Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: АРИСТОКРАТИЯ В ЕВРОПЕ. 1815—1914 - Доминик Ливен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По-другому обстояли дела в Москве и С.-Петербурге, хотя без тщательного исследования принадлежащей дворянам собственности в двух столичных городах, ее размеры и доходы владельцев остаются неясными. Некоторые дворяне открыто использовали все возможные углы и закоулки своей собственности. Граф Сергей Дмитриевич Шереметев, например, не только сдавал внаем землю, примыкающую к знаменитому приюту, основанному его семьей в Москве, но и мостовую перед входом в здание.

В 1910 г. это принесло 46 800 рублей дохода, который Шереметевы целиком передали сиротскому дому. Граф Александр Граббе, командующий казацким эскортом Николая Второго, был беднее и менее альтруистичен, чем Шереметевы. Унаследовав по линии жены «несколько объектов старой городской собственности» в С.-Петербурге, он, наряду с военной карьерой, принялся делать другую — тайную, которая заключалась в приобретении и реконструкции петербургских домов под «современные квартиры для быстрорастущего социального слоя — рабочих среднего достатка». Под романтической униформой казака-гвардейца скрывался ум и талант капиталистического воротилы по части недвижимости[180].

Большинство дворян, однако, ничего не предпринимали со своей собственностью, а просто были ее владельцами. Многие (среди них значительное число составляла высшая знать) владели несколькими домами в Москве и С.-Петербурге. Подавляющее число собственников городской земли, особенно в Москве, предпочитали придерживаться политики Карла Дэнхоффа в Берлине, другими словами, получать достаточные, но отнюдь не огромные доходы в виде ренты. Однако «дома» могло означать не только семейные особняки, но также весьма крупные многоквартирные дома — преобладающая в С.-Петербурге и широко распространившаяся к началу девятнадцатого века в Москве форма жилища.

Пожалуй, наиболее известным многоквартирным конгломератом в собственности аристократа был дом Щербатова в самом центре светской Москвы, владелец которого, князь Щербатов, разрушил свой городской особняк, а на его месте выстроил импозантное многоквартирное здание, лучшие апартаменты в котором предназначил себе. Подобные здания бывали чрезвычайно рентабельными. Один из графов Шуваловых, например, в конце девятнадцатого века вложил большую часть свободных средств в шесть крупных жилых домов, страховочная стоимость которых составляла 2 562 700 рублей (266 948 фунтов). Граф Зубов имел только один дом, но в С.-Петербурге и на Невском проспекте, и в начале двадцатого века этот дом оценивался в 487 000 рублей. К 1910 г. ежегодный доход от него достиг 62 000 рублей (6458 фунтов), а чистый прирост капитала, равный 12,5 процентам, значительно превышал прибыль, на которую мог рассчитывать сельский землевладелец со своей земли. Но самым прибыльным зданием из всех, принадлежащих аристократам, был, пожалуй, дом графа С. Д. Шереметева на углу Никольской улицы и Черкасского переулка в деловом квартале Москвы. Он сдавался в аренду под магазины и конторы и в 1900 г. приносил 126 800 рублей (13 208 фунтов) дохода, а к 1910 г, — 250 400 рублей (26 083 фунтов)[181].

Из высшей знати самыми крупными землевладельцами в Москве были, вероятно, Сергей Дмитриевич Шереметев и его брат; им совместно принадлежали земли в Марьиной Роще, Останкине и Кускове. Даже в 1899 г. в Марьиной Роще ими сдавалось внаем 54 десятины (146 акров) земли, а это давало 26 000 рублей дохода. Из тех же коммерческих соображений Шереметевы сдавали в аренду сорок шесть из принадлежавших им зданий, из которых только четыре приносили в 1899 г. 2975 рублей (310 фунтов) чистой прибыли. В 1910 г. доход от 363 участков в Кусково, сдаваемых под летние дачи, составил 27 800 рублей. Останкино было менее рентабельно, так как тысячи проживающих там на земле Шереметевых людей продолжали платить первоначально установленную сумму, которая значительно уступала рыночным ценам двадцатого века. В 1912 г. граф Сергей Шереметев, решив использовать эту землю как можно выгоднее, объединился с французскими инвесторами для строительства больших многоквартирных домов. В ответ московская администрация забила тревогу: осуществление планов Шереметевых лишило бы крова первоначальных арендаторов[182].

В С.-Петербурге крупнейшими аристократами-землевладельцами были князья Белосельские-Белозерские. Они владели огромным особняком на Фонтанке напротив дворца престолонаследника. В 1890-х годах дом был продан императорской семье, а князь К. Е. Белосельский-Белозерский переселился в свой летний дом на Крестовском острове в пригородной части С.-Петербурга. Дом на Крестовском, красивее, но несколько меньше по размерам, чем дворец на Фонтанке, принадлежал Белосельским-Белозерским со времен царствования Павла I (1796–1801).

Белосельским-Белозерским также принадлежал и весь Крестовский остров величиной около 2,65 квадратных миль, который они откупили у графа Разумовского за смехотворно малую цену, даже по ценам того времени меньшую, чем пятая часть стоимости покрывавшего остров леса. Ф. Ф. Вигель вспоминает, как он снимал часть летнего дома на этом острове в 1815 г., когда «Крестовский остров был наиболее обособленным местом в окрестностях Петербурга, более других островов выдавался в открытое море; его трехверстовая территория, окруженная со всех сторон широким руслом Невы, была покрыта густым непроходимым лесом». Между тем, даже в 1815 г. Белосельские-Белозерские не просто построили и сдавали внаем несколько загородных домов, но также превратили один уголок острова в развлекательный центр, куда летом стекался чуть ли не весь Петербург. Вигель отмечает, что хуже и дороже пищи, чем в княжеском трактире, не было во всем С.-Петербурге. На протяжении всего девятнадцатого века остров оставался главным центром спортивных и развлекательных мероприятий. Здесь находились речной яхт-клуб и центр стрельбы по голубям, а также отмечались различные ежегодные события в столице. К 1890 г. на Крестовском насчитывалось 1120 человек постоянного населения, и 6000 проживающих в летний период. Между 1903 и 1908 гг. земельные участки, составлявшие менее десятой части площади острова, были проданы за 1.3–1.5 миллионов рублей, а расширение границ С.-Петербурга предсказывало неуклонный и быстрый рост стоимости принадлежавшей князю собственности. Соответственно, вместе с развитием транспортных связей с Уралом, повысилась стоимость нескольких тысяч акров леса, по-прежнему принадлежавшего князю в этом регионе[183].

Однако в 1914 г., даже Крестовский остров, скорее всего, не обладал такой ценностью, как 8,3 десятины (22,4 акра) земли в самом центре С.-Петербурга, где располагался рынок Степана Антоновича Апраксина. Апраксин Двор имел самый большой оптовый оборот среди всех рынков Европы, здесь находились оптовая торговля фруктами, чаем и вином, главное управление Общества взаимного кредитования и широкая сеть магазинов и ларьков. Даже в 1895 г. некоторые частные лавки имели оборот свыше 100 000 рублей, а к 1914 г. доходы от рынка, надо полагать, были колоссальными. Мы не располагаем сведениями о доходе Апраксиных, но в 1873 г. графу Антону Степановичу его хватило, чтобы выкупить доли всех остальных наследников. Также и масштаб расходов его семьи на благотворительность достаточно свидетельствует о богатстве графа.

В период между 1883 и 1894 гг. граф, а после него его вдова, воздвигли церковь Воскресения Христова на набережной Фонтанки, строительство которой обошлось им в 1 миллион рублей (104 167 фунтов). И еще они пожертвовали 130 000 рублей (13 540 фунтов), чтобы обеспечить церковь и ее служителей достаточным содержанием. В конце 1870-х годов граф Апраксин построил Малый Театр на Фонтанке за некоторую необъявленную, но несомненно крупную сумму. В 1901 г. театр сгорел и всего за год был восстановлен вдовой графа. Кроме того, Апраксины отдали в дар большой дом на Фонтанке под школу и квартиры для ее учителей. Между 1893 и 1901 гг. они выделили 68 500 рублей для поддержки ее учеников. Графиня Апраксина пожертвовала землю на дом «Мурзинка» для слепых, куда она также вложила 243 000 рублей (25 312 фунтов) в виде дара и назначила 7000 рублей ежегодно на содержание данного заведения. Несомненно, Апраксины были невероятно щедры, но пожертвования такого масштаба предполагают царские доходы, которые, безусловно, не могли дать несколько десятин сельской земли, принадлежавшей этой семье. В двадцатом веке семья Апраксиных могла позволить себе такого рода благотворительность, какой занимались богатейшие помещики до 1861 года, потому что выжимала все соки из богатств городской и промышленной России[184].

Глава 6. Источники благосостояния: промышленность

До начала XIX века европейская промышленность в основном оставалась мелкомасштабной как в отношении капитала, так и в отношении рабочей силы. Большинство предприятий находилось в сельской местности и принадлежало аристократам. Знатные дворяне выполняли ведущую роль как предприниматели и инвесторы. Согласно утверждению Лоуренса Стоуна, именно такова была ситуация в Англии за столетие до Гражданской войны[185]. В тот же самый период аристократия занимала господствующие позиции в металлургической и горнодобывающей промышленности Германии, и некоторые из предприятий, например, заводы по производству меди, принадлежавшие графам Мэнсфилдам, были весьма крупными и располагали относительно сложными технологиями. В последние десятилетия правления Людовика XVI придворная аристократия была самым тесным образом связана с производством, и чем более технически развитым и передовым было дело, тем значительнее становилось участие в нем аристократии[186].

Индустриальная революция кардинально изменила положение, почти по всей Европе практически вытолкнув аристократию из участия в промышленном производстве на обочину. В английской текстильной промышленности, с которой промышленная революция началась, аристократы не играли значительной роли ни в качестве предпринимателей, ни в качестве инвесторов. В металлургической промышленности они имели несколько большее влияние, но учитывая количество принадлежавших им рудников и шахт, оно было далеко не столь велико, как можно было ожидать. Если в первой половине XIX века лишь небольшое число дворян владело металлургическими заводами, то во второй половине столетия среди владельцев подобных предприятий дворян практически не было. Примечательным исключением из этого правила был седьмой герцог Девонширский, который в 1866 г. основал Барроу Хеметайт Стил Компани, самый крупный завод в стране, где применялся бессемеровский процесс[187].

Даже в деле преобразования английских средств сообщения, аристократия не играла хоть сколько-нибудь важной роли. По мнению Бекета, наиболее весомым было участие дворянства в улучшении дорог, так как эта сфера традиционно находилась в ведении гражданских служб и местной администрации. Что касается железных дорог и каналов, то они рассматривались как частные прибыльные концерны, весьма привлекательные своей доходностью для промышленников и коммерсантов, которые, как правило, и вкладывали в них капитал. Пример с герцогом Бриджвотером, выступившим в качестве проектировщика и инвестора Уорсли Кэнэл, можно рассматривать, как исключение. Еще меньшую склонность питали аристократы к участию в железнодорожных компаниях. Бекет приводит данные, показывающие, что всего 23 процента инвестиций, вложенных в строительство каналов в период с 1755 по 1815 гг., и 18 процентов номинального капитала, вложенного в строительство железных дорог в период с 1820 по 1844 гг., принадлежало аристократии и джентри. На заре строительства железных дорог высший класс отнюдь не стремился рисковать капиталами, правда, со временем, когда железные дороги завоевали всеобщее доверие, капиталовложения аристократии в эту отрасль начали расти[188].

Пожалуй, наиболее значительной сферой участия дворянства в промышленности было горнодобывающее дело, аристократам принял лежала большая часть английских земель, и, соответственно, львиная доля минеральных богатств. Среди них были и корнуэльские медные и оловянные руды, добыча которых до конца 1850-х годов приносила крупные доходы. Медная шахта Грейт Консол, находившаяся в корнуэльском имении герцога Бедфордского, в первые двадцать лет своего существования принесла владельцу доход в размере 102453 фунтов стерлингов, а так как предприятие это было сдано в аренду, оно требовало от Расселов минимальных усилий. Пик добычи свинца, главные месторождения которого находились в северной Англии, также пришелся на 1850-е годы; и на протяжении этого десятилетия шахты, где добывали свинцовую руду, приносили своему владельцу, герцогу Девонширскому, в среднем доход 12000—15000 фунтов стерлингов в год. Впоследствии конкуренция с зарубежными предприятиями сделала добычу свинцовых, оловянных и медных руд менее выгодной. Наиболее крупные рудники герцога Девонширского были закрыты в 1896 г., а после 1884 г. Бедфордские медные шахты также перестали приносить дивиденды[189].

Добыча железа имела более широкое распространение и приносила доходы большему числу аристократов, чем олово, медь и свинец, вместе взятые. Ио даже эта отрасль была незначительна в сравнении с добычей каменного угля, который в период с 1815 по 1914 гг. служил Британии основным источником энергии. В 1800 г. в Британии добывалось примерно 10 миллионов тонн угля; уже к 1885 г. этот показатель возрос до 160 миллионов тонн. По мнению Дерека Спринга, «маловероятно… чтобы в первой половине девятнадцатого века значительное число поместий получали половину или более своего валового дохода из (несельскохозяйственных) источников», однако к 1914 г. ситуация изменилась в корне. Из двадцати девяти сверхбогатых аристократов, включенных Рубинштейном в перечень на 1883 г., большинство в значительной мере черпало доход именно из несельскохозяйственных источников. Среди этих источников добыча угля занимала второе место, уступая лишь недвижимости в Лондоне, и была чрезвычайно широко распространена. Некоторые удачливые магнаты, среди которых наибольшей известностью пользовались герцоги Девонширский, Портлендский и Норфолкский, наряду с крупными углеразработками, владели также и участками городских земель. Что касается герцогов Нортумберлендского и Сатерлендского, маркизов Бата и Лондондерри, графа Дадли и графа Фитцвильяма, то они своим богатством были обязаны главным образом углю. Если подобное утверждение было справедливо уже в 1883 г., еще более справедливым оно стало в 1914 г., когда сельское хозяйство пришло в упадок, а уголь еще не уступил нефти своих мировых позиций в качестве основного ресурса энергии[190].

В восемнадцатом веке большинство аристократов лично управляли своими угольными шахтами, но в девятнадцатом веке подобные примеры становились все более редкими. Как утверждает Бекет, в 1890 г. «всего одна восьмая часть йоркширского угля по-прежнему добывалась непосредственно владельцами», отмечая, что показатель этот был куда выше, чем в среднем по стране. К 1914 г. лишь незначительное число крупных угледобытчиков дворянского происхождения лично управляло собственными шахтами, хотя шахта, по-прежнему находившаяся в руках компетентного владельца-управляющего, приносила бульший доход, чем сданная в аренду. Даже Лэмтены, графы Даремские, которые в 1856 г. получили со своих шахт прибыль в 84207 фунтов стерлингов, а в 1873 г. — исключительно высокую прибыль в 380000 фунтов стерлингов, в 1890-х годах отошли от угледобывающего дела, «вложив крупные суммы, вырученные от продажи шахт, в биржевые акции и облигации»[191].

Одной из причин, побуждавших аристократию отказываться от непосредственного участия в угледобывающей и других отраслях промышленности, являлись риск и расходы, неизбежно связанные с подобной деятельностью. В девятнадцатом веке, по мере того, как промышленность становилась крупномасштабной, технически сложной и требовала больших капиталовложений, и риск, и расходы неимоверно возросли. Даже в конце восемнадцатого века герцогу Бриджуотеру на строительство проводимого им канала пришлось сделать заем на сумму 346806 фунтов стерлингов, и хотя со временем его проект начал приносить доходы, мало кто из аристократов обладал Достаточными денежными ресурсами, решительностью и побудительными мотивами, чтобы рискнуть подобной суммой. Добыча угля требовала не меньших затрат. По финансовым отчетам графа Фитцвильяма невозможно судить о размерах инвестиций, но известно, что «к началу 1830-х годов шесть шахт графа Даремского поглотили 400000 фунтов его состояния… в то время как в период с 1819 по 1854 гг. лорд Лондондерри вложил в усовершенствование и расширение своего дела около 1 миллиона фунтов». И даже эта сумма составляет лишь половину той, что Кавендишам в конечном итоге пришлось вложить в Барроу[192].

Не удивительно, что аристократы викторианской эпохи, даже те из них, кто располагал достаточными средствами, в большинстве своем не стремились подвергать свое состояние риску, сопряженному со столь крупными инвестициями. Обладая богатством — по крайне мере до начала 1870-х годов, — и прочным социальным статусом, аристократы в меньшей степени, чем любая другая группа английского общества, имели побудительные причины для риска. В то время как представители других групп путем рискованных инициатив стремились обеспечить себе комфортабельные условия жизни, повысить свой статус или основать династию, аристократы уже пользовались всеми этими благами. Аристократ, как правило, исполненный фамильной гордости, прекрасно понимал, что одна неудачная спекуляция способна за месяц-другой уничтожить то, что поколения его предков создавали веками и что вверили ему на сохранение. По всей вероятности, предприниматели-аристократы — например, седьмой герцог Девонширский или третий маркиз Лондондерри — были людьми необыкновенного темперамента и склада[193].

Сложившиеся в Англии обстоятельства также благоприятствовали аренде. Владельцы нередко сетовали, что на управляющих нельзя положиться. С другой стороны, в отличие от большинства европейских стран, в Англии вполне возможно было найти компетентных и поддающихся контролю арендаторов-буржуа, которые обеспечивали владельцам постоянный доход от шахт. Так как английская аристократия имела давнюю традицию отдавать в аренду фермы, было не лишено смысла применять те же самые принципы в сфере горного дела, более затратной и по природе своей связанной с куда большим риском.

В континентальной части Европы бытовали иные традиции, а ситуация на востоке способствовала тому, чтобы дворянин лично управлял своими владениями. В Германии лишь дворянство южных и западных регионов было склонно рассмаривать не только ручной труд, но и любую торговую и промышленную деятельность, как недостойное аристократа занятие. Юнкеры, которые на протяжении длительного исторического периода собственными усилиями вели ориентированное на рынок фермерское хозяйство, были свободнее от подобных предрассудков. Наиболее ярким примером может служить винокурение. В восточных областях оно составляло для дворян один из главных источников дохода. Но, хотя в Мюнстере в 1820-х годах несколько бедных дворянских семей также открыло винокурни, в большинстве своем дворянство Вестфалии считало, что подобное буржуазное коммерческое дело несовместимо со званием дворянина. Мартин сетует, что управление в имениях Standesherren было, увы, крайне раздуто, неэффективно и редко умело извлечь из усадьбы весь возможный доход. Однако подобная критика справедлива по отношению лишь к некоторой части Standesherren. Например, эксплуатация земель Фюрстенберга, после назначения в 1856 г. Иохана Престинари на должность старшего управляющего, осуществлялась, судя по всему, в жесткой и разумной капиталистической манере. Создается впечатление, что Престинари выдвинул условиями своего вступления в должность резкое сокращение расходов на содержание «двора», диктат экономической рациональности, и невмешательство самого Фюрстенберга в решение деловых вопросов[194].

В России соображения, связанные с социальным статусом, редко заставляли аристократов отказываться от прибыльных занятий. С. М. Троицкий, например, перечисляет множество сфер деятельности, которыми в восемнадцатом веке занимались аристократы, не чуравшиеся в исключительных случаях даже ростовщичества и розничной торговли. Если, с одной стороны, подобная свобода действий могла быть связана с отсутствием в России древних феодальных традиций, то с другой стороны, французская аристократия восемнадцатого века, в которой русское дворянство видело основной образец для подражания, столь же свободно включалось в весьма широкий спектр деловой активности. Законы, принятые российским правительством, способствовали вовлечению дворян в промышленное предпринимательство. Дворяне обладали монополией не только на владение крепостными «душами», но и на винокурение, добычу соли, экспорт зерна, а также производство табака и свечного сала. Что особенно важно, вооруженные силы были крупнейшими потребителями сукна и железа, и в огромном большинстве случаев правительственные контракты на поставки этих товаров заключались с аристократами. Не удивительно, что в 1880 г… 80 процентов чугуна, 85 процентов меди и 46 процентов сукна производилось на фабриках, принадлежавших дворянам: «Уже к 1825 г. подавляющее большинство рабочих, занятых в металлургической и текстильной промышленностях, принадлежало дворянам в качестве поместных или оброчных крепостных»[195].

После 1825 г. дворянство начало уступать свои доминирующие позиции. Прежде всего это коснулось текстильной промышленности, где уже к началу 1850-х годов фабрики по производству хлопчатобумажных тканей, принадлежавшие крестьянам, потеснили старые дворянские сукновальни. Так, в Калужской губернии, где в 1839 г. насчитывалось пятнадцать сукновален, причем одиннадцать из них принадлежало дворянам, всего девять лет спустя осталось лишь четыре, причем одна только Александровская мануфактура, принадлежавшая купцу, по объему производства перекрывала все остальные. Меж тем в период с 1812 по 1860 г. производство хлопчатобумажных тканей возросло в пятьдесят раз. Однако же упадок принадлежавших дворянам промышленных предприятий, наблюдавшийся до 1861 г., не следует преувеличивать. По мнению А. Дж. Рибера, накануне освобождения крестьян «дворянство все еще старалось сохранить контроль над такими жизненно важными, хотя и разрушавшимися отраслями, как горнодобывающее дело и металлургия, и держало монополию на выгодные сферы сельскохозяйственной промышленности — винокурение, производство сукна, лесоматериалов, и в особенности сахара». Только на винокурнях, принадлежавших дворянам, работало от 70000 до 100000 крестьян. Также, как и хлопкоткацкие фабрики, сахарные заводы представляли собой наиболее технически развитые и быстро растущие отрасли российской промышленности. В 1830 г. в стране насчитывалось двадцать сахарных заводов, к 1861 г. число их возросло до 448, причем почти все они принадлежали дворянам, и 85 процентов было оснащено паровыми котлами[196].

К началу 1900-х годов ситуация изменилась, и подавляющая часть российских промышленных предприятий оказалась в руках владельцев недворянского происхождения. Освобождение крестьян повлекло за собой закрытие многих заводов, выгодность которых обеспечивалась трудом крепостных. После 1861 г., по мере развития средств сообщения и роста городской промышленности, которая привлекала все больше инвестиций и использовала современную технику, многие мелкие и устаревшие дворянские предприятия оказались неконкурентноспособными. Во многих отраслях предприятия, оставшиеся от эры крепостничества, были столь редки, что к 1914 г. они, подобно знаменитому стекольному заводу Бахметьева, обрели чуть ли не легендарный статус[197].

Аристократия сохраняла твердые позиции лишь в тех промышленных сферах, которые были связаны с сельским хозяйством, лесоводством и горнодобычей, но даже и здесь владельцы-дворяне находились в меньшинстве. В 1900 г. дворянам принадлежало лишь 10 процентов лесопилок и заводов по производству бумаги. В области винокурения аристократия располагала более значительной долей, но здесь интересы дворян защищало государство, в 1890-х годах просто-напросто запретившее открытие в городах новых винокуренных заводов. Даже в производстве сахара — области, традиционно являвшейся центром дворянского предпринимательства — двадцать шесть лег спустя после освобождения крестьян только половина заводов принадлежала дворянам, другая же половина находилась в руках представителей украинской и еврейской буржуазии. Более того, «заводы, принадлежавшие последним, как правило, и по размеру, и по уровню оборудования намного превосходили принадлежавшие дворянам». В результате принятого в 1867 г. соглашения между ведущими сахарозаводчиками, многие дворянские заводы центрального сельскохозяйственного района были вынуждены прекратить свое существование. Более того, хотя графы Бобринские, которые в 1830-е годы положили начало сахароварению в России, по-прежнему входили в «большую четверку» российских сахарных магнатов, они переместились в ней на последнее место, уступая Бродским, Терещенко и Харитоненко, то есть одной еврейской и двум украинским купеческим семьям. Точно также, мукомольные заводы, расположенные в чрезвычайно благоустроенном и доходном имении Мекленбург-Штрелица в Карловке, не могли конкурировать по масштабу производства с заводами недворянина Л. С. Аржанова.

Таким образом, даже в тех областях промышленности, где аристократия была наиболее сильна, она уступила первенство[198].

Самым поразительным примером упадка дворянских промышленных предприятий служит судьба уральских металлургических магнатов. В 1800 г. Россия занимала первое место в мире но выплавке железа, и неоспоримое главенство среди уральских металлургических предприятий принадлежало заводам Строгановых и Демидовых. Эти семьи, изначально купеческого происхождения, теперь вращались в высших кругах аристократии. Крупные предприятия принадлежали также различным ветвям семей Голицыных, Шуваловых, Пашковых, Белосельских, Балашевых, — аристократическим родам, занимавшим высокое положение при дворе. К 1850 г. по выплавке железа Россия немногим уступала Бельгии. В период между 1887 и 1901 гг. уральская металлургическая промышленность утратила первенство даже в пределах империи, уступив его Украине; если в 1887 г. производство железа и стали на Украине составляло одну пятую от продукуции уральских заводов, то всего четырнадцать лет спустя украинская выплавка вдвое превышала уральскую. На протяжении девятнадцатого века уральские металлургические заводы оставались в руках частных владельцев-дворян, и сохраняли верность традиционным технологиям и производственным отношениям. Напротив, новая украинская угольная промышленность принадлежала акционерным обществам, которые были связаны с петербургскими банками и зарубежным капиталом. Управление этими предприятиями осуществлялось профессиональной космополитической элитой, среди которой аристократы встречались чрезвычайно редко, а магнатов традиционного уральского типа не было ни одного[199].

Упадок уральской металлургической промышленности определялся многими причинами. Как правило, в девятнадцатом веке основным залогом успеха в металлургии было наличие железного рудника и угольного месторождения, который находился в непосредственной близости от предприятия или был надежно связан с ним железной дорогой. Уральские железные руды были чрезвычайно удалены от угольных шахт, и до 1890-х годов, когда железнодорожная сеть стала достаточно разветвленной, перевозить уголь на столь огромные расстояния не представлялось возможным. А при колоссальных лесных массивах, которые никто не мешал переводить на древесный уголь, подобные перевозки казались попросту нерентабельными. Однако производство, основанное на допотопных древесно-угольных технологиях, не могло конкурировать с современными предприятиями черной металлургии, которые появлялись в Европе, особенно если учесть, что транспортировка уральской продукции даже на российские рынки осуществлялась медленным и опасным речным путем. К тому же, законный статус крупных предприятий, так называемых «собственных заводов», ограничивал возможность их владельцев по личному усмотрению продавать железную руду и древесину. Управление также нередко оставляло желать лучшего. Например, когда в 1902 г. чиновники Государственного банка провели инспекцию крупных, но обанкротившихся заводов князя К. Е. Белосельского-Белозерского, они пришли к выводу, что географическое положение этих заводов весьма благоприятно, так как они расположены поблизости от новой железнодорожной линии, с избытком обеспечены железной рудой и окружены богатейшими лесами. По их мнению, все проблемы заводов Белосельского-Белозерского были порождены некомпетентным планированием и ведением учета, что привело к инвестициям, не отвечающим ни требованиям рынка, ни сложившимся на месте условиям. Не менее убийственным было и заключение Совета Министров, согласно которому «индустриальные предприятия Демидовых, некогда прочно стоявшие на ногах, уже длительное время находятся в состоянии полного упадка»[200].

Но хотя Демидовым угрожало банкротство, а Строгановы в 1910 г. решили закрыть свои предприятия, будущее уральской металлургии, несмотря на всю тяжесть ее положения, было отнюдь не безнадежно. Завершение в 1906 г. строительства железнодорожной магистрали С.-Петербург — Вятка — Пермь способствовало преодолению изоляции уральского региона. Урал располагал намного более крупными месторождениями железной руды, чем Украина, а в Западной Сибири находились богатые угольные месторождения. На помощь пришла финансовая поддержка Петербурга, направленная на реорганизацию уральских заводов и основание картеля по сбыту «Кровля», который должен был составить конкуренцию гигантской украинской монополии «Продамет». Однако на тот момент могущество «Продамета» оказалось необоримым, и картель «Кровля», среди основателей которого были Демидовы, Строгановы и Шуваловы, мог рассчитывать лишь на доминирующие позиции на рынках Урала, Сибири и Центральной Азии. Тем не менее, с течением времени принадлежавшие дворянам огромные уральские рудники, заводы и леса вполне могли снова оказаться весьма прибыльными[201].

Но пока лидерство в области металлургии и добычи угля оставалось за Украиной. До 1880-х годов большая часть минеральных ресурсов Южной Украины находилась в руках дворян, но «к началу 1890-х они были уже не в состоянии сохранять контроль над принадлежавшими им месторождениями. Крупные землевладельцы, которые сами разрабатывали находившиеся на их земле полезные ископаемые, как например, И. Г. Иловайский, Г. В. Депрерадович, Я. И. Древицкий, П. А. Карпов, В. Н. Рутченко, П. П. Рыковский и М. Щербатов, после освобождения крестьян начали отдавать свои месторождения в аренду еврейским предпринимателям. Позднее многие месторождения были проданы крупным зарубежным капиталистам, которые имели возможность оснастить их новейшей техникой и нанять владевших ею инженеров-специалистов»[202].

Центром украинской металлургической и угледобывающей промышленности была Екатеринославская губерния, особенно южные ее уезды. На протяжении большей части восемнадцатого века это были пустынные места, где в царствование Елизаветы Петровны (1741–1762) возникли редкие поселения беженцев с Балкан. Однако, как отмечалось в статье 1916 года: «Во второй половине девятнадцатого столетия снова иностранцы являются культуртрегерами этой области. Поэтому-то так мало здесь усадеб. Здесь не найти коренного, постоянного класса населения. Остались больше случайные пришельцы, а если и были земли, принадлежавшие лучшим русским фамилиям, то владетели и представители их не жили на местах и даже не бывали никогда в своих владениях. Позже они стали усиленно продавать свои земли. Как только обнаружилось местонахождение каменного угля или руды, и промышленники предлагали деньги (хорошие по тем временам), сейчас же собственники охотно расставались со своим имуществом. Но они делали невыгодное дело»[203].

В Донбассе, центре украинской угольной промышленности, наиболее известным шахтерским поселением стала Юзовка, основанная в 1870-е годы выходцем из Уэльса, фабрикантом железных изделий Дж. Дж. Юзом. Его шахты, содержавшие «самые богатые в Донбассе залежи коксового угля» были частью имения размером в 20000 десятин, которое принадлежало князю Павлу Ливену, камергеру при дворе императора Александра II и предводителю дворянства в далекой Ливонии, куда уходили корни Ливенов и где находилось большинство их имений. Когда Юз взял землю в аренду, «там находились две хижины и загон для овец, а вокруг них, насколько хватало глаз, расстилалась ровная степь, «совершенно открытая местность, лишенная какой-либо растительности»». Первоначально Ливены передали Юзу права на шахты на девяносто девять лет, но в 1882 г., после смерти князя, вдова его продала принадлежащие ей земли. Решить проблемы, связанные с созданием буквально на пустом месте города и шахт, было не под силу ни самой княгине Ливен, ни одному из тех управляющих, каких она могла бы нанять. К тому же, знатная дама, как и ее управляющий не смогли бы контролировать предприимчивого капиталиста, взявшего в аренду их отдаленные земли. Подобное положение дел лишь привело бы к угрозам, обвинениям и тяжбам. В 1887 г. княгиня посетила свое имение, и вид бунтующих шахтеров и казачьих отрядов отнюдь не развеял ее опасения. Согласно воспоминаниям ее сына, неприятности, создаваемые Юзом, который постоянно нарушал условия контракта, в конце концов вынудили Ливенов продать имение за 2,5 миллиона рублей. Вырученные деньги пошли на приобретение в Ливонии лесных угодий, по размеру не уступавших проданным землям, а также были вложены в ценные бумаги. Сделка была явно невыгодной, и за Юзовку Ливены выручили куда меньше ее настоящей цены, однако в сравнении с приграничными землями, уэльскими литейщиками и бунтующими шахтерами прибалтийские леса и российские акции казались знакомыми, надежными и необременительными источниками дохода[204].

Роль, которую аристократия играла в промышленности Германии, существенно различалась в разных регионах страны. В сердце германской промышленности, Рейне-Руре-Вестфалии, аристократия не играла сколько-нибудь значительной роли в предпринимательстве. Лидерство в индустриальной сфере принадлежало городским семьям, занимавшим прочное коммерческое и финансовое положение. Тем не менее, к 1914 г. двоим Standesherren принесло огромные прибыли королевское право заниматься горнодобывающим делом, унаследованное от предков, правителей немецких княжеств при Старом Рейхе. Одним из этих наследников был Энгельберт, герцог Аренбергский и Кройский, чьи огромные владения в Германии уступали лишь его еще более колоссальным владениям в Бельгии и Франции. Другим был принц Альфред Зальм-Зальмский[205].

Эти потомки прежних суверенов, наделенные королевскими правами, делали на горнодобывающем деле состояния, затрачивая даже меньше усилий, чем английские аристократы, сдававшие свои шахты в аренду. Они заключали соглашения с отдельными капиталистами и компаниями, специализирующимися в этой области, и те получали возможность открывать и эксплуатировать шахты, соблюдая тщательно оговоренные условия контракта. При этом они могли рассчитывать как минимум на 1 процент от всего добытого угля. Только одна из множества вестфальских угольных шахт, королевские права на которую принадлежали герцогу Аренбергскому, принесла ему в период с 1893 до 1909 гг. доходов на сумму 1,7 миллионов марок (85000 фунтов стерлингов). В двадцатом веке, по мере быстрого роста добычи угля, с каждым годом стремительно увеличивались и его доходы. По подсчетам Р. Мартина, к 1909 г. ежегодный доход, который приносило Аренбергу его королевское право, превысил полмиллиона марок, а общий доход, получаемый герцогом в Пруссии, возрос с 255000 марок в 1892 г. до 2,9 миллионов марок (145000 фунтов стерлингов) в 1909[206].

Для принца Зальм-Зальмского, напротив, право заниматься горнодобывающим делом было куда более важным источником дохода, чем его относительно небольшие земельные владения. Как отмечает Р. Мартин, «благодаря широкому масштабу своих королевских прав и борьбе между теми, кто хотел добывать черные алмазы, принц оказался в самом выгодном положении, какое только можно себе представить». Получив от принца право эксплуатировать шесть из его шахт, Эссенская угледобывающая компания заявила, что «приобретение столь обширной и ценной области угледобычи обеспечивает существование и дальнейшее расширение компании в отдаленном будущем. Эта собственность является резервом, который компания сможет использовать тогда и в той мере, когда рурские шахты истощатся». Неизвестно, какой доход принесла эта сделка принцу Зальм-Зальмскому, но имеются сведения относительно двух контрактов с другими компаниями, один из которых принес ему как минимум 800000 марок (40000 фунтов стерлингов), а другой —120000 марок и один процент от стоимости добываемого угля[207].

Что касается южной Германии, то баварским дворянам никогда не принадлежало хоть сколько-нибудь значительных индустриальных концернов, правда, расположенные в Бадене чугунолитейные заводы Фюрстенбергов в первой половине девятнадцатого века были в стране вторыми по значимости, уступая лишь государственным. В первые десятилетия девятнадцатого века лишь лесные владения приносили этому семейству больший доход. В определенной степени чугунолитейные заводы Фюрстенбергов страдали от тех же недостатков, что и владения магнатов уральской металлургии. Заводы находились далеко от угольных месторождений, а средства сообщения были развиты слабо. Плавка, основанная на использовании древесного угля, не могла конкурировать с каменноугольной, особенно с продукцией рурских металлургов, качество которой к середине столетия значительно возросло. Начиная с 1830-х годов, в производство вкладывались огромные суммы. Только в период между 1849 г. и 1860 г. в чугунолитейные заводы было вложено 1,2 миллиона флоринов. Иоганн Престинари и другие управляющие Фюрстенбергов с самого начала считали подобный уровень инвестиций неоправданным, утверждая, что выплавленный на древесном угле чугун в конечном итоге не выдержит длительной конкуренции с рурским, что Фюрстенберги никогда не смогут собрать сумму, необходимую для создания крупномасштабного и конкурентноспособного современного производства и лишь опустошат свои бесценные леса. По окончании 1840-х годов, периода, когда благодаря огромным инвестициям заводы на некоторое время восстановили свою доходность, правота сомневающихся была доказана. Закрытие заводов, вопреки рациональным экономическим соображениям, откладывалось лишь потому, что Фюрстенберги гордились своей традиционной ролью промышленников и тем, что не хотят оставлять 15000 рабочих и их семьи без средств к существованию. Однако с течением времени стратегия Престинари, в соответствии с которой основной упор делался, с одной стороны, на лесоводство, а с другой — на ценные бумаги, возобладала и принесла успех. Впрочем, Фюрстенберги были так богаты, что могли позволить себе выбрасывать деньги в горнила своих чугунолитейных заводов, но при этом их общий доход во второй половине столетия продолжал стремительно возрастать[208].

Во второй половине девятнадцатого века пришло в упадок и давнее, основанное на применении древесного угля чугунолитейное производство в старинном поместье принца Пюклера в Мускау. И тут сочетание технической отсталости, нехватки капитала и устарелых средств сообщения предопределило печальную участь завода. В 1864 г. был также закрыт находившийся в имении принца и существоваший там с шестнадцатого века завод по производству поташа, хотя он располагал цехами, выпускающими мыло, купорос и поташ, и в принципе мог послужить весьма перспективной базой для развития современного химического производства. Однако конкуренция с более крупными и лучше оборудованными городскими химическими предприятиями и огромные издержки, которых потребовала бы модернизация, привели к тому, что управляющие Мускау решили закрыть завод. В 1872 г. по сходным соображениям был продан берлинскому предпринимателю и завод металлических изделий Койла, который в руках нового владельца начал приносить значительную прибыль. В то же самое время дела в Мускау, принадлежавшем чрезвычайно богатому принцу Фредерику Нидердландскому, судя по всему, велись более чем неэффективно и неразумно: управляющие стремились отступить от старых традиций развития промышленных производств, уделяя основное внимание лесоводству. Однако в этом регионе Германии нечего было и надеяться получить от лесоводства прибыли, сопоставимые с теми, какие приносили Фюрстенбергам леса Шварцвальда[209].

В 1883 г. Мускау было продано графу Трауготту Герману фон Арним, который унаследовал от предков хорошее деловое чутье и юнкерскую традицию, согласно которой владельцу следовало управлять своей собственностью самому. Арним расширил в Мускау продажу леса, проложив небольшую железную дорогу, и, таким образом, решив транспортные проблемы, которые в прошлом существенно ограничивали лесоторговлю. Он сумел также повернуть вспять происходивший в Мускау процесс промышленного упадка. В 1883 г. он открыл оснащенный паровым котлом завод по производству кирпичей, который здесь, в центре германской стекольной промышленности, стал приносить значительные прибыли. Не менее доходными оказались и угольные шахты, которые при Арниме увеличили выпуск угля с мизерного уровня в 1883 г. до 200000 тонн в 1915 г. Наиболее крупные инвестиции он вложил в весьма преуспевающий завод по производству картона, который, вместе с лесопилками и фабриками по переработке стружки явился основой его деятельности по использованию лесоматериалов. Мускау, купленное в 1883 г. за 6,6 миллиона марок, в 1913 г. было оценено Мартином (скорее всего, ниже подлинной стоимости) примерно в 14 миллионов[210].

Богатство графа Арнима-Мускау и огромные размеры его владений не позволяют считать его типичным юнкером, однако предпринятая им организация промышленных предприятий в сельской местности была довольно распространенным делом, особенно в отношении винокуренных и сахарных заводов. Вернеру Людвигу фон Альвенслебену, в 1901 г. получившему титул графа, принадлежали и винокуренный и сахарный заводы, а также угольная шахта, печь для обжига извести, каменоломня и завод по производству гравия. Все предприятия Альвенслебена были мелкомасштабными, на шахте в 1916 г. числилось всего 57 рабочих, а на сахарном заводе в Нойгаттерслебен в 1789 г. — 155 мужчин и женщин. Другими отличительными особенностями предприятий графа была низкая заработная плата и то, что работали на них по большей части женщины и крестьяне, которые во время уборки урожая и других страдных периодов покидали заводы и отправлялись на поля. К началу 1890-х годов сахарный завод, построенный в 1846 г., явно устарел, собственные же ресурсы Альвенслебена не позволяли построить новый. Тогда он объединился с двумя своими соседями-дворянами, и втроем они открыли новый сахарный завод, который работал на их собственной сахарной свекле и в период между 1885 и 1916 гг. обеспечил им чистый доход на сумму свыше 82463 марок[211].

Однако по стандартам магнатов Верхней Силезии предпринимательская деятельность даже «больших юнкеров», таких, как граф Вернер фон Альвенслебен, представлялась незначительной. В 1913 г. из одиннадцати богатейших подданных Пруссии шесть были промышленниками-аристократами из Верхней Силезии. Как горнодобывающий и индустриальный центр Силезия занимала в Германии второе место, уступая только Руру. Она была крупнейшим в мире производителем цинка, а более богатыми месторождениями каменного угля располагали в Европе лишь центральные графства Англии. Многие ведущие силезские магнаты занимались не только углем, который был основным источником их благосостояния, но также и железом, цинком, свинцом, а иногда и целым рядом других промышленных отраслей. На угольных шахтах одного лишь принца Плесского работало более 8000 шахтеров; на угольных шахтах принца Кристиана Крафта Гогенлоэ-Эрингенского, герцога Уестского, который одновременно являлся крупнейшим в мире производителем цинка, работало свыше 5000 шахтеров. В 1914 г. среди европейской аристократии силезские аристократы были уникальны[212].

Промышленное развитие Верхней Силезии определялось богатыми месторождениями угля, железной руды, цинка, алюминия, и многих других полезных ископаемых. Крупнейшим потребителем добываемого в регионе угля была промышленность все той же Верхней Силезии. До начала 1850-х годов индустриальное развитие тормозилось главным образом отсутствием развитых средств сообщения. Верхняя Силезия, богатая углем и другими полезными ископаемыми, находилась на отдаленной юго-западной окраине Пруссии, и была отрезана от естественного экономического центра страны российскими и австрийскими тарифами. Лишь в 1850-е годы развитие железных дорог позволило отправлять добываемый в Верхней Силезии уголь в Берлин и северную Германию по достаточно низким ценам, и это вынудило Рур и Англию также сбавить свои расценки. До 1850-х годов основой процветания Верхней Силезии служил цинк. Начиная с середины века железные дороги позволили шире использовать ресурсы региона, и добыча цинка начала расти с головокружительной скоростью. В течение двух десятилетий, предшествующих 1914 году, состояния, наживаемые на цинке, многократно увеличились, так как доходы от силезского угля и цинка неимоверно взлетели[213].

Именно крупные аристократы обеспечивали промышленное развитие Силезии, в особенности до 1850-х годов. Их политическое значение в Берлине было чрезвычайно весомо. Прежде всего, в ситуации, когда состоятельная буржуазия практически отсутствовала, лишь аристократы имели возможность одновременно предоставлять капитал и выдвигать предпринимательские инициативы. До наступления эры железных дорог транспортные трудности уменьшали прибыли и прибавочный капитал, и делали рискованными крупные инвестиции. Для того, чтобы основать высокоразвитую цинковую промышленность, главное достижение Гогенлоэ-Эрингенов, потребовалась определенная предпринимательская смелость. Смелость была необходима и для того, чтобы преодолеть отставание Силезии в области выплавки железа. В 1837–1840 гг. это сделал граф Гуго Хенкель фон Доннерсмарк, который, заложив все свои земли до последней пяди, основал в Лаурахютте самое передовое чугунолитейное производство в Германии, оснащенное воздуходувными доменными печами и прокатными станами[214].

После 1850-х годов положение Силезии существенно улучшилось, и получение прибылей стало более легким делом. К аристократам присоединились, не пытаясь, однако, их вытеснить, несколько представителей состоятельной буржуазии, среди которых наибольшей известностью пользовались Годуллы, Винклеры и Борзиги. Со временем большая часть аристократов объединила свои заводы и шахты в компании с ограниченной ответственностью, обеспечив себе места председателей правления. Граф Андреас фон Ренард в 1855 г. первым показал подобный пример, создав «Лесную, Производственную и Горнодобывающую компанию Минерва». Но, хотя большинство немецкой знати и последовало тем же путем, некоторые, например, Плесс и Баллештрем, предпочли управлять своими предприятиями в традиционной манере[215].

К концу столетия, вне зависимости от того, являлись ли шахты и заводы собственностью одного владельца или частью компании с ограниченной ответственностью, степень участия самого магната в управлении производством зависела лишь от его личных качеств. Некоторые силезские аристократы, например, принц Гуго фон Гогенлоэ-Эринген и граф Франц фон Баллештрем, принимали весьма активное участие в политической жизни. Что касается главы семьи Плесс, то он, судя по всему, предпочитал ограничиваться минимальной ролью в экономических делах, и в двадцатом веке его предприятия выделялись среди владений других магнатов укоренившимися там консервативными методами управления. Принц Гвидо Хенкель фон Доннерсмарк, богатейший прусский аристократ, напротив, играл в промышленности исключительно активную и действенную роль, расширяя целый ряд новых отраслей (производство целлюлозы, проволоки, хрома, вискозы, бумаги), и развивая свои деловые интересы в России, Австрии, Венгрии, Франции и Италии[216].

Проблема, однако, состояла в том, что предпринимательство было неотделимо от риска, а многие аристократы, не обладая ни опытом, ни соответствующей подготовкой, не могли судить о том, насколько этот риск велик. Принц Кристиан Крафт Гогенлоэ-Эрингенский попытался помериться силами с Гвидо Хенкелем фон Доннерсмарком, и в результате едва не стал банкротом. Совместно с принцем Фюрстенбергом он учредил корпорацию, получившую название «Handels-Vereinigung», интересы которой включали: «строительство в Берлине, перевозки, добычу угля и производство поташа, банковское дело, судостроение, торговлю и экспансию в Турцию, а также создание собственной газеты». «К 1909 г. корпорации угрожал крах сразу на нескольких фронтах», а печальным итогом ее деятельности стало «самое знаменитое банкротство эры Вильгельма, которое повлекло за собой угрозу судебной тяжбы между Гогенлоэ и Фюрстенбергом, вмешательство Вильгельма II, и вынудило Гогенлоэ продать часть своих фамильных владений». На основании этого случая австрийский посол пришел к заключению, что «одного дилетантизма, чтобы управлять крупными владениями в капиталистическом мире, уже недостаточно». Баронесса фон Шпитцемберг была более сурова в своих суждениях, отметив, что по глупости Гогенлоэ множество людей осталось без работы, и его деятельность несомненно привела бы в ужас старшее поколение почтенной семьи[217].

Опасение потерпеть крах, подобный тому, что выпал на долю Гогенлоэ-Эрингенского, был главной причиной, отбивавшей у крупных аристократов охоту принимать непосредственное участие в развитии промышленности. Приобретение акций позволяло получать прибыли от индустриального роста с меньшим риском, без личного участия в делах, а это, в свою очередь оставляло аристократам достаточно свободного времени, необходимого, чтобы играть ту роль в политике и светской жизни, к которой они были наилучшим образом подготовлены традициями и воспитанием.

К началу двадцатого века и в Англии, и в России именно аристократы являлись главными держателями акций. По мнению Спринга, приобретение крупных пакетов акций ведет свое начало с 1860-х годов. Томпсон добавляет, хотя свидетельства и достаточно скудны, что, начиная с 1880-х годов помещики «весьма возможно» увеличивали свои доходы за счет фондовых бирж. В качестве наиболее известного примера подобных действий можно указать на семью Рассел, которая в канун Первой мировой войны обменяла свою лондонскую земельную собственность на ценные бумаги. В данном случае определяющее значение для городских землевладельцев имел страх политического риска, возраставший по мере того, как «социализм» обретал почву под ногами, однако наиболее частой причиной, заставлявшей аристократов вкладывать капитал в ценные бумаги, было падение сельскохозяйственной ренты, уменьшение политической значимости крупных поместий, и все более откровенная плутократическая природа высшего общества[218].

В России земельные владения, в отличие от английских дворянских поместий, никогда (а тем более после 1861 г.), не имели статуса источника гарантированного дохода. Закономерно, что в неустоявшемся обществе с влиятельной придворной аристократией и почти полным отсутствием интереса к политике в провинции, социальный и политический престиж земельных владений был несоизмеримо ниже, чем в английских графствах. Не удивительно, что традиционные рантье, а зачастую и обосновавшиеся в городах помещики-аристократы восприняли акции, как большое удобство. «В 1910 г. из 137825 дворян, постоянно проживающих в Петербурге, 49 процентов жили на доходы от ценных бумаг». Для наиболее крупных землевладельцев, доходы которых были тщательно изучены, именно акции имели первостепенное и неизменно растущее значение. В 1913 г. 62 процента от своего годового дохода, составившего 1 550 ООО рублей, граф А. Д. Шереметев получил благодаря ценным бумагам. «В 1905 г. Юсуповым принадлежало ценных бумаг на сумму всего лишь 41000 рублей, но после 1905 г. они продали многие из своих имений, а вырученные деньги вложили в акции, и к 1915 г. стоимость принадлежавших им ценных бумаг возросла до 5,1 миллиона»[219].

Наиболее подробный анализ различных форм, которые приобретало в аристократической среде владение акциями, приводится в исследовании Гарольда Винкеля, где рассматриваются различные способы вложения денежных поступлений, которые в середине девятнадцатого столетия буквально переполняли карманы представителей высшего немецкого дворянства. По большей части аристократы пытались приобрести землю в тех местах, где цены не были чрезмерными. Лишь немногие, обычно те, кто имел прочные семейные связи с индустрией, старались совершить выгодные капиталовложения в производство или приобрести акции промышленных компаний. Тем не менее, расплатившись, в конце концов, с долгами и приобретя предлагаемую по приемлемой цене землю, большинство дворян было вынуждено обратиться к фондовой бирже. В подавляющем числе случаев они действовали с минимальным риском, покупая государственные ценные бумаги, первоначально, как правило, немецкие, а позднее и иностранные. Помещением капитала, наиболее близко связанным с индустриальными инвестициями, обычно являлось приобретение железнодорожных облигаций. Управляющие имуществом Standesherren, в большинстве своем глубоко консервативные, могли бы с полным правом заявить, что их основная задача — неизменно обеспечивать старинным семействам возможность достойного существования. Они не захотели продавать или сдавать в аренду шахты, чугунолитейные производства и заводы для того, чтобы теперь производить изначально рискованные, как это считалось, биржевые спекуляции с ценными бумагами[220].

Глава 7. Жизнь, этикет, нравы

В 1874 году кронпринцесса Пруссии впервые посетила Россию, чтобы присутствовать на бракосочетании своего брата с дочерью царя. В письме к матери, королеве Англии Виктории, кронпринцесса признается, что Москва поразила ее, и во всей Европе она не встречала подобного города. Столице империи, С.-Петербургу, она уделяет в своих письмах меньше внимания. «Я не говорю о Петербурге, — замечает кронпринцесса, — так как те, кто предпочитает кружиться в возбуждающем вихре беззаботной жизни, могут вести точно такую же в Париже или Вене, не имея времени ни для чего иного, не замечая мира, лежащего за пределами блистательных салонов, luxe ecrasant[221] дворцов и безумных излишеств величественного двора». Здесь слышен голос любимой дочери принца-консорта Альберта, которая благодаря серьезности и цельности своей натуры нажила себе множество врагов среди английской аристократии, праздной и любящей удовольствия. Но юная принцесса была права, полагая, что аристократия отдавала значительно больше времени и сил погоне за роскошью и развлечениями, чем всем прочим сторонам жизни. Столь же справедливо она считала, что во всех главных столицах Европы высшее общество руководствуется по сути теми же жизненными принципами[222].

Говоря о развлечениях и образе жизни, необходимо отметить существенное несходство между миром городского высшего общества и миром поместного дворянства. Однако еще более важными были различия между образом жизни представителей разных полов.

Викторианское аристократическое общество отнюдь не походило на гарем, где женщины невежественны и полностью исключены из социальной жизни, в которой господствуют одни мужчины. Если клубы, полковые собрания, курительные комнаты в сельских особняках были отданы на откуп сильной половине человечества, то при дворе, в бальных залах, салонах и гостиных представители обоих полов вращались на равных, и были неотделимы друг от друга. Городское высшее общество, соединяя молодых мужчин и женщин, обеспечивало непрерывность аристократических родов, выполняя тем самым свою основную функцию. Замкнутость высшего света, доступ в который был регламентирован тщательно разработанными ритуалами, а поведение девиц подвергалось строгому контролю — помимо всего прочего, была вызвана необходимостью гарантировать, что молодые аристократки выйдут замуж за равных себе по положению. Теперь, когда браки устраивались уже не по сговору родителей, склонных к упрочению династий, но в значительной степени зависели от выбора и взаимного расположения самих молодых людей, возросла необходимость исключить самую возможность угрозы неравного брака. Замужние представительницы аристократии, и прежде всего высокопоставленные пожилые вдовы, имели огромное влияние в высшем обществе, и не только на молодых женщин. В большей степени, чем мужчины, они определяли правила поведения общества в той или иной ситуации, это по их воле распахивались или захлопывались двери наиболее престижных гостиных. Рассуждая о положении Алмак в светском обществе периода Регенства, капитан Гроноу вспоминает, что «женское правительство Алмак было чистой воды деспотизмом <…> подобно любому другому деспотизму, оно грешило злоупотреблениями»[223].

Хотя представители обоих полов принимали равное участие в жизни общества, роли их, тем не менее, существенно разнились. Воспитание мальчиков было более основательным и целенаправленным. Даже в тех случаях, когда образование, получаемое мальчиками, бывало прискорбно недостаточным, а в семьях, особенно в России, воспитанию дочерей уделялось большое внимание, девочки были ограждены от суровой, проникнутой духом соперничества жизни кадетских корпусов, закрытых школ. и университетов, которые распахивали перед своими воспитанниками двери в большой мир и готовили отпрысков аристократических родов к ведущей роли, уготованной им в обществе. В большинстве аристократических семей дочерям давали изящное воспитание, необходимое для того, чтобы привлечь будущих мужей, но мало заботились об их всестороннем умственном развитии. Дэйзи Корнвейлисс-Вест, будущая принцесса Плесская, вспоминает: «Я не получила образования, дающего верные представления о мире». Зато ее вместе с сестрой отправили во Флоренцию, где они обучались итальянскому языку и пению[224].

Мужчина-аристократ, в том случае, если он был достаточно богат, мог проводить свои дни в совершенной праздности. При этом он мог выбирать между военной, дипломатической или политической карьерой. Деятельное участие в управлении собственным имением также могло быть сферой приложения его энергии. Для женщины о карьере не могло быть и речи. До 1914 года для женщин, даже для получивших хорошее образование дочерей адвокатов, профессоров и других представителей этой прослойки средних классов, редко находились вакансии, а у молодых аристократок, как правило, не было нужды поступать на службу по материальным соображениям; тем, кто все же избрал ее, приходилось преодолевать откровенно неодобрительное отношение общества и к тому же недостатки собственного образования, не соответствующего предъявляемым требованиям. Значение, которое в викторианскую эпоху придавалось ответственности аристократов перед всеми нижестоящими, усиливало ту роль, которую представительницы женской половины аристократии, в особенности поместной знати, играли в благотворительной и учебно-воспитательной деятельности. В России, где до 1890-х годов в селах практически не существовало государственных лечебных и образовательных заведений, школы, больницы, сиротские дома и богадельни, которые создавались и обеспечивались усилиями некоторых крупных землевладельцев, открывали их женам возможность на достойном поприще проявлять свои способности к руководству и организации. Благодаря подобному положению вещей, именно представительницы женской половины аристократии оказывали эффективное содействие развитию крестьянских ремесел[225].

Во всей Европе отношения между родителями и детьми потеплели и стали менее формальными, и по сравнению с периодом до 1815 г. материнство приобрело больший престиж. Теперь матери-аристократки стали видеть свою основную цель в том, чтобы окружить собственных детей любовью и заботой, а также сыграть главную роль в формировании их нравственных и религиозных ценностей. Многие женщины с готовностью выполняли это предназначение, но, когда дело касалось сыновей, им приходилось мириться с укоренившейся в обществе традицией, в соответствии с которой мальчикам следовало получать образование в военных или закрытых школах. К тому же, в том случае, когда чрезмерная преданность материнскому долгу, не говоря уже о благотворительности, отвлекала женщину от светских обязанностей, в аристократических кругах к этому относились неодобрительно. В обществе дамы соперничали, стремясь стать хозяйками наиболее модных салонов, самыми элегантными представительницами фешенебельных кругов, законодательницами вкусов и манер. Но в силу того, что королевские дворы неуклонно утрачивали свое главенствующее значение, бюрократические и парламентские институты, напротив, стремительно росли, а в аристократической среде настойчиво ощущалась необходимость сохранять хотя бы видимость соблюдения нравственных норм, аристократки отказались от той роли, которую в прежние времена играли фаворитки царствующих особ. Последней представительницей высшей знати, с грандиозным размахом исполнявшей роль такой фаворитки, была Екатерина Долгорукая, которая благодаря своей длительной связи с Александром II на протяжении 1870-х годов оказывала влияние на возвышение и падение министров, заключение контрактов на строительство железных дорог и отношения императора и его наследника[226].

Принц Хлодвиг Гогенлоэ-Шиллингфюрст, будущий канцлер Германии, объясняя, почему представители верхних слоев южногерманского дворянства в XIX веке ведут бесцельную и не способную дать чувство удовлетворения жизнь, заявлял, что в современном мире дворяне почти лишены возможности играть важную роль в какой-либо сфере — политической, военной или экономической. Он добавлял также, что «истинными счастливцами в этой стране, по крайней мере, среди представителей нашего класса, являются не мужчины, а женщины, в том случае, если они способны оценить все выгоды своего положения». Смысл этих слов ясен: так как женщины по природе своей не могут оказывать значительного воздействия на жизнь государства, они, в отличие от мужчин, по крайней мере не испытывают разочарования[227].

Большинство представительниц аристократии безоговорочно принимали тот образ жизни, к которому были предназначены по рождению. В этом нет ничего удивительного, если учесть, что традиционная роль женщины в обществе была не только заранее предначертана, престижна и необременительна, но и одобрялась с точки зрения древних и глубоко укоренившихся ценностей. Баронесса фон Шпитцемберг могла согласиться со своей сестрой, утверждавшей, что большинство представительниц немецкого дворянства мало образованны и, в сущности, их интересы не выходят за пределы собственного дома. Но она и сама считала, что жена не имеет права влиять на своего мужа, когда он принимает важные решения относительно своей карьеры; ей следует всем сердцем поддерживать его, какой бы выбор он ни сделал. Принцесса Дэйзи Плесская, значительно менее счастливая в браке, и с презрением отзывавшаяся о подчиненном положении женщины в Германии, придерживалась более независимых взглядов.

Она отмечала в своих мемуарах, что «всякая женщина, у которой есть муж, дети и дом, связана. <…>Такая женщина вынуждена жить согласно тому положению, для которого ее едва ли не наняли. (И если случается так, что это положение ее не удовлетворяет, она не может ни заявить об этом, ни что-либо изменить). И только в том случае, если женщина согласна любоваться своим отражением в зеркале, заводить друзей среди дураков (по большей части) и радоваться тому, что у нее есть меха и бриллианты, забывая о своей душе, она может быть счастлива»[228].

Высшее общество руководствовалось множеством правил и условностей, публичное пренебрежение которыми обычно вело к изгнанию из светских кругов. Иногда эти правила коренились, по крайней мере в теории, в моральных принципах. Баронесса Шпитцемберг пришла в ужас, столкнувшись с гомосексуальным окружением Вильгельма И, центральной фигурой которого был принц Филипп Ойленбергский, интимный друг кайзера. «Все это весьма прискорбно, так как в обществе царит полное равнодушие… — отмечала баронесса. — Но этика и нравственные представления требуют, чтобы такой грешник подвергался бойкоту, полному остракизму»[229].

Большинство правил, однако, были связаны не столько с принципами морали, сколько со стремлением сохранить недоступность высшего общества и заставить его новых членов, как молодых аристократов, так и тех, кто пробился из более низких слоев, сообразовываться с его кодексом. Главное правило определяло, кого и в каких случаях следует или же не следует принимать в общество. Даже в конце девятнадцатого века относительно свободомыслящая графиня Уорвик полагала, что «армейских и морских офицеров, дипломатов и священнослужителей можно пригласить ко второму завтраку или обеду. Викария, в том случае, если он джентльмен, можно постоянно приглашать к воскресному обеду или ужину. Докторов и адвокатов можно приглашать на приемы в саду, но ни в коем случае — ко второму завтраку или обеду. Всякого, кто связан с искусствами, сценой, торговлей или коммерцией, вне зависимости от достигнутых на этих поприщах успехов, не следует приглашать в дом вообще»[230].

Утренние визиты, во время которых гости непременно должны были оставлять свою визитную карточку, приглашения на обед и даже случайные встречи на улице — все совершалось в соответствии с тщательно разработанным этикетом. Согласно мнению Леоноры Давыдовой, эти правила этикета позволяли уважаемым членам высшего общества решать, следует ли принять или отвергнуть новых претендентов. Были написаны книги, целью которых являлась помощь претендентам или иностранцам, блуждающим в лабиринте светских правил и условностей. Например, путеводитель по России, выпущенный Марри[231] предупреждал тех, кто намеревался вращаться в петербургском аристократическом обществе, что этому может содействовать свободное владение французским языком, существенны также рекомендательные письма и туго набитый кошелек. «В Петербурге неизбежны значительные, чтобы не сказать чрезмерные, расходы, в особенности, если гость столицы пожелает принять участие в развлечениях и увеселениях, которые на протяжении зимних месяцев следуют друг за другом непрерывно; издержки будут примерно в полтора раза больше, чем в Вене или в Риме»[232].

В 1865 г. Марри сообщает своим читателям, что «дамам, желающим провести «сезон» в Петербурге, следует помнить: русские дамы одеваются весьма роскошно, хотя и с большим вкусом. Так как заказать туалеты в Петербурге чрезвычайно дорого, дамам лучше иметь при себе весь необходимый гардероб. Что же касается балов, единственным танцем, к которому иностранец не сможет присоединиться сразу же, является мазурка». Подобно высшему обществу всех европейских столиц, жизнь петербургского света подчинена строгому распорядку:

«Зима в России является временем развлечений. Прибывшие в Петербург путешественники, снабженные рекомендательными письмами, убедятся, что салоны здесь так же блистательны, как и салоны Парижа. Обеды, приемы, званые вечера и балы следуют друг за другом столь быстро, что светскому человеку зима покажется скорее слишком короткой, чем слишком длинной. Однако в течение сорока дней, предшествующих Пасхе, балов не бывает. Рождество, сопровождаемое маскарадами, является самым веселым временем. В эти дни дается два или три придворных бала.

При дворе необходимо появляться в мундире. В обществе говорят в основном по-французски, но многие понимают и по-английски. Прибывшим в город иностранцам полагается первыми наносить визиты, их либо возвращают лично, либо оставляют визитную карточку. В том случае, если хозяина нет дома, оставляя карточку, следует загнуть один из ее углов. Если иностранец был представлен на званом вечере нескольким лицам, на следующий день ему следует оставить свою визитную карточку в приемной у каждого из них. Лица, представленные иностранцу, в свою очередь, соблюдают по отношению к нему то же правило учтивости. В С.-Петербурге очень пунктуальны по части визитных карточек, которые оставляют после приемов и представлений <…> визиты полагается наносить между тремя и пятью часами пополудни; обеды, по обыкновению, назначаются на шесть или на половину седьмого; приемы начинаются около десяти часов вечера и длятся до очень позднего часа»[233].

Москва, свободная от присутствия императорского двора, уступала Петербургу и в роскоши, и в педантичности, но даже в восьмидесятых годах прошлого века в бывшей столице блюлись достаточно строгие правила. Дамам не полагалось в театре сидеть в креслах партера, а также ездить на извозчике. Им следовало занимать ложи, и передвигаться по городу в собственном экипаже в сопровождении ливрейного лакея. Семьи, где были дочери на выданье, часто устраивали приемы и танцевальные вечера. Любой, кто пригласил девицу на танец, должен был в ближайшие несколько дней нанести визит к ней домой, представиться ее родителям и поблагодарить за доставленное удовольствие. Если учесть, что во время зимнего сезона еженедельно устраивались два-три больших бала, эта обязанность становилась довольно утомительной. Князь Евгений Трубецкой отмечает, что «этот громоздкий великосветский аппарат с его китайскими церемониями почти всем был в тягость. Он оставлял чувство гнетущей пустоты в душе и весьма дорого стоил карману». Трубецкой, как и его брат Сергей, также студент философского факультета Московского Университета, обладал незаурядным умом; братья отказались от той жизни, которую вела московская аристократия, так как светские обязанности занимали все их время и были несовместимы с серьезной работой и научными занятиями[234].

Тем не менее, московская аристократия, как и аристократия всей Европы, пала жертвой вторжения промышленного и буржуазного мира. В 1880-х годах дворянство и промышленное сословие по-прежнему не соприкасались. Князь Трубецкой вспоминает, что представители среднего класса, промышленного и коммерческого, никогда не допускались на аристократические приемы, хотя молодые дворяне уже начинали появляться в некоторых купеческих домах. К 1914 г. в этом отношении произошли значительные перемены, и представители обоих классов стали общаться куда теснее. Очень многие старинные аристократические особняки, расположенные в самом центре Москвы, в районе Пречистенки, перешли теперь в руки преуспевающих купцов или промышленников. В других особняках разместились госпитали, школы и военные академии. В ноябре 1916 г. журнал «Столица и усадьба», российский аналог английского «Country Life»[235], рассчитанный на представителей знати, писал о старой Москве с ее дворянскими особняками, огромными садами, домами, гостеприимно распахнутыми для гостей, как об исчезающем мире. Накануне Первой мировой войны британский генеральный консул в Москве отмечал, что этот город являет собой «торговый центр России и купец является наиболее характерным представителем его ведущего класса <…> В настоящее время в Москве осталось совсем немного аристократов, и те остались там потому, что занимают государственные должности или связаны с университетом». Вследствие подобного положения большинство устаревших и негибких светских правил ушло в прошлое: «Если вас пригласили обедать в русский дом, вы, возможно, обнаружите, что большинство мужчин явится в сюртуках, некоторые в обычных визитках, и лишь немногие — во фраках или вечерних костюмах. Что касается дам, то несколько будут весьма глубоко декольтированы и увешаны драгоценностями, меж тем как остальные явятся в скромных нарядах, которые на наш взгляд напоминают темные домашние платья»[236].

Объединенное системой ритуалов и условностей, высшее общество в то же время разделялось на клики и обособленные круги. Некоторые из этих сообществ создавались по очевидным политическим соображениям. В Лондоне, где политика всегда была излюбленной игрой, в наибольшей степени поглощавшей внимание аристократии, супруги политических деятелей могли значительно содействовать сплоченности кабинета или парламентских фракций. Группировка, образованная вокруг Голландского Дома, являла собой одну из самых знаменитых семейно-политических клик в Европе начала девятнадцатого века; именно эта клика стала ядром парламентской фракции вигов. Даже в, С.-Петербурге аристократия была весьма далека от того, чтобы отказаться от политических споров и группировок в высшем обществе. В 1880-х годах наблюдатель отмечает, что дамы в С.-Петербурге «весьма честолюбивы в том, что касается их мужей, а также их собственных персон. Все они в большей или меньшей степени охвачены желанием играть какую-либо роль, прежде всего политическую <…> В этой империи, управляемой системой абсолютного самовластия, в этом городе, где всякий — такое, по крайней мере, создается впечатление — подвергается полицейской слежке, в разговорах царит свобода, какую не встретишь более нигде». Близкие к политике салоны, где собирались люди со сходными убеждениями в области политики и культуры, уже давно стали неотъемлемой чертой жизни С.-Петербурга. В сороковых и пятидесятых годах дворец Великой княгини Елены был местом сбора политических деятелей, которые вынашивали замыслы либеральных реформ Александра II и в 1860-х провели их в жизнь. Распознав талант в том или ином молодом либерале, Великая княгиня способствовала его знакомству с более зрелыми и влиятельными реформаторами, занимающими государственные посты, и благоволила более или менее свободным политическим дискуссиям, происходящим в ее дворце. Ее роль в объединении реформаторов и в поддержке развития согласованных мер либерального переустройства трудно переоценить[237].

При всем том многие политические группировки не имели возможности оказывать влияние на государственную политику и, в сущности, представляли собой нечто вроде замкнутого дружеского кружка с общими вкусами и интересами. В 1890-х годах наиболее престижным и недоступным кружком в светском обществе С.-Петербурга был так называемый кружок «русских лордов», предметом особой гордости которых было безупречное английское произношение и англизированный образ жизни, который характеризовала привычка к роскоши, безупречность в одежде и в соблюдении правил этикета, а также культивирование холодного и надменного аристократического снобизма. Истинным светочем этого кружка была княгиня Бетси Барятинская, «одна из тех женщин, вся жизнь которых направлена на то, чтобы завоевать власть в обществе. Она знает, как привлечь каждого, кто выделяется благодаря своей красоте, или же остроумию, происхождению, богатству и элегантности. Дом ее охотно посещают, так как этим подтверждается право принадлежать к кругу ее друзей. В ее салон стремятся еще и потому, что у нее непременно можно встретить нескольких членов императорской семьи, а также сильных мира сего»[238].

Артур Понсонби весьма произвольно разделяет лондонское аристократическое общество эдвардианского периода на три основных крута. Представители первого из них, названного Понсонби реакционным, отвергали практически все аспекты современной жизни, хотя терпимо относились к тем переменам, которые делали их существование более комфортабельным. По мнению Понсонби, реакционеры отличались приверженностью ко всем отжившим условностям и неколебимой уверенностью в том, что все более низкие общественные слои обязаны им безграничным почтением.

Вторая группа представляла собой «кружок спортсменов, члены которого отчасти просто по беспечности, отчасти — вследствие откровенной распущенности, посвящали себя охоте, верховой езде, стрельбе и прочим видам спорта; глубоко необразованные, расточительные, сумасбродные, безрассудные и смутно сознающие, что надвигающиеся перемены, судя по всему, неизбежно лишат их некоторых излюбленных развлечений <…> они полагают, что «простой народ», с которым они ежедневно сталкиваются, то есть жокеи, букмекеры, лесники, егеря, лакеи и грумы вполне довольны своей участью».

Третья группа, гораздо более образованная и яркая, теснее соприкасалась с жизнью общества. Предметом гордости представителей этой группы был высоко развитый интеллект и понимание явлений культуры и современности. Они «в совершенстве владеют искусством вести беседу. Благодаря светскости, внешнему блеску и якобы передовым идеям, члены этой группы производили впечатление выдающихся людей, общества которых добивались многие. Никто не станет отрицать наличия у них светских талантов и привлекательных качеств. Их окружает ослепительный ореол, благодаря которому они преуспевают во всем. Хотя бы раз попав в их орбиту, как недоброжелатели, так и откровенные враги, с готовностью подчиняются их обаянию»[239].

Задолго до того времени, когда Понсонби писал свою книгу, центром этого третьего круга было сообщество, называвшее себя «Souls» («Души»), Эта группа сформировалась в 1880-х годах, и первоначально являла собой тесный дружеский кружок, собиравшийся с целью совместных развлечений. Излюбленным способом приятно скоротать досуг была остроумная беседа, которую дополняли любительские спектакли, адюльтеры, при общих представлениях об эстетических ценностях и увлечениях. Члены этого кружка были равно чужды унылому и ограниченному здравомыслию викторианской аристократии, обывательскому жизнелюбию кружка «спортсменов» и кружка принца Уэльского, группировавшегося вокруг Дома Мальборо. Среди наиболее известных представителей сильного пола, входивших в кружок «Души», следует назвать Артура Бальфура и Джорджа Керзона. Но все же именно женщины, главный смысл существования которых заключался в светском общении и личных взаимоотношениях, формировали истинную сердцевину группы. Признаками, отличающими ее членов, были безупречные манеры, легкость в общении и несколько надменная, но при этом привлекательная независимость, основания на твердом общественном положении и сознании своего интеллектуального превосходства[240].

В мире, где респектабельные дамы лишь в 1900-х годах начали посещать рестораны и останавливаться в отелях, высшее общество, как правило, вращалось в нескольких великолепных городских особняках. Даже в викторианском Лондоне, богатейшем городе Европы, подобных домов насчитывалось не так уж много, хотя влияние четырех десятков аристократических дворцов усиливали многочисленные небольшие особняки, которые принадлежали или нанимались менее знатным дворянством, стремящимся принять участие во всех развлечениях светского сезона. При том, что архитектурному облику многих аристократических дворцов не хватало оригинальности, в начале девятнадцатого века строгие старинные интерьеры нередко заменялись чрезмерно пышными и вычурными. Мало что отличало эти великолепные лестницы, огромные залы для приемов и сверкающие позолотой потолки от убранства дворцов в С.-Петербурге, хотя в столице царской России роскошных аристократических особняков было даже меньше, чем в Лондоне. Как бы то ни было, в 1914 г. во всех городах Европы мир дворцов погиб безвозвратно. Из наиболее известных аристократических резиденций Лондона, лишь дворец герцога Нортумберлендского был разрушен во время войны. Подобно князю Белосельскому-Белозерскому, герцог владел еще и великолепной загородной резиденцией, Сайон Хаус. В С.-Петербурге потери за три десятилетия, последовавшие за 1914 годом, были куда значительнее, чем за то же время в Лондоне, но все же здесь сохранилось больше аристократических дворцов, чем в Москве. Самые роскошные из них — Строгановский дворец на Невском, Шуваловский и Шереметевский дворцы на Фонтанке, Юсуповский на Мойке — находились в прекрасном состоянии[241].

Берлин всегда существенно отличался и от Лондона, и от С.-Петербурга. Английский путеводитель по этому городу, изданный в 1840-х годах, предупреждал, «что общество высших классов в целом не слишком доступно для иностранцев, и не отличается гостеприимством, главным образом потому, что здешние аристократы ограничены в средствах. Отели, в которых проживают представители дипломатических корпусов, являют собой исключение; именно здесь на протяжении зимнего сезона устраиваются приятнейшие званые вечера. Чрезмерная обособленность военных, идущая от двора Фридриха Великого, во многих отношениях сохраняется до сих пор — так, мундир, в особенности если это русский мундир, до определенной степени служит пропуском в наиболее привилегированные круги прусской столицы». С другой стороны, в Берлине можно найти «приятное образованное общество, состоящее из наиболее одаренных людей Германии, которых правительство сумело обязать государственными постами, или же должностями профессоров университета»[242].

Стиль жизни и дух берлинского высшего общества находился под сильным влиянием традиций двора Гогенцоллернов. Правители Пруссии основывали свои притязания на международный статус и престиж на могущественной армии, а также бесперебойно действующем государственном аппарате. Они редко пытались состязаться с Веттинами и Виттелъсбахамй во внешних проявлениях придворной роскоши. В восемнадцатом веке Романовы, которые по богатству, во всяком случае, многократно превосходили Гогенцоллернов, претендовали на первенство в Европе по части строительства дворцов и постановки придворных спектаклей, стремясь затмить все прочие европейские дворы. Фридрих II, напротив, практически не имел собственного двора, и хотя его племянник, Фридрих Вильгельм II, изменил положение, с 1797 по 1888 гг. Пруссией поочередно правили три монарха, чья скромность, умеренность и уважение к семейным традициям побуждали их сохранять в придворной жизни предельный уровень простоты и безыскусности, совместимый с их положением. Даже став первым прусским королем и впоследствии императором, Вильгельм I продолжал жить в своем старом дворце на Унтер-ден-Линден, «скромном, лишенном всяких притязаний здании, с изящными пропорциями, в незамысловатом утилитарном стиле <…> Многие частные дома, принадлежащие особам, которые являются — или хотели бы стать — членами нашего Коммерческого Совета, превосходят императорский дворец и размерами, и роскошью». Контраст между жилищем сдержанного, бережливого и исполненного достоинства Вильгельма I и пышными дворцами новых финансовых олигархов, часто еврейского происхождения, служил иллюстрацией многих аномалий и перекосов, присущих движению старой Пруссии к статусу мировой капиталистической державы[243].

Иностранцы-аристократы, посещавшие Берлин, редко были о нем высокого мнения. «Графу Васили» в восьмидесятых годах прошлого века Берлин показался «в сущности, маленьким городком. Здесь сплетничают и злословят больше, чем где бы то ни было; кроме того, здесь плетется множество интриг. У здешнего общества чрезмерно злой язык, и оно только и ждет, когда разразится какой-нибудь скандал; читать здесь не принято, образование не в чести и почти отсутствует интерес к чему-либо, выходящему за пределы сиюминутного <…> В основном берлинские дамы, принадлежащие к высшему классу, не читают, не работают и ничем практически не занимаются. Они проводят свои дни в пустой болтовне и без конца наряжаются».

Среди городской буржуазии, напротив, можно встретить «честные души, возвышенный образ мыслей, людей, исповедующих благие идеи и ведущих жизнь, направленную на пользу общества». Как бы то ни было, лишь в гостиных кронпринцессы и графини фон Шлейниц члены высшего общества встречались с представителями литературы, науки и искусства. Хотя по мнению «графа Васили», сосредоточение огромного богатства в руках еврейской финансовой олигархии влекло за собой серьезную политическую опасность, она признавала, что дочери и жены этих олигархов нередко очень привлекательны и прекрасно воспитаны: «они обладают намного более живым и развитым умом, чем дамы из высшего класса»[244].

Хью Вицетелли, англичанин, который изучал жизнь Берлина в 1870-е годы, во многом согласен с «графом Васили». По его мнению, Берлину «в целом не хватает веселой, пестрой суеты крупного метрополией <…> аристократия держится со всей возможной отчужденностью по отношению к нетитулованной бюрократии <…> различные кружки берлинского общества образуются из людей одного ранга и служебного положения, и вращаются вокруг собственных центров, почти не соприкасаясь друг с другом <…> напыщенный церемонный этикет минувшего столетия сегодня de rigueur[245] на всех берлинских приемах любого ранга <…> как правило, встречаются и «мыслящие женщины», однако в Берлине их не слишком ценят <…> Общество <…> чрезмерно поглощено чинопочитанием, низкопоклонством перед старинным происхождением и откровенным благоговением перед высшей военной кастой, и отнюдь не беспокоится о том, как поощрить передовые умы <…> Соединение высокого положения, богатства и ума, которое порой встречается в лучших лондонских гостиных, и не снилось берлинскому обществу, где все писаные и неписанные законы этикета и традиции запрещают собрания, хоть сколько-нибудь разнородные»[246].

Трудно сказать, насколько подобные критические заметки, написанные в 1870-х и 1880-х годах, справедливы по отношению к Берлину периода 1900-х. Можно ли, например, утверждать, что баронесса Щпитцемберг — умная, au fait[247] мировых событий, занимавшая видное положение при дворе, уделявшая много внима ния благоворительной деятельности, посещавшая спектакли по пьесам Горького — соответствовала стереотипу, представленному «графом Васили» или Вицетелли? Даже Вильгельм II временами пытался следовать примеру ненавистного Эдуарда VII, стремясь соединить аристократию и плутократию и создать новую социальную элиту. Берлинский двор по немецким представлениям никогда не отличался недоступностью, и последний кайзер привечал богатых и процветающих силезских промышленников и финансовых олигархов, а реакционных и неотесанных провинциальных юнкеров скорее презирал, питал страсть к современным техническим новшествам, и обладал достаточной широтой взглядов для того, чтобы удостаивать своей дружбой людей, подобных судовому магнату еврейского происхождения, Альберту Баллину.

Несомненно, Берлин никогда не был аристократическим городом — таким, как Лондон и С.-Петербург. Если немецкая аристократия и имела собственную столицу, по крайней мере до начала 1900-х годов, то такой столицей была Вена, город, дворянское общество которого было богаче, значительнее и недоступнее, чем в Берлине. Вицетелли отмечал, что даже на берлинских улицах всякий, кто знаком с жизнью крупных аристократических городов, быстро поймет, что Берлин не относится к их числу: «Лишь немногие среди богатейших и знатнейших представителей придворного круга имеют свой собственный выезд <…> хорошо подобранная упряжка резвых чистокровных лошадей с блестящей шелковой шерстью — большая редкость в Берлине»[248].

Главной причиной подобного положения было то, что «в Берлине до сих пор плохо представлены крупные землевладельцы, которые по большей части предпочитают провинциальные города, такие, как Бреслау, Мюнстер, Кенигсберг, Штеттин и другие, где они исключительно весело проводят время в своем кругу. Дворянские семьи, приезжающие для того, чтобы глава их в течение сезона мог заседать в Ландтаге или Рейхстаге, в большинстве своем охотно принимают приглашения, но у себя вечеров не устраивают. Лишь немногие из них владеют собственными домами или живут в условиях, позволяющих принимать гостей. Бесчисленные мелкие князьки и герцоги, когда долг или интересы влекут их в Берлин, как правило, живут в гостиницах, таким образом обязанность развлекать всех, кто принадлежит к знати <…> является уделом двора, различных отпрысков правящего дома, иностранных послов, министров, и нескольких дворян, обладающих состоянием и помещениями, приличествующими этой задаче»[249].

Среди последних особое место занимала принцесса Плесская, владелица великолепного дворца на Вильгельмштрассе. Дворец был построен в 1870-х годах, отчасти для того, чтобы содействовать превращению Берлина в столицу великой империи. Примечательно, что в то время считалось необходимым создавать дворец, достойный grand seigneur, следуя исключительно французским образцам, приглашать французских архитекторов и даже рабочих. В 1895 г. баронесса Шпитцемберг посетила бал во дворце принцев Плесских, на котором присутствовало 150 гостей, и среди них, по мнению баронессы, — все первые красавицы и лучшие танцоры Берлина. Роскошный дом, восхитительные цветы, вышколенная прислуга и приятное общество создавали, согласно воспоминаниям баронессы, сочетание, которое редко встретишь в Берлине. Однако к 1914 г., по словам принцессы Дейзи Плесской, «большой уродливый дом на Вильгельмштрассе был заколочен», не в последнюю очередь потому, что, согласно европейским обычаям, принцессе и ее мужу пришлось разделить особняк с родственниками принца, что пришлось супругам не по нраву. Теперь, посещая Берлин, они предпочитали останавливаться в отеле. К тому же, берлинский двор, первенствующее положение в котором традиционно отдавалось верхушке прусского чиновничества, уязвлял аристократическую гордость принца Плесского и его жены. Так, например, в 1903 г. принцесса писала, что ни за что не приедет в Берлин вновь до тех пор, пока ее муж не займет значительный государственный пост, так как для ее достоинства унизительно идти к обеденному столу вслед за «фрау» какого-нибудь чиновника. К тому же, по ее мнению, отказ от визитов в столицу отнюдь не являлся чувствительной потерей, так как «Берлин никогда не был блистательным средоточием светской жизни»[250].

Затруднения, сходные с теми, какие возникали у принцессы Плесской при дворце Гогенцоллернов, были знакомы и английским аристократам, хотя традиции и культура последних не имели ничего общего с прусским бюрократическим государством. История Англии, на всем протяжении которой главенствующую роль играли аристократы, а не чиновники, отразилась в том факте, что, по крайней мере до 1905 г., согласно правилам «местничества», на торжественном обеде премьер-министра могли посадить ниже сына герцога. В условиях военно-бюрократических режимов России и Пруссии такая ситуация была немыслима. Вопросы, связанные с «местничеством», вне сомнения, чрезвычайно волновали придворную знать. Это было следствием процесса, начатого Людовиком XIV, который приручил французскую высшую аристократию, призвав ее ко двору, поощряя состязаться в роскоши и излишествах, и, таким образом, усилив ее зависимость от королевской благосклонности и денежных наград. Напряженная борьба за первенство, которая в восемнадцатом веке обладала некоторым политическим значением, в индустриальную эпоху стала выглядеть причудливым пережитком прошлого, но, тем не менее, продолжалась. В девятнадцатом веке многие английские аристократы потратили немало денег и усилий, пытаясь обеспечить себе титул пэра. В Германии борьба за первенство при дворе отличалась еще большей остротой, и усугублялась подлинной генеалогической манией и приверженностью букве закона, которая практически была неизвестна в Англии, и еще меньше в России. Значительное число мелких дворов, существовавших в Германии, способствовало усилению забот о «местничестве» и статусе. К тому же, немецкая аристократия унаследовала от Старого Рейха тщательно расписанную иерархическую систему, которая в 1806–1815 гг. была перевернута сверху вниз, в 1866–1871 годах подверглась дальнейшим разрушениям, а затем была буквально сметена разнонаправленным влиянием нескольких состоятельных семей в эпоху индустриальной революции. Таким образом, существовало достаточно поводов для конфликтов относительно престижа и опасений за свой статус. Так, семейство Реусс покинуло берлинский двор после того, как его представительницам не было дозволено носить шлейф, и, таким образом, подверглась сомнению их близость к правящему дому. Когда Вильгельм I удостоил званием Королевского Высочества представителей побочной ветви династии Гогенцоллернов, у большинства Standesherren это вызвало недовольство. Хуже всего было то, что Рыцари Черного Орла, которые зачастую являлись наиболее влиятельными прусскими государственными деятелями и военачальниками, неизменно занимали положение выше Standesherren; эта традиция вызывала такую ярость, что Вильгельм I попытался смягчить ее, издав указ, согласно которому привилегии не распространялись на жен рыцарей[251].

В девятнадцатом веке политическое значение королевских дворов неуклонно шло на убыль, при этом в Британии этот процесс был более очевиден, чем в абсолютных монархиях Восточной Европы. Тем не менее, даже в Британии Дуглас Хейг извлек пользу из событий Первой мировой войны, пользуясь связями, издавна существующими между его семьей и двором Георга V, а Эдуард VII имел значительное влияние на назначения наиболее важных послов. Не говоря уже о непосредственном политическом значении королевских дворов, именно там приобретались могущественные связи. В 1884 г. баронесса Шпитцемберг вернулась ко двору после многолетнего отсутствия, последовавшего за смертью ее мужа; несмотря на то, что жизнь при дворе была сопряжена с крупными расходами, баронесса предприняла этот шаг — отчасти вследствие того уважения, которое питала к старому императору, отчасти для того, чтобы обеспечить своим детям продвижение по службе и хорошие партии.

Королевский двор придавал жизни высшего общества значительность и окружал ее ореолом славы. Благодаря системе представлений ко двору, государство благословляло разделение между теми, кто принадлежал к числу избранных, и теми, кто к нему не принадлежал. Дворцовый этикет и четко определенная «табель о рангах» усиливали иерархию и приверженность условностям, определявшим жизнь социальной элиты, и предоставляли аристократии удобную сцену для демонстрации роскоши и эффектного гостеприимства. В Петербурге, чей двор не знал себе равных в пышности среди прочих европейских дворов, и чье высшее общество до 1914 г. уступало в богатстве лишь лондонской аристократии, отсутствие придворной жизни после 1905 г. было воспринято знатью с раздражением. Подобное положение содействовало отдалению петербургского аристократического общества от Николая II и его режима, и явилось важным политическим фактором, который повлек за собой готовность элиты освободиться от Романовых, что и произошло в феврале 1917 года[252].

Даже в Англии, где богатые и обладающие политическим влиянием представители знати не столь уж сильно зависели от двора, последний вносил немалую лепту в формирование светских ценностей и обычаев. Любовь к роскоши, присущая принцу Уэльскому, отказ от простых ценностей его отца, Георга III, прекрасно гармонировали с настроениями, царившими в ту пору среди аристократии, чья приверженность к роскоши неуклонно усиливалось в период с 1780 по 1815 год, по мере роста цен на сельскохозяйственные продукты. С другой стороны, королева Виктория, отказавшись от роскоши и той морали, которая была характерна для периода Регенства, поступила в полном соответствии с желанием высшего класса, членам которого необходимо было проявлять уважение к кодексу христиански богобоязненного правления в противовес критическим настроениям среднего класса и идеям французской революции. Что касается самой королевы, она всегда хорошо понимала, как аристократии следует вести себя, если она хочет сохранить свое положение; именно поэтому распущенность и недостаток серьезности, проявляемые ее старшим сыном, вызывали у королевы такую горечь. Эдуард VII питал пристрастие к роскоши, любил блестящее общество и не отличался особым снобизмом — все это сыграло свою роль в том, что высший класс Англии из аристократического превратился в плутократический.

И в Лондоне, и в Петербурге, и в Берлине были свои аристократические кварталы. К 1900 г. английская аристократия на протяжении уже нескольких столетий постоянно стремилась селиться в западной части города, подальше от Сити, промышленных районов, порта и железнодорожных вокзалов, подальше от сажи, копоти и соседства трущоб, поближе к паркам и относительно чистому воздуху Вест-Энда. Что касается Берлина, который в период между 1850 и 1900 гг. из провинциального города превратился в метрополис, переселение аристократии в район Тиргартена началось намного позднее. В 1850 г. в этом районе было несколько фабрик и пивных, хотя и царила «сельская, а не городская атмосфера». К 1900 г. Тиргартен превратился в район фешенебельных особняков, изобилующий «тенистыми аллеями и дорожками для верховой езды, которые в течение сезона более или менее заполняются цветом берлинского общества». В Петербурге незадолго до революции наиболее аристократической частью города оставался центральный район между Зимним дворцом и Таврическим садом, однако ситуация постепенно менялась. Согласно утверждению журнала «Столица и усадьба», эти кварталы, раскинувшиеся вокруг улиц Сергиевской, Фурштадской и Моховой, постепенно теряли свой престиж, и внимание высших кругов все больше привлекал расположенный в северной части города Каменный остров, где было много простора и свежего воздуха, и где уже возводились новые великолепные особняки[253].

В своих фешенебельных жилищах аристократы ели, пили и флиртовали. Они посещали оперу и драматический театр, а иногда развлекались постановками любительских спектаклей. Не пренебрегали и чтением, но большую часть времени посвящали игре в карты, визитам и, прежде всего, сплетням. Столичное аристократическое общество весьма напоминало маленькое селение, большинство обитателей которого состояло друг с другом в родстве, и почти все были с самого детства хотя бы шапочно знакомы друг с другом. Аристократия была по-сельски замкнутым мирком, где каждый испытывал живой интерес к делам соседа. И этот интерес жители «аристократической деревни» сочетали с преувеличенным представлением о собственной значимости. Им должны были принадлежать ведущие роли на мировой сцене, в то время как простым смертным в большинстве своем предоставлялось довольствоваться ролями второстепенными, а то и вовсе бессловесными. Живущие поблизости друг от друга, аристократические семьи, женская половина которых проводила значительную часть своих дней в бесцельной праздности и скуке, являли собой исключительно плодородную почву для сплетен и пересудов.

Согласно мнению капитана Гроноу, в 1850-х годах лондонские аристократы злоупотребляли спиртным намного меньше, чем два поколения назад. «Если бы представители хорошего общества 1815 года появились бы перед своими более умеренными потомками в том виде, в каком они обычно бывали после обеда, современники наши заявили, что предкам их прежде всего необходимо проспаться». Однако же, неумеренное пьянство по-прежнему считалось rite de passage[254] для молодых офицеров, в особенности в России, в наиболее престижных конногвардейских полках. На протяжении десятилетий трапезы становились все более изысканными, и зачастую именно в зависимости от того, пользуется ли представитель высшего сословия услугами дорогостоящего французского повара, его причисляли к истинной аристократии или к обычному дворянству. Русские аристократы, неизменно находившиеся под сильным влиянием культуры французского высшего света, как правило, оказывались в гастрономическом отношении на высоте, что же касается Англии, то Гроноу, описывая «на редкость плотные, горячие и питательные» трапезы, которым английское общество предавалось во времена его юности, отмечает, что непременными атрибутами их являлись «всеми любимый вареный картофель», приготовленное без затей мясо и «весьма неудачные попытки подражать ухищрениям континентальной кухни». Автор приведенных выше строк перебрался в Париж отчасти и для того, чтобы потешить свой желудок. На долю парижского manque[255], Эдуарда VII, выпало представить Англии более утонченное искусство кулинарии, причем принц выполнял эту задачу с таким знанием дела, что заслужил титул «tum-tum» («пузан»). Прусскому королевскому дому, — во благо или во вред — подобные устремления были совершенно чужды. В 1880 г. среди членов наиболее престижного берлинского клуба подавляющее большинство по-прежнему составляли «респектабельные пожилые помещики, настроенные весьма консервативно» и требовавшие, чтобы «в Казино царил истинно германский дух, без всяких развращающих влияний французской кухни»[256].

По мнению Гроноу, англичанки в период Регентства отнюдь не превосходили француженок добродетелью, напротив, с большей откровенностью демонстрировали свои супружеские измены. Основная причина этих измен заключалась в том, что «мужья их пропадали в охотничьих угодьях, или с головой уходили в политику». Граф Соллогуб, возможно, несколько преувеличивая, вспоминает, что в это же самое время «в высшем петербургском обществе редкий человек <…> в действительности являлся сыном своего номинального отца». Этот факт Соллогуб, убежденный русский патриот, без всяких веских оснований связывает с тем, что «некоторые дамы совершенно не умеют изъясняться по-русски». Двумя поколениями позже «граф Васили» тактично предостерегал молодых берлинских атташе аристократического происхождения от флирта с хорошенькими дочерьми еврейских буржуа, «так как манеры этих девиц совсем не те, что приняты в grande monde и у них <…> очень строгие правила»[257].

Свобода нравов, царившая в аристократических кругах, отнюдь не удивительна. Помимо всего прочего, представители знати проводили свои дни в полной праздности, и развлечения любого рода зачастую являлись основными их занятиями. Браки заключались прежде всего с учетом социальных и финансовых соображений, и хотя некоторые представители аристократии горячо верили в нормы супружеской жизни, установленные христианской этикой и общественной моралью, другие полагали, что все эти ограничения необходимы для низших сословий, а их самих связывать не должны. Согласно требованиям общественного порядка, на супружескую неверность набрасывался стыдливый покров, дабы клубные разговоры не появились в печати; и, как правило, высший свет от своих членов большего и не требовал.

При всем том не так просто вынести обобщенные заключения относительно поведения целых классов и даже отдельных семей в этой сфере. Например, Шарлотта Ливен едва не отказалась от почетного положения воспитательницы отпрысков царствующего дома, так как она не одобряла той нравственной атмосферы, какая царила при дворе Екатерины II. Среди любовников ее невестки Доротеи, вместе с супругом-послом проживавшей в Лондоне, были Меттерних и Гизо. Внучка Шарлотты, княгиня Мария Ливен, также была хозяйкой лондонского светского салона, но отнюдь не походила на свою тетушку Доротею. Покинув Россию по политическим соображениям, она стала одной из убежденных покровительниц немецких радикалов, бежавших после революции 1848 года. Согласно воспоминаниям одного из ее proteges, который впоследствии стал сенатором США, в моральном отношении княгиня была «совершенно безупречна и неприступна», и «для многих изгнанников стала настоящей доброй феей». Следующему женскому поколению семьи любовные эскапады Доротеи Ливен были столь же чужды, как и политический радикализм Марии. Значительную часть своей энергии они отдавали религии и прежде всего стремились повернуть на путь истинный падших женщин. Все три дочери камергера Александра II так и не были представлены ко двору, так как, согласно убеждению их матери, придворное общество служило притоном разврата и рассадником венерических заболеваний[258].

В начале девятнадцатого века курортные городки являли собой нечто среднее между пышными аристократическими столицами и тихой провинцией. В Англии наиболее знаменитым курортом был Бат, хотя благодаря принцу регенту не менее модным стал Брайтон. Что касается континента, то, хотя по численности курортных мест Франция превосходила Германию, немецкие курорты, и в первую очередь излюбленные королями и императорами Карлсбад и Баден-Баден, отличались большим космополитизмом и великолепием. В 1840 г. британский наблюдатель отмечал, что в летние месяцы «все, что есть выдающегося в Германии» можно встретить на курортах, здесь продолжается светская жизнь, однако в менее обременительном варианте, так как требования этикета менее строги, а развлечения представлены в изобилии: «Положение, формальности этикета и титулованная надменность в значительной степени отбрасываются во время непринужденного общения на водах». В объяснение причин чрезвычайно сильного влияния, которое курорты оказывают на жизнь Германии, в путеводителе Марри утверждается, что оно отчасти связано с отсутствием в стране как единой крупной столицы, так и культуры сельских усадеб, столь развитой в Англии. Немцы, лишенные и возможности проводить досуг в различных спортивных занятиях, предоставляемой загородными домами, и круговертью столичной жизни, нашли замену и тому, и другому в своих курортных городках[259].

На протяжении девятнадцатого столетия ведущие курорты Германии разрастались и становились все комфортабельнее. Один за другим появлялись роскошные отели: к концу 1860-х годов только в Баден-Бадене насчитывалось двенадцать крупных отелей, самым великолепным из которых был знаменитый Кур де Бад. Предпринимались значительные усилия для того, чтобы гости не скучали. Неподалеку от Баден-Бадена, в Иффезхейме, был построен ипподром, и теперь прибывавшие на курорт аристократы могли не изменять своим излюбленным привычкам. К тому же, по соседству устраивались великолепные охоты. На протяжении 1860-х годов Берлиоз дал множество концертов в Баден-Бадене, перед самой космополитической в мире аудиторией аристократов и богачей. Начиная с 1840-х годов, у многих русских аристократов вошло в обыкновение съезжаться на курорты Германии, где они смешивались со знатью из Центральной и Западной Европы[260].

Растущая элитарность и космополитическая атмосфера знаменитых немецких курортов была возможна лишь благодаря железной дороге, обеспечившей недостижимый прежде уровень перевозок, обслуживания и развлечения летних посетителей. Современные средства связи оказали еще одно важное воздействие на стиль жизни аристократии. Английский джентльмен, живущий в Лондоне, мог теперь погрузить свою лошадь на поезд и скоротать день, охотясь в одном из провинциальных графств. Можно было без всяких затруднений проводить уик-энды за городом, что в эдвардианскую эпоху вошло у аристократов в обыкновение. Скачки стали в Англии одним из любимых занятий аристократов, начиная с шестнадцатого века, но внедрение в жизнь железной дороги отразилось и на них. Теперь присутствовать на скачках и любоваться холеными скаковыми лошадьми, которые, как правило, принадлежали аристократам, могли огромные толпы людей, для которых с 1870 г. была введена плата за вход. Остроумные пэры сравнивали торжество победителя Дерби с тем, что испытывал вновь назначенный премьер-министр. Подобно прочим развлечениям, характерным для девятнадцатого века, скачки с течением времени проводились все более организованно, и — их главный устроитель, Жокейский Клуб, членами которого были преимущественно аристократы, дал возможность высшему классу играть новую и весьма популярную роль. Благородный джентльмен, под восторженные возгласы толпы ведущий свою лошадь-победительницу в загон Дерби, в зависимости от ракурса взгляда, воспринимался по-разному: или как воплощение новой роли, оправдывающей существование аристократии в современную эпоху, или, напротив, как иллюстрация вырождения, опошления и вульгаризации того, что некогда было правящим классом. Несомненно, сближение города и сельской местности сказывалось не только на стиле жизни. Если английские привилегированные закрытые школы — паблик-скул — способствовали слиянию ценностей землевладельческой, интеллектуальной и деловой элиты, создавая неповторимый тип джентльмена-спортсмена, то железные дороги, а позднее автомобили позволили этому джентльмену соединять городские дела с приличествующими его положению спортивными развлечениями в загородной усадьбе.

Впервые в истории европейского дворянства английская аристократия стала образцом для подражания, причем не только в политических или сельскохозяйственных нововведениях, но и в способах проведения досуга. Английская загородная усадьба соединяла в себе комфорт и роскошь. Владельцем ее был относительно просвещенный и весьма самоуверенный светский человек, имеющий к тому же глубокие сельские корни и пользующийся уважением в своем округе, что не только усиливало присущее ему чувство собственного достоинства, но и обеспечивало политическое влияние в Вестминстере. Он разводил превосходных скаковых лошадей и натаскивал лучших охотничьих собак в Европе. Охоты на лис, которые он устраивал в своих владениях, были истинным испытанием храбрости и навыков, которые по части возбуждения нервов и риска затмевали battues[261] на животных, устраиваемые континетальными аристократами. По всей Европе скука, однообразие и замкнутость сельской жизни всегда нагоняли на аристократов тоску и побуждали их устремляться в города. В прошлом такая же ситуация была характерна и для Англии: «начиная с семнадцатого века высшие классы проводили все больше времени в Лондоне <…> Даже находясь в своих усадьбах, помещики зачастую рвались оттуда прочь». Однако, к началу девятнадцатого века соединение многих условий — улучшение связи, развитие загородных видов спорта и ощущение того, что аристократия, сталкиваясь в городах с растущими трудностями, должна искать опору в своих сельских владениях, — повернуло этот процесс вспять. Судя по всему, праздный класс английских землевладельцев предложил европейскому дворянству ответ на насущный вопрос — какая роль и стиль жизни ему необходимы, чтобы противостоять современному обновляющемуся миру.

Подражание англичанам, однако, влекло за собой множество трудностей, порой исключительно практического свойства. Английский стиль жизни и привычки основывались на солидном достатке: «К 1800 году английские лошади не знали себе равных», но охотничья лошадь, «способная брать препятствия и длительное расстояние промчаться во весь опор», порой стоила сотни гиней. Богатый английский землевладелец, который имел своры гончих и множество лошадей, ежегодно тратил тысячи фунтов на их содержание, а также на компенсации за причиненный фермерам ущерб и другие охотничьи издержки[262].

Масштаб развития спортивных развлечений, весь уровень и стиль жизни, который был достигнут в английских загородных усадьбах, в девятнадцатом веке был невозможен для большинства представителей прусского дворянства. Из всех старых земель Гогенцоллернов, лишь в Восточной Пруссии насчитывалась горстка семей — Доны, Денхофы, Лендорфы, Эйленберги — чьи сельские особняки могли сравниться с домами английской знати, хотя даже там не встречалось ничего подобного Чэтсворту, Эвику или Вубену. Историк сельской жизни и архитектуры из Бранденбургской провинции (марки) отмечает, что «люди здесь в основном отнюдь не стремятся возводить chateaux (замки) или роскошные дома. Для этого они не только слишком бедны, но также слишком замкнуты, угрюмы и неотесанны. Большинство помещичьих домов в марке — относительно скромные сооружения». Если с конца восемнадцатого века бранденбургские дворяне с энтузиазмом принялись устраивать у себя английские сады, уничтожив бесследно все признаки прежних регулярных парков, это «отражало не столько влияние идей Руссо, или же победу романтизма и сентиментальности — в сельской местности эти идеи не слишком способствовали утонченности нравов; во многих случаях основной причиной перепланировки парков являлось то, что новый их облик требовал меньших расходов».



Поделиться книгой:

На главную
Назад