В ответ на наши взволнованные расспросы Джон уверил нас, что вполне здоров, и, хотя действительно нельзя было заметить никаких явных признаков недуга, нас потрясла произошедшая в нем перемена. Исчез его всегдашний здоровый румянец, лицо поражало странной бледностью, хотя не казалось осунувшимся и изнуренным. Констанция также подтвердила, что здоровье Джона поправилось, но после той ночи, когда его свалил приступ малярии, на лицо так и не вернулись прежние краски.
Вскоре я заметила, что сама Констанция находится в подавленном состоянии духа и очень неохотно отвечала нам, когда мы просили ее рассказать о разных подробностях их путешествия. Увы! Причину такого уныния было нетрудно понять — она крылась в угрюмой отрешенности, которая все больше овладевала Джоном. Миссис Темпл тяжело переживала в душе это внезапное свалившееся на нас несчастье, а меня оно буквально раздавило. Констанция не жаловалась: казалось, от всех горестей ее самозабвенная преданность стала только еще сильнее. Как ни старалась она скрыть свою печаль, но разве обманешь любящее сердце матери и сестры, и, понимая это, бедняжка страдала еще пуще. Хотя Джон не избегал жены, он несомненно тяготился ее обществом. Такое поведение молодого человека, который всего лишь несколько месяцев назад стал супругом, взяв в жены любящее и верное создание, представлялось совершенно необъяснимым. Он почти не выходил, мы видели его главным образом за столом. Весь день он сидел, запершись в своей гостиной или в кабинете, и непрестанно играл на скрипке. Тщетно пытались мы вызвать его на общение, взяв себе в союзницы музыку. Я не раз просила позволить мне аккомпанировать ему, но он всегда под каким-нибудь предлогом отказывался. Даже вечерами, сидя с нами в гостиной, он хранил молчание и не поднимал головы от книги. Читал он только греческих или латинских авторов, так что содержание книги оставалось мне неизвестным. Однако он с удовольствием слушал, когда я или Констанция играли на рояле, и повторял, что музыка помогает ему глубже проникнуть в мысли автора. Констанция нередко просила меня уступить ей место за роялем и, бывало, часами играла для мужа, не слыша от него ни единого слова благодарности, но она довольствовалась и такой малостью, лишь бы выразить ему свою любовь и преданность.
Веселая рождественская пора не принесла в наш дом радости. День ото дня нелюдимость брата росла, он изменил даже своим давнишним правилам, которые всегда неукоснительно соблюдал. Джон никогда не забывал о долге христианина и в любую погоду посещал воскресные богослужения, говоря, что землевладелец обязан подавать добрый пример своим арендаторам. С ранних лет мы по воскресеньям ходили к утренней службе и к обедне в нашу церковь и сидели рядом в фамильной часовне Малтраверзов, где покоились многие наши предки. Нас окружали их надгробные статуи, все здесь хранило память об их благих деяниях, и мне всегда думалось, что, унаследовав славное имя предков, мы обязаны продолжать и благочестивые дела, коими был отмечен жизненный путь многих из них. Вот почему я безмерно огорчилась, когда в первое воскресенье после возвращения брат пренебрег долгом христианина и не пошел в церковь.
Утром он не спустился к завтраку и попросил принести кофе к нему в комнату. Когда настало время идти в церковь, я поднялась к нему, чтобы сказать, что мы одеты и ждем его. Я постучалась и обнаружила, что дверь заперта. Джон не открыл мне, только попросил не ждать его — он придет позже. Мы отправились в церковь без него, и всю службу я просидела, не отрывая глаз от входа, видя в каждом входящем Джона и надеясь, вопреки всему, что он придет. Но он так и не появился. Вероятно, Эдвард, тебе это покажется пустяком (хотя надеюсь, что это не так), но уверяю тебя, я с трудом сдерживала слезы. Меня сокрушала мысль, что впервые мой любимый брат не пришел в Божий храм из-за какой-то причуды или каприза. Сердце мое сжималось тоскою, комок стоял в горле. Слова молитвы не доходили до моего сознания, я не могла заставить себя присоединиться к пению. И во время проповеди мистера Батлера, нашего священника, я повторяла про себя строчки из стихотворения, которое учила в детстве:
Сердце говорило мне, что Джон уже вступил на стезю, ведущую к гибели, и даже нам, готовым отдать жизни ради его спасения, не удержать его.
Рождество принесло еще более тяжкие испытания. С тех самых пор, как мы с Джоном приняли конфирмацию, мы всегда причащались в светлое утро Рождества, а после службы Джон раздавал традиционные подарки в фамильной часовне. Как ты знаешь, в этот день двенадцать стариков получают пять фунтов и сюртук зеленого сукна, а двенадцать старушек такую же сумму и синее платье в придачу. Все эти вещи складывались на усыпальнице сэра Эсмуна де Малтраверза и с незапамятных времен вручались старикам главой нашего рода. Когда Джону исполнилось двенадцать лет, это стало его обязанностью, и я с гордостью смотрела, как мой замечательный брат исполнял этот давний обряд, сопровождая каждый подарок добрыми словами.
Увы! В то Рождество все было иначе. Даже в этот святой день брат не подошел ни к алтарю, ни к храму. Мне с детства казалось, что праздник Рождества дан нам свыше для того, чтобы люди на земле увидели хотя бы слабый отблеск божественного света чистоты и любви, в золотом сиянии которого будем пребывать мы на небесах. В Рождество скупец умеряет свою жадность, враги — злобу, добрые сердца становятся еще добрее, и все христиане обнимаются как братья. В этот день даже самый закоренелый грешник тянется к добру, и в нем пробуждается, пусть и слабое, стремление к раскаянию. Такие счастливые мечты обычно переполняли меня во время рождественской службы, и душа радостно ликовала, слыша знакомые слова молитв. Но никогда еще не сидела я на рождественской службе в таком страшном смятении: словно злой дух искушал меня, смущал своими недостойными нашептываниями, и даже когда дети запели «Внемлите небесным вестникам», сквозь их ангельские голоса мне чудилось ненавистная мелодия гальярды из «Ареопагиты».
Бедная Констанция! Она опустила вуаль, но я видела, что по ее лицу текли слезы, и понимала, какие терзания она испытывала в эти минуты. Я взяла ее за руку, как ребенка, и так мы просидели всю службу. Но на этом наши испытания не кончились. Джон не дал никаких распоряжений относительно подарков. Сюртуки и платья вместе с кошельками лежали на надгробии сэра Эсмуна, но раздать их было некому. Мистер Батлер с растерянным видом подошел к нам и спросил, неужели сэр Джон не сделал никаких распоряжений по поводу подарков? Только гордость не позволила мне разрыдаться. Я объяснила, что брату нездоровится, и попросила мистера Батлера вручить подарки, сказав, что на неделе сэр Джон непременно навестит всех стариков прихода. И мы поспешили уйти, дабы не присутствовать при церемонии. Мы боялись, что самообладание изменит нам и все увидят наше отчаяние.
Но друг перед другом мы уже больше не притворялись и, не сговариваясь, покончили с глупым фарсом — ведь все это время мы делали вид, будто не замечали, как отдалялся Джон от жены, с какой возмутительной пренебрежительностью относился к ней.
Стоит ли говорить, в какой тоске три несчастные женщины вернулись домой после рождественской службы. Джон так и не показался, но около пяти часов Констанция поднялась к нему и, стоя перед закрытой дверью, кротко просила впустить ее. В конце концов Джон открыл дверь. Она не рассказывала, что именно она увидела, но когда она вернулась в гостиную, я поняла по ее лицу, что она ужасно расстроена и напугана. Мне она только сказала, что в слезах бросилась к ногам мужа и на коленях, в отчаянии, умоляла его сказать ей, в чем она провинилась перед ним, и не лишать ее своей любви. Джон молчал, но в конце концов мольбы несчастной возымели действие, и он согласился спуститься вечером в столовую. За ужином мы изо всех сил делали вид, будто ничего не произошло, вымученно улыбались, стараясь казаться веселыми, хотя в голосе еще дрожали слезы, и всячески пытались рассеять мрачную угрюмость Джона. Но он лишь односложно отвечал нам, и когда Форстер, старый дворецкий нашего отца, поставил на стол круговую чашу Малтраверзов, которую вот уже тридцать лет он выносил каждое Рождество, брат, даже не пригубив чашу, равнодушно передал ее нам. По лицу Форстера я поняла, что болезнь хозяина уже не составляла тайны для слуг.
Не стану терзать ни себя, ни тебя, дорогой Эдвард, описанием болезни твоего отца, ибо, увы! вскоре не осталось сомнений, что его недомогание перешло в тяжелый недуг. Это было единственное, хотя и печальное утешение, которое мы могли найти для Констанции, уверяя ее, что отчужденность мужа вызвана физическим расстройством его организма. С каждой неделей его состояние ухудшалось, и день ото дня он обращался с женой все более холодно и жестоко. Мы всячески уговаривали его сменить обстановку — уехать в Ройстон на месяц, пригласить доктора Доуби, чтобы он его обследовал. Миссис Темпл даже тайком обратилась к доктору за советом, описав, насколько позволяли приличия, что происходило с ее зятем. Не представляя, насколько серьезно заболевание Джона, доктор Доуби ответил в довольно шутливом тоне, что слегка покоробило нас, но в любом случае настоятельно рекомендовал сменить климат и обстановку.
Вот почему мы вздохнули с облегчением, когда однажды в марте брат объявил нам, что решил последовать нашим советам и уезжает на континент. Вскорости он покинул Уорт, взяв с собой своего камердинера Парнема. Простился он с нами равнодушно, но ласково поцеловал Констанцию. Бедняжка потом призналась мне, что за последние три месяца это был первый случай, когда Джон удостоил ее этого обычного выражения супружеской любви, и ее истерзанное сердечко увидело в том добрый знак, позволявший надеяться, что муж вернет ей свою любовь. Джон не предложил жене сопровождать его, но в любом случае мы бы воспротивились этому, поскольку уже не оставалось сомнений, что Констанция находится в том положении, когда было бы верхом неосторожности пускаться в путешествия.
Почти месяц мы не имели от Джона вестей. Наконец он прислал Констанции письмо из Неаполя. В нем было всего несколько строчек. Джон только сообщал адрес, по которому она при желании могла бы писать ему — вилла де Анджелис в Позилиппо. Хотя в письме не было ни одного теплого слова, Констанция ожила и с тех пор почти каждый день писала мужу трогательные письма, подробно сообщая все наши новости в надежде, что они рассеют его.
Глава XI
Месяц спустя миссис Темпл отправила Джону письмо, в котором, описав состояние Констанции, умоляла его приехать хотя бы ненадолго, чтобы поддержать жену перед родами. Не отозваться на такую просьбу было бы жестокой бесчеловечностью, но непредсказуемое поведение брата в последнее время приучило меня ждать от него самых необъяснимых поступков. И потому, когда Джон известил нас, что возвращается в Англию, у меня отлегло от сердца. По-моему, миссис Темпл испытывала в душе те же чувства, но хранила молчание.
Мы встретили Джона в Ройстоне, куда миссис Темпл перевезла Констанцию, чтобы там она находилась под наблюдением доктора Доуби. Судя по внешнему виду моего брата, здоровье его ухудшилось. Он был по-прежнему страшно бледен и вдобавок заметно похудел, и его угрюмая замкнутость осталась неизменной. Правда, он отнесся к Констанции с участием и даже нежностью. Она ожидала мужа с душевным трепетом, не зная, что сулит ей его возвращение, и нервное напряжение подрывало ее хрупкий организм. Сочувствие, по правде говоря, естественное, когда молодая женщина готовится стать матерью, показалось бедняжке после всех пережитых страданий милосердным даром любви, и ее вновь окрылила надежда, что Джон изменится и будет столь же нежным, как прежде. Но, как ни горько писать об этом, добрые чувства пробудились в нем не надолго, и вскоре им вновь овладела глубочайшая апатия. Мне показалось, будто его подлинная, искренняя и любящая натура в отчаянном усилии пыталась пробиться сквозь броню жестокости и эгоизма, сковавшую его душу. Но пагубное воздействие какой-то злой силы, судя по всему, оказалось сильнее, брат сдался, и на него вновь наложили цепи, еще более тяжкие. То, что Джон находился под властью неведомой темной силы, не вызывало сомнений у всякого, кто знал его прежде. Но хотя и миссис Темпл и я думали одинаково, мы терялись в догадках, что представляла собой эта сила. Миссис Темпл даже готова была допустить, что у Констанции появилась соперница, но по размышлении мы отбросили это предположение как неправдоподобное. Будь в нем хотя бы доля правды, мы не остались бы в неведении, так или иначе дошли бы слухи. Нас приводила в отчаяние невозможность постичь природу недуга, поразившего моего брата. Если бы мы нашли причину, то смогли бы противостоять болезни, но мы сражались с тенью, и враг наносил удары, скрываясь в кромешном мраке и оставаясь для нас незримым. Предполагать психическое расстройство не было оснований, и нельзя было сказать, что Джон страдал каким-то определенным физическим расстройством, если не считать того, что таял на глазах.
Вскоре родился ты, дорогой Эдвард. Здоровье Констанции быстро поправлялось, радость материнства вдохнула в нее новые душевные силы, и твое появление на свет принесло ей блаженное утешение после долгих страданий. Джон отнесся к рождению сына едва ли не равнодушно, хотя как-то раз просидел у жены почти полчаса и даже позволил ей погладить его по волосам и приласкать, как в былое время. Стояла прекрасная летняя пора, но Джон почти не выходил из дома, не покидал своей комнаты, даже спал в ней, распорядившись поставить там походную кровать, — и подолгу играл на скрипке.
Однажды в конце июля мы сидели после обеда в гостиной. Окна, выходившие на лужайку, были распахнуты, но дневная духота не сменилась прохладой. Наша жизнь протекала по-прежнему безрадостно, однако в тот вечер уныние было не столь тягостным, как обычно, поскольку Джон спустился к обеду. Теперь это случалось весьма редко, так как он велел подавать ему в комнату. Констанция, тоже спустившаяся в гостиную, сидела за роялем и играла сочинения Скарлатти и Баха, зная, как любит муж старинную музыку. Ныне эти композиторы в большой моде, а тогда их произведения исполнялись редко. Констанция играла превосходно, но Джон никогда не позволял ей аккомпанировать ему, более того, сам перестал играть в нашем присутствии и музицировал, только уединившись у себя в комнате. Подали кофе, и Констанция отошла от рояля. Все это время брат сидел в сторонке, погруженный в чтение, и не обращал на нас внимания, но вдруг, отложив книгу, сказал:
— Констанция, если ты не против, я принесу скрипку и сыграем вместе.
Господи, какой радостью отозвались в нас эти немудреные слова! Но мы не подали вида, что взволнованы, и когда Джон пошел за скрипкой, растроганная Констанция поцеловала сначала свою мать, потом меня и, не говоря ни слова, пожала мне руку. Спустя минуту вернулся брат со скрипкой и нотной тетрадью. Я сразу же узнала старый кожаный переплет продолговатой формы, узнала тетрадь с сюитами Грациани. Я не видела ее почти два года и не подозревала, что брат привез ее в Ройстон. Мне сразу же стало ясно, что он хотел сыграть «Ареопагиту». Сама не знаю почему, но это произведение внушало мне глубокое отвращение, однако в ту минуту мне показалось безразличным, что они будут играть, — лишь бы Джон пощадил жену и сменил гнев на милость. Он поставил ноты на рояль и предложил начать. Констанция видела их впервые, хотя, полагаю, мелодия была ей знакома — ведь Джон так часто исполнял сюиту, а раз услышав, ее трудно было забыть.
Зазвучала «Ареопагита», и поначалу все шло прекрасно. Когда полились волшебные звуки скрипки Страдивари, когда она заговорила под виртуозным смычком Джона — а даже на самый строгий взгляд он играл блистательно, — не прошло и нескольких минут, как мы забыли обо всех печалях и сидели зачарованные. Казалось, скрипка словно бы ожила, она пела каким-то таинственным языком, непостижимый смысл которого не в силах передать человеческие слова. Констанция не очень хорошо разбиралась в basso continuo, и ей было нелегко читать с листа рукописные ноты, но она успешно справлялась, пока не началась гальярда. Как она рассказывала мне потом, она вдруг утратила способность сосредоточиться на своей игре, все ее внимание против воли притягивалось к скрипке, и она с трудом следила за нотами. Констанция ошиблась один раз, другой, смутилась и снова сбилась. Вдруг Джон остановился и резко сказал:
— Уступи место Софи. Ты не поспеваешь за мной.
Бедная Констанция! Слезы навернулись у меня на глаза, когда я услышала жестокие слова брата, и с губ готов уже был сорваться упрек. Констанция была еще слаба после родов, к тому же впервые аккомпанировала мужу и, естественно, волновалась. Сказанные в досаде слова обратили в прах все ее надежды на возрождение любви, и она не смогла этого вынести. Закрыв лицо руками и уронив голову на клавиши, Констанция разрыдалась.
Мы с миссис Темпл бросились к ней, пытаясь успокоить. Джон убрал скрипку и, взяв нотную тетрадь под мышку, удалился, ни единым словом не утешив жену, а она, бедняжка, плакала так, что, казалось, у нее разорвется сердце.
Констанцию уложили в постель, но она еще долго билась в судорожных рыданиях. Миссис Темпл заставила ее выпить успокаивающее, и к часу ночи она наконец-то забылась тяжелой дремотой. Мне тоже необходимо было отдохнуть. Я буквально валилась с ног от усталости после всех переживаний и от жгучей обиды за оскорбленную Констанцию. Несчастья так истомили меня, что едва голова моя коснулась подушки, как я провалилась в сон.
Детскую устроили в южном крыле дома, и Констанция спала теперь в соседней комнате, чтобы быть поближе к младенцу. А чтобы ей не было одиноко, я по просьбе миссис Темпл тоже перебралась на эту половину, заняв комнату немного дальше по коридору. Ночью меня разбудил тихий стук в дверь моей спальни. Я не сразу пришла в себя и с трудом понимала, где нахожусь. Светила луна, но я зажгла свечу и увидела, что на часах уже два ночи. У меня мелькнула мысль, что Констанции плохо или что-то случилось с малюткой, и няня пришла за мной. Подойдя к двери, я тихо спросила, кто там. Каково же было мое изумление, когда я услышала голос Констанции.
— Софи, открой мне.
Я поспешно открыла дверь и в сумраке коридора увидела белую фигуру своей несчастной сестры. Она стояла в одной ночной рубашке.
Освещенная мертвенным светом луны, Констанция казалась ужасно бледной, и в первое мгновение мне подумалось, что она, как сомнамбула, бродит во сне, терзаемая горем. Ласково взяв ее за руку, я сказала:
— Дорогая моя, возвращайся скорее в постель, ты простудишься.
Однако Констанция вовсе не спала. Сделав мне знак молчать, она испуганно прошептала:
— Тихо! Ты ничего не слышишь?
Этот вопрос и ее явный испуг невольно смутили меня. Ее волнение передалось мне, я почувствовала, как дрожь пробежала по всему телу, и я напрягла слух. Но все в доме спало.
— Слышишь? — снова спросила Констанция. Страшная мысль пришла мне в голову: у ребенка начался круп, и бедняжка с отчаянием прислушивается к хрипам задыхающегося сына. И тут же другая, еще более страшная мысль пронзила меня: не помрачился ли рассудок Констанции после пережитых потрясений? Я похолодела от ужаса.
— Тихо! — повторила Констанция, и в это мгновение до слуха моего издалека долетел глухой шум.
— Что это, Констанция? — воскликнула я. — Ты пугаешь меня!
Шум перешел в какой-то тихий дрожащий звон, и я скорее догадалась, чем услышала, что это играли на каком-то музыкальном инструменте. Я вышла в коридор. В онемелой тишине спящего дома звучала далекая музыка, и я узнала гальярду из «Ареопагиты».
Я уже говорила, что эта мелодия внушала мне необъяснимое отвращение. Казалось, она неким загадочным образом связана с болезнью брата и его духовным падением. Когда два года назад она прозвучала в нашем доме, в нем не стало покоя, счастье и мир покинули его, подобно тому, как в осажденном Иерусалиме ангелы небесные, подобрав одежды, покинули Храм. Но в тот момент она была мне еще более ненавистна, живо напомнив о горьких событиях минувшего вечера.
— Наверное, Джон не спит и играет на скрипке, — сказала я.
— Да, — отозвалась Констанция, — но почему там и почему только эту мелодию?
Какая-то сила против нашей воли влекла нас на звуки музыки. Мы взялись за руки и тихо пошли по коридору. Между тем поднялся сильный ветер, и луна то и дело исчезала за мчавшимися облаками. Но все равно ночь была светлая, и я погасила свечу. Чем дальше мы шли по коридору, тем явственнее становилась мелодия гальярды.
Коридор заканчивался широкой лестничной площадкой, с противоположной стороны которой был вход в картинную галерею.
Мы переглянулись с Констанцией. Сомнений быть не могло: музыка доносилась из галереи. Мы прошли через площадку, бесшумно ступая босыми ногами — от волнения мы забыли обуться.
Прямо перед нашим взором открылась уходящая вдаль галерея. И в самом ее конце на балконе перед портретом Адриана Темпла сидел мой бедный брат. Сквозь широкие окна лился лунный свет. Когда луна пряталась за облаками, все тонуло во мраке, но спустя мгновение вновь сиял яркий свет, и мы видели Джона с необычайной отчетливостью. Он явно еще не ложился в эту ночь, судя по тому, что одет был так же, как пять часов назад, когда покинул нас в гостиной, ранив Констанцию в досаде сказанными словами. Он играл на скрипке с какой-то безумной страстью, мне не доводилось прежде видеть ничего подобного, и, надеюсь, не увижу более. Вероятно, он пришел сюда, вспомнив, что галерея расположена в наиболее изолированной части дома, а возможно, его вовсе не волновало, разбудит ли он домашних своей игрой, слышно его или нет. Но звуки, которые он извлекал из своей скрипки, поразили меня невероятной мощью, словно звучала не одна, а две скрипки. Мощные аккорды разносились по галерее, так что дрожали стены. Брат играл, устремив взгляд на противоположную стену, и хотя нам не было ее видно, я знала — там висел портрет Адриана Темпла. Глаза Джона светились лихорадочным блеском, и он словно молил о чем-то и молил напрасно.
За последнее время он еще больше исхудал, но тут я впервые с содроганием заметила, как глубоко ввалились его глаза, как заострились все черты. Возможно, лунный свет создавал такое впечатление, но мне показалось, что лицо брата, еще недавно такое прекрасное, стало изможденным и худым, как у старика. Джон ни на мгновение не прекращал водить смычком. Он повторял одну и ту же жуткую мелодию, гальярду из «Ареопагиты», с бессмысленностью заводной куклы.
Нас он не видел, и мы не окликнули его, только стояли молча, потрясенные этим ночным видением. Констанция стиснула мне руку. Даже в призрачном лунном свете я заметила, как страшно она побледнела.
— Софи, — прошептала она, — он сидит на том самом месте, где когда-то признался мне в любви.
Я хотела ответить, но голос изменил мне. Невозможно было отвести глаз от страдальческого лица брата, и впервые в голове моей забрезжила страшная догадка: он безумен, и свела его с ума гальярда, недаром он одержим ею.
Мы стояли в неподвижном молчании. Прошло уже полчаса, а Джон все играл, не прерываясь ни на секунду. Внезапно он остановился, и гримаса отчаяния исказила его черты. Он положил скрипку и закрыл лицо руками. Я не могла больше этого вынести.
— Констанция, — взмолилась я, — уйдем отсюда. Мы уже ничем ему не поможем.
Мы повернулись и, крадучись, пустились в обратный путь. На площадке Констанция остановилась и, оглянувшись, посмотрела с выражением невыразимого страдания на того, кого любила так беззаветно. Джон поднял голову, и его чеканный профиль отчетливо проступал в тусклом свете луны.
Констанция видела мужа в последний раз.
Она сделала шаг, словно порываясь броситься к нему, но силы изменили ей, и мы пошли прочь. У дверей ее комнаты до нас издалека долетел чуть слышный рефрен гальярды.
Глава XII
Наутро горничная принесла мне записку от брата. В ней было всего несколько строчек, торопливо нацарапанных карандашом. Джон писал, что Ройстон вреден для его здоровья, и потому он решил вернуться в Италию. Письма можно посылать ему на виллу де Анджелис. Парнем, его камердинер, последует за хозяином, как только упакует багаж. И все — ни слова прощания близким, ни последнего «прости» жене.
Оказалось, Джон совсем не ложился в ту ночь. Едва забрезжило утро, как он велел оседлать своего Сентинеля и ускакал в Дерби; оттуда с первой почтовой каретой уехал в Лондон. Решение покинуть Ройстон пришло к нему внезапно, он даже не взял с собой никакого багажа. Я не удержалась и внимательно обследовала комнату Джона, мне хотелось узнать, куда он дел скрипку Страдивари. Я не нашла ни скрипки, ни футляра от нее, хотя с трудом могла представить, как он умудрился увезти ее верхом. Правда, остался запертый дорожный сундук, который Парнем должен был доставить хозяину, и скрипка могла находиться в нем, но я почему-то была уверена, что брат взял ее с собой. Действительно, он так и сделал.
Дорогой Эдвард, рука отказывается писать о том, что случилось после отъезда твоего отца. Даже время не смогло залечить мои раны, не смогло утолить горечь утраты, и потому я буду краткой.
Через две недели после отъезда Джона мы перебрались в Уорт, чтобы подышать морским воздухом на исходе лета. Твоя мать уже вполне пришла в себя после родов, здоровье ее поправилось, если не считать упадка духа, вызванного поведением мужа. Но как нередко случается после родов, ее подстерегала коварная болезнь. Мы уже радовались, что все опасности позади, но, увы! радость наша была преждевременной. Уже через несколько часов после первого приступа стало ясно, что положение угрожающе. Все, что в силах человеческих, было сделано, чтобы спасти Констанцию, но, видно, Господь судил иначе. Появились признаки заражения крови, открылась горячка, и через неделю бедняжки не стало.
Страшно было смотреть, как металась она в бреду, но я благодарю Бога, что он не оставил ее своею милостью, и она умерла, не приходя в сознание. Уже за два дня до кончины Констанция никого не узнавала, и горькая мысль, что она уходит из жизни, не услышав ни слова утешения от своего несчастного мужа, не усугубляла ее и без того безмерные страдания.
В то время письмо до Неаполя шло пятнадцать или двадцать дней. Все кончилось так стремительно, что Джон даже не успел получить известие о болезни жены. Миссис Темпл и я оставались в Уорте и, отупев от горя, ждали возвращения Джона. Прошло больше месяца, а он все не приезжал и даже не сообщал, когда вернется. Мы встревожились, решив, что с ним случилась беда или известие о смерти жены так потрясло его, что он впал в глубочайшую депрессию. Все наши повторные письма оставались без ответа. В конце концов я написала Парнему, и камердинер ответил, что хозяин по-прежнему живет на вилле де Анджелис, здоровье его все так же в расстройстве, только он стал еще бледнее и еще больше похудел, если такое мыслимо представить. Дни тянулись за днями, и вот в конце ноября от брата наконец пришло письмо. На листочке, вырванном из блокнота, он писал карандашом, что не вернется к Рождеству, и объяснял мне, как обратиться к его банкирам, если понадобятся деньги на хозяйство. О покойной жене он не упомянул ни словом.
Стоит ли говорить, Эдвард, как это подействовало на миссис Темпл и на меня, — просто представь на минуту, что бы ты чувствовал на нашем месте. Не стану подробно рассказывать о нашей жизни в эти месяцы, это ничего не добавит к моему повествованию. Как требует долг сестры, я несмотря ни на что довольно часто посылала брату письма, остававшиеся без ответа.
В конце марта в Уорт вернулся Парнем. Он рассказал, что хозяин заплатил ему жалованье за полгода вперед и отпустил с миром. Парнем безупречно и преданно служил нашей семье много лет, и я без колебаний предложила ему хорошее место в Уорте до возвращения хозяина. Судя по его словам, состояние здоровья сэра Джона не менялось к лучшему, он слабел на глазах. Я едва удержалась, чтобы не расспросить его об образе жизни хозяина и его тамошних занятиях, но гордость не позволила мне это сделать. Однако от горничной я случайно узнала, что Парнем рассказывал ей, как сэр Джон, не жалея денег, перестроил виллу де Анджелис и нанял себе итальянских слуг, чем, естественно, глубоко обидел своего камердинера.
Между тем пролетела весна, наступило лето.
В последний день июля, спустившись утром к завтраку, я увидела на столе адресованный мне конверт и, узнав руку брата, торопливо распечатала письмо. Оно было коротким. Сейчас, когда я пишу эти строки, старый листок лежит передо мной. Чернила потускнели от времени, но живы воспоминания о том, какие чувства вызвала у меня эта весточка от брата.
Я пришла в изумление, как непохоже было это письмо на прежние сухие, равнодушные записки с их холодными обращениями «Дорогая Софи» и «Искренне твой», которые, к сожалению, стали для меня уже привычными. Изменился даже почерк. Это были не те мелкие, неразборчивые каракули, которыми он писал последние годы, — нет, я узнала размашистую решительную руку брата той поры, когда он поступил в Оксфорд. И хотя, видит Бог, это не могло служить ему оправданием после всех совершенных им тяжелых проступков, но меня до глубины души взволновало, что он снова назвал меня «любимая моя Софи» и подписался «твой любящий брат». Всей душой рванулась я к нему, и так уж велика в женском сердце любовь к дорогим ему близким, что я сразу же забыла обо всех обидах, ощущая лишь безмерную жалость к несчастному одинокому страннику, который лежал больной и, может быть, умирающий далеко на чужбине.
Я тут же показала письмо миссис Темпл. Она прочитала его несколько раз и задумалась. Потом обняла меня и, поцеловав, сказала:
— Поезжай к нему, не откладывая, Софи. Его нужно привезти домой в Уорт, и помоги ему вернуться на праведный путь.
Я велела, чтобы тотчас же начали упаковывать багаж. Мы решили, что я доеду до Саутгемптона, а оттуда поездом до Лондона. Между тем миссис Темпл давала распоряжения к отъезду в Ройстон через несколько дней, и я поняла, что у ней не хватит сил встретиться с Джоном после смерти дочери.
Со мной поехала моя горничная, и проводником я взяла Парнема. В Лондоне мы наняли карету на все время пути, и от Кале на почтовых кратчайшим путем направились в Неаполь. Не делая передышек, проехали через Марсель до Генуи за семнадцать дней, письмо брата заставляло меня торопиться. Я впервые была в Италии, но, снедаемая безумной тревогой, не воспринимала красоты пейзажей, виды городов, и вообще ничего не замечала. В памяти осталась только изнурительная тряска по плохим дорогам да нестерпимая жара. Была середина августа, лето стояло на редкость жаркое. Когда мы проехали Геную, зной стал почти тропическим. Даже ночь не приносила живительной прохлады, раскаленный воздух нависал неподвижным душным бременем, и от его огненного дыхания в карете нередко делалось почти как в печке.
С каждым днем мы приближались к цели нашего путешествия, и вот уже Рим остался позади. В тот день, когда мы выехали из Аверсы, жара достигла невиданной силы. Уже с раннего утра солнце пекло нещадно, и на дороге из-под копыт лошадей поднимались клубы белой слепящей пыли. Вскоре после полуночи карета загромыхала по булыжникам, которыми вымощены мостовые Неаполя. Сначала мы ехали предместьями, и, помнится, на темных улицах не было ни души. Но, миновав центр города, мы оказались в его западных кварталах, и тут внезапно попали в многолюдную и очень плотную толпу. Ярко горели фонари, бесконечными рядами тянулись торговые палатки, и их хозяева громко зазывали покупателей, наперебой расхваливая свои товары. В бурлившей толпе мелькали акробаты, жонглеры, бродячие музыканты, священники в черных сутанах и солдаты в синих мундирах. Вся улица была запружена народом, и двигаться сквозь толпу не представлялось возможным. Хотя была уже поздняя ночь, вокруг царило оживление и веселье, как днем. Коптящие масляные лампы освещали все это действо, грубые крики и возгласы толпы сливались в такой оглушающий гам, что у меня закружилась голова, и, измученная долгой дорогой, я почувствовала, что теряю сознание. Мною владело лихорадочное нетерпение, как это бывает, когда уже близок конец долгого пути и хочется мчаться как можно скорее, но здесь мы натолкнулись на препятствие. Лошади продвигались вперед, едва переставляя ноги, нам то и дело приходилось останавливаться, пока форейтор прокладывал путь в неохотно расступавшейся толпе. Меня охватила досада и отчаяние, и я уже начала бояться, что мы никогда не выберемся из этой ловушки. Веселье и беззаботное буйство толпы раздражали меня, они казались диким моему угнетенному духу. Я спросила у форейтора, по какому поводу такое веселье, и из его ответа поняла, что сегодня праздник, который ежегодно устраивается в честь «Мадонны грота». Я узнала об этом с безмерным изумлением. Я не могла понять, как истинно верующий может участвовать в таком буйном разгуле, скорее похожем на языческие оргии, чем на выражение религиозных чувств христианского народа. Это происшествие задержало нас надолго. Когда мы поднимались по пологому склону холма в окрестностях Позилиппо, было уже три часа утра и на небе брезжил рассвет.
Преодолев подъем, карета быстро покатилась под гору, и когда над морем взошло солнце, мы остановились перед виллой де Анджелис. Я выпрыгнула из кареты и, миновав решетки, увитые виноградом, побежала к дому. Навстречу мне вышел слуга — итальянец, он не понял меня, когда я спросила, где сэр Джон Малтраверз. Однако меня явно ждали и сразу же повели в дом. Чем дальше мы углублялись в его покои, тем громче слышался красивый мужской голос, певший под аккомпанемент мандолины какую-то печальную песню — не то утешение, не то молитву. Слуга приподнял тяжелый занавес, и я оказалась в комнате брата. Около двери сидел на стуле юноша и пел. Джон что-то сказал ему по-итальянски. Он положил мандолину и удалился, опустив занавес и закрыв дверь.
Комната выходила на море, и сама вилла была построена на скале, у подножия которой бились морские волны. Два высоких створчатых окна вели на балкон, откуда струился розовый свет раннего утра. Мой брат сидел на низкой кушетке, прислонясь спиной к высоким подушкам, на ноги было наброшено яркое цветастое покрывало. Джон протянул мне навстречу руки, и я бросилась к нему, ужаснувшись его болезненному и истощенному виду.
Все старые обиды и унижения исчезли как дым, испарились без следа, когда я увидела его изнуренное лицо и поняла, что он не жилец на этом свете. Опустившись на колени, я обняла его и нежно прижала к своему сердцу. Слов у меня не было, я только плакала горючими слезами. Мы оба молчали, и вдруг от смертельной усталости после долгого пути и необычности окружавшей обстановки мозг мой оцепенел, и я усомнилась в реальности происходящего — да полно, вправду ли со мной все это? Думаю, подобное состояние знакомо всем, кто испытывал жесточайшее духовное напряжение. Я, обычная английская девушка, стою на коленях у постели моего больного брата в Италии, за окном разгорается рассвет, и на молодом лице Джона мне чудится печать смерти; а между тем не прошло и двух лет с тех пор, как он женился, но уже погубил свою семью, и нет в живых бедной Констанции. Все это представлялось столь невероятным, что на какое-то мгновение мне подумалось, что я вижу страшный сон, и сейчас в окно моей спальни в Уорте ворвется свежий солнечный ветер и развеет кошмары. Но, увы, то был не сон, а страшная явь. Солнце сияло все ярче, и как ни была я убита горем, мне навсегда запомнился вид, открывавшийся из окна, вид одного из самых красивых мест на земле — Неаполитанский залив и на горизонте громада Везувия. Картина была похожа на пышные театральные декорации, но это был не театр, а жизнь. Гасли свечи, оплывавшие в серебряных шандалах, и в ярких лучах утреннего солнца все темнее становились тени на лице брата и все страшнее выступала мертвенная бледность его истощенных черт.
Глава XIII
Прошла неделя, как я приехала на виллу де Анджелис. Джон был ласков и приветлив со мной, но ни словом не упоминал ни о трагической смерти жены, ни о печальных событиях, которые ей предшествовали, и не пытался как-то оправдаться. Я щадила его и ни о чем не заговаривала, видя, как он бесконечно слаб. Джон вообще говорил с трудом, и тем более было неблагоразумно касаться таких тяжелых тем. Мне было довольно того, что я сижу рядом, могу перемолвиться с ним несколькими словами, я замирала от счастья, что вновь обрела любящего брата. Казалось, он хотел вычеркнуть из памяти все, что происходило с ним в последний год, и вспоминал только о том времени, когда поступил в Оксфорд или о счастливой поре нашего детства в Уорте Малтраверзе. Ослаб он до крайности, но ни на что не жаловался, и только по ночам его мучил сухой кашель.
Я умоляла брата позволить мне найти в Неаполе английского врача. Но Джон и слышать об этом не хотел и уверял, что вполне доволен тем, как его лечит итальянский доктор, который приходил к нему почти ежедневно.
И вообще он надеялся с моей помощью в скором времени вернуться в Англию.
— Мне уже не поправиться, дорогая Софи, — сказал он однажды. — Доктора находят у меня какую-то редкую форму чахотки, и я вряд ли долго протяну. Но я мечтаю еще раз увидеть Уорт, услышать, как дует вечерами западный ветер из Портленда, и вдохнуть запах тимьяна в долинах Дорсета. Надеюсь, я вскоре окрепну немного, но до отъезда мне хотелось бы кое-что показать тебе в Неаполе. Тогда можно будет закладывать лошадей, и ты повезешь меня домой, в Уорт Малтраверз.
Я попыталась узнать у врача, сеньора Баравелли, каково истинное положение его пациента. Но на своем плохом итальянском я не могла объяснить, что я от него хочу, и не понимала, что он говорил мне в ответ. В конце концов мне пришлось оставить свои безуспешные попытки. От брата я узнала, что резкое ухудшение здоровья наступило в самом начале весны, но, хотя силы быстро покидали его, он перестал выходить из дома всего лишь месяц назад. Весь день и нередко всю ночь больной лежал на кушетке, откинувшись на подушки, и почти не разговаривал. К скрипке, которая когда-то была его всепоглощающей страстью, брат потерял всякий интерес. Возможно, ему просто не хватало сил держать смычок. Скрипка Страдивари лежала подле кушетки в футляре, но при мне Джон один-единственный раз открыл его. То, что Джон охладел к музыке, которой прежде предавался с таким упоением, я восприняла как великое благодеяние не только потому, что звуки скрипки отныне были неотделимы для меня от горестных воспоминаний, но еще из-за твердой, хотя и необъяснимой уверенности, что скрипка подтачивала здоровье брата, губила его. Джон явно отрешался от всего земного, как это нередко случается с теми, кому осталось мало жить. Бывали дни, когда он словно бы погружался в летаргический сон, и его с трудом можно было разбудить. Временами, напротив, им овладевало какое-то тревожное беспокойство, он не находил себе места, и, признаюсь, эти метания были еще более невыносимым зрелищем, чем летаргическое забытье. Юноша, о котором я уже говорила, выказывал столь бесконечную преданность своему господину, что тронул мое сердце. Его звали Рафаэлле Каротенуто. Он часто пел нам вечерами под аккомпанемент мандолины. Ночами, когда Джона мучила бессонница, Рафаэлле подолгу читал ему, пока тот не начинал дремать. Он был хорошо образован, и хотя я не понимала, о чем он читал, я часто сидела подле и слушала красивый, с мелодичными интонациями голос юноши. К тому же меня подкупала его искренняя привязанность к моему брату.
Нервное истощение проявлялось у Джона и в том, что он даже на несколько минут не мог оставаться один в комнате. Но в те часы, когда с ним сидел Рафаэлле, я могла осматривать виллу и любоваться окрестностями. Я уже говорила, что вилла стояла на скале над самым морем, неподалеку от Капо ди Позилиппо. Ее возвели в XVIII веке на древнем фундаменте, сохранившимся еще с античных времен, и за последние два года Джон значительно перестроил ее. В ясные дни из окон виллы можно было увидеть в прозрачной воде остатки римских пирсов и молов. Прибрежные скалы из туфа были изрезаны множеством ходов и загадочных пустот, известных еще с античности. Эти подземные пещеры и гроты возбуждали мое любопытство, но в то же время пугали своей мрачной таинственностью, у меня никогда не хватало духа туда заглянуть. Но как-то раз солнечным утром, прогуливаясь вдоль моря, я осмелилась зайти в одну из больших пещер. В ее дальнем конце оказался ход, ведущий в другую, внутреннюю пещеру. Со мною была старая служанка-итальянка, которая заботливо опекала меня во время моих прогулок. Так как я плохо говорила по-итальянски, она сама определила себя в мои телохранительницы. В ее присутствии я меньше робела и прошла во вторую пещеру, а там обнаружила вход в следующую. Так мы миновали четыре пещеры.
Все они тускло освещались светом, проникавшим через редкие проломы, которые связывали эти подземелья с внешним миром, но в пятой пещере, насколько мы могли судить, заглянув в нее, была кромешная тьма. Моя спутница еще раньше начала проявлять явные признаки тревоги и следовала за мной с большой опаской. Теперь же она остановилась и принялась уговаривать меня вернуться. Должно быть, мне передался ее страх, ибо, когда я шагнула в темноту, чтобы осмотреть пятую пещеру, сердце мое вдруг сжало холодом, как бывает во сне во время ночных кошмаров. Я еще помедлила в нерешительности, но внезапно мне стало так жутко, что я отпрянула назад и поспешила за своей спутницей, опрометью кинувшейся прочь. И только выбежав на яркий солнечный свет, мы остановились и перевели дух. Служанка, едва язык начал повиноваться ей, стала умолять меня никогда больше не ходить в эти пещеры и на ломаном английском сказала, что в округе их называют «Обителью Исиды» и по поверью в них живут демоны. Может быть, все это покажется глупыми страхами, но этот случай так напугал меня, что с тех пор я больше не отваживалась гулять вдоль моря у подножия скал.
По распоряжению брата в доме был построен большой зал в подражание античной архитектуре, и все его убранство — как и столовой, и многих других покоев — повторяло убранство древнеримских вилл, обнаруженных во время раскопок Помпеи. Обставлены они были с роскошью — прекрасная живопись, великолепная мебель, ковры и портьеры. Бронзовые и мраморные скульптуры особенно подчеркивали великолепие обстановки. По правде говоря, привыкнув жить совсем в других домах, я чувствовала себя неуютно на вилле с ее пышным убранством. И вместе с тем нельзя было не любоваться окружавшей меня красотой, хотя этот дворец казался мне нереальным, словно создание волшебной палочки чародея или декорации торжественного финала какой-то драмы: и как внезапно возникли они перед моим взором, так же внезапно исчезнут. Одним словом, весь дом с его обстановкой, задуманный как подражание древнеримской вилле, был мне не по душе, я оставалась верна своим сельским английским пристрастиям. Созерцание всего этого великолепия погружало меня в какое-то странное одурманенное состояние, которое можно было бы сравнить разве что с действием тяжелого пряного запаха жасмина или других экзотических цветов.
В комнате брата стояла средневековая копия античной статуи — купидон, играющий с дельфином. Я не видела более прекрасного произведения искусства, но меня покоробило то, что рядом со статуей висело распятие из слоновой кости. На мой взгляд, произведения языческого, сугубо земного искусства должны существовать сами по себе, отдельно от священных символов бессмертия души. Такое недопустимое соседство предметов христианского культа и скульптуры, воплощающей языческую чувственность, оскорбляет нашу чистую веру и возвышенные духовные стремления. Среди этой колдовской красоты мне иногда чудилось, что время обратилось вспять, и христианство все еще борется с язычеством, сильным, как и прежде, и до торжества еще далеко. Повсюду, куда бы я ни шла, это ощущение преследовало меня. Было и многое другое, что я замечала с грустью, о чем смутно догадывалась и что сжимало мое сердце мрачными предчувствиями, но об этом я умолчу.
В доме была небольшая библиотека, составленная главным образом из сочинений греческих и латинских авторов. Однажды я отправилась туда за книгой, которая понадобилась Джону, и, заглянув случайно в один из ящиков, вдруг наткнулась на связку писем, тех самых, что писала из Уорта своему супругу Констанция. Когда я увидела знакомый почерк, на меня тотчас же нахлынули воспоминания, дорогие и в то же время бесконечно горестные, но с какой болью обнаружила я, что письма даже не распечатаны. Святая душа, покоившаяся ныне с миром, изливала свою любовь и тоску тому, кто самим небом был назначен ей в утешители, а он равнодушно откладывал ее письма в сторону, даже не заглянув в них, даже не распечатав.
Дни проходили на вилле де Анджелис без особых событий. В здоровье брата не наступало перелома к лучшему, но и хуже ему не становилось. Погода была по-прежнему жаркая, хотя вечерами с моря прилетал свежий ветерок и умерял нестерпимый зной. Иногда после заката Джон сидел на балконе, откинувшись на высокие подушки, и смотрел, как рыбаки тянули неводы. В ночном воздухе плыли их негромкие песни.
— На этом месте, Софи, — сказал брат как-то раз, когда мы сидели на балконе, глядя на море, — достославный эпикуреец Поллион выстроил себе знаменитую виллу и назвал ее двумя греческими словами, означающими «Живи без забот», — отсюда и произошло название местечка Позилиппо. Здесь была обитель его отдохновения, здесь он мог забыть обо всем. Но, вероятно, заботы у него были не такие тяжелые, как у меня, поскольку Позилиппо не принес мне отдохновения. Наверное, мне не успокоиться до могилы, а кто знает, что там нас ждет?
Я впервые слышала, чтобы брат говорил о таких вещах и с такой грустью, и мне показалось, что он как-то встрепенулся, будто вправду этими словами напомнил себе, что надо торопиться. Он позвал Рафаэлле и отправил его с каким-то поручением в Неаполь. Утром он прислал за мной раньше обычного и просил, чтобы к шести вечера была готова карета, так как он намеревался поехать в город. Поначалу я пыталась отговорить брата, ссылаясь на его слабость. Но он уверял меня, что чувствует себя бодрее, а ему непременно нужно что-то показать мне в Неаполе. И уж тогда можно будет возвращаться в Англию. Он полагал, что осилит долгую дорогу, если мы будем ехать медленно, делая частые остановки.
Глава XIV
К вечеру, когда мы отправились в Неаполь, с моря поднялся легкий ветерок и принес живительную прохладу после дневного зноя. В коляске для Джона устроили своего рода ложе из подушек, и против ожидания поднялся он на него довольно легко. Я села рядом с братом, Рафаэлле напротив. Спустившись с холма Позилиппо и проехав по побережью, окаймленному дубами и кустами тамариска, мы въехали в город. Всю дорогу Джон молчал, лишь однажды заметил, что у коляски мягкий ход. Когда экипаж катил по одной из главных улиц, брат наклонился ко мне и сказал:
— То, что я хочу показать тебе, быть может, удивит тебя, но ты не должна пугаться. Наверное, это зрелище не для женских нервов, но моя бедная сестра уже столько всего навидалась, что вряд ли придет в волнение из-за безделицы.
Несмотря на то, что брат столь высоко отозвался о моей храбрости, я вздрогнула от его слов. Скрытый в них намек заставил меня насторожиться, и тревожное предчувствие шевельнулось в душе, а как известно, ожидание беды страшит сильнее, чем сама беда. В ответ на мои расспросы Джон ограничился объяснением, что сделал в Неаполе удивительное открытие и теперь хотел бы посвятить меня в него. Между тем мы все дальше удалялись в самую глубину города. Улицы заметно сузились, на них толпился пестрый люд, дома вокруг стали неухоженными и ветхими, все говорило о том, что мы въехали в бедные кварталы города. Пропетляв по узким темным улочкам, коляска повернула на Виа дель Джардино. Хотя, насколько я заметила, брат не давал вознице никаких распоряжений, тот правил уверенно и ехал быстро, как принято в Неаполе, и, судя по всему, прекрасно знал, куда нас везти.
На Виа дель Джардино стояли очень высокие дома и, нависая выступами над улицей, почти касались друг друга. Вероятно, в далеком прошлом здесь обитали если и не аристократические семейства, то весьма зажиточные горожане, и многие здания еще хранили внушительный вид, хотя давно уже были перестроены и заняты беднотой. Мы подъехали к дому, который несомненно знал когда-то лучшие времена и был похож на дворец богатого вельможи. Широкий красивый фасад украшали изящные пилястры и затейливые цветочные орнаменты в стиле эпохи Возрождения. В первом этаже располагались мелкие лавчонки, а выше жили семьи бедняков. Перед входом в одну из таких лавчонок и остановилась наша коляска. Двери ее были заперты, а окна наглухо заколочены досками. Рафаэлле выпрыгнул на мостовую и, достав из кармана ключ, открыл дверь. Потом помог Джону выйти из коляски. Я последовала за ними, и как только мы переступили порог, Рафаэлле повернул ключ в замке, и я услышала, как отъехал экипаж.
Мы очутились в узком длинном коридоре, и когда глаза привыкли к полумраку, я увидела в конце коридора невысокую лестницу, ведущую наверх, и справа от нее дверь в лавку. Медленно пройдя по коридору, Джон так же медленно начал подниматься по лестнице. Одной рукой он опирался на Рафаэлле, а другой держался за перила. Было заметно, что подъем давался ему с немалыми усилиями, он то и дело останавливался, тяжело дышал и кашлял. Так мы добрались до площадки и оттуда прошли в комнатенку, похожую на склад и расположенную как раз над лавкой. В комнате ничего не было, кроме двух-трех сломанных стульев. Оглядевшись, я поняла, что это помещение скорее можно было бы счесть чердаком, — вероятно, в огромной комнате сделали настил, разделив ее на два этажа, и нижний приспособили под лавку. Высокое окно, некогда одно из многих в старой просторной комнате, также разделили пополам, и верхняя его часть освещала чердак, а нижняя служила своего рода витриной лавки. Поэтому потолок на чердаке оказался таким низким, и хотя он сильно пострадал от времени, все же на нем сохранились остатки богатого декора, красивая лепка и висячие орнаменты, характерные для архитектуры XVI века. В дальнем углу чердака виднелось нечто похожее на часть высеченного в стене свода, назначение которого оставалось неясным. Но, как можно было понять по фанерным перегородкам, эта странная огромная комната была разделена не только в высоту, но и в ширину, так что представить ее первоначальный вид было нелегко.
Джон опустился на старый стул и, казалось, собирался с силами. Во мне вновь шевельнулась прежняя тревога, и я немного успокоилась, лишь когда он заговорил тихим неторопливым голосом человека, которому надо о многом поведать и он бережет силы.
— Не знаю, помнишь ли ты, как я рассказывал тебе, что говорил мне мистер Гаскелл по поводу сюиты Грациани «Ареопагита». Он уверял, что она непостижимым образом возбуждает его воображение, и, когда звучала мелодия гальярды, перед его внутренним взором возникала всегда одна и та же картина бала в старинной зале. Воображение уносило его еще дальше, и он описывал, как выглядела эта зала и люди, танцевавшие в ней.
— Да, — откликнулась я, — помню, ты рассказывал.
Когда-то я действительно часто вспоминала картину, представившуюся мистеру Гаскеллу, и хотя уже давно и думать о ней забыла, в это мгновение она четко всплыла у меня в памяти.
— По описанию Гаскелла, — продолжал Джон, — это была вытянутая в длину зала, вдоль одной ее стены проходила аркада, построенная в стиле поздней готики. Заканчивалась она балконом для музыкантов, фронтон которого украшал старинный герб.