этой философии. «Философия Шеллинга — это прусская политика sub specie philosophiae [лат. — под видом философии]», поэтому критика ее является «косвенным образом критикой всей нашей политики и, в особенности, прусской политики» (2, стр. 377). Тем самым Маркс, признавая Фейербаха «самым подходящим человеком» для выполнения этой задачи, «необходимым, естественным, призванным их величествами природой и историей противником Шеллинга» (там же), вместе с тем направляет его внимание на необходимость политического заострения полемики с Шеллингом, чего как раз недоставало у Фейербаха. Хотя в предисловии ко второму изданию «Сущности христианства» Фейербах указывал на то, что «новошеллингианская философия провозглашена в газетах опорой государства» (19, II, стр. 28), он не объяснил, почему эта «беспочвенная, детская фантастика», составляющая подлинную сущность учения «философствующего Калиостро XIX столетия» (там же, стр. 29), является естественной идеологической опорой прусской реакции, не направил свою теоретическую критику в сторону практических политических выводов. Это и подметил Маркс, тактично высказывая свои пожелания относительно будущей статьи Фейербаха.

В своем ответном письме Марксу от 25 октября 1843 г. Фейербах дает развернутую беспощадную оценку «кувыркологии» Шеллинга, к которому он не испытывал «ни малейшего уважения» (см. 19, I, стр. 210, 207). Учение Шеллинга — это «изуродованное гегельянство» (19, I, стр. 207). «Попробуйте сказать этому господину: то, что вы говорите, бессмысленно, ни с чем несообразно, — он вам ответит: бессмыслица есть величайший смысл, глупость есть мудрость, неразумность есть высшая ступень разума, есть нечто сверхразумное, ложь есть истина...» (19, I, стр. 207). Однако политические мотивы критики, содержащиеся в письме Маркса, не были подхвачены Фейербахом, не нашли отклика в его ответном письме. И к сожалению, он отказался написать предложенную статью, полагая, что нет никакой необходимости тратить время и силы «на такое пустое, ничтожное и преходящее явление, как Шеллинг» (19, I, стр. 205). В этом опять-таки сказалось непонимание идейно-политического значения критики Шеллинга: далеко не всегда актуальность борьбы с противником соответствует его глубокомыслию, высоте его теоретического уровня. Как бы то ни было, инициатива Маркса не привела к сотрудничеству Фейербаха в «Ежегодниках», а это было бы весьма полезно и для дела и для вовлечения брукбергского отшельника в активную политическую борьбу.

Тем не менее 11 августа 1844 г., после выхода в свет «Немецко-французских ежегодников», Маркс посылает Фейербаху свою статью «К критике гегелевской философии права», опубликованную там, с сопроводительным письмом, по-прежнему исполненным уважения и любви. «Ваши книги „Философия будущего“[14] и „Сущность веры“[15],— пишет Маркс,— несмотря на их небольшой размер, имеют во всяком случае большее значение, чем вся теперешняя немецкая литература, вместе взятая» (2, стр. 381). И в этом письме самое характерное — стремление Маркса приобщить Фейербаха к социалистическому рабочему движению: «В этих сочинениях Вы — я не знаю, намеренно ли — дали социализму философскую основу» (там же). Маркс рассказывает далее о том, с каким увлечением немецкие ремесленники-коммунисты в Париже изучают «Сущность христианства».

Стихийный союз Фейербаха с основоположниками марксизма возник также в связи с его полемикой против Штирнера. В 1845 г., т. е. в том самом году, когда Маркс и Энгельс в неопубликованной тогда «Немецкой идеологии» подвергли сокрушительной критике работу Штирнера «Единственный и его собственность», Фейербах выступил против Штирнера со статьей «О „Сущности христианства“ в связи с „Единственным и его собственностью“». Фейербах не мог знать о работе Маркса и Энгельса «Святой Макс», а авторы этой работы не были знакомы с возражениями Фейербаха Штирнеру. Но, выступая независимо друг от друга против «Единственного» разными средствами и с неравной силой, они показывали несостоятельность воззрений их общего противника.

Бросается в глаза оборонительная позиция Фейербаха и наступательная — творцов научного коммунизма. Фейербах доказывает неубедительность выдвинутых против него возражений, разъясняет свои взгляды, возражая против искажающего их толкования Штирнера. Последний обвиняет Фейербаха в том, что, отвергая бога как субъекта, он сохраняет в неприкосновенности его предикаты. Автор «Сущности христианства» убедительно разъясняет, что лишение потустороннего субъекта этих предикатов лишает их религиозного характера, сводит их к естественным человеческим определениям. Тем самым они перестают быть божественными предикатами.

Не менее убедительны возражения Фейербаха против упреков в том, что его «коммунизм», превозносимая им любовь к людям и возвеличение человека стирают индивидуальные различия между людьми, лишают ценности личность. Культу «человека вообще» Штирнер противопоставляет эгоистический культ «отдельного, исключительного, несравнимого человека», «единственного». Фейербах резонно возражает, что своеобразие — лишь одна из сторон каждого человеческого существа, другой же стороной его неизбежно является то общее, что свойственно ему как члену человеческого рода. И даже своей единичностью он обязан своей человечности. Нельзя быть личностью, не будучи человеком, пишет Фейербах. Любовь к людям — это высшее, глубочайшее признание каждой индивидуальности.

Тем не менее при всей несостоятельности возражений, выдвигаемых Штирнером против Фейербаха, Штирнер уловил некоторые наиболее слабые звенья фейербаховской концепции: обоготворение человека и превращение этики в новую «религию» как нарушение последовательности атеизма, а также ограниченно-биологическое понимание природы человека. Авторы «Немецкой идеологии» дали свой ответ на полемику Штирнера с Фейербахом— ответ, разоблачающий теоретическое бессилие Штирнера, но в то же время не скрывающий слабостей учения Фейербаха. Маркс и Энгельс высмеивают обвинение Штирнером «еретика» Фейербаха в «гностицизме» и противопоставление «теологическому взгляду Фейербаха» штирнеровского, который на деле оказывается не чем иным, как пустой фразой. Указывая на недостатки атеизма Фейербаха, Штирнер не исправляет, а усугубляет их (см. 7, стр. 80).

Небезынтересно, что много лет спустя, характеризуя в одном из своих писем новейшую немецкую философию как «впавшую в детство от старческой слабости, как мелочное словоблудие, перемешанное с самыми низкопробными софизмами» (22, стр. 342). Фейербах в качестве примера приводит... Дюринга. Так на протяжении долгих лет, несмотря на то что Маркс и Энгельс все дальше уходили вперед от фейербаховского этапа в развитии материализма, их оценки философских противников время от времени сближались с оценкой Фейербаха.

Общепринято разграничивать отношение основоположников марксизма к Фейербаху до 1845 г., когда философия Фейербаха осветила им путь от идеализма к материализму, и после 1845 г., когда фейербаховская форма материализма была преодолена ими и они создали новое, революционное мировоззрение. Главным, решающим фактором, обусловившим влияние идей Фейербаха на Маркса и Энгельса, было его восстание против идеалистической философии и прежде всего его разрыв с гегельянством. «А вам, спекулятивные теологи и философы, я советую: освободитесь от понятий и предрассудков прежней спекулятивной философии, если желаете дойти до вещей, какими они существуют в действительности, т. е. до истины. И нет для вас иного пути к истине и свободе, как только через огненный поток [Feuer-Bach]. Фейербах — это чистилище нашего времени» (I, стр. 29),— заканчивал Маркс свою статью в «Anecdota zur neuesten deutschen Philosophie and Publicistik» (1843), том самом сборнике, в котором были помещены фейербаховские «Предварительные тезисы к реформе философии».

Сам Маркс твердо вступил на этот путь. Идя по этому пути, он вскоре открыл перед философской мыслью широчайшие революционные перспективы.

Глубокую дань уважения и признательности к Фейербаху молодой Маркс воздал в своих «Экономически-философских рукописях 1844 г.» Он пишет там о «великом подвиге» Фейербаха, как основателя «истинного материализма и реальной науки», о «подлинной теоретической революции», совершенной Фейербахом, который «по-настоящему преодолел старую философию» (6, стр. 622, 623). И еще в 1845 г., когда фейербахианство стало уже пройденным этапом в идейном развитии основоположников марксизма, Энгельс писал о Фейербахе, что это «наиболее выдающийся философский ум Германии в настоящее время» (11, стр. 524). В том же году Энгельс обратился с письмом к Фейербаху (это письмо, по-видимому, не сохранилось), приглашая его к сотрудничеству. Высказывая желание встретиться, Энгельс выражает готовность заехать к Фейербаху, если последнему не удастся навестить его.

Однако не следует буквально понимать слова Энгельса о том, что после провозглашения Фейербахом материалистической линии в философии они «стали сразу фейербахианцами» (12, стр. 281). Подобно тому как в годы своего увлечения философией Гегеля Фейербах не был правоверным гегельянцем, Маркс и Энгельс, многому научившись у Фейербаха, не были его ортодоксальными учениками. Они улавливали уязвимые места его миропонимания, внося коррективы в его учение. Уже в марте 1842 г. Маркс, сообщая Руге о подготовляемой им работе, замечает: «...при этом я вступаю некоторым образом в коллизию с Фейербахом — коллизию, касающуюся не принципа, а его понимания» (9, стр. 359—360). А Энгельс, делясь в 1844 г. с Марксом своими соображениями о «жестокой критике» Гессом Фейербаха, добавляет, что «во многом, что он говорит о Фейербахе, Гесс прав...» (8, стр. 12).

Главным пороком воззрений Фейербаха, который отмечали Маркс и Энгельс, было отсутствие в его философии политической направленности. Материалистическая теория не перерастала у него в революционную практику, ограничиваясь натурализмом и абстрактным гуманизмом. По мере созревания марксистского мировоззрения для его создателей все более очевидной становилась эта ограниченность Фейербаха. Еще в 1845 г. Энгельс сообщает своим читателям радостную весть о том, что Фейербах «объявил себя коммунистом», заявив, что «коммунизм является лишь практикой того, что он сам уже давно провозгласил в теории» (11, стр. 524). Ту же весть Энгельс сообщает и Марксу, ссылаясь на письмо Фейербаха, в котором говорится, что для Фейербаха «дело лишь в том, как осуществить коммунизм» (8, стр. 21). Но вслед за этим, работая над «Немецкой идеологией», Маркс и Энгельс подвергли критическому анализу содержание, вкладываемое Фейербахом в понятие «коммунист», обнаружив при этом всю его расплывчатость и недейственность.

Поворотным пунктом на пути преодоления основоположниками марксизма ограниченностей фейербаховского материализма явился 1845 год, когда были написаны Марксом знаменитые одиннадцать тезисов о Фейербахе. Эти тезисы, обнаруженные Энгельсом в «Записной книжке» Маркса и опубликованные им в 1888 г., не предназначались Марксом для печати. Нет сомнения в том, что, публикуя свои суждения о Фейербахе, Маркс не ограничился бы одними критическими замечаниями, вскрытием недостатков и слабостей философии Фейербаха. Он воздал бы, как это сделал и Энгельс, должное историческим заслугам одного из своих учителей. Но великое историческое значение «Тезисов» Маркса именно в том, что в них впервые обозначены исторические границы фейербаховской формы материализма и намечены перспективы выхода за эти границы, знаменующие возникновение новой, высшей формы материализма — марксистского диалектического и исторического материализма как философской основы научного коммунизма.

До этого фейербаховский материализм стимулировал движение философской мысли вперед, после этого лишь задерживал дальнейшее развитие. Восторженный прием «Сущности христианства» в 1841 г. сменился разочарованием после ознакомления Энгельса с «Сущностью религии» в 1846 г. «Эта вещь, — писал он Марксу, — написана совершенно в прежнем духе... Опять только сущность, человек и т. д.» (8, стр. 32—33). А «прежний дух» стал в это время уже духом прошлого, невозвратимым вчерашним днем. После тщательного изучения этой работы мнение о ней Энгельса осталось весьма нелестным. Подробно разобрав ее в своем письме к Марксу от 18 октября 1846 г., Энгельс резюмирует: «Статья эта не дает ничего нового...» (8, стр. 57). У него сложилось убеждение, что Фейербах «исчерпал себя». В этом же письме Энгельс пишет Марксу: «Если тебя еще интересует Фейербах...» Не думал он тогда, что через сорок лет его самого снова заинтересует Фейербах...

У Маркса, как далеко ни ушел он вперед по сравнению с фейербахианством, интерес к Фейербаху не пропал. В начале апреля 1851 г. в письме к своему другу Даниельсу, члену ЦК кельнского Союза коммунистов, подвергая острой критике фейербахианство и упрекая Даниельса в том, что он все еще не изжил его, Маркс просит все же прислать ему «Собрание сочинений» Фейербаха (см. 53, стр. 105), семь томов которого он вскоре получил от Даниельса. Правда, былой «культ Фейербаха» в «Святом семействе» производил в 60-х годах на Маркса «очень смешное впечатление» (см. 3, стр. 245).

Фейербах не мог знать о написанных Марксом весной 1845 г. тезисах о его философии, а посвященная ему работа Энгельса вышла через четырнадцать лет после его смерти. Сохранилось, однако, свидетельство об изучении им в последние годы жизни величайшего творения Маркса. «Я,— писал Фейербах Каппу 11 апреля 1868 г., — читал и изучал грандиозную критику политической экономии К. Маркса» (22, стр. 340). Речь идет, несомненно, о первом томе «Капитала».

Плодотворное влияние Фейербаха испытали не только родоначальники марксизма, но и первый философ-марксист — Иосиф Дицген, также пришедший к марксизму через «огненный поток». «То, что упущено и не доделано Гегелем,— писал Дицген,— было доделано его учеником Фейербахом» (27, стр. 144). В своем письме Фейербаху от 24 июня 1855 г. Дицген выражает глубокую признательность мыслителю, которому много обязан в своем продвижении к истине. «Людвиг Фейербах указал мне дорогу» (28, стр. 254), — писал он впоследствии Марксу, к учению которого эта дорога его привела.

Когда в первой половине сороковых годов XIX в. главной задачей передовых немецких философов был разрыв с идеализмом и переход на материалистический путь, учение Фейербаха сыграло первостепенную роль. При осуществлении этой задачи лучшие приверженцы Фейербаха выдвигали на первый план сильные стороны его философии, оставляя в тени ее слабости. Но наука, как и жизнь, не стояла на месте: перед лицом новых научных открытий и новых исторических задач материалистическая философия не могла оставаться на фейербахианской ступени своего развития. Воздавая должное заслугам Фейербаха, надо было сосредоточить внимание на изъянах этой философии, расчистить почву для нового мировоззрения. Без этого невозможно было двигаться вперед.

Прежде всего необходимо было сломать рамки метафизического материализма. Не будучи механистическим, антропологизм не преодолел метафизической ограниченности домарксовского материализма. В философском поединке с Гегелем Фейербах, нанося удары по идеализму, меньше всего заботился о том, чтобы найти и сберечь то, что было ценного у противника. Диалектика Гегеля была идеалистической, органически спаянной с его идеализмом и казалась Фейербаху не отделимой от идеализма. Для Фейербаха неприемлема диалектика, противоречащая естественному ходу вещей. Другой, чуждой идеализму формы диалектики не было, и поглощенный борьбой против диалектического идеализма Фейербах не усмотрел ее возможности. Вместе с тем, осуждая вульгарный материализм и не довольствуясь материализмом механистическим, он приблизил материалистическую философию к границам диалектического материализма.

Отмечая беспомощность критики К. Грюном «диалектики» Прудона, Энгельс замечает: «...Было бы не трудно дать критику прудоновской диалектики тому, кто уже справился с критикой гегелевской диалектики. Но... даже философ Фейербах... не сумел этого сделать» (7, стр. 533). А более чем двадцать лет спустя, в 1868 г., Маркс писал по этому поводу в письме к Энгельсу: «Господа в Германии... полагают, что диалектика Гегеля — „мертвая собака“. На совести Фейербаха большой грех в этом отношении» (4, стр. 15). Но в 1844 г. в «Философско-экономических рукописях» Маркс, в отличие от Фейербаха вполне отдававший себе отчет в научной ценности диалектики Гегеля и не желавший вместе с водой выплеснуть из ванны и ребенка, оправдывал Фейербаха от обвинений его младогегельянцем Бауэром в пренебрежении к гегелевской диалектике. «Фейербах, — по словам Маркса, — единственный мыслитель, у которого мы наблюдаем серьезное, критическое отношение к гегелевской диалектике; только он сделал подлинные открытия в этой области». (6, стр. 622). Бауэр, как отмечает Маркс, не мог понять положительного значения критики Фейербахом идеалистической диалектики: «Коварно и скептически оперируя против фейербаховской критики гегелевской диалектики теми элементами этой диалектики, которых он еще не находит в этой критике», Бауэр не понял главного — того, что эта критика сделала необходимым «критическое размежевание с философской диалектикой» в гегелевском ее понимании, он не высказал даже и отдаленного намека о «необходимости решительного объяснения критики с ее материнским лоном — гегелевской диалектикой...» (6, стр. 521).

В 1844 г. Маркс увидел в фейербаховской критике больше, чем видел в ней сам Фейербах, — в критике идеализма он усмотрел необходимость критической переработки гегелевской диалектики и приписал Фейербаху то, чего у него нет, — толкование «отрицания отрицания» в духе такой переработки (см. 6, стр. 623).

И все же школа Гегеля не прошла для Фейербаха даром, хотя отдельные проблески диалектики были не более чем разрозненными догадками и не определяли весь строй его мышления, оставшийся метафизическим. «Там, где нет следования друг за другом, где нет движения, изменения и развития,— писал Фейербах в своей последней работе „Эвдемонизм“,— там нет и жизни, нет и природы... Что развивается, то существует, но оно теперь не таково, каким некогда было и каким когда-нибудь будет» (19, I, стр. 601). Другим примером может служить высказывание Фейербаха при доказательстве им того, что время и пространство — неотъемлемые формы всякого бытия: «Отрицание пространства и времени в метафизике, в сущности вещей, влечет за собой пагубные практические последствия... Народ, исключающий время из своей метафизики, обожествляющий вечное, то есть абстрактное, бытие, отрешенное от времени, последовательно исключает время и из своей политики, обожествляет принцип неподвижности, противный праву и уму, антиисторический принцип» (19, I, стр. 123).

Этот пример интересен вдвойне: Фейербах в нем не только выступает против метафизического антиисторизма, но и связывает теорию с практикой, утверждая, что признание временной и пространственной формы бытия требует конкретности истины, поскольку «пространство и время — первые критерии практики» (там же).



Поделиться книгой:

На главную
Назад