Голубятня: Брейгельские живаги — хроника затянувшейся кинокатастрофы
Сегодня мы поразмышляем над всеми экранизациями романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго»: фильмом Дэвида Лина 1965 года, фильмом Джакомо Кампиотти 2002-го и телевизионным 11-серийным фильмом Александра Прошкина 2005-го. Я сознательно просмотрел все эти кинематографические эпосы один за другим на протяжении двух недель, чтобы сохранить свежесть впечатлений и сравнить их с романом. Выводы получились очень любопытные, поэтому с удовольствием поделюсь ими с читателями.
Начнем с романа. Мне посчастливилось не читать «Доктора Живаго» в молодости. С профессиональным филологом подобная нелепость может случиться только в одном случае: отказ от чтения должен быть сознательным и целенаправленным. Как раз мой случай. Я роман не читал, потому что испытывал от него неодолимое отторжение. По множеству причин, начиная с невосприимчивости поэзии Пастернака и неприязни к его личным качествам и заканчивая всей совокупностью нелепостей, которые привели к присуждению писателю Нобелевской премии по литературе. Формально премию вручили не за роман, а за поэтическое творчество, однако политическая конъюнктура в этом решении сквозит из каждой щели.
Книгу я прочел только после того, как просмотрел российскую экранизацию. И с величайшим успокоением души констатировал, что в интуитивном отказе от «Доктора Живаго» в годы университетской юности было божественное провидение: тогда бы я лишь утвердился в своем отрицании. Не потому, что книга плохая (боже упаси!), а потому что я бы совершенно в ней ничего не понял. Вернее, понял бы не то, что хотел сказать Пастернак.
В университетские годы я бы, конечно, лихо препарировал структуру романа и разложил по косточкам его формально-содержательные аспекты, которые гарантированно меня не впечатлили, как они не впечатлили бы любого молодого человека и девушку, лишенных поэтического мировосприятия. А я таким именно и был: сухой треск Ratio и Формы, раздающийся поверх гражданского пафоса и политической риторики, — вот портрет СГ в 80-е годы!
«Доктор Живаго» — это феноменальная книга по трём обстоятельствам (феноменальная, разумеется, не в бытовом, а в философском — даже уже хайдеггеровском — значении слова). Первое: я знаю только два примера в мировой литературе — роман «Петербург» Андрея Белого и проза Андрея Платонова, — в которых материализация художественной «ауры» происходит на уровне каждого слова. Однако если у Белого и Платонова эта материализация осязаема буквально, поскольку оба писателя доводят лексику и синтаксис своих произведений до абсолютной непрозрачности (вплоть до уровня перманентного словотворчества), в «Докторе Живаго» этот процесс запредельно мистический, поскольку совершенно непонятно, как Пастернак добивается этого эффекта.
Кажется: банальное построение фразы с помощью совершенно банального набора стилистически нейтральных слов, ан нет — на выходе мы получаем картину, которая по уровню экспрессии и образности конкурирует с живописью, архитектурой, пейзажем. Даже более: иногда в тексте «Доктора Живаго» больше осязаемой жизни, чем в визуальных искусствах.
Второе обстоятельство, придающее роману Пастернака феноменальность, — это диссонанс между предельно эпической формой и равно предельной субъективностью художественного мира. Внешне «Доктор Живаго» — это колоссальное историческое полотно, растянутое во времени сквозь все революции и войны первой половины ХХ века. Внутренне — это кулуарная, даже интимная исповедь, секретный дневник одинокой личности. Вопреки многостраничным рассуждениям на социальные, политические, философские и этические темы, вопреки попыткам (неудавшимся) панорамного представления ключевых вех эпохи, вопреки сверхвысокой концентрации в романе хронотопа (художественного пространства и времени), мы всё равно получаем субъективную прозу, способную конкурировать с «Улиссом» Джойса и «В поисках утраченного времени» Пруста по степени агорофобии. В этой особенности «Доктора Живаго» — главное доказательство того, что подобный роман мог написать только поэт.
Наконец, третий — на мой взгляд — самый главный! — признак феноменальности романа Пастернака: за малыми исключениями не имеющая аналогов эстетика «жизненного поражения». Именно это обстоятельство практически гарантировало мне отторжение романа в юности: я бы просто не понял меры отчаяния, а если бы понял, то ужаснулся и отпрянул бы в неприятии. «Доктор Живаго» — это агония жизни, растянутая на целую жизнь. Такое мог написать только человек на склоне лет. Написать для таких же, как он сам, — утомлённых и разочарованных в жизни — людей.
Эволюция врача Юрия Андреевича Живаго — это история крушения всех идеалов, всех жизненных ценностей, всех амбиций и всех эмоций. Это полнейшая деградация и вырождение не просто очень талантливого человека, а вообще — всякого человека! Если коротко — жизненная катастрофа.
Потому что ни один из ключевых аспектов «Доктора Живаго» не поддается визуализации. И вот вам рождение трагедии: снимать нельзя, а снимать надо! Требует общество, так сказать: «Доктор Живаго» же искусственно раскручен до уровня массового потребления (до Дэна Брауна и Паоло Коэльо; прости, Господи, за поминание этих ужасных имен в контексте высокого искусства!), поэтому нужно как-токакие-то
Собственно говоря, читатели уже поняли, что я очень разочарован во всех трёх экранизациях романа, поэтому никаких обстоятельных кинорецензий писать не собираюсь. Позволю себе дать лишь краткие характеристики каждой кинопостановки, отмечая провальные и удачные их черты. На тот случай, если читатели пожелают получить собственное представление об этих экспериментах.
Начну с самого кошмара — «Доктора Живаго» 1965 года. Это, кстати, и самая титулованная экранизация: фильм Дэвида Лина (известного по «Лоуренсу Аравийскому» и «Мосту через реку Кван») получил пять (!) премий «Оскар» и пять (!) премий «Золотого Глобуса». Одних этих номинаций достаточно, чтобы навеки преисполниться презрением к упомянутым институтам оценки кинематографических достижений, поскольку фильм Лина чудовищен во всех отношениях.
Мне как-то
Всё это, конечно, можно было бы простить, сославшись на вольную адаптацию романа в фильме (то, что называется, «снято по отдаленным мотивам»), однако чего простить нельзя, так это дьявольского кастинга! Сделать столь дикую и неадекватную подборку актеров на все ключевые роли — это нужно постараться: египетский красавчик Омар Шариф (Юрий Живаго) на протяжении всего фильма хлопает ресницами, постоянно расплывается в дурашливой лыбе и всякий раз, как перестаёт понимать, что происходит в сюжете и чего от него хотят, убегает куда-то в лес — любоваться закатами и русскими березками (которые снимали в Финляндии и Испании).
Джеральдина Чаплин, «интернациональная актриса» и дочь знаменитого клоуна-садиста, превращает Тоню Громеко в дуру-куклу с застывшим оскалом зубов, призванным символизировать тупую покорность и космическую недалекость (ни того ни другого в персонаже невозможно выискать даже при самом злом умысле).
Кульминация кастинга, однако, это Джули Кристи — монстр, постоянно пребывающий в кадре с таким выражением лица, будто собирается в следующую секунду плюнуть в тебя (формулировка Анастасии Бондаренко). Лара Антипова (на мой взгляд — вообще ключевой персонаж «Доктора Живаго») в исполнении Джули Кристи — это беспросветно тупая, бесконечно неадекватная и беспробудно блудливая коза. Нужно было очень постараться, чтобы таким вот образом «прочитать» персонаж, который Борис Пастернак полагал символическим отображением России.
Вторая экранизация — от Джакомо Кампиотти (2002 год). На мой взгляд, она — лучшая из всех существующих, потому что обладает наиболее адекватным кастингом. Кайра Найтли (Лара Антипова) хоть и однообразна и тоже туповата (обстоятельство объясняется тем, что фильм Кампиотти — это чистый ремейк экранизации Лина, поэтому актеров на главные роли подбирали даже визуально похожими на прототипов из 60-х годов), однако же преисполнена жизни, страсти и сексуальности, без которых невозможно понять, отчего Юрий Живаго постоянно сбегает к ней от своей красивой жены. Ханс Мэтисон (Юрий Живаго) внешне опять же похож на Омара Шарифа, однако несопоставимо умнее своего египетского прототипа, а его глаза наполнены не идиотией и непониманием происходящего вокруг, а болью, любовью и страданием — гораздо более адекватное попадание в текст.
Разумеется, в экранизации Кампиотти нет и культурологической катастрофы: русские крестьяне в фильме 2002 года больше похоже на молдаван или гуцулов (в овечьих папахах и кацавейках), а это явный прогресс по сравнению с оборванным сбродом марсиан, который мы наблюдали в экранизации Дэвида Лина. Нет и архитектурного апокалипсиса усадьбы в Варыкине, которая будет сниться мне до конца жизни: декорации в фильме Капиотти достойные, всё адекватно, всё соответствует своим эпохам. За это — отдельное спасибо!
Экранизация Александра Прошкина никаких бурных эмоций у меня не вызвала. Всё в нашем фильме очень посредственно, очень поверхностно, очень примитивно и прямолинейно. Очевидно, что историческое правдоподобие находится на высоте, недосягаемой для иностранных экранизаций (ещё бы иначе было — для русского-то
В русском фильме есть даже вкрапления из поэзии (в иностранных экранизациях стихи Юрия Живаго искореняли как ведьм в эпоху инквизиции, что, впрочем, легко объяснить: любой перевод ещё сильнее углубил бы ощущение инопланетной неадекватности того, что творится на экране), однако герои очевидно тяготятся этой поэзией, стесняются её, читают со смирением, выдающим неприятную повинность.
Самая ужасное в экранизации Александра Прошкина — это кастинг. Блещет лишь старая гвардия — Олег Янковский (Виктор Комаровский), Владимир Ильин (Александр Громеко), Андрей Краско (Маркел), Сергей Гармаш (Антипов-старший). Триумвират главных героев — провал полнейший. Причём я даже затрудняюсь выбрать большего неудачника — Олега Меньшикова (Юрий Живаго) или Чулпан Хаматову (Лара Антипова). Меньшиков с первой секунды 11-серийного фильма и до последней маячит в кадре с выражением величайшего удивления на лице («Что я здесь вообще делаю?!»). Он не понимает ни действия, ни сюжета, ни собственной роли, ни обстоятельств. Он ничему не сопереживает, искусственно смеется, фальшиво целует и обнимает, всем своим видом давая понять, что отбывает повинность (отрабатывает деньги), но никак не перевоплощается.
Меньшиков очень хороший актер, но Юрий Живаго — это совершенно не его роль, и нужно было отказываться от неё изначально.
Мое самое большое разочарование — это Чулпан Хаматова. Самое большое, потому что это самая любимая моя русская актриса. Причем — с большим отрывом от всех остальных. Трагедия случилась опять же на уровне кастинга: Лара Антипова — это не роль для Чулпан Хаматовой. Чулпан Хаматова — это всегда ураганный волевой импульс, это выдающийся артистизм, трагичность, сила характера, радость жизни, энергия и — самое главное! — ДОБРОДЕТЕЛЬНОСТЬ! Чулпан Хаматова излучает сама по себе бесконечную праведность и позитив и передает это качество всем своим героиням.
Ничего из перечисленного в образе Лары Антиповой нет. А есть тонкость интуиции, умение органически приспособиться к обстоятельствам, поверхностность восприятия и... феерическая сексуальность (ах как кстати тут Кайра Найтли!). Последняя черта — еще один сильнейший удар по кастингу Прошкина, потому что Чулпан Хаматова и сексуальность — вещи вообще несовместимые. Одна только мысль о том, что такое эфемерное, чистое, воздушное существо может заниматься развратом, кажется святотатством. Что прекрасно и продемонстрировала актриса в сцене с первой брачной ночью, которую она исполнила как изнасилование!
Такие вот у меня впечатления сложились от трех экранизаций. Думаю, опыт компаративистики способен доставить удовольствие сам по себе, поэтому смело могу рекомендовать читателям просмотреть все три экранизации для того, чтобы пережить, как и я, возмущение, негодование, осуждение, саркастическое осмеяние и — радость от немногочисленных, но очень удачных моментов (которые есть в избытке в фильмах Прошкина и Кампиотти). Экранизацию Дэвида Лина необходимо смотреть для пополнения кунсткамерного опыта.
Волк и Чёрная Шапочка: нужно ли спасать Науку, и если нужно, то как?
Найдя на дне реки Москвы глиняный кувшин, запечатанный таинственной печатью, пионер Костыльков размечтался. Вот сдаст он сегодня этот кувшин Куда Надо, а уже завтра в газетах появится заметка: «Пионер помог Науке».
Но любопытство одолело, захотелось посмотреть самому, что там внутри. Сломал он печать, расковырял пробку — и узнал, что внутри глиняного сосуда томился могущественный джинн Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб, после внезапного освобождения от руки пионера принявший более привычное для московского уха имя Хоттабыч. Тут всё и началось. Увы, на следующий день в газетах ничего про пионера, внёсшего вклад в Науку, не написали.
Иногда я думаю, что было бы, придерживайся Волька Костыльков первоначального плана. То есть отнеси он кувшин Куда Надо, сдай под расписку, тогда оказался бы джинн в руках… Кто там в тридцать восьмом был главным в органах? Летом у власти ещё оставался Ежов Николай Иванович, хотя проницательные люди задним числом и замечали признаки скорого падения. Так это задним числом, а попади кувшин с джинном к «зоркоглазому и умному наркому»… О, тут роман на двадцать листов, с продолжением, продолжением продолжения и продолжением продолжения продолжения.
Но я сейчас не о наркоме в специфических рукавицах, а о науке.
С детства ощущаю к науке уважение. Она, наука, для меня была персонифицирована в соседе, жившем в следующем по улице доме, через невысокий заборчик-штакетник. По сельским меркам – ближе близкого. Он, академик ВАСХНИЛ, лауреат Сталинских и Ленинской премий, Герой Труда, и прочая, и прочая, выходил иногда на крыльцо или гулял по садику. На голове носил он чёрную шапочку, но не конфедератку, а ермолку, чем поражал сельских пацанов наповал. И звали его не так, как обычных соседей. Звали его Аведикт Лукьянович: для средней полосы России имя звучное, но непривычное. Говорил я с ним всего раз или два, если за разговор считать «Иди, мальчик, не мешай». Но всё-таки общение. Как водится в детстве, я был почти уверен, что тоже буду носить чёрную шапочку.
Почти — потому что мечтал и об оранжевом космонавтском шлеме с гордыми буквами «СССР», и о серой генеральской папахе. Или о чёрной, адмиральской. На дворе — середина шестидесятых; когда и мечтать, если не тогда? в космосе мы первые, осваиваем Арктику с Антарктикой, флот науки бороздит Мировой океан, а на дне морей океанологи обживают подводные дома. И ведь всё — благодаря Науке. Как бы и мне её, Науку, чем-нибудь обогатить? Решить, что ли, теорему Ферма? Или открыть способ ликвидации кариесных полостей путем особой диеты? Может быть, сгодятся и неопровержимые доказательства посещения Земли могущественными пришельцами с далёкой Бетельгейзе — теми, что вошли в русскую мифологию Змеями Горынычами, спящими на каменных тронах где-то в море-окияне: о двенадцати хоботах и с крылышками?
Увы, с годами энтузиазм мой поугас. Это бывает. Антон Павлович Чехов вон тоже в молодости горел желанием послужить науке, диссертацию написать. И тему выбрал весьма любопытную: «История полового авторитета». Но затем отвлёкся, и потому медицина потеряла, а литература обрела. Может, и к лучшему: мало ли в медицине магистров с докторами, всех всё равно не перелечишь. А литература, что литература? Известно что.
Ладно. Во всё ещё молодые, но уже студенческих годы прочитал я статью о том, как становятся академиками. Опубликована она была то ли в «Литературке», то ли в другом издании с налётом либерализма, потому картина в статье раскрывалась неожиданная: на пути к Чёрной Шапочке стоит волк-повытчик из тех, с кем довелось встретиться ещё Павлуше Чичикову. Стоит и не пускает. Процедура превращения учёного-исследователя в академики в статье выглядела до того унизительной, что, право, не вызывала иных эмоций, кроме отвращения. Возможно, статью писал человек, которому отказывали в Чёрной Шапочке многажды, возможно, статья была необъективной, но своё дело она сделала: по крайней мере одним соискателем на высокое звание стало меньше. Нет, я и потом был не прочь чем-нибудь одарить науку, но хотел уже сделать это нечувствительно, без упорного ползания по каменистым склонам. Не знает столбовой дороги, как же! Некоторые даже не сами идут по этой дороге, а их несут в паланкинах, по пути развлекая песнями и танцами. Но пусть их, некоторых, мы пойдём другим путём: найдем глиняный сосуд или увидим во сне подводные палаты Змея Горыныча о двенадцати хоботах. И тут же поделимся открытием.
Но глиняные сосуды не попадались, сны оставались туманными и неопределёнными, а кремнёвый наконечник времён палеолита как нашёлся, так и потерялся. Бывает.
Но нет-нет а и щемит ретивое, когда слышишь о копипастных докторах всяческих наук, о походе корчевателей на российские, румынские и прочие журналы, а тут ещё, как алмазный венец, — реформа РАН.
Корчеватели, то есть наукообразные статьи, написанные трикстерами, а то и программами-диссертантами, попадаются то в одном, то в другом вроде бы солидном журнале. Надо же, удивляются потом, явную чушь — а опубликовали. Куда рецензенты смотрят?
А туда и смотрят. Проделайте эксперимент: возьмите научные журналы по тому разделу науки, в котором вы если не кандидат, то специалист, но журналы полувековой давности. Увидите много интересного. Особенно в медицине, но и в других науках тоже. В частности, увидите то, что ряд статей — заведомая бессмыслица, ритуальное письменное действо, не несущее в себе ни крупицы новых знаний. И старых тоже. Тут, конечно, важно и определение термина «наука». Помните, как у Станислава Лема?
— Ну, скажешь, плохо? — с гордостью воскликнул Трурль. — Признайся, вылитая наука!»
Пишут статьи, вскрывают, разоблачают крамолы, а потом вдруг выясняется, что кибернетика вовсе не лженаука, генетика — не поганая выдумка оголтелых мракобесов, а научный коммунизм из единственно верного учения вдруг становится не пойми чем. И что? Лишили докторов и профессоров научного коммунизма, политэкономии социализма и мичуринской агробиологии степеней и званий? Назвали сумму нанесённого ущерба? Сорвали чёрну шапку с буйных, но недостойных голов?
Ну, реформа Академии, что ж с того? В провинции отношение к ней такое же, как к перемене обивки на креслах в Госдуме. Нам бы ваши заботы. И говорят это не обыватели в очередях за загранпаспортом, а доценты с кандидатами и даже доктора с профессорами. Медицинских и сельскохозяйственных академиков уравняют шапочками с академиками общероссийского масштаба — разве плохо? Медицина и сельское хозяйство — да на них мир стоит. А кто будет Главным Управдомом Академии — да какое до этого дело науке? Лишь бы в батареях было тепло, в розетках — электричество, а в кранах — вода. Вот так, примитивно донельзя, судит провинциальный люд о реформе РАН. Неправильно судит, не понимает глубины задачи, близкой, да и далёкой перспективы? А РАН много ли тревожится о судьбах Черноземья? Может, ночами не спит, а днями митингует за или против разработки никелевого месторождения посреди знаменитых чернозёмов?
Нет уж. И местнические споры, и споры хозяйственных субъектов, и даже передел собственности к той науке, которая видится в прекрасном далёко, отношение имеют самое косвенное.
И стал я потихоньку науку деперсонифицировать. Отделять институт поиска, выработки и систематизации знаний от зданий, учреждений, организаций. И даже от людей в шапочках и без них. То есть не то чтобы отделять начисто, совсем. Скорее не отождествлять. Люди приходят и уходят, организации переименовываются, а Земля продолжает притягивать яблоки.
И никуда яблокам не деться.
Аномальные лягушки и здоровье среды: поиски новых подходов на границе Европы и Азии
Сентябрь оказался для меня совершенно сумасшедшим месяцем. Кроме прочего, я совсем выпал из написания колонок. За месяц написал лишь одну, да и та философская (впрочем, зацепившая многих читателей). Зато в конце сентября я принял участие в работе школы-конференции, которая проходила в Екатеринбурге, в Уральском федеральном университете. Рассказывая вам о проблемах нашего профессионального сообщества, я, надеюсь, смогу затронуть и кое-какие вопросы, интересные для вдумчивых людей, далеких от нашей узкоспециальной деятельности.