Глава 3. Источники благосостояния: земледелие
Если давать определение европейским аристократам в экономических терминах, то они прежде всего были землевладельцами. Это отнюдь не означает, что доход им приносило исключительно сельское хозяйство; даже в 1800 г. нескольким английским дворянам солидную прибыль давала городская собственность. В тот же период кое-кто из крупных русских аристократов немалой долей своего состояния был обязан заводской собственности. Леса играли важную роль в России и Германии, а шахты — во всех трех странах. В 1800 г. русское и немецкое дворянство все еще владело крепостными крестьянами, и, хотя большую часть дохода, выжимая его из труда крестьян, оно в конечном счете получало из сельского хозяйства, существовали и другие источники. Например, в неплодородных северных районах России крестьянин вполне мог платить оброк, занимаясь одним из сельских ремесел или работая в городе. Кроме того, огромные доходы нередко приносила выгодная должность или покровительство властей предержащих, что особенно характерно для России и Англии.
Тем не менее, в целом верным остается то, что в период с 1815 по 1914 гг., для большинства европейских аристократов крупнейшим источником дохода было, как правило, земледелие. Это вовсе не означало, что аристократы непременно сами занимались сельским хозяйством или управлением своими поместьями. Даже в 1914 г. лишь единицы из них имели специальное образование, чтобы соответствовать данной роли. Проявлять или не проявлять интерес к земледелию было личным делом богатого дворянина, имевшего возможность нанять опытного управляющего и положиться на него. Однако непосредственное участие аристократа в хозяйствовании на своей земле зависело также и от системы, в соответствии с которой в данном регионе или стране земля сдавалась в аренду и обрабатывалась.
В 1800 г. на большей части территории Германии к западу от Эльбы, и в более северных областях российского Нечерноземья (то есть в северной России) землевладелец-дворянин выступал отчасти как рантье, отчасти как судья и отчасти как полицейский. Его роль как земледельца была минимальной, хотя для удовлетворения личных потребностей небольшие земельные угодья могли им сохраняться. В этих регионах доход землевладельца складывался из оброка, десятины и трудовых повинностей, которыми облагались крепостные крестьяне. Характер и бремя этих обязанностей в Германии значительно отличались от района к району, в зависимости от законных прав, какими пользовались данные крестьяне. И в России оброк, или денежная подать, не был единым, а взимался в каждой семье, в каждом поместье различно. Основные различия между крепостными немецких и русских помещиков-рантье в 1800 г. заключались в том, что в Германии обязанности крепостных были определены законом и введены государством, тогда как в России они почти не имели никаких прав, защищавших их от хозяев. Русский помещик мог ради большего дохода заменить взимаемую с крепостных денежную ренту (оброк) на принудительную трудовую повинность (барщина), и зачастую именно так и поступал.
Различия между землевладельцем-рантье Западной Германии (Grundherr) и свободным фермером в восточном бассейне Эльбы (Gutsherr) восходят к позднему средневековью. Прежде на востоке земельные владения по величине были также очень небольшими, однако в результате развития международной торговли зерном и последующего за этим роста городов в Западной Европе производить излишки зерна на равнинах восточной Германии стало весьма выгодно. Ради этой цели крестьян прикрепляли к земле и принуждали нести трудовые повинности, поскольку в данной части Германии, в особенности после эпидемии чумы, рабочих рук на селе стало крайне не хватать. Недостаток трудовых ресурсов в России также послужил основной причиной закрепощения крестьян в шестнадцатом и семнадцатом веках, однако, в допетровскую эпоху крупномасштабных земледельческих хозяйств не существовало. Только в восемнадцатом веке, с развитием рынка и транспортной системы производство больших излишков зерна стало приносить прибыль, и то лишь в том случае, когда поместья находились не слишком далеко от соответствующих средств сообщения.
В восемнадцатом веке даже в восточной Германии, не говоря уже о России, поместные хозяйства представляли собой отнюдь не современные капиталистические предприятия, управляемые предпринимателями дворянского звания. Собственность, в особенности в России, делилась между наследниками весьма беспорядочным образом, и крестьянские земли перемежались с дворянскими. Как в Германии, так и в России крестьяне были не только рабочей силой, но им также принадлежал весь скот и орудия труда, крестьянскими были и методы обработки земли. В обеих странах у мелкопоместного дворянства, большей частью ориентированного на военную службу, недоставало времени посвящать себя повышению культуры земледелия или управлению своими имениями. Многие прусские поместья сдавались в аренду. Крупные землевладельцы в этих двух странах, имеющие в собственности несколько имений, при всем желании непосредственно ими управлять не могли и были вынуждены полагаться на управляющих. В особенности широко это практиковалось русской придворной аристократией, чьи земли были разбросаны по всей обширной территории огромной страны, но случалось это и среди высшей знати в той или иной прусской провинции. Например, в Восточной Пруссии в конце восемнадцатого века принц Леопольд Анхальт-Дассау владел тридцатью девятью поместьями, граф Карл Финк фон Финкенштейн — сорока пятью, граф Карл фон Донхофф — тридцатью тремя, графы Леопольд фон Шлибен и Фридрих фон Дона — двадцатью девятью каждый[101].
Уникальная английская система землевладения находилась между двумя полюсами — дворянами-рантье и дворянами-фермерами. Хотя подавляющее большинство земель принадлежало аристократии и джентри, на деле ни те, ни другие сами сельским хозяйством не занимались. К концу средних веков земля была в основном передана в аренду фермерам-арендаторам, чьи наделы уже тогда были, по меркам крестьян континентальной Европы, весьма велики. Первоначально многие их этих арендаторов пользовались землей на основании различных видов общепринятых лизгольдов, но к 1800 г. в подавляющем большинстве случаев стали преобладать договоры об аренде по соглашению сторон. Условия аренды и рентная плата определялись ежегодно в соответствии с изменением цен на сельхозпродукцию и процветанием сельского хозяйства. Хотя в принципе договор об аренде не обеспечивал арендатору ни защиты лизгольда, ни компенсации за усовершенствования, которые тот произвел бы на арендуемой им ферме, на практике хорошие фермеры, исправно платившие ренту, крайне редко лишались лизгольда. Почти все решения и связанный с аграрным предпринимательством риск ложились на плечи арендатора. Он решал, что выращивать, ему принадлежал и эксплуатационный капитал, он рисковал банкротством, если падали цены на сельхозпродукцию. Хозяин же земли получал небольшую ренту (3–4 процента), сочетая праздность рантье с престижем владения поместьем.
Тем не менее, некоторую роль в ведении сельского хозяйства землевладелец все-таки играл. Он отвечал за инвестирование основного капитала. С началом огораживания, когда вменялось в обязанность обносить изгородью поля, очищать землю, строить дороги и возводить новые здания, все это оказалось дорогостоящим, но в конечном счете весьма прибыльным бременем. Куда менее доходными нередко были огромные инвестиции землевладельцев в дренажные работы в середине девятнадцатого века, часть которых себя совершенно не оправдала, остальные же не могли даже отдаленно сравниться в прибыли с государственными облигациями, не говоря уже о долевом промышленном капитале. Кроме того, что землевладелец нес ответственность за основной капитал, в тяжелые времена он, чтобы удержать хороших арендаторов, был вынужден уменьшать ренту, тем самым разделяя убытки от сельскохозяйственной депрессии. Даже к 1800 г. договоры об аренде некоторых поместий содержали условия, оговаривающие при необходимости смену арендатора, однако подобное было исключением.
В общем и целом, многие аристократы поддерживали и финансировали введение новых сельскохозяйственных методов, учреждали аграрные общества и выставки, гордились выведением высокопородистого скота, а иногда заводили на своих домашних фермах образцовые экспериментальные хозяйства. Поскольку такие фермы редко оказывались прибыльными, их образовательная ценность для фермеров-арендаторов, которые не могли себе позволить развлекаться агрономическими играми, которыми услаждались аристократы, весьма спорна. Однако другие вводимые аристократией методы играли важную роль в сельскохозяйственном прогрессе в восемнадцатом и девятнадцатом веках, и если дворянин-землевладелец отнюдь не всегда являлся главным героем перемен на сельской ниве, каким его изображали викторианские панегирики, то проявлять разумный и эффективный интерес к «новому ведению сельского хозяйства» он начал гораздо раньше, чем его континентальный собрат. В этом, как и во многом другом, в девятнадцатом веке английская аристократия служила примером для континентальной знати[102].
В 1800 г. сельское хозяйство Англии было намного современнее, чем в Германии или в России. Что и говорить, почти вся история европейского сельского хозяйства вплоть до 1870 г. являлась попыткой усвоить нововведения, примененные в Англии в восемнадцатом веке. В основе этих нововведений лежало усовершенствование севооборота. Трава и корнеплоды улучшали качество почвы, делая ненужным ежегодно оставлять греть обрабатываемой земли под паром, а обеспечивая кормами скот, позволяли значительно увеличить стада и, соответственно, получать больше навоза. Новый севооборот, большая упитанность крупного рогатого скота и улучшение его породы требовали, чтобы фермы огораживались; таким образом старая система полосного земледелия и общинных земель к 1815 г. в основном себя изжила. Хотя в период наполеоновских войн молотилки широко пошли в ход в Шотландии и северо-восточной Англии, где недоставало рабочих рук, до конца девятнадцатого века механизация играла не слишком большую роль в сельскохозяйственных переменах. Искусственные удобрения в Англии стали широко применяться с середины девятнадцатого столетия, но до эпохи расцвета сельскохозяйственной химии было еще далеко. Как отмечает Мингей, в период между 1700 и 1850 годами «увеличение продукции в основном достигалось за счет существенного расширения культивируемых земель <…> и, надо полагать, лишь около трети этого показателя — благодаря улучшению урожайности и увеличению среднего веса скота»[103].
Вести об английской революции в сельском хозяйстве быстро облетели Европу в восемнадцатом веке. Термин «новая агрикультура» вошел в русский язык, а к 1770-м гг. Джетро Талл образовал круг преданных пропагандистов, многие из которых примкнули к Свободному экономическому сообществу. Однако к 1800 г., разве что за исключением Балтийских провинций, новые аграрные методы практически не нашли успешного применения в России.
Иначе складывались дела в Германии: Шлезвиг-Гольштейн и Мекленбург первыми ввели в практику новые травные культуры и севооборот, хотя в конце восемнадцатого века и землевладельцы Восточной Пруссии также нередко стали отдавать предпочтение вольнонаемному труду, а некоторые силезские магнаты обращаться к интенсивному земледелию. Несмотря на то, что в 1800 г. в Германии все еще господствовало трехполье, в некоторых регионах паровые поля начинали засевать клевером и другими кормовыми культурами[104].
Однако, поскольку аграрные методы были связаны с тем, каким образом была организована и управлялась сельская община, изолированно их изменить было нельзя. Эта очевидная истина нередко сводилась к краткой формуле: при крепостном праве модернизация сельского хозяйства невозможна. Здесь следует быть осторожным, так как под крепостной зависимостью в различных регионах понимали разные уложения. Например, это понятие могло включать отсутствие у крестьянина личной свободы и, скажем, возможности создать семью без согласия хозяина. Оно могло означать принудительный труд или выплату оброка или десятины, а, возможно, и того и другого вместе. Иногда историки к этому понятию относят весь прежний сельский уклад, в том числе совместные и неточно определенные права на общинные земли и леса, полосное земледелие и чересполосность дворянских и крестьянских угодий. Все это вместе безусловно делало модернизацию сельского хозяйства невозможной, но ей препятствовали отнюдь не все эти характерные для старого уклада черты, и многие из них сохранялись еще долго и после отмены крепостничества. В Пруссии, например, вплоть до 1918 г. Gesindeordung привязал так называемых «фермерских работников» к режиму, который был весьма далек от вольнонаемного труда. В центральном аграрном регионе России в течение десятилетий после 1861 г. многие крестьяне продолжали работать на помещичьих угодьях за землю, которую помещик разрешал им использовать в личных нуждах, тем самым увековечивая барщину, главный метод ведения хозяйства при крепостном праве.
Столь же иллюзорна мысль, что отмена крепостного права сама собой гарантирует сельскохозяйственный прогресс. Так, например, весьма убедительное объяснение того, что мешало аграрному прогрессу на русских помещичьих землях до 1861 г., находим у Мишеля Конфино. Он совершенно верно указывает на отсутствие у многих землевладельцев интереса к сельскому хозяйству и полное их невежество, не говоря уже о нежелании перенимать иностранный опыт. Однако более важными были другие факторы. Еще в 1771 г. А. Т. Болотов, самый увлеченный нововведениями дворянин, указывал, что при несомненной полезности и необходимости этих выдумок и опытов, нельзя, однако, упускать из виду, что они сопряжены с многочисленными трудностями[105].
Разводить чужеземный рогатый скот и засевать семена, ввезенные из заграницы, вводить севооборот при российском климате было гораздо труднее и опасней. Очень короткий сельскохозяйственный сезон практически не позволял делать ошибки, которые были неизбежны при введении новых методов и культур в чуждом для них климате в эпоху, когда метод проб и ошибок был единственно возможным в научном эксперименте. При немногочисленном городском населении, огромных расстояниях и плохих средствах сообщения основной проблемой России стал доступ на прибыльные рынки сбыта. В малонаселенных регионах такой же проблемой были рабочие руки. В отличие от Англии и Пруссии, в России не существовало избытка безземельных сельских работников. Так как принадлежавшая сельской общине земля периодически перераспределялась в соответствии с числом членов семьи, той резкой дифференциации крестьянства, которая характерна для Германии, в России не было. При отмене подневольного труда сложно было представить себе, откуда взамен ему найдутся вольнонаемные работники за приемлемую плату. Но и крепостной труд создавал препятствия дворянам, желавшим вести сельское хозяйство по-новому. Для нового севооборота и разведения скота требовалось гораздо большее число работников, к тому же лучше обученных. Крепостной труд, как правило, не отличался добросовестностью и требовал тщательного надзора, даже в случае применения проверенных временем методов и принадлежащих крепостным орудий труда. Выращивание кормовых культур и зерновых, предпочтительно пшеницы, а не ржи, заставляло помещиков приобретать гораздо более крепкие плуги и сильных лошадей, чем те, которые обычно использовались в крестьянском хозяйстве. Мало того, что они стоили в десять раз дороже, но в традиционно сложившемся в России сельском хозяйстве оснащение и тягловый скот обеспечивались крестьянами, дворянину же обходились бесплатно[106].
По утверждению либералов, доходы усовершенствованного сельского хозяйства с использованием вольнонаемного труда компенсируют землевладельцам все тяготы и стоимость нововведений. Опыт некоторых новаторов этого не подтверждал, более того, как вполне убедительно доказывает Стивен Хох, поместья, где применялась барщина, приносили при Николае I весьма солидные доходы. Август Гаукстгаузен давно уже утверждал, что крепостное хозяйство в России во время правления Николая I являлось наиболее жизнеспособным по сравнению с любой другой альтернативной ему системой. По мнению Г. Павловского, «каким бы ужасным, с точки зрения морали и общества, ни было крепостное право в середине девятнадцатого века, экономически это была единственная система, при которой в то время в России могло существовать крупное прогрессивное сельское хозяйство»[107].
С освобождением крестьян встал вопрос о самом существовании сельской аристократии, как в центральных и восточных районах Германии, так и на севере русского Нечерноземья. Дворянство утратило свою полицейскую и судейскую власть, передав ее государству. Взамен крепостнических податей и услуг оно получило ценные бумаги, превратившись в рантье в полном смысле этого слова. Поскольку связи с деревней рушились, искушение переехать в город становилось неодолимым. Наименее обеспеченные дворяне, нередко оказавшиеся не в состоянии прожить на проценты от обязательств и на доходы от оставшейся у них земли, были особенно склонны искать прибыльную должность в городе. Нетитулованные дворяне северной России, которые еще до отмены крепостного права были гораздо беднее своих южных собратьев, усиленно покидали деревни, и города этой части страны наводнили рантье из благородного сословия. Так, семья Тыртовых, обитавшая в своем Тверском поместье с пятнадцатого века, служила ярким примером того, как высшее провинциальное дворянство, сохраняя некоторую часть своей сельской собственности для жизни за городом или из сентиментальных соображений, в качестве основной своей деятельности и источников дохода избирала вооруженные силы. Мемуары и статьи, написанные современниками того периода, говорили о переизбытке «Вишневых садов», оплакиваемых северным провинциальным дворянством[108].
Северные аристократы, сохранившие за собой земельную собственность, в основном полагались на доходы от лесного хозяйства или разведение крупного рогатого скота, а не на производство зерна. Например, в С.-Петербургской губернии на рубеже XIX и XX веков вспахивалось только пять процентов принадлежавшей крупным помещикам земли, среди которой преобладали лесные массивы. В окрестностях Москвы широкое развитие получили молочные фермы. В центральном промышленном районе процент частных земельных владений от всего количества земель в целом понизился с 37,3 в 1877 г. до 30,6 в 1905 г. В то время, как в середине 1870-х годов дворянству принадлежало две трети всей частной земли (то есть, не являющейся собственностью крестьянских общин), три десятилетия спустя их доля составила всего 34,3 процента.[109]
А. Н. Куломзин, сам костромской землевладелец, отмечал в своих мемуарах, что освобождение крестьян разорило основную массу провинциального поместного дворянства в южных губерниях. Сам же он процветал, благодаря разработке фосфатных месторождений на своих землях, что же до многих других, то, с его точки зрения, они выживали, если вообще выживали, за счет лесного хозяйства. Это подтверждает мрачное пророчество Гаукстгаузена в 1840-х годах, писавшего, что «в этих северных районах доходное сельское хозяйство в крупных поместьях как таковое невозможно <…> большие частнособственнические фермы могут существовать здесь только в двух случаях; либо как хозяйства с применением corvee[110], при которой землевладелец сам не обязан содержать работников за свой счет (другими словами, не нести никаких расходов на ведение своего сельского хозяйства), либо как обычные фермы с наемными рабочими и крупным рогатым скотом, но объединенные с мануфактурным производством, что позволяет постоянно и выгодно использовать не задействованную в сельском хозяйстве рабочую силу»[111].
У дворян центральной и южной Германии после освобождения крестьян оставалось обычно меньше земли, чем у русских помещиков Нечерноземья. В 1905 г., например, в семи губерниях центрального промышленного района вокруг Москвы, дворянам принадлежало 13,7 процентов земли. Эта цифра была гораздо ниже показателей, характерных для большей части российских губерний, но значительно выше уровня дворянского землевладения в большинстве регионов центральной, западной или южной Германии[112].
К западу от Эльбы во владении немецкого дворянства оставались, в целом, лесные угодья, независимо от того, какие земельные владения и арендованные земли за ним числились до освобождения крестьян, а также от полученных в качестве компенсации за потерю оброка и трудовых повинностей выкупных облигаций. Как и в России, именно более бедное провинциальное дворянство чаще всего оказывалось вытесненным с земли. Так, в Баварии, например, в 1815 г. большая часть дворянских поместий были небольшими и обремененными долгами. Сельское хозяйство в них целиком и полностью зависело как от крестьянского труда, так и от принадлежащих крестьянам крупного рогатого скота и орудий труда. Многие из «феодальных повинностей» выплачивались натурой. Выкупные облигации не являлись им полноценной заменой, а капитала, чтобы наладить фермерское хозяйство, или желания опуститься до крестьянского сословия у этих дворян не было. Их манил город. Даже в Средней Франконии, где дворянство в целом было богаче, чем в Баварском курфюршестве, многие дворяне к середине столетия переехали в город Нюрнберг. В 1815 г. приблизительно половина баварского дворянства владела землей, к 1921 г. эта цифра уменьшилась до трети[113].
Совсем иную картину являли собой наиболее состоятельные германские дворяне. Они приложили большие усилия к тому, чтобы на выкупные облигации приобрести новые земли, что почти всегда считалось наиболее предпочтительной формой вложения капитала. Например, в 1854 г. принц Гуго Гогенлоэ-Эринген, глава рода Гогенлоэ и сам крупный силезский промышленный магнат, утверждал, что «повторные инвестиции ликвидного капитала в землю являются важным условием существования аристократии». Ни один из остальных Гогенлоэ, слышавших эти слова принца Гуго в 1854 г. на семейном совете, ему не возразил, ибо в Германии, в противоположность, в известной степени, России, гордость своим дворянским родом и кастовый дух были не только сильны, но также подкреплены верой в то, что дворянство и землевладение нераздельны»[114].
Приверженные этим ценностям и традиционно сложившимся представлениям о том, что земля является надежным объектом капиталовложения, богатые дворяне предпочитали приобретать в собственность целые поместья, а, в случае необходимости, не брезговали и крестьянскими фермами. Так, Ферстенберги вложили большую часть полученных ими в качестве выкупа денег в Шварцвальд. В 1806 г. они приобрели 22791 гектар земельных владений, 62 процента из которых составляли леса. К 1919 г. в одной только Швабии им принадлежало 42000 гектара, три четверти из которых являлись лесными угодьями. Мало кому из дворян был по средствам такой воистину княжеский размах, однако вскоре после того, как прошел первый шок и дворяне стали получать выкупные ценные бумаги, их поместья стали увеличиваться в размерах. Так, семья Лейнингенов, скупившая на аукционе множество лесов, лугов и разорившихся крестьянских ферм, вызвала крайнее негодование в Бадене: их предприимчивость усугубила горечь разочарования в Оденвальде после революции 1848 г. Невзирая на это, Лейнингены между 1849 и 1853 годами приобрели земли еще на 474000 флоринов. Дворянство Вестфалии и Гессена, стоявшие на иерархической лестнице ниже Standesherren, и богатейшие семейства Баварии также стали весьма активными покупателями на земельном рынке. Согласно Гейнцу Рейфу, аристократия Мюнстера в Вестфалии большую часть приобретений осуществила между 1830 и 1860 гг., в среднем утроив размеры Rittengüter[115] [116].
Для многих дворян западной, южной и центральной Германии поворот к сельскому хозяйству и воспитание в себе верности «родному месту» стал сознательной политикой класса, статус которого был поставлен под вопрос и которому угрожала, если не нищета, то, по крайней мере, перспектива оказаться на обочине. Как писал барон Ротенхан, стоявший во главе дворянства Франконии, у его класса была единственная возможность выжить — управлять своими имениями эффективными, научными и современными методами, наладить связи с местным крестьянством и использовать преимущества своего состояния и образования на благо местного сельского хозяйства и сельского населения. Такой же линии придерживался в 1849 г. Оберпрезидент Вестфалии, фон Винке, побуждавший местное дворянство отринуть чрезмерную кастовую гордость и реакционную жажду привилегий, которыми оно пользовалось в Старом Рейхе. Вместо этого они должны стать лучшими фермерами на селе, создав прочный союз с другими передовыми земледельцами[117].
Такая стратегия была верной, хотя тут подстерегали свои ловушки. В Вестфалии, как и по всей Европе, богатые аристократы, горевшие желанием оправдать положение своего класса, взяв на себя ведущую роль в передовом сельском хозяйстве, могли потерять массу денег из-за того, что у них отсутствовала предпринимательская мотивация, да и сами они были лишены предпринимательской жилки. Граф Йозеф фон Вестфален, например, в 1820 г. решил прекратить сдавать землю внаем, чтобы вести свое хозяйство самому. Однако дворянство Вестфалии не имело в этом деле никакого опыта, депрессия 1820-х годов была не лучшим временем для обучения профессии земледельца. Необходимость вкладывать деньги в то, чтобы оборудовать скотные дворы и фермы повлекла за собой крупные расходы, и его долги быстро возросли до 180000 талеров[118].
Самая большая проблема, с которой столкнулось богатое дворянство, стремившееся по-новому оборудовать поместья в западной, южной и центральной Германии, заключалась просто-напросто в отсутствии доступных земель. Мотив этот постоянно повторяется в отчетах о недвижимости. В 1850-х годах принц Фюггер фон Бабенхаузен писал, что «в настоящее время невозможно быстро приобрести землю без крупных потерь, так как цена на нее, с точки зрения рентабельности, очень высока». Спрос на поместья существенно превосходил их наличие и, как отмечает Винкель, «цены на полностью обустроенные поместья непомерно высоки, поскольку продающие знают, каким огромным спросом пользуется такая собственность у получивших выкупные деньги помещиков». Многие дворяне, лучшим примером которых служит семейство Гогенлоэ, покупали земли, расположенные очень далеко от их наследственных владений. Небольшое число — те, кто был связан с промышленностью, — вкладывали деньги в фирмы и фабрики. Однако, большинство в конечном счете приобретали государственные и и железнодорожные акции, и на этом немецкая знать только выиграла. Если бы они приобрели огромные земельные массивы в южной, восточной и центральной Германии, они не только имели бы менее надежный доход, но, оказавшись куда больше на виду, были бы более непопулярны. В создавшихся обстоятельствах, они, не теряя связи с поместным сельским хозяйством и одновременно имея другие источники дохода, могли пережить депрессию куда более благополучно, чем восточногерманские производители ржи, и уже не встречали к себе того недоброжелательного отношения, какое окружало аристократию западной и южной Германии в 1848 г.[119]
Хотя существуют достаточные сведения о принадлежащих дворянству землях в германских государствах девятнадцатого века[120], самым лучшим и всеобъемлющим источником информации по этому вопросу является труд Теодора Гэбиха, опубликованный в 1930 г. Потеря Пруссией части восточных пограничных земель, которые отошли к Польше, разумеется отразилась на картине землевладения к востоку от Эльбы, однако нет никакого основания полагать, что после 1914 года ситуация в центральной, западной и южной Германии существенно изменилась[121].
Таблицы 3.1, 3.2 и 3.3 ([Таблица 3.1],[Таблица 3.2],[Таблица 3.3]) основаны на статистических данных Гэбиха для регионов западной, южной и центральной Германии. Они показывают, что в среднем дворянам принадлежало 500 гектаров земли или даже больше, и это составляло приблизительно 5 процентов от всей площади[122]. В двух германских государствах — Шлезвиг-Гольштейне и Вестфалии — доля дворянских владений превышала 10 процентов. В двух других, Бадене и Баварии, она была ниже 2,5 процентов. В Вестфалии и Шлезвиг-Гольштейне крупные поместья (свыше 2500 гектаров) играли значительно более важную роль, чем в восьми других государствах: в этих двух государствах они занимали соответственно 6,5 и 7,3 процента от всей площади — значительно больше половины того, что принадлежало дворянству по всей Германии. В других германских государствах площадь крупных поместий никогда не превышала 3,2 процента от всей территории и всегда составляла менее половины всей дворянской собственности.
Во владении дворян Германии находилось значительно больше лесов, чем сельскохозяйственных угодий страны. В десяти государствах, вошедших в три таблицы, 3,6 процентов сельскохозяйственных земель и 8,7 процентов лесов принадлежали к дворянским поместьям в свыше 500 гектаров. За исключением Шлезвиг-Гольштейна, Вестфалии и Саксонии, дворянские сельскохозяйственные угодья играли второстепенную роль. Однако везде, кроме двух регионов, дворяне имели более 5 процентов лесов, причем список вновь завершают Баден и Бавария. Но в Вюртемберге доля дворян составляла 13,8 процентов, в Вестфалии и Саксонии — почти пятую часть, а в Шлезвиг-Гольштейне, где лесов было мало — более четверти. В целом, поместья величиной свыше 2500 гектаров имели более высокий процент лесов (56, 2 процента), чем поместья, площадью более 500 гектаров (51 процент).
В результате освобождения крестьян усугубились различия между аристократией западной и восточной Германии. С упразднением дворов мелких властителей и погашением всех повинностей влияние аристократов в большинстве западных сельских районах резко снизилось. Однако в Восточной Пруссии судейская и полицейская власть аристократии сохранялась еще не одно десятилетие, а ее земельные владения в результате освобождения крестьян практически только увеличились. Отчасти это произошло потому, что определенные категории крестьян-арендаторов были вынуждены уступить до половины своих земель взамен на освобождение от трудовых повинностей. Дворянство также получило львиную долю общественных земель (4,3 миллиона гектаров) которые были поделены в соответствии с уложением 1821 г., причем крестьянам досталось от них всего 14 процентов. Кроме того, в 1820-х годах многие крестьянские хозяйства разорились и были поглощены крупными поместьями, поскольку теперь земли крестьян, в отличие от периода крепостного права, могли быть приобретены другими группами населения. «В Померании (не считая большую часть ее западной области) помещики присвоили в 1807–1848 годы больше крестьянских земель, чем за два предшествующих века». Так, в двух бранденбургских марках (Укермарк и Миттельмарк), дворянские поместья между 1800 и 1860 годами увеличились в размере на 18 процентов. Тем не менее крупные прусские помещики, даже в лучшие свои времена, никогда не держали монополию на владение землей по английскому образцу. Только в двух областях Пруссии, Померании и Познани, крупные поместья в девятнадцатом веке занимали более половины всего земельного фонда. Сверх того, многие прусские «крупные» поместья, с точки зрения английского джентри, считались бы ничтожно малыми[123].
Между 1820 и 1870-ми годами большие прусские поместья находились на переднем рубеже сельского хозяйства страны, в котором в этот период начались преобразования. При меньшей, чем во Франции плодородности почв, в Германии отмечался больший, чем во Франции, прирост сельхозпродукции. Германские ученые во главе с Альбрехтом Таэром пропагандировали английские сельскохозяйственные методы. Влияние Таэра на восточных землевладельцев, которых он считал естественными лидерами сельскохозяйственного прогресса Германии, трудно было переоценить. К 1862 г. в Пруссии существовало 361 аграрное общество, в состав которых входило 30000 членов. Раздел общинных земель, размежевание земли на дворянскую и крестьянскую, а также конец полосного земледелия позволили ввести новые культуры, усовершенствованный севооборот и лучшие породы крупного рогатого скота. В период между 1800 и 1860 гг. производство зерна на один гектар возросло в Германии на 45 процентов. В употребление вошел картофель, хорошо прижившийся на песчаной почве северо-восточной Германии, появились огромные стада мериносовых овец, которых стали разводить в восточных поместьях. Другим признаком крупного поместья, в особенности в Силезии и Саксонии, было производство сахара, которое, как и в России, резко поднялось в 1830-х годах. В Германии в 1834–1835 гг. двадцать один сахарный завод производил 25346 центнеров нерафинированного сахара. Спустя шестнадцать лет 185 заводов производило около миллиона центнеров. В отличие от зерна, картофель и сахар требовали очень много рабочих рук весной и осенью, так что эти культуры особенно устраивали землевладельцев, у которых без них в этот период оставались бы не занятые делом работники. Хотя в 30-е годы прусское поместное хозяйство стало более интенсивным, тем не менее, увеличение урожайности зерна, как и в Англии, происходило преимущественно за счет сокращения земель, оставляемых под паром, и широкомасштабной разработки залежных земель. В результате резкого роста населения в Пруссии, начиная с 1830 г., и повышения международных цен на зерно, те землевладельцы, которые пережили сельскохозяйственный кризис 1820-х годов стали получать огромные доходы. К 1870 г. восточные поместья продавались в три-четыре раза дороже по сравнению с ценой полувековой давности[124].
Судьба русского дворянства после 1861 г. была совсем иной, резко контрастируя с успехами прусских землевладельцев. Единственным районом, в котором сельское хозяйство было процветающим, капиталистическим и эффективным, был Прибалтийский край — Эстляндия, Лифляндия и Курляндия. Здесь крупные поместья были на самом деле богаче и, как правило, лучше оснащены, чем в Восточной Пруссии. Однако традиции, общественное устройство и форма аренды земли в этих губерниях в корне отличались от таковых в остальной части Романовской империи, а землевладельцы-аристократы были германского происхождения. Хотя отдельные принадлежащие знати поместья в России отличались хорошим управлением и преуспевали, общий уровень крупных поместий, по меркам Германии и Англии, был чрезвычайно низким. Огромные участки земли были либо розданы крестьянам под небольшие наделы, либо обрабатывались крестьянством в пользу землевладельцев на условиях трудовой ренты или издольщины. Возделываемые таким образом угодья, по всей видимости, использовались еще более непроизводительно, чем собственные владения крестьян. Нерентабельность поместного хозяйства привела к массовой продаже дворянством своих земель. После отмены крепостного права дворянству по-прежнему принадлежало 87,2 миллиона десятин земли, но в течение последующих двух десятилетий почти 20 процентов было уже им утрачено, а к 1902 г. — еще 20 процентов. К 1914 г. в руках дворянства осталось лишь 41,1 миллиона десятин[125].
И все же контраст между успехами прусского дворянства в ведении капиталистического сельского хозяйства и упадком помещичьего земледелия в России не был столь резок, как можно вывести из приводимых выше сравнений. За два десятилетия после освобождения крестьян значительная часть прусских землевладельцев из дворян не смогла адаптироваться к капиталистическим методам хозяйствования, разорилась и была вынуждена продать свои поместья: в течение нескольких лет после падения крепостного права 40 процентов дворянской собственности в Силезии оказались в руках буржуазии, а в Восточной Пруссии этот процесс происходил еще быстрее. К 1856 г. в семи восточных областях только 7023 из 12330 (56,9 процента) поместий по-прежнему принадлежали дворянству, в том числе выходцам из буржуазии, лишь недавно получившим дворянское звание. Основными причинами разорения дворянства, как и в России, были отсутствие предпринимательского опыта, расточительность, недостаток средств для приобретения собственного оборудования и тяглового скота, а также чрезмерные долги. Прусские помещики покупали и продавали собственность с головокружительной скоростью и не проявляли никакой сентиментальной привязанности к старым фамильным имениям, которая была так свойственна России. По тому же образцу, как в России, мелкие землевладельцы часто полностью прогорали, тогда как крупные обычно выживали. В Российской империи, например, в период между 1900 и 1914 гг. 155 крупнейших землевладельцев продали 3 процента своей собственности, а дворянство в целом — более одной пятой. В 1885 г. в Пруссии, при том, что 43,1 процента из всех Rittergüter оказалось в руках буржуазии, в это число вошло лишь 32 процента поместий площадью свыше 1000 гектаров. Из 159 владений величиной свыше 5000 гектаров в семи восточных областях только десять принадлежало буржуазии[126].
В противоположность России, в сельских краях Пруссии еще до реформы наличествовали довольно многочисленные группы крупных фермеров из буржуазии. 10 процентов Rittergüter, хотя и не законно, принадлежали собственникам недворянского происхождения. И еще много дворянских поместий были переданы фермерам-арендаторам, представителям буржуазии. Это также касалось части обширных королевских земель, которые до реформы не разрешалось сдавать в аренду. В Восточной Пруссии в 1800 г. насчитывалось около 800 землевладельцев и 250 зажиточных арендаторов; подобное соотношение, согласно Шислеру, существовало и в других провинциях. В экспортирующих зерно Прибалтийских портах также обитали состоятельные купцы, поддерживавшие тесные связи с сельским хозяйством. После 1807 г. эти группы населения, и в особенности фермеры-арендаторы, стали собственниками большого числа поместий. В последующие годы они в большей степени, чем дворянство, представляли передовой рубеж в прогрессе сельского хозяйства, отчасти потому что проявляли к нему больший профессиональный интерес и большую осведомленность в новых английских технологиях, а отчасти потому что жили менее расточительно и значительную долю получаемых доходов вкладывали вновь в поместья.
Эти землевладельцы, выходцы из буржуазии, в целом стремившиеся к ассимиляции с благородным обществом, существенно помогли юнкерам справиться с теми требованиями — как политическими, так и экономическими — которые предъявлял им меняющийся мир. Примером тому может служить история семьи Натузиус. После отмены крепостного права Готхобб Натузиус, занимавшийся производством табака, приобрел бывшее имение Альвенслебен вблизи Магдебурга. Он не только превратил его в образец земледельческого хозяйства на капиталистической основе, но также создал в нем целый ряд производств по переработке сельскохозяйственной продукции, в том числе по переработке фруктов и изготовлению картофельного крахмала, а также маслобойные и винокуренные. Все четыре сына Натузиуса получили дворянское звание, двое из них стали известными животноводами, а двое других играли важную роль в политике[127].
Чтобы найти объяснение, почему крупные поместья процветали в одном случае, и не процветали в другом, следует обратиться к структуре дореформенного сельского общества в Пруссии и в России, а также к пореформенным порядкам, установившимся в обеих странах. Прусское крестьянское общество до 1806 г. было сильно дифференцировано, и особенно ярко этот процесс проявился после освобождения крестьян. Чтобы защитить свою частную собственность и ориентированное на рынок сельское хозяйство, крупные крестьянские фермеры вскоре примкнули к дворянству и относились враждебно к работникам, зараженным идеями бунта или социализма. В самых восточных провинциях даже в 1806 г. свыше половины населения не владели земельной собственностью или имели ничтожно малые наделы. Они создали рынок рабочей силы, из которого после раскрепощения могли черпать юнкера. Более того, прусские реформы 1807–1819 гг. коснулись лишь зажиточных крестьян, то есть таких, кто был в состоянии приобрести собственный плуг. Многочисленное крестьянство, не входившее в эту категорию, продолжало нести трудовые повинности и после революции 1848 года. Прусским землевладельцам, которые до 1872 г. в своем округе пользовались политической и судейской властью и до 1918 г. жестко контролировали жизнь фермерских тружеников, принадлежали все рычаги управления рабочей силой.
Совсем иным было положение в России. До 1861 г. ни одного арендатора, принадлежащего к так называемой буржуазии, в сельской местности не было. Если купцы и покупали поместья, то не для того, чтобы заниматься сельским хозяйством, а в спекулятивных целях. После перераспределения общинных земель между крестьянами установилось относительное равенство, и помещики лишились при этом верных сторонников закона и собственности, что усугубило общее ощущение незащищенности, которое, в особенности в двадцатом веке, побуждало дворян продавать земли, а не вкладывать деньги в сельское хозяйство. До 1900 г. совершенно безземельные, постоянно батрачившие крестьяне, встречались редко и зачастую представляли собой подонки деревенского общества. После 1861 г. русские сословные суды и помещичьи полицейские функции были упразднены, а русского эквивалента Gesindeordnung в царской России не существовало. Равно как не существовало и таких слоев крестьянства, которые исключались из новых порядков и были обязаны нести трудовые повинности. И, наконец, в полную противоположность Пруссии, русские крестьянские земли оставались защищенными: их нельзя было ни продать, ни конфисковать за неуплату долгов[128].
К несчастью для русского и прусского дворянства, издержки и неурядицы, связанные с освобождением крестьян, сопровождались почти сразу последовавшим за ним падением международных цен на сельхозпродукцию и долгими годами депрессии. В Пруссии бремя депрессии 1820-х гг. усиливалось еще тем, что за предыдущие десятилетия дворяне привыкли к стремительному росту цен на зерно и поместья, и, исходя из этого, строили свой образ жизни и экономическую стратегию. В период между 1797 и 1817 гг. цены на рожь в портах восточных областей более, чем удвоились. В Силезии в период 1801–1805 гг. стоимость поместий более, чем утроилась, а в Бранденбурге увеличилась почти в пять раз по сравнению с той, какой была в течение предыдущих пятидесяти лет. Спекуляция землей приняла массовый характер, поскольку дворянство могло получить у государства ссуду за проценты, которые были гораздо ниже, чем взвинчивающиеся цены на поместья. Когда цены на сельхозпродукцию резко упали, а вместе с ними прекратился и спекулятивный бум вокруг поместий, многие землевладельцы обнаружили, что заложили свою собственность за цену, существенно превышающую ее рыночную стоимость[129].
Падение цен на зерно после 1817 г. стало катастрофическим. В 1825 г. цены на хлебные злаки в германских портах составляли 28 процентов от уровня 1817 г., на внутреннем рынке они соответствовали всего 23 процентам. Но тут вмешалось правительство, наложив запрет на лишение права выкупа по закладной и оказав многим дворянам прямую финансовую помощь. Кое-кто из предприимчивых землевладельцев переключился с производства зерна на разведение овец, но для многих продажа своего поместья была единственно возможным выходом. Кроме того, наибольший удар пришелся по тем областям Померании, Западной и Восточной Пруссии, которые были ориентированы на экспорт зерна, — прежде всего потому, что в 1820-х годах Хлебные законы[130] закрыли перед ними прибыльный английский рынок. Согласно Вильгельму Абелю, цены на пшеницу в портах Германии составляли 28 процентов от уровня английских в 1825 г., и даже если к этому прибавить расходы на транспортировку и доставку в Англию, все равно германская пшеница была на 56,6 процентов дешевле английской. Хотя английские фермеры также громко сетовали на депрессию 1820-х годов и с тоской вспоминали на редкость благоприятные годы войны, их положение было куда легче, чем у прусских землевладельцев. То же можно сказать и о русских помещиках, которые в этот период значительно меньше были вовлечены в международную торговлю зерном, чем прусские[131].
Однако, когда в 1870-х годах сельское хозяйство охватила Великая депрессия конца девятнадцатого века, она отразилась на землевладельцах всей Европы, поскольку к этому времени щупальца рынка проникли во все ее уголки. Основной причиной падения цен на сельхозпродукцию был выход Европы на мировой рынок. Перед сельским хозяйством уже открылись обширные территории Нового света. Производство зерна получило бурное развитие в Северной Америке, животноводство — в Южной Америке, а овцеводство — в Австралии. Стоимость продукции, произведенной на колониальных целинных землях была ниже, чем в Европе. Транспортные расходы стремительно падали; судя по обычно приводимым цифрам, с конца 1860-х до начала 1890-х годов стоимость морских перевозок пшеницы из Чикаго в Ливерпуль снизилась на 75 процентов. Тем временем, появление судов-рефрижераторов позволило транспортировать мясо на большие расстояния[132].
Депрессия отразилась на всем сельском хозяйстве Европы, но наибольший удар пришелся на крупные поместья, главным образом, по трем причинам. Во-первых, сельское хозяйство в дворянских поместьях было преимущественно ориентировано на производство зерна, а во-время депрессии больше всего пострадало именно зерновое земледелие. Между 1808 и 1866 гг. процент выращивания зерновых культур в Англии и Уэльсе поднялся с 40 до 58 процентов. Огромные хлебные поля в южных российских степях в эти десятилетия пустовали. В северо-восточных провинциях Пруссии, на родине дворянского земледелия, в девятнадцатом веке также наблюдалось усиленное расширение производства зерна за счет освоения прежде не возделываемых земель. Когда же в 1870-х годах в Европу стало поступать американское зерно, для мелкопоместного хозяйства это превратилось в сущее бедствие. В 1850-х годах среднегодовой экспорт зерна США в Европу составлял 5 миллионов бушелей. К 1875–1879 гг. он достиг 107 миллионов. Цены падали до тех пор, пока не были установлены тарифы: в 1894 г. минимальные цены на английскую пшеницу соответствовали всего третьей части от уровня 1867–1868 г. В Пруссии цена на пшеницу при наименьшем уровне (1901–1905 гг.) была на 20 процентов ниже, чем в 1871–1875 гг., а цены на рожь упали на 25 процентов. По сравнению с застоем в 1820-х годах, сельскохозяйственная депрессия конца века сказалась на Англии и Пруссии противоположным образом, в основном, потому что на Этот раз прусские фермеры оказались защищенными, а Англичанам пришлось испытать на себе всю тяжесть международной конкуренции[133].
Второй главной проблемой, с которой столкнулось дворянское земледелие, было повышение стоимости рабочей силы. В России тариф ежедневной заработной платы сельских работников вырос на 40 процентов между 1882–1891 гг. и 1911–1914 гг., правда, региональные различия были тут весьма велики. То же самое происходило в Германии. Так, например, королевство Саксония, где оплата сельскохозяйственного труда между 1896 и 1911 гг. повысилась на 50 процентов, переманило к себе из восточных поместий многих работников, что вызвало гнев юнкеров. Однако быстрое увеличение оплаты труда было характерно даже для восточной части Пруссии: как и в Англии, этому преимущественно способствовали железные дороги, облегчившие доступ к городам, а также вызванная дефицитом рабочей силы конкуренция с промышленностью. В первой половине девятнадцатого века на сельском юге Англии, как и в восточной Пруссии, отмечался быстрый рост населения, изрядный излишек рабочей силы и весьма низкая заработная плата. В северной Англии, где как и в западной Германии, была сильно развита промышленность, приходилось гораздо щедрее оплачивать труд сельскохозяйственных рабочих. Однако в последней четверти девятнадцатого века из сельской южной Англии, да и из восточной Пруссии начался отток рабочей силы. Даже там (как, например, в Пруссии), где политические и законодательные репрессии не позволяли рабочим объединяться в союзы, перемена рыночных условий порождала у рабочих чувства большей собственной значимости и востребованности. Даже крайне консервативные протестантские священники в Восточной Пруссии приветствовали тот факт, что баланс сил изменился в сторону лучшего отношения к труду, и не только в материальном аспекте, но также в части уважения к достоинству работников. Символично, что юнкера оставили привычку обращаться к своим рабочим с бесцеремонным и презрительным «du» («ты»)[134].
По сравнению с крестьянским семейным фермерством помещичий управленческий аппарат был чрезмерно велик и лишен гибкости. При низкой цене на зерно землевладельцы были вынуждены по-прежнему выплачивать ту же заработную плату, тогда как крестьяне могли работать усерднее, сократить расходы и даже ограничиться самыми необходимыми средствами существования. Однако в дворянском сельском хозяйстве главнейшим источником расходов был, по-видимому, сам аристократ. Слова, брошенные Ллойд-Джорджем в 191 Поду, что герцог стоит больше линкора, имели под собой основание. Немногие крупные аристократы имели возможность — а иногда и желание — финансировать сельское хозяйство за счет других доходов, но большинство брали от земли гораздо больше, чем ей давали. Приличествующий джентльмену образ жизни, тем паче славу земельного магната, непросто было поддерживать за счет доходов от промышленности, которые стремительно шли на убыль, не говоря уже о сравнительно падающих доходах от других источников. Правда, ввиду депрессии аристократический стиль жизни можно было ограничить. Роберта Маннинг описывает, как в 1890-х годах младшее поколение русской знати решило сохранить и развить свое достояние, ведя скромный образ жизни, вкладывая доходы обратно в сельское хозяйство. В Англии во время депрессии сокращались расходы, а в некоторых случаях даже сдавали внаем на большую часть года поместные особняки. Но ни один аристократ не мог уменьшить свои траты до уровня крестьянина, не отказавшись от всех притязаний на положение и уважение в обществе, не говоря уже о том, что ему пришлось бы стать свидетелем того, как его собственность рушится в пух и прах. Прежде крестьянина он вынуждаем был распродать свое имущество и искать счастья в городе[135].
Хотя депрессия в равной степени ударила по сельскому хозяйству Британии, Германии и России, но о последней стоит сказать особо. Вплоть до 1914 г. сельское хозяйство России, по английским и германским меркам, в целом оставалось отсталым. В то же время проблема, перед которой оказались Германия и Британия, старавшиеся прекратить засилие на внутреннем рынке дешевого иностранного зерна, русских не коснулась. Напротив, Россия сама была крупным экспортером зерна, причем до 1914 г. самым крупным в мире.
Проводя отмену крепостного права в 1861 г., русское правительство наметило стратегию, которая в общих чертах совпадала с планами аграрной реформы, разработанными мятежником-декабристом П. И. Пестелем и другими радикалами в 1825 г. Вся земля делилась приблизительно пополам. Предполагалось, что община с ее надельным земледелием и запретом продажи своего надела предохранят русских крестьян от дифференциации, обнищания и пролетаризации, которые стали уделом большинства их прусских собратьев. На некоторое время они будут хотя бы частично ограждены от мощи капиталистического рынка. А когда экономика разовьется настолько, чтобы обеспечить бывшим крестьянам рабочие места в промышленности, с общиной можно будет покончить, безболезненно и мирно. Тем временем на своей половине земли русское дворянство могло следовать примеру своих прусских собратьев по классу, развивая капиталистическое сельское хозяйство[136].
Но эта стратегия провалилась. Община сдерживала развитие крестьянского земледелия, а огромный прирост сельского населения вызвал в некоторых районах сильный земельный голод. Да и большинство дворянских поместий не превратилось в современные капиталистические предприятия. На пути к эффективному сельскому хозяйству стояло множество препятствий. Среди них — извечные проблемы русского земледелия: неплодородные северные почвы, суровый и непредсказуемый климат, короткий сельскохозяйственный сезон. В ряде районов также и доступ на рынки был долгое время сопряжен с трудностями. Большая часть дворян никогда не были предпринимателями, и им было трудно справиться со строгими правилами капиталистического сельского хозяйства[137]. Работники сплошь и рядом не отвечали требованиям: они были неквалифицированны, разболтаны и дисциплинировать их было невозможно. Учитывая размер дворянских владений, отношение капитала к выраженной в акрах площади земли нередко было весьма низким, а управление огромными латифундиями порождало административные проблемы. Если бы у советских руководителей достало ума и терпения изучить некоторые уроки дворянского земледелия конца девятнадцатого века, они, право, избежали бы многих провалов крупномасштабного коллективного хозяйства.
Пожалуй, самое большое по значению препятствие развитию капиталистического сельского хозяйства в России по прусскому образцу заключалось в пугающем контрасте между большими трудностями и риском, с которыми сталкивался крупный капиталистический фермер, в особенности в период депрессии, и гораздо более простыми путями, доступными русским помещикам, жаждавшим надежного дохода и спокойной жизни. Даже такому выдающемуся специалисту по сельскому хозяйству, как помещику Сергею Бехтереву, который владел превосходным поместьем в Орловской губернии в конце девятнадцатого века, было крайне трудно поддерживать дворянский образ жизни на доходы, получаемые при ведении хозяйства по капиталистическому образцу. А при том, что стоимость земли с 1861 по 1914 гг. стремительно возрастала, искушение продать свои земельные владения частично или целиком, чтобы поместить вырученные деньги в облигации или долевой капитал, было слишком велико. «В период между 1862 и 1912 гг. дворянские земли повысились в цене на 443 процента, в размерах же сократились более, чем наполовину <…>, в 1910 г. из 137825 дворян, проживающих в С.-Петербурге, 49 процентов существовали на доходы от ценных бумаг»[138].
С другой стороны, дворянин мог не распродавать свои поместья, а наблюдать, как взвинчиваются на них цены, и получать гарантированный доход, сдавая землю в аренду местным крестьянам и не подвергая себя неоправданным расходам и риску капиталистического хозяйствования. В то время, как в Англии цены на землю в период Великой депрессии падали, в Уэльсе они оставались стабильными, и Ф. М. Л. Томпсон объясняет это различие «постоянным земельным голодом среди крестьянства», арендная плата за землю, которую должны были вносить крестьяне, делало доходное капиталистическое хозяйство невозможным. Но во многих регионах России и Украины земельный голод вынуждал их идти на это. В результате дворянам, распоряжавшимся землей подобным образом, пришлось заплатить политической ценой. В стране, где крестьяне никогда не испытывали уважения к частной собственности, а среди интеллигенции были сильны социалистические симпатии, дворянство, превратившее свои поместья в образцовые сельскохозяйственные предприятия, могло бы укрепить законность своего благосостояния. Разве трудно было увидеть, что эксплуатация крестьянского земельного голода посредством ренты ничто иное, как паразитизм. Но и положение мелкопоместного дворянина было нелегким. При дефиците земли землевладелец, который отказывался сдавать ее в аренду и сам занимался сельским хозяйством, лично осуществляя надзор над работниками и стараясь обеспечить усердный труд и дисциплину, также, скорее всего, не нашел бы поддержки в обществе. Растущая классовая напряженность и шаткое положение в деревне, приведшие к взрывам 1902–1906 гг., лишний раз побуждали дворян избавляться от своей земли. Вслед за событиями 1905 г., в районах, которые более всего пострадали от беспорядков, началась массовая продажа земель[139].
К началу двадцатого века роль дворян в русском сельском хозяйстве была уже второстепенной. К 1914 г. подавляющее большинство крупного рогатого скота принадлежало крестьянам; они же производили 78 процентов поступающего на рынок зерна. Будущее русской деревни гораздо меньше зависело теперь от дворян, чем от способности крепких хозяев-крестьян преобразовать сельское хозяйство в капиталистическое, используя беспрецедентные возможности, которые давали им грамотность, кооперация, растущий городской рынок и столыпинские земельные реформы. Тем не менее, нельзя вовсе сбрасывать со счетов и значение дворян. В крупном лесном хозяйстве и сахарной промышленности они играли первостепенную роль. Принадлежащие им стада, как правило, по качеству превосходили крестьянский скот, а в части злаковых культур в крупных дворянских поместьях, по самым скромным оценкам, производилось на 50 процентов больше зерна с гектара, чем на крестьянских наделах. Поскольку крестьянское сельское хозяйство большей частью оставалось отсталым, образовательная роль прогрессивного поместного дворянства в России по-прежнему имела гораздо большее значение, чем в Германии и Англии[140].
В отличие от России, Германия и Англия периода позднего викторианства, во многом, по-видимому, были схожи, хотя бы уже тем, что представляли собой индустриальные и урбанизированные общества. Однако судьба сельского хозяйства этих двух стран была как нельзя более различной. В период между 1870–1876 гг. и 1904–1910 гг. производство зерна в Британии упало с 25,5 до 13 процентов от величины всей ее сельхозпродукции. Продукция животноводства возросла от 58,6 до 71,5 процентов. В Британии цены на пшеницу в 1894–1898 гг. в среднем составили половину уровня 1867–1871 гг., тогда как в Германии между 1871–1875 гг. и 1901–1905 гг. максимальное падение цен было 20 процентов для пшеницы и 25 процентов для ржи. В предвоенной Германии процент пахотных земель по существу увеличился, а цена на юнкерские поместья стала вновь стабильно повышаться. В Англии арендная плата и цены на землю сильно понизились. В среднем падение между 1874–1878 гг. и серединой 1890-х годов составило 26 процентов, причем на пахотные юго-восточные земли— 41 процент, а на самые легкие (рыхлые) и самые твердые почвы — даже больше[141].
Легкие почвы Восточной Англии были родиной новаторства и предпринимательства в период английской сельскохозяйственной революции, однако во время депрессии они очень сильно упали в цене. Между 1873 и 1894 гг. стоимость земли в Норфолке уменьшилась вдвое, а арендная плата понизилась на 43 процента; две трети джентри Норфолка продали свои поместья. Не удивительно, что прусское дворянство, которое в основном вело свое хозяйство даже на более легких и песчаных почвах, с ужасом следило за развитием событий по другую сторону Северного моря. «Без тарифов, — считает С. Б. Уэбб, — крупные поместья не разорились бы, но сокращение рабочей силы, годового дохода и основного капитала было бы неизбежно». Многие прусские дворяне не разделили бы даже этот «оптимистический» взгляд. Печальная судьба незащищенного английского земледелия была тем оружием, которым они охотно потрясали в своих речах, ибо как однажды выразился барон Хеерманн, «долг государства <…> не допустить падения сельского хозяйства до уровня, какого оно достигло в Англии, пусть даже для этого необходимо классовое законодательство». Вильгельм фон Кардорф, лидер Свободной консервативной партии, предсказывал, что если Пруссия последует примеру Англии, восточные поместья попросту станут охотничьими угодьями для богатых бизнесменов[142].
Относительное процветание сельского хозяйства в Германии было приобретено ценой защитных тарифов и ожесточенных политических споров, которыми историческая литература переполнена и по сей день. С позиций 1990-х годов, некоторые современные нападки на юнкеров кажутся несправедливыми. Когда дело касается обеспечения защиты сельского хозяйства, фермеры современных либерально-демократических государств ведут себя не менее решительно и успешно, чем юнкера до 1914 г. — и это в гораздо более урбанизированных обществах, чем была в тот период Имперская Германия. В то же время крепкая защита сельского хозяйства современной Германии и Японии не помешала им выдвинуться на передний план в международной торговле и технологии. Даже сугубо националистическая критика Макса Вебера в адрес юнкерства, которое он справедливо обвинял в привлечении польской рабочей силы в восточные пограничные районы, звучит несколько тягостно для слуха нынешних людей, не питающих большой симпатии к национализму и относящихся к миграции рабочей силы через границы с позиций логики международной капиталистической экономики. Конечно, дебаты о протекционизме в Имперской Германии никогда не носили только — или даже преимущественно — экономического характера. Да и к тарифам относились в целом отрицательно, потому что они защищали интересы могущественной юнкерской элиты, которую многие немцы ненавидели и с радостью уничтожили бы. И выудить правду о состоянии дел дворянского земледелия в кайзерcкой Германии из-за огневой завесы пропаганды, порожденной этим конфликтом, ох как непросто![143]
С одной стороны, создается впечатление, что во время Великой депрессии крупные восточные поместья потеряли свое неоспоримое первенство как прогрессивные сельские хозяйства. После 1840-х годов зажиточные крестьяне частично освободились от финансового бремени, легшего на их плечи сразу после освобождения от крепостной зависимости, в большей степени приобщились к образованию и научным сельскохозяйственным технологиям, а также не были, как правило, обременены большими долгами — не в пример восточным помещикам, которые в 1850-х и 1860-х годах продолжали с особым усердием заниматься земельными спекуляциями. Крупнейшей группой передовых аграрных хозяйств к 1900 г. были небольшие фермы в Саксонии, выращивающие сахарные и корнеплодные культуры, но даже на востоке сторонники мелкомасштабного сельского хозяйства заявляли, что крестьяне-новоселы получают по 266,2 немецких марок с гектара от животноводческой и зерновой продукции против всего 213,9 немецких марок, которые давали крупнопоместные хозяйства. Новосельческие фермы, благодаря своим размерам, были удобнее в управлении, не требовали больших затрат на рабочую силу, гораздо лучше удобрялись навозом и, согласно утверждению Эрика Кемпа, производили на 25–90 процентов зерна с гектара больше, чем местные крупные хозяйства[144].
Тем не менее, неэффективность юнкерских хозяйств была излишне преувеличена критиками, как и возможность легкого перехода к формам крупномасштабного сельского хозяйства, включавшего в себя не только выращивание зерна. «Большинство фермеров из восточных территорий, — утверждает Д. А. Перкинс, — не могли откармливать на мясо крупный рогатый скот или создавать молочные фермы на базе постоянных пастбищ вследствие неплодородности почв». Между 1873 г. и 1910 г. сельское хозяйство Германии значительно продвинулось, заняв ведущее место в мире по применению науки в сельском хозяйстве и став в один ряд с британским по урожайности зерновых с акра земли. Важную роль в этом сыграли крупные поместья. В периоды 1899–1903 гг. и 1904–1908 гг. урожай пшеницы с гектара возрос на 29 процентов, а ржи (зерновая культура юнкерских хозяйств par excellence — на 36 процентов, отчасти потому что все шире применялся севооборот, при котором зерновые культуры чередовались с корневыми. По-прежнему хороший доход давал картофель, выращиваемый для перегонки на спирт, и сахарная свекла, которые хорошо произрастали в крупнопоместных хозяйствах. Как заключает Перкинс: «Юнкера, производящие сахарную свеклу и картофельно-алкогольную продукцию, далеко не отвечали образцам, известным по исторической литературе. Они практически совершили полную метаморфозу — из феодальных землевладельцев XVIII века, чье родовое имущество требовало от них службы прусскому государству, они превратились в главных акул «агробизнесса», в котором наипрогрессивнейшее сельское хозяйство объединялось с промышленными предприятиями, основанными на передовых технологиях и принципе получения максимального дохода»[145].
Как в Германии, так и в Англии, вследствие бурного роста и процветания городов увеличивался спрос на мясную и молочную продукцию. В Германии ее преимущественно производили на крестьянских фермах в центральном, западном и южном регионах. В Англии региональное деление было еще четче выражено: десять ведущих графств по производству зерна, располагались на востоке, а десять ведущих в молочной продукции — на севере и западе. Среднее уменьшение арендной платы, составлявшее 26 процентов в период с середины 1870-х до середины 1890-х годов, сгладило различия между снижением платы на 41 процент в южновосточных пахотных регионах и 12 процентами в северо-западных скотоводческих, причем в последних оно в период общего падения цен катастрофическим отнюдь не было. Между 1858 и 1881 гг. герцог Сатерлендский потратил 100000 фунтов стерлингов на строительство и осушительные работы в своем животноводческом поместье в графстве Шропшир, но его капиталовложения окупились тем, что он пережил депрессию без каких-либо общих снижений арендной платы. Однако герцог Бедфорд, также потративший десять тысяч фунтов в борьбе с депрессией, улучшая земли в окружающих Лондон графствах (Мидлсекс, Эссекс, Кент, Сурей) обнаружил, что его инвестиции ничего не решили: дорогостоящий переход от пахотных земель к пастбищам не окупился, и значительное снижение арендной платы было неизбежно[146].
Хотя упадок британского земледелия в период Великой депрессии проявлялся в разных регионах по-разному, общее положение дел в сельском хозяйстве по сравнению с британской промышленностью, так и с иностранными фермами, было незавидным. По утверждению К. О'Града, «столкнувшись с иностранной конкуренцией, сельское хозяйство Британии выглядело не лучшим образом, по крайней мере, судя по чрезвычайно медленному общему росту продуктивности». Главным фактором здесь являлась защищенность: так, к 1890-м годам тарифы на германскую пшеницу соответствовали 30 процентам от британских цен и 40 процентам от французских. Тем не менее, как утверждает Эвнер Оффер, защищенность не являлась единственной составляющей: «Британия была не единственной страной с открытой экономикой. Бельгия, Голландия и Дания разрешили свободный ввоз зерна, при этом не прекратив выращивать его сами. Все три страны умеренно сократили этот сектор сельского хозяйства, с лихвой компенсировав его усиленным развитием животноводства. Дания, в частности, завоевала часть британского рынка, поставляя сыр, масло, бекон и яйца, тогда как Бельгия расширила производство скота для домашнего потребления»[147].
Пытаясь найти причины плохого функционирования британского сельского хозяйства, с точки зрения международных стандартов, Оффер рассматривает такие факторы, как транспорт, почвы, потребительские вкусы и механизацию; слабым местом Британии, имевшим, по его мнению, роковые последствия, являлась система земельной аренды. Ради престижа обладания землей аристократы поддерживали цены на землю на уровне, не соответствующем ее сельскохозяйственной ценности. Но прежде всего британским фермерам вредило чрезмерное, по международным масштабам, число наемных работников и низкий уровень семейного участия в трудовом процессе. Кроме того, им приходилось поддерживать не только чрезвычайно состоятельную и живущую на широкую ногу аристократию, но также и класс крупных фермеров, которые, не выполняя никакой физической работы сами, желали жить относительно беззаботно и комфортно, по меркам Америки и континентальной Европы. По мнению Оффера, «хижина бедняков» попросту оставила поместный особняк далеко позади. Тезис Оффера подтверждают выводы О'Града. В качестве подтверждения своего мнения О'Град с одобрением цитирует одного современного специалиста, объясняющего, почему в Восточной Англии, где многие местные арендаторы и лендлорды обанкротились, процветали шотландские фермеры-иммигранты: «они и их семьи работают не покладая рук. Шотландские женщины без дальних слов берутся за работу, делать которую ни одной жительнице Суффолка даже в голову не могло придти». Сами шотландские фермеры «обычно берут на себя работу бригадиров или управляющих; когда поутру приезжают их работники, они уже на посту и продолжают заниматься делами фермы, когда те вечером отправляются домой»[148].
Глава 4. Источники благосостояния: лесное хозяйство
В 1800 г. леса в Великобритании занимали менее миллиона гектаров, половина из которых находилась в Англии. Для английской аристократии девятнадцатого века, за редким исключением, лесное хозяйство играло второстепенную роль. Однако этого отнюдь нельзя сказать о Германии и России. Многие германские и русские аристократы, в особенности после отмены крепостного права, большую часть своего дохода получали от лесных угодьев. Прежде всего это относилось ко всем землевладельцам западной Германии и наиболее северных регионов российского Нечерноземья[149].
В 1800 г., в Западной Европе преимущественно преобладали лиственные леса, а на севере и востоке континента — хвойные. Более мягкий и влажный климат запада (благодаря теплому течению Гольфстрим) в большей степени благоприятствовал развитию лесоводства, нежели резко континентальный климат восточных равнин. На востоке снежный покров обычно лежал по четыре месяца в году, а почвы, в особенности в северо-восточной части Европы, были неплодородными и рыхлыми. В результате на западе деревья произрастали быстрее, а леса отличались большей густотой. Поэтому они также считались более ценными.
В Германии лиственные породы из лесов Саксонии, Вюртемберга и Бадена имели большую стоимость, нежели продукция (во всяком случае, более редких) восточных хвойных лесов Пруссии. В лесах было много прогалин, особенно в Бранденбурге, нижней Померании и восточной Пруссии, и количество лесоматериала, которое получали с гектара этих угодьев было гораздо ниже, например, среднего показателя Австрии. В 1860-х годах подлесья (Niederwald) Рейнской области могли вырубаться каждые 6—12 лет, но в восточных землях во избежание обезлесивания требовался интервал в 40 лет[150].
В российском Нечерноземье нередко положение складывалось еще хуже. Вследствие более сурового климата и менее плодородных почв для произрастания деревьев требовалось больше света, и леса становились менее густыми. Короткий теплый сезон, сильные ветры и нерегулярные дожди не содействовали лесоводству. Сравнивая неблагоприятные природные условия в России с Западной Европой, Фридрих Арнольд отмечал, что русским «для того, чтобы получить определенное количество древесины, требуется вырубить большую территорию леса, чем немцам, французам и итальянцам; еще важнее, что для поддержания лесов, нужно применять более разнообразные методы, чем за границей; и, главное, нужно с большой оглядкой разрешать вырубку леса или выгон туда скота». В начале двадцатого века в Бадене получали больше древесины от хвойных 20-летних деревьев, чем в С.-Петербургской губернии, где на выращивание подобных лесов уходило в четыре-шесть раз больше времени[151].
После отмены крепостного права в Германии и России леса преимущественно принадлежали одной из трех групп: государству, крупным землевладельцам, как правило, дворянам, и крестьянам. В Баварии большая часть лесных угодьев принадлежала крестьянам. В европейской части России 68,6 процентов земли находилось во владении государства. Напротив, в Пруссии в 1855 г.
13,9 миллионов гектаров леса из общего числа, равного 25,6 миллионам, являлось частной собственностью — как правило, крупных землевладельцев. Однако обобщенные статистические данные зачастую больше скрывают, чем отражают истинное положение дел. Например, в Восточной Пруссии государство владело большей частью лесных угодьев, тогда как в Мюнстере, в преимущественно польском районе Познани и в округах Оппелн и Легниц (Силезия), леса фактически целиком принадлежали частным землевладельцам. В потсдамском округе Бранденбурга, государственные владения приблизительно равнялись частным[152].
Гораздо более важное значение имели региональные различия в России. Более трех четвертей государственных лесов находилось в пяти самых северных губерния, европейской части России. Однако большая часть Архангельской, Вологдской, Пермской, Олонецкой и Вятской губерний представляли собой девственные территории, огромная протяженность которых и отсутствие сообщения препятствовали коммерческому использованию лесов. Если не считать этих пяти огромных губерний, то в России преобладали частные лесные владения. На остальной ее европейской части 49 миллионов десятин занимали лесные массивы, менее четверти которых принадлежало государству, а преимущественная часть находилась в руках знати. В двадцати восьми из сорока девяти губерний более половины лесных угодьев было за частными землевладельцами[153].
В России, как и в Германии, львиную долю крупнейших поместий обычно составляли леса. В Пермской губернии, родине уральских магнатов, концентрация дворянской лесной собственности в России была наивысшей. В Германии дворянские поместья величиной свыше 2500 гектаров содержали более высокий процент лесов, чем более многочисленная группа имений в 500 гектаров и выше. Из перечисленных Гэбичем шестнадцати поместий площадью свыше 20000 гектаров, все они почти на 70 процентов были покрыты лесами. Леса ценились очень высоко. Так, в 1910 г. поместье принца Штольберг-Вернигеродского в Оттовальде (Верхняя Силезия), которое содержало 26517 гектаров леса, было продано за 17 миллионов марок. В Силезии, однако, крупные владельцы лесных угодьев могли с равным успехом быть и важнейшими промышленными тузами. Но прежде всего леса являлись первостепенным источником дохода Standesherren, крупнейших собственников в западной, южной и центральной Германии[154].
К счастью для крупных землевладельцев, в течение девятнадцатого века цены на лес сильно поднялись. Если уголь как топливо вытеснил дрова, то эта потеря была с лихвой компенсирована широко развернувшимся строительством деревянных кораблей и домов, а, начиная с 1840-х годов, стала с огромной скоростью возрастать потребность в дереве для железнодорожных шпал и крепежных стоек. Цены на лес в Германии плавно поднимались на протяжении всего восемнадцатого века, но в период между 1780 и 1810 гг. резко подскочили; затем с 1830-х годов вновь поднимались с все нарастающей скоростью вплоть до 1870-х годов, когда в течение шести лет упали в среднем на 30 процентов. Однако в 1880-х годах начался новый период роста цен, который продолжался до 1914 г. В 1850-х годах князья Фюрстенберги подсчитали, что всего за шесть лет стоимость их лесных угодьев удвоилась. В период между 1780-ми и 1860-ми годами доход от лесных угодьев семейств Гессианов фон Буттлар-Элбербергов и фон Дэрнбергов приумножился в десять раз[155].
Доходы от лесного хозяйства — в особенности в век, предшествующий развитию железных дорог, — отличались в зависимости от региона, не говоря уже о качестве леса; главную роль здесь играла величина местных потребностей и сложность транспортировки при условии бестарности перевозок. В 1870-х годах гектар леса в Клеве (Рейнская область) приносил в семь раз больший доход, чем в Восточной Пруссии. В девятнадцатом веке этот разрыв уменьшился, частично благодаря тому, что с возросшей квалификацией управляющих восточным лесным хозяйством увеличились и объемы поставляемого леса. При всем при том, в 1865–1869 гг. доход с гектара лесных угодьев в королевстве Саксония был в 2,5 раза выше, чем в Баварии и вчетверо выше, чем в Пруссии. В 1875–1879 гг. кубометр дуба стоил 32 марки в Трире, в сердце индустриальной Рейнской области, и всего 20 марок в отдаленной Восточной Пруссии. Только с развитием железных дорог стало возможным реализовать огромный потенциальный доход от лесного хозяйства в Баварии. До 1850 г. заготовленный лес в огромном количестве попросту гнил, из-за того, что плохое сообщение делало его использование убыточным[156].
Еще более резкими были региональные различия в России. В конце 1880-х годов доходы с одной десятины государственного леса колебались от 3 копеек в Костромской, Пермской, Вологодской, Вятской и Архангельской губерниях до 5 копеек в густонаселенных и малолесистых Тульской и Харьковской. Гораздо больше были различия между частными владениями. В западных губерниях в 1870-х годах, прибрежные районы были обезлесены вследствие усиленной торговли лесоматериалами через Балтийское и Черное моря, тогда как в более отдаленных районах Смоленска, Минска и Могилева коммерческое лесоводство оставалось убыточным. Строительство железных дорог дало лесному хозяйству новую жизнь — и не только благодаря потребности в древесине для шпал, но и вследствие открывшегося доступа на рынки сбыта. Когда в 1860-х годах вблизи брянских лесов (Орловская губерния) прошла железная дорога, цены на лес мгновенно взлетели. К двадцатому веку стало возможным использовать даже могучие леса уральских магнатов. В 1903–1905 гг. Строгановы в среднем получали за свой лес 168000 рублей чистого дохода в год и 599500 рублей — в 1910-е. Однако в столь отдаленном районе предельно возможные доходы с гектара оставались низкими: заполучить опытных десятников было крайне трудно, цены на древесину лесоторговцы давали разорительные, а завлечь их в эту глушь можно было, лишь предоставив им почти что carte blanche[157][158].
Превращение лесного хозяйства в коммерческую структуру усилило напряженность между дворянами и крестьянами как в Германии, так и в России. При крепостном праве крестьянам позволялось рубить лес для строительного материала и топлива. Им также разрешалось пасти там скот. Теперь леса превратились в ценную частную собственность, эффективное использование которой, не говоря уже о рентабельности, требовало, чтобы крестьянам и их скоту доступ в них был закрыт. Возникшие в результате этого конфликты содействовали как повсеместным беззакониям, творимым на селе, так и революциям 1848 г. и 1905 г.[159].
Коммерциализация могла также привести к более интенсивному и основанному на научных достижениях лесоводству, которое позволило бы существенно повысить производство древесины без ущерба для лесов, а иногда даже с увеличением лесных угодьев за счет искусственных посадок. Здесь лидерство принадлежало германцам, ставшим такими же новаторами интенсивного лесоводства, каковыми англичане являлись в прогрессивном земледелии. Благодаря тщательному изучению деревьев, почв и климата, интенсивное лесоводство позволяло определить, какие части леса, а со временем даже какие именно деревья следует срубить, как долго необходимо проводить ротацию, и где желательно обновить лес искусственными насаждениями. Чтобы дело поставить на прибыльные рельсы, нужно было знать, сколько лесоматериала может без ущерба для себя дать данное угодье и какие виды деревьев лучше всего подходят для него в коммерческих целях. По этому пути могли благополучно следовать лишь наиболее крупные землевладельцы, поскольку стоимость трудовой силы из расчета на гектар в небольших лесах была значительно выше, тогда как богатые дворяне скорее могли себе позволить строить постоянный доход на систематической вырубке 1–2 процентов своих деревьев, чем на стремлении к случайной одноразовой прибыли от сплошного лесоповала. Поскольку наиболее выгодно и эффективно оказалось рубить лес самим и иметь собственные лесопильные заводы значительные запасы лесоматериала и наличие соответствующего капитала здесь оказывались весьма кстати[160].
На протяжении девятнадцатого века в Германии ухаживали за лесами со все возрастающим умением и тщательностью. В первой половине столетия, возможно, многие землевладельцы, подобно принцу Пюклеру, опустошили свои леса, чтобы оплатить долги. Даже в 1850-х и 1860-х годах, в особенности на востоке, высокие цены на сельскохозяйственную продукцию побуждали в некоторых округах вырубать леса и превращать их в пахотные земли. Однако в других местах, где доходы от лесного хозяйства были очень высоки, подобного искушения не возникало. В 1862 г. прусский специалист по лесоводству Е. В. Марон отмечал, что в последние годы произошли значительные прогрессивные сдвиги. Быстро распространялись эффективное управление и научное планирование, а также получившая широкое распространение пересадка саженцев. Произвольная вырубка деревьев, как и надежда на то, что природа сама восстановит нанесенный ей ущерб, стали делом прошлого. Описание крупных лесных владений Арнимов в Саксонии и Фюрстенбергов в Шварцвальде созвучно замечанию Марона[161].
Совсем иначе обстояли дела в России, хотя положение было не совсем безнадежным. Рубнер, например, утверждает, что в девятнадцатом веке, несмотря на уничтожение большого числа лесных массивов (с 1804 по 1914 гг. треть лесов в центральной и южной России исчезла), российское правительство, не в пример Соединенным Штатам, имело, по крайней мере, какую-то лесную политику. Согласно Рубнеру, хотя закон о лесоводстве 1888-го года и не лишен многих недостатков, он оказался небесполезен. Более того, к 1880 г. в России появились собственные специалисты по лесному хозяйству, а также собственные семена и оборудование, благодаря чему отпала необходимость для потенциального рационализатора импортировать из Германии дорогостоящие знания и товары. У Арнольда и у Анфима приводятся примеры частных лесных хозяйств, где эффективное управление основывалось на современных методах, причем Арнольд добавляет, что такое встречалось в каждом районе. Между тем, несмотря на то, что до 1914 г. уже вводились некоторые преобразования в двух крупнейших районах частного лесовладения, а именно, на Урале и в районе Западной Двины, леса по-прежнему вырубались даже в период, непосредственно предшествующий войне. На Урале крах местной металлургической промышленности толкал некоторых магнатов к тому, чтобы возместить потери за счет лесного хозяйства. Огромные потребности Германии и Англии в древесной массе, бочарных клепках и крепежных стойках удвоили экспорт молодых еловых и сосновых пород между 1901 и 1908 гг., что вело к гибельным последствиям для лесов региона[162].
Д. К. Браун, шотландский специалист по лесоводству, посетивший западную Россию спустя двадцать лет после отмены крепостного права, вынес из своей поездки мрачные впечатления. Хотя некоторые частные леса, например, в Курске, «сохранились в довольно удовлетворительном состоянии», обстоятельства, побуждавшие дворянство стремиться немедленно получать высокую прибыль были весьма настоятельны. Лучшее, что можно было сказать о приднепровских частновладельческих лесах, это то, что они «не полностью истощены». Мыслить перспективно вышло из моды после освобождения крестьян. Что касается, скажем, посадки лесов, то «пока помещики пользовались крепостным трудом, этим в своих владениях занимались многие, но нынче перестали, и теперь коммерческие соображения на многие годы прервали медленный процесс выращивания леса <…> Управляющий, немец по происхождению, на ответственности которого находился целый ряд поместий под Киевом <…> сказал <…> что русские землевладельцы крайне непредусмотрительны, крайне беспечно относятся к завтрашнему дню, и побудить их сажать деревья, которым для полного роста нужно 170 лет, затруднительно»[163].
Среди прочего расточительное и хищническое отношение к лесам русских дворян объяснялось колониальным менталитетом, весьма схожим с менталитетом, преобладающим в Соединенных Штатах. При многовековой истории расширения границ и захвата обширных пустующих земель рачительное отношение к природе никогда не получало развития. Во многих случаях, по мнению Фридриха Арнольда, понимание того, что леса могут быть непоправимо погублены, почти полностью отсутствовало. В качестве еще одного объяснения хищнического отношения русских к своим лесам можно привести также часто цитируемое утверждение Гаукстгаузена, что дворянские семьи не отличались большой привязанностью к поместьям и редко удерживали их долее трех поколений. Не все вышеприведенные аргументы равно убедительны. Если бы долговременное владение поместьем одним семейством гарантировало заботливое и бережное управление им, то между лесными хозяйствами центральной России и ее западными и южными пограничными районами, по всей вероятности, возникло бы ярко выраженное различие. Но ни о чем подобном в литературе не упоминается. К тому же, правомерно задать вопрос, почему прусское дворянство, которое, как известно, до 1806 г. охотно продавало и обменивало свою недвижимость, во второй половине девятнадцатого века оказалось намного бережливее русских в отношении к своим лесам.
Более простое объяснение проблем русского частного лесовладения дано Арнольдом. В России, в отличие от Германии, очень немногие дворяне непосредственно занимались лесным хозяйством, однако те, кто это делал, внимательно следя за рыночными ценами, обычно процветали. Как и во Франции, большинство землевладельцев продавали лес на корню подрядчику на (кубические) сажени, или делянками, или целыми лесами. Там, где вырубка шла целиком, угодья в результате этого всегда опустошались, а землевладелец нес крупные потери. Даже, при продаже отдельных участков, это часто делалось без понимания ценности леса или необходимых для его восстановления условий. Над подрядчиками не существовало должного надзора, и ничто не заставляло их производить вырубку в строго предписанные сроки: во многих случаях, они годами «странствовали» по лесу, оставляя за собой хаос и опустошение в таких масштабах, которые делали рост молодой поросли невозможным.
Обуздать лесоторговцев разумными контрактами не удавалось по ряду причин, среди которых можно назвать беспечность, недостаток опытных лесников, способных дать землевладельцам должный совет, а также отсутствие деловой хватки. Но основной причиной чаще всего являлось то, что землевладельцы испытывали острую нужду в наличных деньгах и были вынуждены принимать любые предлагаемые поставщиками условия, не имея даже, чем расплатиться за землемерную съемку леса до его продажи[164].
Арнольд предлагает традиционное объяснение упадка русского дворянского лесовладения в духе «Вишневого сада». Просматривая приводимые им контракты, вынужденные и невыгодные, трудно не согласиться с тем, что его аргументация убедительна, равно как и с тем, что продажа дворянами своих лесов, очень часто была актом отчаяния, некомпетентности, или того и другого вместе. Все же в отдельных моментах истории лесоводства после 1861 года можно отыскать в дворянских умах намеки на рациональные расчеты, подобные тем, которыми руководствовался Беккер. М. А. Цветков, возможно, прав, доказывая, что инвестиции в лесное хозяйство, в отличие от других отраслей, приносили более низкие прибыли при большем риске и хлопотах. Если это так, то дворянам имело смысл продать свой лес и переместить капитал во что-нибудь другое. Переход, между 1905 и 1914 гг., от лесного хозяйства к земледелию на Волыни означал вступление на путь, по которому по сходным причинами в девятнадцатом веке последовали многие прусские землевладельцы и который, возможно, вполне отвечал интересам волынских землевладельцев, какими бы ни были его долговременные результаты в их губернии. Стратегия Юсуповых и Шереметевых, сменивших основной источник дохода от сельского хозяйства на торговлю лесом, с одной стороны, и на акции и облигации, с другой, также имела долговременное значение. Вскоре основной доход стал давать лес, и чистая прибыль Юсуповых к 1916 г. составила 344568 рублей, а Шереметевых в 1909 г. — 250000 рублей. Если же заглянуть еще дальше вперед, то отказ от недоходной и непопулярной аренды сельскохозяйственных угодий и переход к зависимости от акций, облигаций, лесов и нескольких образцовых сельскохозяйственных ферм — означало переход к весьма успешной стратегии выживания, осуществляемой богатым западным и южным немецким дворянством[165].
Глава 5. Источники благосостояния: городская собственность
Когда в 1820-х годах принц Пюклер посетил Англию, он был поражен, узнав, что английская аристократия владеет не только огромными сельскими поместьями и особняками, но также, говоря его словами, «большей частью Лондона», которую за огромные деньги сдавала в аренду, оставляя за собой права собственности. К моменту пюклеровского визита главные лондонские владения аристократии уже прочно утвердились: большинство из них обустраивалось уже не одно десятилетие. Самые крупные были: поместье в 500 акров в Мейфер, Белгравии и Пимлико, которое в результате удачного брака перешло к семейству Гросвеновер в 1677 г.; 119 акров в Блумзбери и Ковент Гардене, принадлежащих Расселам; усадьба герцога Портлендского в Сент-Мерилебоне; и земля лорда Портмана рядом с Оксфорд-стрит. И это была лишь верхушка айсберга. Многие лондонские аристократические владения даже в 1820-х годах приносили очень большой доход. К 1830-м годам одно только поместье герцога Бедфорда в Блумсбери давало 66 000 фунтов стерлингов в год, а герцог Портлендский, который к тому же владел частью Сохо, в 1828 г. получал от Мерилебона ренты в 43 326 фунтов стерлингов. В период между 1821 и 1835 гг. ежегодный доход Гросвеноров от лондонской собственности увеличился с 20 000 фунтов до 60 000[166].
В девятнадцатом веке доход, получаемый аристократией от арендной платы за владения в Лондоне по сравнению с прочими источниками благосостояния, круто возрос. В те же годы аристократы по всей Британии стали получать большие доходы от городской собственности. «В 1800 г. только пятнадцать городов (не считая Лондона) имели население, превышающее 20 000, а через сто лет число таких городов увеличилось до 185»[167]. Как в Лондоне, так и в большинстве провинциальных городов, собственность аристократов передавалась по наследству. Они снимали сливки с развития городского общества (в которое сами вносили весьма скромный вклад), однако предоставляя землю в пользование, сохраняя за собой права собственников и контролируя застройку многих городских кварталов, отнюдь не были просто праздными паразитами. Ряд городов — за небольшим исключением это были приморские курорты — создавались аристократами в девятнадцатом веке фактически, что называется, на голом месте.
Самыми увлеченными предпринимателями из аристократов были Кавендиши. Седьмой герцог Девонширский предпринял попытку превратить поселок Барроу-ин-Фернесс в крупный город и порт, который затмил бы собой Ливерпуль. Учитывая разработку крупных местных залежей железной руды, строительство железной дороги, доков, сталелитейного завода и джутового производства, герцог потратил на Барроу свыше 2 миллионов фунтов стерлингов. Вместе со своим наследником он также построил приморский курорт Истборн. При его жизни Истборн приносил лишь небольшой доход, однако со временем повышение цены на землю в новом курорте вполне вознаградило Кавендишей. С другой стороны, Барроу, в котором в 1870-х годах дела шли с невероятным успехом, в 1880-х претерпел еще более сокрушительный крах, в результате чего герцог Девонширский, получавший, вероятно, самый высокий доход среди английских аристократов-миллионеров, опустился до положения, когда его долги также выросли до почти беспримерных размеров[168].
Кавендиши, как никто из землевладельцев, хотели и могли вливать огромные суммы в строительство новых городов. Тем не менее во второй половине девятнадцатого века несколько приморских курортов были построены старанием аристократов-землевладельцев, спешащих нажиться на воскресной торговле в доступных теперь благодаря железным дорогам местах отдыха горожан. Наряду с Истбоном, Торки и Бексхилл, Скегнесс и Фолкстоун, Саутпорт и Борнмут стали памятниками вклада аристократов в строительство приморских городов. Однако воздвигнуть на голом месте город со всей его инфраструктурой и защитой от наводнений было дорогостоящим предприятием, и очень скоро выяснилось, что осилить его в одиночку большинство аристократов не в состоянии. Да и вознаграждение за владение приморскими землями часто уступало прибыли от более простого дела — развития городских владений вокруг обустроенных провинциальных городов, как уступало и рентному доходу, получаемого от арендной платы за лондонскую собственность[169].
Единственным английским городом, за исключением приморских курортов, земля в котором почти полностью принадлежала одной семье, был Хаддерсфилд, построенный на территории поместья Рамсденов, величиной 4230 акров. Почти так же несомненно, однако, что Бьют «создал» Кардиф, как Кавендиши положили начало Истборну. Второй маркиз Бьют построил доки, вокруг которых начиная с 1830-х годов стал разрастаться город, и век спустя потомкам маркиза все еще принадлежала половина земли в Кардифе. Доход Бьютов от уэльсского капитала возрос в восемь раз, с 3487 фунтов стерлингов в 1850 г. до 28 348 к 1894 г. — хотя, по меркам лондонских магнатов, все еще был незначительным[170].
Даже там, где большей частью городской земли владела одна аристократическая семья, к началу двадцатого века она уже не имела возможности осуществлять контроль над городскими делами, нередко лишаясь его уже в последней четверти девятнадцатого. Что оставалось за владельцами в эдвардианскую эпоху, так это солидный доход и — весьма часто — большой престиж, который символизировал собой глава семейства, избираемый на почетную, но совершенно декоративную должность мэра. Однако в подавляющем большинстве крупных городов аристократические семьи делили земельные владения между собой или с другими многочисленными собственниками.
Например, бароны Колторп, владея пригородом Эдгбастон и вкладывая деньги в его развитие, в 1880 г. получили 30 000 фунтов дохода, но никогда не притязали на контроль над Бирмингемом. Маркизам Солсбери и графам Дерби и Сефтон принадлежал по частям Ливерпуль, причем Сефтоны, подобно Колторпам, имели в собственности небольшой, но густо населенный пригород, который пытались превратить в комфортабельный район проживания среднего класса. В других городах аристократы получали крупные доходы не только за счет земельной ренты, но также от владения муниципальными предприятиями и рыночными правами. Например, к 1880-м годам герцог Норфолк получал от рынков Шефилда чистый доход в размере 10 000 фунтов стерлингов в год[171].
В это время, однако, ведущие лондонские магнаты наживали огромные состояния. В период между 1828 и 18–72 гг. доход от Мэрилебона, принадлежащего Портлэндам, подскочил от 34 316 до 100 000 фунтов стерлингов. К 1880-му году прибыль, получаемая Бедфордами от Блумзбери, составила 104 880 фунтов, к которым прибавлялось еще 32 000 фунтов от рынка Ковент-Гарден. Помимо и сверх постоянного дохода в виде ренты дополнительные крупные суммы иногда поступали от штрафов или при истечении срока длительной аренды: «Подсчитано, что в марте 1888 г. Портмены получили миллион с четвертью фунтов дохода, когда закончился срок договора об аренде». В лондонском поместье Гросвеноров средний доход в виде ренты к 1894 г. достиг 179 000 фунтов, а штрафы и возобновленные арендные договоры повысили общие доходы до 491 135 и 427 533 фунтов в 1893 и 1894 гг. соответственно. Даже маркиз Солсбери, отнюдь не принадлежавший к лондонским магнатам, в 1888 г. получил 200 000 фунтов стерлингов за счет продажи двух небольших улиц, отходящих от Стрэнда, неподалеку от городского дома, в котором прежде проживала его семья[172].
В отношении городской собственности английская и немецкая аристократия являли собой разительный контраст. Даже в 1883 г. больше половины из семнадцати британских пэров, имеющих годовой доход свыше 100 000 фунтов стерлингов, получали большую часть своего богатства от городской земли, а к 1914 г. процент городских собственников в ряду богатейших аристократов, вероятно, только еще увеличился. В то же время в Пруссии ни один знатный сановник не получал значительной прибыли от городской собственности, равно как ни один граф, принц или герцог, состояние которого оценивалось свыше пяти миллионов марок (250 000 фунтов). Даже среди тех, кто был пожалован в дворянство недавно, владельцы большого числа городских домов, не говоря уже о целых улицах, встречались редко. Ни один прусский дворянин не владел собственностью, равной Белгравии, Ковент-Гардену или Сефтон-Парку[173].
В Берлине только два дворянина обладали значительной собственностью: одним из них был Рихард фон Кауфман, профессор экономики и известный археолог, который породнился с богатой семьей дельцов и предпринимателей из Кельна. Кауфман, будучи сам дворянином, выступал на рынке собственности северного Берлина как главный делец. Другим городским лендлордом был барон фон Экардштейн, чья семья получила дворянское звание в 1799 г. и чье состояние — частично в виде жилого фонда в Берлине, частично в виде сельских поместий — составляло около 10–11 миллионов марок (около полмиллиона фунтов). Среди старой знати было лишь небольшое число домовладельцев — как, например, граф Карл фон Денхоф, имевший шесть домов, в одном из которых жил сам. Возможно, кое-кто из старых дворян — как, например, Элард фон Ольденбург-Янушау — купив или наследовав землю под Берлином, надеялся извлечь пользу из повышенного спроса на жилье, вызванного ростом городского населения. Однако, по меркам Гросвеноров и Расселов, даже сделки Ольденбурга выглядели в некотором смысле «мышиной возней»[174].
Единственными вполне состоятельными аристократами, владеющими землей в предместье Берлина и достаточно богатыми, чтобы Рудольф Мартин удостоил их упоминания, были графы фон Восс. На самом деле, продав городу свое имение Бах в 1898 г., они взамен приобрели в собственность поместье Дользиг величиной в 3381 гектар в сельской части Бранденбурга. Если бы в результате продажи поместья Бах семья Восс получила только Дользиг, такая сделка была бы для них чрезвычайно невыгодной, в особенности если учесть, что граф Макс фон Восс уже имел другое сельское поместье, куда мог бы удалиться из окрестностей Берлина. Интересно, что стратегия семьи Колторп, была полностью противоположной. Когда в конце восемнадцатого века Бирмингем, разрастаясь, вторгся на территорию их главного поместья Эдгбастон, они покинули Эдгбастон-Холл и поселились в другом, совершенно сельском имении в графстве Суффолк. Но Колторпы не стали продавать, а, напротив, развивали Эдгбастон и, поступая таким образом, переместились из разряда провинциальных джентри в группу полу-плутократической аристократии.[175]
По всей Пруссии (за исключением Берлина) ценность нескольких аристократических поместий, благодаря их близости к городским центрам, резко возрастала. Но доходы в целом оставались небольшими. Любопытно, что ежегодный доход графа Карла фон Альтен-Линзинген, чья земля в 1910 г. оценивалась примерно в 10—И миллионов марок (более полумиллиона фунтов), составлял всего каких-то 130 000 марок (6500 фунтов). А ценилась его земля так высоко потому, что часть ее поглотил растущий промышленный город Линден, являющийся окраиной Ганновера. Сельский особняк графа теперь имел адрес: Линден, Альт Гартен Штрассе, дом 1А. Поскольку поместье принадлежало Альтен-Линзингенам шестьсот лет, о продаже его не могло идти и речи. К тому же оно, вероятно, представляло собой fideikomissus (т. е. майоратное поместье), и коммерческая эксплуатация его — осуществление продажи или долгосрочной аренды участков земли под жилищное строительство — также не представлялась возможным. Точно также огромное лесное fideikomissi семьи Бисмарков в Саксенвальде и принцев Штольберг-Россла в горах Гарц, каждое из которых имело бы большую ценность в случае продажи небольшими участками под строительство вилл, приносили сравнительно малые доходы[176].
За пределами Пруссии картина повторялась, хотя законы управления fideikomissi оказывали гораздо менее жесткое давление. В Старом Рейхе между имперскими городами, которыми управляли их собственные олигархи и гильдии, и сельским дворянством пролегала четкая граница. Во всяком случае наиболее крупные аристократы непрусского происхождения в прошлом были суверенными властителями, чьи собственные «города» всегда были маленькими, а сами они до определению вряд ли имели городскую собственность на чужой территории. Даже Турны-унд-Таксисы, гиганты среди Standesherren, владели лишь «коллекцией» вилл, садов и оранжерей, хотя не одно столетие управляли из города Регенсбург имперской почтовой службой[177].
Во всей южной Германии на владении городской собственностью разбогател только один древний аристократический род — Тукеры. Однако Тукеры никогда не принадлежали ни к крупным аристократам-землевладельцам, ни к старому сельскому дворянству. Зато являлись патрициатом старого имперского города Нюрнберга, который был присоединен к Баварии в 1806 г. Один из шестнадцати старых патрицианских родов Нюрнберга, Тукеры были единственными, разбогатевшими к двадцатому веку, причем собственность барона Кристиана фон Тукера к 1914 г. составила 14 миллионов марок (700 000 фунтов стерлингов), а ежегодный доход — 45 000 фунтов. Только Тукеры удержались на своей земле в северных предместьях Нюрнберга до второй половины девятнадцатого века, когда, благодаря быстрому росту города, значительно повысилась стоимость пригородных поместий. В период между 1882 и 1910 гг. земля, проданная под строительные участки в этих предместьях, принесла Тукерам почти миллион марок[178].
В отношении городской собственности место русской аристократии находилось туг где-то между английской и германской. В России, преимущественно аграрной стране, города были меньше, а городская собственность имела меньшую стоимость, чем в Англии. С другой стороны, в отличие от лоскутной Германии, русская аристократия всегда тянулась ко двору и владела землей в царских столицах и вокруг них. Определить размеры городской собственности русского дворянства в городах весьма сложно из-за отсутствия информации. Для России в нашем распоряжении нет работы, равной труду Дэвида Кэннедайна об английских городских лендлордах или обзора Руперта Мартина германской налоговой статистики. Существуют лишь отрывочные сведения о принадлежавшей аристократам собственности в Москве и С.-Петербурге. Но все остальное остается для нас белым пятном.
Возможно, это не столь важно, поскольку русские провинциальные города были по большей части очень маленькими, и дворянская собственность в них почти наверняка не была крупной, а цена ее не слишком высокой. Примером может служить процветающий текстильный город Иваново-Вознесенск в Московской губернии. До 1861 г. Иваново вместе со всеми жителями и окрестными землями принадлежало графам Шереметевым. Вот, что в 1840-х годах писал о нем Гаукстгаузен: «Русский Манчестер, деревня Иваново; в одном этом месте более 42 000 человек работает на ткацких фабриках, которые производят ежегодно около 900 000 штук хлопчатобумажной ткани стоимостью в 23 400 000 рублей» (1 017 200 фунтов). Однако при освобождении крестьян помещики не получили компенсации за своих крепостных, их дома и сады, и вложения Шереметевых в Иваново значительно сократились. Тем не менее прилегающая к нему земля оставалась собственностью графов, а со временем строительство жилья, заполнив все пустующие места старого городского поселения, стало распространяться на собственность Шереметевых. Даже в этих обстоятельствах граф С. Д. Шереметев в 1916 году получил только в качестве ренты за пригородные земли 42 500 рублей (4427 фунтов), за крупные здания в Иваново, которые сдавал в аренду в коммерческих целях — 3200 рублей, и за подъездные пути, проходящие через его территорию — 600 рублей. Если эта сравнительно небольшая сумма составляла весь доход владельца земель в окрестностях российского Манчестера, то доход от ренты за городскую собственность в других губерниях вряд ли мог быть значительным[179].