Автобиографическими чертами (наклонность к мечтательности, «низкое происхождение» и др.) наделен также молодой Костров:
Когда мать уходила на работу, он оставался один; сестра. Игры с соседскими детьми. Страшные рассказы вечером, которые случалось иногда слушать по вечерам, были первою причиною его мечтательности. Мир населялся какими-то таинственными существами; он боялся потемок, мертвецов, домовых, верил в разные сверхъестественные штуки.
Вначале эта наклонность к мечтательности была слаба; он бегал на дворе с товарищами, был весьма бодрым ребенком. Но — картины бедности. Робость, смущение, гимназия, отчужденность и мечты. Трудное положение, исход из него — все это служило богатым материалом фантазий. В детстве в гимназии постоянно он был оскорбляем за свою бедность и низкое происхождение, глотал слезы, а на душе его накоплялось скверное чувство.
Он рос, постоянно враждуя с людьми, постоянно на них негодуя. Когда он подрастал, негодование обращалось на сильных и богатых. По мере развития он стремился к свободе и пропитывался вольнолюбивыми мечтами. (Процесс душевный простолюдина.) Влияние матери было для него весьма благотворно: честная, энергичная, религиозная женщина передала свои прекрасные качества и своему сыну.
Но это же влияние, высокая честность, среда, раннее увлечение новыми политическими влияниями, любовь к народу, патриотизм — всё способствовало тому, что в нем остались многие заблуждения и предрассудки. Какие? Он потому становится фанатиком, что жизнь не дает ему рассуждать: зло слишком велико, юный энтузиазм хочет действовать сейчас же, не спрашивая, хватит ли у него сил.
Чтение рыцарских книг, рассказы из казаческой истории внушают ему суровое мужество, дают желание умереть за любимый народ. Железная воля. Излишняя ревность доводит до смешного: суется всюду, где, по его мнению, человек невинный страдает. Он доверчив, и лукавые товарищи иногда обманывают его.
Сологуб составил более десятка характеристик главных героев, продумал сюжетные повороты, сделал наброски некоторых сцен и диалогов, и на этом этапе замысел перестал его интересовать.
Особое место в обширном корпусе сохранившихся подготовительных материалов к роману занимают три относительно завершенных эпизода. В свете формирования эмоционального «кода» прозы Сологуба и его будущей литературной репутации они приобретают особое значение: в одном рассказывается о том, как управляющий имением Касаткиных Клеманс везет в усадьбу беглую горничную, пытавшуюся покончить с собой, его сладострастные помышления о девушке перемежаются с воспоминаниями о связи с Касаткиной и ее разврате; в другом эпизоде речь идет о том, как старик Касаткин опоил зельем и изнасиловал свою дочь Ариадну; в третьем — о сечении розгами крепостной девушки.
Сологуб обстоятельно рассказывает о том, как княгиня Касаткина предает медленной мучительной каре свою воспитанницу и соперницу Наталью[133]. Казнь устраивается в комнате, где накануне она застала ее со своим бывшим любовником. Повествование концентрируется в одной точке пространства — на эмоциональном «перекрестке»: в сознании девушки память о признании в любви и первых поцелуях совмещается со страданием, стыдом (Наталью подняли с кровати и раздели дворовые похотливые мужики, княгиня отрезала ей косу), созерцанием орудия пытки: «Ковер был снят, и посередине было ввернуто в пол несколько пар железных винтов, с привязанными к ним веревками и ремнями. На стульях, стоящих вдоль стены, у которой она остановилась, было разложено несколько пучков розог, длинных и толстых».
Сечение Натальи описано с шокирующими по своей жестокости натуралистическими деталями: «Наконец все тело покрылось сплошными кровавыми язвами, с ран ручьями лилась кровь и собиралась на полу в одну большую лужу. Кровь подтекала под ее тело, подтекала к ее подбородку, оросила лицо и ее запекшиеся губы. И эта масса окровавленного бичуемого тела лежала на полу, и только изредка раздавались слабые стоны» и т. д. Главный нервный узел художественного творчества Сологуба —
Нереализованные в «Ночных росах» социальные интенции отчасти нашли отклик в незавершенной поэме «Одиночество (история мальчика-онаниста)»[134], самом большом по объему произведении «долитературного» периода. Сологуб работал над поэмой с 1880 по 1890 год с небольшими перерывами.
Основной корпус фрагментов и черновых набросков «Одиночества» создавался в 1881–1882 годах в атмосфере обсуждения русским обществом совершившегося цареубийства. События 1 марта и казнь народовольцев, судебные процессы над участниками «хождений в народ» и членами народнической партии, регулярно проходившие с середины 1870-х годов и имевшие резонанс в студенческой среде[135], увлеченность гражданской лирикой Н. А. Некрасова и рано определившиеся у Сологуба демократические симпатии («господа — не люди»[136]) — все, казалось бы, способствовало формированию представления о современном герое.
Тем не менее в центре его поэмы не героическая личность, «апостол» народной правды, а тот, кто мечтал им стать, но не стал. Герой «Одиночества» перед смертью вспоминает прожитые годы, раскаивается в собственных пороках, приведших его к болезни, не позволивших ему соединиться с возлюбленной и отдать жизнь за освобождение народа.
Размышляя о судьбе умирающего от сифилиса Николая (имя героя встречается однажды в черновых набросках), поэт, по-видимому, пытался представить себе возможный вариант жизненного пути: как Николай, он хотел быть в среде народнической молодежи, но не чувствовал в себе необходимых духовных сил и нравственного основания для участия в революционной работе.
В плане к поэме Сологуб наметил:
Эти заметки перекликаются с отдельными записями «Канвы к биографии» и мемуарным очерком О. Н. Черносвитовой[140]. Автобиографический подтекст обнаруживается и в черновых набросках к поэме: во фрагменте, начинающемся со слов «Его секла нередко мать…»[141]; в описании круга чтения героя, во многом совпадающего с читательскими пристрастиями юного Сологуба[142], и т. п.
Сологуб предполагал учесть в поэме опыт своих детских и юношеских впечатлений и вместе с тем воссоздать картину становления личности современника-восьмидесятника, по его представлению неспособного к подвигу и активному действию. Содержание поэмы в самых общих чертах передано в авторской записи:
Психофизиологический очерк. Когда я раздумывал, отчего это так глупо, бестолково и бесполезно прошла моя жизнь, я пришел к заключению, что виною здесь — мое одиночество. Жить без симпатии человеку невозможно. Я расскажу, как молодая натура настойчиво искала симпатии. Товарищи. Гордое презрение. Он. Сближение с одним товарищем. Разлука. Любовь к девушке. Я (конечно, лишь поэтическое) — слаб, вял, нерешителен, умен, трудолюбив, хорошо говорю. Страсть обоюдная. Она делает первые шаги. Сцена объяснения: «Я не могу быть мужем». Страшный для нее удар. Он отходит. Она бросилась за ним: «Все можно возвратить. Живи! Для смерти. Умрешь не даром!» Я заразил ее своим мрачным настроением. И она умела умереть. А я, слабый и ничтожный, стоял на берегу и смотрел на моих товарищей. Мы оба погибли — но я гибну даром, умирая в больнице[143].
Подзаголовок «История мальчика-онаниста» поясняет причину болезни и гибели героя. В годы создания поэмы автоэротизм трактовался гигиенистами как вредная привычка, разрушающая личность, и серьезная угроза здоровью. В анонимном трактате утверждалось: «Мастурбация есть самый надежный, если не самый прямой путь к смерти», «порок читается прямо на лице»[144]. Подобный взгляд был принят в периодике 1870-х годов[145].
Доктор В. Дитман, например, в статье «Тайный порок», печатавшейся с продолжением в трех номерах специального педагогического сборника, заключал о последствиях опасной привычки: «Дальнейшее развитие болезненного поражения психических отправлений, разума, чувства и воли ведет мало-помалу к полному расстройству их в случаях, в которых онанизм вполне овладевает несчастными, предававшимися этому пороку, и в конце концов следует смерть со всеми признаками физического и психического истощения»[146].
Ср. портрет умирающего героя «Одиночества»:
Будучи студентом и затем учителем, Сологуб следил за медицинской и педагогической литературой, которая, несомненно, влияла на его представления о болезни и здоровье. Для эпиграфа к «Одиночеству» он подобрал цитату из речи доктора Б. У. Ричардсона, произнесенной на санитарном конгрессе в Брайтоне в декабре 1881 года: «Можете ли вы показать мне хоть одного здорового ребенка? Я никогда не видел ни одного…»[148].
Проблема, обозначенная в подзаголовке поэмы, интересовала Сологуба, однако, не с медицинской, а с психологической точки зрения. В его архиве сохранился развернутый план незавершенного исследования или очерка «Об одиночестве» (28 июня — 3 июля 1881), начало которого составляет почти дословный пересказ одного из фрагментов поэмы. Ср.:
…он становился послушнее; с затаенным чувством страха, стыда и злости он приучился скоро делать все, что от него требовали. Да, он покорялся, он молчал и послушно скучал в этих душных комнатах. Ему уже не с кем было бегать: он важно ходил с теткой по комнате, заложив руки за спину, как маленький немец; движения его становились ленивее и слабее. И к чему был его громкий голос в комнатах, где неприлично громко кричать? И он приучился говорить тихо и ясно. Но он не мог примириться с этою мертвою тишиною. Он вспоминал свое прошлое. На игры уличных детей etc. Ленивое недовольство овладевало его душой, недовольство одинокое, подавленное в глубине слабой души; все силы этой души были поглощены этим угрюмым чувством, силы души, постепенно слабевшей в этой ленивой, полусонной жизни. И мало-помалу ужасные привычки вкрадывались в душу, овладевали ею. Мелки они были, мелки и ничтожны, но они губили его. Он сохранил еще много сил etc. <…> Вследствие уединения развиваются многие пороки. В своих собственных глазах он мало-помалу опускается[149].
Продолжение текста являет собой попытку описать и оправдать феномен «одиночества» с позиции определенного психологического типа, очевидно, родственного автору поэмы:
Как происходит одиночество, как оно развивается, как оно действует на человека, как человек и среда действуют на его развитие, что является вследствие его? Какие побочные обстоятельства могут быть с этим связаны?
1-е утро. 28 июня 1881 года.
I. 1. В чем состоит одиночество в детстве? В детстве ребенок, засаженный в комнате и не имеющий возможности играть с однолетками, — одинок. Отсутствие движения дурно влияет на его организм. Невозможность играть с детьми подавляет в нем инстинкты товарищ<ества> и уменья сходиться с людьми. Ум не занят своевременно работою. Ребенок скучает. Он ищет каких ни на есть развлечений и наталкивается на онанизм. Окружающие его взрослые люди дурно на него влияют. Онанизм, недостаток движ<ения> и воздуха, непривычка к играм, требующим смелости, энергии, живости и ловкости; вследствие этого — слабость тела, ослабление умств<енных> способностей, развитие мечтательности, развратные грезы, излишняя стыдливость, робость, застенчивость, слабость воли, бесхарактерность, безличность, лень, привычка подчиняться другим, апатичность, вялость, неловкость, затаенность и скрытность. Находясь под исключительным влиянием только взрослых, он быстро проникается их пороками и слабостями, преждевременно развивается, если от природы умен. А если глуп — только опошляется и падает в безнадежный мрак. Вследствие лености и недисциплинированности мысли развитие идет кое-как, неровно и часто поверхностно. Но в некоторых направлениях идет далеко. Это вопросы о свободе любви и отсюда вообще о свободе совести и поступков, о равенстве и социальном устройстве будущих обществ. Это вопросы, затрагивающие развитое воображение. Так же далеко идет в эстетическом отношении, хотя, по теории эс<тетики?>. Нуждается в авторитете по своей слабости. <…>
2. Ребенок, не умеющий сойтись с товарищами — одинок (см. 1).
3. Ребенок, стоящий выше товарищей — одинок.
Это требует некоторого объяснения. Берется мною ребенок умный, с высоким лбом. В условиях I.1 он развивается довольно значительно, и не столько с умственной стороны, сколько со стороны сердечной.
Онанизм делает человека меланхоликом, мизантропом, эгоистом. Но человек исполнен неразрешимых противоречий. Сладострастные наслаждения есть подобие наслаждений любовных. В нем вырабатывается чувство изящного. В то же время чувство любви, нежности, хотя все это скрыто под личиной холодности и апатичности. Онанист испорчен нравственно лишь тогда, когда он имеет столкновение с грубыми, развратными товарищами и сходится с ними. Если он одинок, чувство прекрасного заставляет его презирать их. В юности он еще может возродиться, если что-нибудь разбудит и разовьет в его душе прекрасные чувства.
2-е утро. 29 июня 1881 года.
Относительно способности развивать свои нравственные убеждения онанист стоит весьма высоко, если он умен. Он сознает свое падение, сознает всю грязь своей жизни, и чем грязнее его жизнь, тем чище противоречащий ей идеал. Но этого мало. Привыкнувший смело и откровенно смотреть на себя, сознавая и свое хорошее и дурное, он привыкает также прямо и свободно глядеть в глаза каждой истине. Робкий в личных отношениях, застенчивый в обществе, он смел наедине с собою и в своих логических построениях. Беспрестанно воображение его работает над картинами любви. Если он презирает свой разврат и гнусные удовольствия, которые так близки к этому разврату, то он стремится облагородить свои развратные мечты. Он убеждается, что его разврат не был бы преступен, если бы не грозил его здоровью. Под влиянием кое-каких прочитанных книг, увлекаемый своею смелою и честною мыслью, он идет далеко и разрушает основания нравственности в своем сердце. Она заменяется разумом, и он обвиняет себя уже с другой точки зрения. Начинается борьба между разумом и плотью, как раньше между условным и естественным.
4. Если он и ниже своих товарищей — он опять одинок. Он выше их некоторыми умственными качествами. Но ниже по некоторым нравственным чертам. Интересны его безнравственные поступки. Он знает их низость; он даже доводами разума доказывает их неблагоразумие. Но он совершает иногда подлости, хотя это стоит ему большой борьбы с самим собою. Он даже старается оправдать себя в этих подлостях и в этих стараниях доходит до некоторых положений, которые, очень может быть, и действительно верны. Ниже товарищей вследствие физических последствий он. И это главное. Слабость тела и робость заставляют его терпеть постоянно нападения и насмешки, на которые он не может ответить. Его бьют, над ним смеются. Он ожесточается, озлобляется, постоянно страдает. Но долгий гнев не в его натуре и скоро переходит в грусть, сознание своей отчужденности от товарищей. Это же развивает в нем болезненное самолюбие, необыкновенную раздражительность и чрезвычайную чуткость к наносим<ым> ему оскорблениям. Замечается и другое характерное явление. Проявления характера, воли невозможны. Но эта раздражительность сильна в нем, постоянно заставляет его вспыхивать гневом именно тогда, когда проявления его не особенно опасны. В опасных случаях он старается сдержаться. Вообще гнев в нем не бывает долог и силен, и он стремится к примирению.
3-е утро. 1 июля 1881.
5. Одинок — но не один. Ребенок одинок в нравственном отношении. У него нет товарищей, и товарищеские связи его весьма непрочны. У него нет друзей, и те, кого он за друзей принимает, оставляют его без всякого сожаления. Но чаще он сам к ним охладевает. В семье у него нет никаких симпатий глубоких и искренних. Мать и сын не понимают друг друга, и, при неблагоприятных условиях, это непонимание переходит чуть не во вражду. Он сожалеет мать, но не в силах помочь ей. Она любит сына, но не в силах руководить им и дать ему надежную опору. Старые люди для него противны своею отсталостью. У молодых — свои интересы, и на ребенка они почти не обращают внимания. А когда они им займутся, он чувствует себя их игрушкой. Конечно, в раннем детстве это не так заметно, но потом тем больше горьких мучений доставит ему это сознание. В трудные минуты своей короткой жизни он остается без нравственной поддержки. Станет ли он в затруднительное положение дома — на него обрушиваются, как на преступника. Школа не менее сурова и деспотична, а товарищи — сей возраст жалости не знает. Но возможность оставаться одному и работать, избавясь от присутствия нравственно чужих людей, ему почти не удается. Ему приходится сидеть вместе с большими, с ними готовить уроки, с ними заниматься. Один он только на прогулках, где обыкновенно мечтает. Одной мечте остается простор. Но этот полет фантазии не вредит ему. Чтение романов научило его кое-чему. Он знает жизнь не так, как обыкновенно мальчики его лет, и конечные выводы его размышлений чаще верны. Оттого и мыслительная деятельность его приходит к парадоксам и гиперболам. Но эта мечтательность, мешающая мыслить, и недостаток времени для работы на себя и для себя вредно действуют на него, развивают лень и препятствуют его развитию.
4-е утро. 3 июля 1881.
II. Одиночество во второй период его жизни — юности и постепенного созревания.
1. Прежде всего, элемент чисто внешний — недостаток знакомств. Знакомые его семьи совсем для него не годятся по своей неразвитости. Школьных товарищей он не знает, с ними никогда не сходился и даже чувствует себя неловко в их присутствии. С университетскими тоже не сходится. Ему не нравится размашистость большинства из них и их незрелость. Шумят, кричат, увлекаются, точно в тумане, не имея ясного представления о том, что такое нужно делать в настоящее время.
2. Есть, впрочем, кое-что, что могло бы сблизить его с товарищами. Это разные принадлежности юношеской холостой жизни учащейся молодежи. Но принимать участие в разных увеселениях своих товарищей ему мешает его слабое здоровье, его вялость, апатичность, робость, застенчивость. Да, одною из причин его не-сообщительности с товарищами служит именно застенчивость: он стыдится своих товарищей и не любит обращать на себя их внимание, особенно если это внимание может быть насмешливого свойства. Иногда он участвует в этом с немногими, более знакомыми и симпатичными личностями. Но эти пирушки имеют для него иное значение, чем для его товарищей; он смотрит на жизнь глубже и во всем видит стороны, скрытые от глаз невнимательного наблюдателя.
3. Он беден, не любит разбрасывать получаемых денег сразу даром, чтобы потом голодать: расчетлив. Кутить, да и просто даже принимать товарищей не на что. Кто придет иногда, хозяин не угостит ничем, да и разговор не завяжется дельный. Только помешают, не разогнав тоски одиночества.
4. Характер мрачный, меланхоличный, раздражительный, серьезный. Товарищи сначала задевали его, а потом и рукой махнули на скучного чудака и оставили его одного.
5. Ум работает гораздо меньше, чем следовало бы. Ум его многосторонен, ему часто приходят в голову светлые идеи, но эти идеи настолько разносторонни и притом новы, что кажутся противоречащими друг другу. Ему лень их обдумать, и он не в состоянии сделать из них прочных выводов. От этого он постоянно колеблется, сомневается, как Гамлет, и не знает, что делать. Один его вывод: человек исполнен неразрешимых противоречий.
6. Как в детстве фантазия увлекала его на путь онанизма, так и теперь она весьма сильна в нем и подчиняет его своему безграничному влиянию.
7. Но все его мечты, очень часто прекрасные и чистые, остаются лишь мечтами и <не> переходят в дело. В нем нет смелости и энергии для достижения своих целей, особенно когда это достижение грозит опасностью.
8. Онанизм испортил его настолько, что он даже не смеет надеяться на любовные наслаждения. Он сознает свое бессилие, и это сознание жестоко мучает его. Он застенчив и робок с женщинами, и когда он влюбляется, он постоянно чувствует горькое чувство стыда и раскаяния, сравнивая себя с нею. Он мечтает о жизни с любимою женою, о своем возрождении. Но он не может открыть свою любовь, и сух, и холоден, и робок с любимой девушкой. В минуты некоторой откровенности он предается самобичеванию.
9. Как и в детстве, он не умеет сходиться с людьми; он выше всех, но и ниже всех. Как я уже говорил, он сильно развит в нравственном отношении, но его застенчивость, и робость, и угрюмость мешают ему проявлять чувства любви, сострадания и участия. Он холоден с виду и, что всего хуже, не находя необходимого для себя возрождения, постепенно холодеет и портится в душе. Он нисходит даже до позорных пороков в своих отношениях к людям: воровство, зависть, интрига, коварство, хитрость, лесть, мстительность. Все это смягчается только его бесхарактерностью.
10. Долгое одиночество развило в нем привычку думать и заботиться больше всего о себе. Нельзя сказать, чтобы горе ближних не трогало его душу. Он рано сознал, что человек только тогда будет вполне счастлив, когда он не будет видеть несчастий. Да и инстинктивно он любит и сожалеет все живое и несчастное. Но ему как-то не приходит в голову пожертвовать собою за других. Если же он об этом и думает, то это сопровождается такими тщеславными мечтами, что ему самому потом делается противно. И эта дума о себе приводит к тому убеждению, что человек не должен дорожить жизнью: будущее для нас ничего не стоит потому, что мы его не имеем, а между этим будущим и смертью есть ли разница? После смерти этой разницы мы не найдем. Весь вопрос: быть или не быть? Но ответ: не быть — должен быть приятен человеку, которому тяжело быть.
11. В университете он одинок и один[150].
В поэме «Одиночество» и в особенности в очерке «Об одиночестве» Сологуб сублимировал свои юношеские фобии, связанные с расхожими представлениями о пагубности «вредной привычки», и попытался дать психологический портрет экзистенциально одинокого человека, страдающего от своего одиночества, которое в конечном результате приводит его к полной изолированности от мира, к аутизму. Этот психологический тип впоследствии занял центральное место в творчестве Сологуба 1890-х — начала 1900-х годов (Логин, Передонов).
Свои интимные переживания и наблюдения автор «Одиночества» экстраполировал на целое поколение, в набросках к поэме он обобщал: «Типы молодого поколения, еще более дряхлые, чем он сам <герой поэмы. — М.П.>. Общество относится к революции, как робкий онанист. Он смело вкусил запретного плода, — и, разбитый телом, отверг все авторитеты и всю рутину. Беспредельно смелый и свободный дух. Никогда не установится. Вечная жажда»[151].
Проблематика «Одиночества», табуированная в русской классической традиции, не мешает отнести поэму к текстам гражданского пафоса (не случайно автор посвятил ее Н. А. Некрасову). В описаниях городской жизни и городских типов чувствуется ученическое следование примерам «натуральной школы» и образцам лирики любимого поэта[152]. Рассказ о красавице Елене, матери Николая, звучит вариацией на тему рабской доли русской женщины; очевидно, образ восходит к некрасовским женским образам: Матрене Тимофеевне («Кому на Руси жить хорошо»), Дарье («Мороз, Красный нос»). Герой поэмы, мечтавший об освобождении родины от рабства и умирающий в молодости (ср.: «Не рыдай так безумно над ним, / Хорошо умереть молодым!»), возможно, соединялся в авторском сознании с известными адресатами гражданской лирики Некрасова — В. Г. Белинским и Н. А. Добролюбовым.
Несмотря на юношескую риторику и явное подражание «печальнику общего страданья», Сологуб в своей незавершенной поэме высказался достаточно определенно как оригинальный автор. Он соединил в центральном образе потенциального борца за народное счастье (героя-демократа) и порочного эгоиста; изобразил эротическую сцену под знаком поэтизации животного инстинкта (Елена отдается в лесу первому встречному — молодому барину), а картину истязания (муж сечет Елену за измену) — с оттенком сладострастия, в садомазохистской тональности.
В работе над «Одиночеством» Сологуб впервые почувствовал «свою» тему в литературе (описание «пограничных» душевных состояний — страсти, порока, болезни) и более или менее успешно овладел топикой посленекрасовской демократической поэзии. Динамика жанра (гражданская поэма) заметно противоречила содержанию произведения, однако автор еще не выработал собственных поэтических канонов. На это несоответствие обратил внимание один из первых читателей поэмы, невольно ставший ее критиком.
12 декабря 1882 года В. А. Латышев писал бывшему воспитаннику в Крестцы: «Я нахожу, что <Вы> хорошо владеете стихом (хотя, разумеется, есть подражания, но влияние оказали, очевидно, лучшие наши авторы, наиболее любимые и мною, Некрасов гораздо более других, хотя ему Вы посвятили труд). Стихи содержательны, не только звучны, в них есть значительная доля поэтичности. Вам следует продолжать и работать. Постараюсь помочь, чем могу. Но тема, выбранная Вами, по-моему, неудачна для поэмы. Кроме того, и взгляд ваш, по нашему с Ев<генией> Вас<ильевной> (супруга В. А. Латышева. — М.П.) мнению, неправилен: Вы все приписываете обстановке, между тем как наклонность к онанизму и разврату нередко лежит в самом организме, особенно организме настоящего, удалившегося от природы поколения. Еще раз — продолжайте работать, и если хотите слышать наше мнение или получить помощь, — пишите нам»[153].
На протяжении 1883 года Сологуб посылал Латышеву фрагменты «Одиночества» и просил его устроить публикацию отрывков из поэмы, в ответных письмах «оппонент» высказывал свое мнение о достоинствах и недостатках произведения и сообщал о безуспешных попытках его напечатать: «…удачнее всего описание чувств действующего лица. Менее удачно обращение к миру. Описание жизни мальчика также удачно. Но удастся ли напечатать — сказать не могу. Все зависит от личного взгляда редакторов, а знакомств между ними у меня нет. Могу обещать только одно: буду усердно хлопотать. <…> Наконец скажу, что судить о степени выдержанности типа, последовательности в развитии поэмы судить не берусь: для этого отрывок слишком мал. Меня очень интересует получить полный отрывок. Все же думаю, что с темою справиться довольно трудно; но всего важнее выбирать темы по душе» (письмо от 24 января 1883 г.)[154]; «Я переговорил с профессором Ор<естом> Миллером[155]. Он согласен взять на себя просмотр Вашей работы, и если она окажется удачной, похлопотать, но просит передать всю рукопись или значительную часть, лучше всю» (письмо от 17 февраля 1883 г.)[156].
В письме от 26 февраля 1883 года Латышев сообщает: «Пока я передавал присланный Вами отрывок одному из знакомых преподавателей словесности. Вот его отзыв, знать который, я думаю, полезно, хотя он и не берется дать окончательный ответ по отрывку. Стихом, по словам его, Вы владеете, но содержание еще очень молодо: образов мало и не очень-то они ярки, а туманны. Описания внешности иногда слишком длинны, а описания душевного состояния слишком неопределенны. Между тем первое достоинство поэтических произведений — образность, обилие ярких и определенных образов. Некоторые места поэмы он считает совершенно невозможными для печати по их содержанию. Примите во внимание этот отзыв и поработайте. Лучше отложить попытку печатать да дать возможно лучшее. <…> Повторяю, что сделаю все, что могу, для Вашей пользы, поэтому не скрываю сурового отзыва, но данного человеком, сочувствующим Вам»[157].
Подробный разбор авторских недочетов находим в письме от 17 сентября 1883 года:
Я хотел уже передать Вашу работу Миллеру, как обещал прежде, но решил, прочтя Вашу работу внимательно, прежде обратиться с запросом, так как чтение вызывает меня на замечания. Но если Вы хотите — передам сейчас же. Мне кажется, что вторая часть присланного не соответствует началу и может произвести неблагоприятное впечатление.
Вы задаетесь, как видно из начала, мыслью показать переход вашего героя к разврату и ту странную внутреннюю жизнь или же причины, которые привели его к этому пути? Между тем: во второй части присланного этой внутренней жизни не раскрывается, несмотря на ее значительный объем; только немного сказано об образе жизни героя в детстве. Содержание этой части эпизодическое, но сами эпизоды не представляют таких достоинств, чтобы ради них жертвовать рассказом. Я думаю даже, что сцена сечения жены слишком груба и продолжительность описания не оправдывается необходимостью рассказа, да и мало правдоподобного.
Падение матери героя мне тоже представляется неожиданным. По предыдущей жизни нельзя было ожидать столь быстрой податливости, а не любви, потому что последняя не может явиться в какие-нибудь четверть часа. Одним словом, мне кажется необходимым, по крайней мере, добавить к присланному значительную долю описания жизни и развития героя, прежде чем передавать Ваш труд в руки посторонних ценителей[158].
Переговоры с О. Ф. Миллером о публикации отрывков из поэмы ни к чему не привели. Сологуб продолжал работать над ней еще некоторое время, умножая варианты уже имевшихся фрагментов, но затем оставил и это занятие, потеряв к произведению интерес. В 1883 году он задумал новый роман. Его главный герой — учитель, восьмидесятник, чуждый народнической идеологии или преодолевший ее; вместе с героем Сологуб продолжил размышления об одиночестве.
3
В основу романа «Тяжелые сны» легли реальные события, невольным свидетелем и участником которых довелось быть автору.
В апреле 1885 года в письме В. А. Латышеву Сологуб поведал о конфликте, произошедшем у него в Крестцах с сослуживцем Алексеем Петровичем Григорьевым и педагогическим коллективом Крестецкого училища (вследствие этих событий писателю пришлось просить Латышева о переводе в Великие Луки):
В последнем письме Вы выразили <желание> получить от меня подробные и откровенные сведения об истории с Григорьевым. <…> С февраля 1884 года Григорьев жил на моей квартире, пользуясь, за определенную плату, столом и стиркою белья. Моя мать неодобрительно смотрела на переселение к нам Григорьева, так как в городе ходили о нем дурные слухи. Григорьеву же это было весьма желательно; он не раз говорил со мной об этом, и я видел, что вопрос о приискании квартиры его сильно озабочивает. Григорьев начал преследовать своими любезностями нашу прислугу. Она отошла от нас.
Моя мать выразила Гр<игорьеву> свое неудовольствие, и он начал приискивать себе другую квартиру. Мы наняли 14-летнюю девочку, об которой ходили дурные слухи. Найти порядочную прислугу в Крестцах весьма затруднительно, при том распутстве, которое господств<ует> в низшем городском слое. Мещанская девушка лет 17–18, у которой не было или не предстоит незаконного ребенка, представляет здесь исключение. Староверы, к которым принадл<ежит> значит<ельная> часть здешних жителей, весьма легко относятся к этому. Без греха нет спасения, и большой грех замолить легче, чем маленький, — вот их заповеди. Девочка, может быть, была испорчена, но она была очень несчастна; мать ее, проститутка, то била ее, то прогоняла от себя. Моя мать чувствовала сострадание к девочке и потому решилась взять ее. У нас она вела себя весьма скромно. Почти никуда не ходила. Таким образом, в этом отношении мы чувствовали себя обеспеченными.
В конце апреля Гр<игорьев>, вернувшись откуда-то довольно поздно, кажется, во 2-м часу (я уже спал), через несколько минут, по рассказу моей матери, вышел потихоньку из квартиры в сени, а оттуда в кухню, что, по скрипу дверей, было слышно моей матери, спальня которой помещалась недалеко от входных в квартиру дверей. Под влиянием какой-то подозрительности, она оделась и вышла в прихожую, ну да вскоре вошел и Гр<игорьев>, возвращаясь из сеней в свою комнату. Тогда моя мать вошла в кухню. Девочка сидела на кровати и дрожала, словно была чем-то испугана. На расспросы она отвечала, что у нее с Гр<игорьевым> теперь ничего не было. Утром моя мать увидела, что постель ее запятнана. Предполагая, что девочка имела добровольные сношения с Гр<игорьевым>, моя мать не решилась держать ее дальше. И оставила ее только на время.
Девочка в то же утро пошла к какой-то мещанке, которую она называла своей теткой, и вместе с нею отправилась к полиц<ейскому> надзирателю (мать ее была в это время в Новгороде); девочка показала, что Гр<игорьев> имел с нею сношение 2 раза, против ее воли, первый раз за несколько дней перед этим, 20 апреля; раньше она не заявляла об этом, так как Гр<игорьев> будто бы запугал ее. Женщина, называвшаяся ее теткой, очевидно руководила ее поступками; было желание получить за примирение деньги. Сама потерпевшая была очень растеряна. Произошло медицинское освидетельствование, которое не повело к положительным результатам. Определено, кажется, что растление совершено не ближе, как несколько дней назад, а может быть, и значительно раньше.
4 июня, во время одного из наших экзам<енов>, поч<етный> смотр<итель> Розенберг разговаривал со мною об этом деле. Было желание заставить мою мать отозваться на вопросы следователя неведением. Это совпадало тогда с личными моими желаниями: я был бы рад прекращению неприятной истории. Но упрямый и правдивый характер моей матери не дал возможность осуществить этого. 6 июня следователь вызвал ее к допросу. Несмотря на ее резкое негодование против Гр<игорьева>, ее показания, по моему желанию, были весьма сдержанны относительно главного факта, хотя в них были вещи посторонние: рассказано было о поведении Григорьева относительно прежней прислуги, о том, что Гр<игорьев> однажды выломал крючок у дверей от кухни, где она спала, относительно 28 мая, что моя мать слышала, как Гр<игорьев> вошел в кухню, и долго там оставался.
На другой день, 7 июня, след<ователь> произвел осмотр квартиры, за которым последовало взятие Гр<игорьева> под стражу. Это произвело громадное впечатление на городское общество. Действительно, скандал был необычайный. Общество, т<о> е<сть> некоторые влиятельные лица были давно уже недовольны следов<ат>елем, как за его свободное отношение к идолам провинциальной религии, так и за его чрезвычайно добросовестное исполнение обязанностей.
Наш земский диктатор, председ<атель> зем<ской> уездн<ой> управы генерал-корнет (по местному выражен<ию>) Мякинин, был озлоблен судьбою любимого им волост<ного> старшины Мины Кириллова, который тогда содержался в остроге по обвинению в поджоге. Гр<игорьев> был тоже излюблен иными, другие рады были случаю. Решили спасать его, какими бы то ни было средствами. Сочли полезным увеличивать скандал: мои сослуживцы поддерживали и распространяли клевету, что ложное обвинение против Гр<игорьева> возникло вследствие подговора моей матерью распутной девчонки; говорили, что это было местью за какой-то несостоявшийся брак, о котором никогда, конечно, и речи не было.
На другой день, 8 июня, когда я, Бальз<аминов> и законоучит<ель> Остр<оумов> собрались в училище, на меня посыпались упреки: «Что вы наделали? Как вы это допустили? С кем не бывает подобного рода случаев? Да и за вами найдется немало фактов, которые могут вас скомпрометир<овать>. И с чего ваша мать явилась главной обвинительницей? Вы, содержа ее на свои средства, могли принудить ее не давать таких показаний». Такое наставление выходило из уст священника! «Насиловать совесть старухи-матери я не могу; что меня касается, я Григ<орьева> сожалею не менее вас и сделал достаточно, чтобы смягчить эти показания». «Нет, вам никто не поверит, чтобы это не было ваше дело. У вас давно была ненависть к Григорьеву!»
Я не старался особенно оправдывать свой образ действий. 9 июня Розенберг просит меня зайти к нему часа в 4. Захожу — и выслушиваю болтовню о «прискорбном разномыслии в среде нашего педагогического состава, о тех серьезных последствиях, которые повлечет мой образ действия, об негодовании всего общества против моей семьи». Мне предъявляется требование (разговор происходит наедине), чтобы моя мать дала новые показания следователю, которые придали бы делу другой вид: это единственное средство поправить дело и спасти мою репутацию в глазах общества (замечается в скобках). Я отвечал, что показания моей матери весьма снисходительны к Гр<игорьеву> и что, несмотря даже на наши желания, ввиду грозящей возможности давать на суде показания под присягою, едва ли возможно так неуважительно отнестись к судебному следствию. Разговор довольно продолжительный (я передаю Вам лишь его квинтэссенцию) кончился ничем.
10-е июня было днем нашего публичного акта. Это торжество заключилось следующим словом Розенберга к ученикам, которое я записал почти дословно[159] в тот же день. После акта, на завтраке у Розенберга, решено было послать следователю заявление о желании гор<одских> жителей взять Григорьева на поруки. Это заявление было подписано многими влиятельными в городе лицами, которые изъявляли готовность ответствовать за Григорьева всеми своими имуществами и получаемым по службе содержанием. Следователь этого заявления не уважил и не выпустил Григорьева из острога. Негодование против следователя было весьма сильно. Припоминали старое и говорили, что он мстит Гр<игорьев>у за некую особу. Утверждали, что он действует весьма пристрастно.
Одними толко<ваниями> дело не ограничилось. Общество действовало с замечательным единодушием. Послано было также коллективное заявление директору народ<ных> училищ о том, что обви<нение> пр<отив> Гр<игорьева> есть только клевета. Хлопотали и в суд<ебных> сферах. Подробности всего этого мне хорошо не известны. В городе хлопотали об установлении факта растления потерпевшей другими, в более раннее время, до ее знакомства с Григорьевым, но этого, кажется, не удалось выяснить с полною достоверностью.
Мне известны некоторые показания, которые отрицали это. Свидетелей в защиту Григорьева искали всеми средствами, дозволенными и недозволенными, но находили их мало. Мне известен только один случай ложного показания перед следователем: наша бывшая служанка показала, что Гр<игорьев> никогда не покушался иметь сношение с нею, что противоречило утверждению моей матери. Старались также выяснить пред следствием некоторую ненависть, которую питали к Григорьеву и которая будто бы побудила мою мать возбудить это дело; кажется, дано было показание в таком роде, а Розенберг и комп<ания> прежде всего ухватились за некую мещанку Быловскую, у которой мы прежде квартировали, которая к нам иногда заходила и которая будто бы могла пролить много света на наши отношения к Григорьеву. Кажется, поиски здесь не были успешны.
1 июля Гр<игорьев> был освобожден. Он был встречен с триумфом: толпа представителей Кр<естецкого> общества после обеда (это было в Воскр<есенье>) провела его по главной улице города. Окруженный всеобщим сочувствием, Гр<игорьев> позволил себе выходку против моей семьи, которая окончательно порвала наши личные отношения. Это к делу собственно не относится. После освобождения Гр<игорьева> следствие продолжалось еще некоторое время, а затем было, кажется, Суд<ебной> палатою прекращено за недостатком улик. Это, кажется, все существенно важное в деле Гр<игорьева>. Если я что опустил, если у Вас возникли какие-либо сомнения и недоразумения, я с полною готовностью отвечу, как смогу, на Ваши вопросы. Разными же частностями, возникшими из этого дела и касающимися меня лично, я боюсь утомить Ваше внимание. Скажу только, что для моих благоприятелей это дело послужило благовидным поводом забросать меня давно накопившеюся в их сердцах желчью. Розенбергу давно не нравилось то, что я пред ним не преклонялся[160].
Рассказ о деле Григорьева, с новыми деталями, Сологуб повторил в письме к бывшему сокурснику Ивану Логгиновичу Шаталову (январь 1885):
История с Григорьевым была тягостна для меня. Общество, большинством своих членов, уверяло, что это шантаж; особа, которой я верю, и не могу не верить, говорила, что это преступление. Моя мать должна была давать показания судебному следователю: в нем были некоторые, хотя в сущности неважные, улики против Григорьева. Затем, в конце следствия, и я давал показание, в котором никаких улик против Григорьева не было.
Впрочем, улик оказалось недостаточно для предания суду. По отношению ко мне лично тут приплетались старые счеты. Мои приятели, — а их у меня было тогда уже много, — обрадовались случаю и пустили в ход всевозможные клеветы: приписывались самые низкие мотивы. Бороться было трудно, о многом я узнавал слишком поздно, да и борьба была бесцельна. Зато со мной сочли нужным бороться усердно: клеветы, застращиванья и даже науськиванье учеников. И до сих пор ведут подкопы. На днях пришлось защищаться от обвинения в том, что я будто бы ударил одного из учеников. Директору сделали сообщение, что я в Бога не верю и в церковь не хожу. — Вот я и начал разведывать в уездных училищах, не найдется ли кто желающий поменяться местами: выбираться отсюда надо: здесь я со всеми почти раззнакомился — и сестра уехала в Петербург[161].
Через десять лет после крестецких событий Григорьев неожиданно объявился в Петербурге и пришел к «виновнику» своих злоключений. Сологуб оставил запись об этой встрече:
21 июля 1893 г. Алексей П. Григорьев. Около полудня Оля (О. К. Тетерникова. — М.П.)
принесла мне записку:
— Смотри, кто хочет с тобой говорить.
Читаю: «У Федора Кузьмича просит минутного разговора Алексей Григорьев».
Я не сразу понял, кто этот Григорьев. Вдруг догадался.
— Сказать ему, чтоб сюда шел?
Выхожу в переднюю. Григорьев стоит за дверью. Я пригласил его в комнату. Прошмыгал. Лицо опухлое, красное, но мало изменилось. Рваное пальто. Невозможно рваные штаны и обшмыганные опорки или что-то вроде на ногах.
— Простите, что осмелился к Вам явиться.
— Садитесь, — говорю я, — показывая на кресло и приводя в порядок свои заметки.
— Узнали?
— Да, узнал.
— Вы знаете мою историю?
— Да, немного, слышал…
— Ну, да я не хочу самозванствовать. Вот прочтите.
Развертывает из грязной бумаги еще чистый паспорт и дает мне. Вижу: «лишенный особых прав и преимуществ, бывший коллежский секретарь». Неожиданность! Я прочитал внимательно.
— Я знаю, что к вам последнему мог бы обратиться. Но, зная вас за гуманного человека…
Оказывается, что просит на хлеб. Я в затруднении. Взял от меня паспорт, опять завернул.
— Мне бы только успокоиться, копеек 15–17 в день, поесть, ночлег…
Говорю ему: я сам теперь в таком положении, не получаю… Он не дослушал:
— Хоть сколько-нибудь, чего не жалко нищему. Тот же ведь нищий.
Оля пришла.
— Неужели нельзя вам успокоиться? Ведь вы учитель, достали бы место.
— Все это пропало.
— Ну, в духовные.
— В монастырь разве.
— Да ведь вы священника сын.
— Все пропало, вот ваш брат знает…
Оля настаивает. Наконец признается, что сидел 7 месяцев в одиночном заключении. Оля пошла собрать ему белья. Обедать предлагал.
— Вот вы меня посадили, а тут гадость.
Выбросил за окно вшу или блоху. От обеда отказывался, но поел. Противно, почти до тошноты. Во время еды железы около-язычные наливаются. Дал мне пощупать.
— Давно не ел мяса, оттого.
После обеда вышел в комнату, отнес чашку с кофе. Оля шепчет мне: дай хоть 20 копеек.
— Дай монету, у меня все медь.
Она вынула 60 копеек.
— Много?
— Дай, дай уж!
Выношу ему:
— Что касается денег, уж вы извините…
— Вы меня простите.
Просит прошения. Уходит. Уходя:
— Пойду в кабак, не пить, нет, там можно одёжи добыть[162].
Крестецкая история в «Тяжелых снах» не претерпела сколько-нибудь серьезной трансформации (за исключением столь неожиданного «эпилога»); ее действующие лица послужили прототипами героев романа: учитель 3-го класса Григорьев — Молина, Сологуб и Татьяна Семеновна Тетерникова — Шестова и его тетки. Алексея Степановича Мотовилова писатель «слепил» из двух братьев Розенбергов[163]. Прототипом Галактиона Васильевича Крикунова был учитель-инспектор Крестецкого училища Александр Николаевич Бальзаминов (1879–1887) по прозвищу «Сосулька», Баглаева — Юрий Александрович Миллер-Крестцов[164]. Законоучитель Остроумов выведен в образе отца Андрея[165].
В подготовительных материалах к роману сохранились портретные характеристики крестецких жителей — зарисовки с натуры:
Розенберг Александр Петрович. Блюм, как его звал Григорьев. Почетная мебель нашего училища, как звал его я. Но мы оба ошибались. Он имел закулисное влияние на наши пошлые делишки и этим влиянием очень дорожил. Киндер[166] ему завидовал втайне, но не хотел этого сильно обнаруживать. Блюм любил говорить о добродетели с суровым пафосом и торжественными жестами. О нем говорят, что разбогател кражей. Прибыл в Крестцы налегке, в рваных сапогах. Происхождения темного, может быть, жид, хотя именовался впоследствии бароном фон Розенбергом. Поступил управляющим имениями Томилиной, которая была начальницей какого-то девичьего института. Дрова на сруб. Сплав на Мсте. Пороги. Подложные свидетельства о потонувших барках. Но сам умел провести все барки без порчи: сделка с лоцманами. Отсюда пошла поговорка, что Блюм проглотил 77 барок. Кто-то донес. Приехали обревизовать его. Прогнали, но больше ничего сделать не могли.
А он оперился. Дом. Лавочка. Жена — маленькая, довольно вульгарная барынька с большими барскими претензиями, но едва ли солидного барского происхождения. Дети вышли или глуховаты, или глуповаты. Попал в мировые судьи. Мужики стали говорить: пойдем к мировому селедки покупать. В лавке сидел сам, и жена, и дочки, которым приходилось слушать курьезы от наивных мужиков, привыкших называть вещи их настоящим именем и матюгаться. Сам удобрял свой огород: сидит себе на грядках с бумажкой в руках. Худой, длинный, борода седеет, сильный брюнет. Раздражителен и мстителен. <…>
Посещает уроки и делает им оценку. Нравится, что ученик стоит на коленях: учитель строг. Вступается за обиженного учителем сына купца, производит дознание и потом доносит директору. <…> Принимает слишком деятельное участие в деле Григорьева: давление на свидетелей, составление адресов к разным начальствам по этому поводу и сбор для них податей, торжественное шествие с Григорьевым по городу. Речи на актах в пользу Гр<игорьева>. <…> Имеет любовницу, свою ключницу. — Пьян не бывает и пьет мало, предположительно свои кислые наливки. Процесс в Новгородском окружном суде из-за данной ему пощечины[167].
Остроумов Николай Иванович, протоиерей. Пьяница — это одна из главнейших его отличительных черт. Даже водку покупает из экономии целыми ведрами и перепродает ее своим знакомым. Пьет ежедневно за обедом, а всякими торжественными случаями пользуется для сильного пьянства, причем иногда нализывается до полнейшего бесчувствия, как это было с ним в городском училище на Масленице, после вечера, где мы все так плачевно себя показали. Бывало, что являлся в церковь пьяный. Обругал покойника. Не хотел вырыть похороненного в летаргическом сне. Были жалобы. Но есть родственник где-то в консистории. — Охотится с ружьем, что делает втайне. Для таких охот купил у меня старое пальто. Имеет свою лошадку и экипаж. Большой лицемер; говорит, что совершение литургии вызывает в нем экстаз. Неверующих ненавидит фанатически. Мой разговор с ним по этому поводу. Ненависть к Славяниновым.
Корыстолюбец: ко мне перестал ездить с крестом с первого же раза, я постеснялся дать ему денег, хоть они и были приготовлены. Побывав у меня раз вечером, осудил, что нечего было есть, что был только чай да простая водка, дома пришлось ужинать. Свою служанку, Константинову, грозил высечь с помощью дьячка: заведет в сарай, да так там… С тех пор она не смеет грубить, только дулась да ворчала опасливо про себя. Довольно умен, однако и не столько умен, сколько мелочно-хитер. Раскланивается, низко снимая шляпу. Водит знакомства со всеми горожанами покрупнее; помещики уезда, которые поважнее, тоже его друзья.
В училище занимается лениво: раньше полчаса в класс не идет. У него порядок: кто не знает урока, должен сам на колени становиться. Назначались аудиторы для проверки знаний, так что уйти от стояния на коленях было невозможно. Придет иногда в класс минут на 5, сядет на ученический стол, перед толпою коленопреклоненных мальчишек, поговорит с ними, спросит, объяснит, продержит всю перемену — и покоен. При начальстве же суетлив, ходит в камилавке (которую зовет, впрочем, кивером) — не снимает ее ни в классе, ни на улице, так она ему шапкой и служит. При этом бывает очень озабочен. — Сидеть на стуле в учительской ему надоело: он все пробовал валяться, да неловко. Добился приобретения кушетки и владел ею безраздельно, придет и заляжет[168].
Бальзаминов Александр Николаевич. Был штатным смотрит<елем> уездн<ых> уч<илищ> в Борисове. Сочинил какой-то учебник, напечатанный, но почти не проданный <…>; эту арифметику предлагал мне обработать и потом напечатать совокупно. Высокий, пергаментное лицо, синие очки, глуховатый голос. Ходит очень быстро, зимой в своем тулупчике. Посвящен в стихарь. Из духовных. Пьет только рюмку, другую вина. В обществе скромен. В карты играет — преферанс и учится в винт. Дело ведет спустя рукава. Уроки на полчаса, а то и меньше. В конце года скажет: да, этот год мы очень плохо занимались; в будущем надо получше заняться. Но и в будущем то же. Любил, вместо даванья уроков, порассказать о Западном крае, о католиках-поляках и о жидах; жидовской школе; киндерша. Получил и сам прозвище Киндер-Бальзам. <…> К сечению учеников относился с добродушной похотливостью, но обнаруживать это остерегался: не сразу позволил Цареву высечь сына в училище, и позволил только внизу, не при товарищах. Зато отправлял иногда учеников домой со сторожем и с приказом — сечь, причем назначалось и число ударов…[169]
Приступая к работе над «Тяжелыми снами», Сологуб впервые методично коллекционировал «типы» и характеры — собирал материал для романа (в «Ночных росах» персонажи были вымышленными). Этот предварительный период, очевидно, длился не менее пяти лет. В самых ранних черновых набросках текста встречается единственная датировка: «1 и 2 октября 1888»[170], ее, вероятно, следует считать реальным временем начала работы над рукописью.
4
Об эстетических представлениях Сологуба в период создания ранней версии «Тяжелых снов» позволяет судить составленный им трактат «Теория романа» (1888), в котором в конспективной форме он изложил представления о центральном жанре века. Трактат создавался под непосредственным воздействием эстетических взглядов Э. Золя (его произведения названы в сочинении образцовыми[171] наряду с творениями Шекспира и Гомера).
Романы Золя пользовались исключительной популярностью в России и нередко появлялись в русских переводах почти одновременно с их первыми французскими изданиями; в 1873–1882 годах уже были напечатаны десять романов из серии «Ругон-Маккары».
В рабочих материалах Сологуба сохранился план сочинения: «„Западня“ (Assemoir) и „Нана“, романы Э. Зола. О переводах этих романов. Критика его. Его безнравственность. Имеют ли место рассуждения о нравственности в художественном произведении? Надо доказать, что произведение не художественное. Пересказ романа и его разбор при этом. Разбор типов. Значение романа. Заключение»[172]. Примечательно, что герои повести «Утешение» (1898), в которой писатель воссоздал атмосферу собственного детства, читали вслух «Жерминаль» (русский перевод — 1885).
Критические работы Золя были также хорошо известны: в 1875–1880 годах М. М. Стасюлевич систематически печатал писателя в «Вестнике Европы» под рубрикой «Парижские письма». Вероятно, еще в студенческие годы Сологуб проштудировал «боевые статьи-манифесты» «Натурализм в театре», «Экспериментальный роман», «Письмо к молодежи» и др.
В 1880–1881 годах сборники «Экспериментальный роман» (1880), «Романисты-натуралисты», «Литературные документы», «Наши драматурги», «Натурализм в театре» (1881), в состав которых входили «Парижские письма», были изданы в русском переводе отдельными книгами. В конце 1880-х годов у Золя появились последователи в русской литературе[173].
В ключевых позициях «Теории романа»[174] Сологуб старался следовать избранному авторитету. Привожу фрагменты в извлечениях:
Роман есть поэтическое представление действительности. Это определение, принадлежащее не одному роду поэзии, принадлежит роману по преимуществу, ибо роман — поэзия по преимуществу[175]. <…>
Все, что есть существенного в душе человека, существенного постольку, поскольку носит на себе полный и ясный образ его души и в душе отражается, может стать содержанием романа. <…> Главным предметом романа является не столько жизнь, сколько человек, и притом главным образом по отношению к другим, а затем по отношению к природе, вечным вопросам, самому себе. <…> Итак, содержанием романа как верховного рода современного искусства является: 1) взаимодействие людей и 2) взаимодействие человека и природы.
Взаимодействие людей следует разделить на прямое и частное, непосредственное столкновение их <…> и косвенное и общее <…>, отражающееся на каждом человеке в виде некоторой нравственной атмосферы и почвы. Сюда входят: наследственность во всех ее видах: психофизическая индивидуальная, политическая — в виде существующих государственных учреждений, религиозная — в виде церкви и исповеданий, нравственная — в ходячей морали, экономическая — в существующих отношениях труда и капитала и т. д.; некоторые особые и тонкие виды наследственности: идеи мыслителей, создания поэтов, речи ораторов; затем перемены общего характера в мире политическом, социальном, экономическом, литературном и т. д. Сюда же относится взаимодействие масс, толпа как единица и человек в толпе в тесном и обширном смысле. <…> Фантазия должна строить комбинации по тем законам, какие действуют в жизни. Жизнь многообразна, и цель искусства — подражание ей. Знайте возможно больше частных случаев из жизни, знайте законы, управляющие жизнью: политические, политико-экономические, социальные, физические, физиологические, психические и даже патологические и психиатрические, — и умейте эти частные случаи комбинировать по этим законам, вот и все. <…> Как комбинировать, это дело не эстетики, а тех наук, на основании которых производится комбинация. <…>
…Гоняясь за фотографичностью, можно упустить идею и даже нарушить художественную правду. Картина масляными красками, неточная и неверная в иных частях, передает природу лучше и современнее, чем фотография.
Характеры изображенных людей должны вызывать в читателе чувство симпатии. <…> Кто все знает, тот все оправдывает. Роман должен оправдывать людей, и только тогда он исполняет свою гражданскую роль. Если он обвиняет людей, он не имеет силу. Скажут: устраните этих подлецов. О, погодите называть подлецами! Оправдайте их, покажите, что не люди тут виноваты, что не их надо обвинять, а тот строй, который сильнее отдельных лиц. <…> Не нужно, чтобы характеры были прекрасны, нужно, чтобы они были живы, чтобы они приковывали к себе внимание читателя. Психологическая правда. Характер общества необходим, ибо он дает жизнь и направление роману. Значение борьбы личностей и общества. Значение среды.
Отдельные фрагменты «Теории романа», посвященные композиции, соразмерности частей сочинения, завязке и развязке сюжета, интриге, а также размышления автора об упразднении всяческой дидактики и морализма явно указывают на тот же источник.
Вместе с тем в своем незавершенном трактате Сологуб допустил некоторые отступления от доктрины натурализма, которые, однако, имели серьезные последствия в его творчестве. Во-первых, ему было чуждо умаление роли фантазии и художественного вымысла в произведении. Согласно Золя, «натура не нуждается в домыслах, ее надобно принимать такой, какова она есть, ни в чем не изменяя и не урезывая ее»[176]. Во-вторых, в отличие от Золя, Сологуб верил в присутствие в мире тайны — иррациональных стихийных сил, во власти которых пребывает душа человека. Если Золя осуждал писателей-идеалистов за то, что у них «за каждым порывом в небеса следует падение в бездну, в хаос метафизики»[177], то Сологуб, при всем своем уважении к науке и «экспериментальному методу», напротив, более всего дорожил этими «порывами в небеса» и «падениями в бездну», приближающими к тайне.
Наряду с «золаистским» ядром в «Теории романа» едва проглядывают ростки панэстетизма: признание за искусством когнитивной и жизнестроительной функции. «…На самом деле, — писал Сологуб, — то творение прекрасно, которое прекрасно в творце. Но в человеке-творце не отражается мир мертво, как в зеркале. Холодный ропот сонной действительности освещается и согревается в творческом уме высшим светом и теплом истинных идей, чувствований и пожеланий. Для представления действительности эти поэтические очки — то же, что для контура краски».
В этом фрагменте уже угадывается автор «Творимой легенды»; ср. у Сологуба: «Беру кусок жизни грубой и бедной… и творю из него сладостную легенду» — и у Золя: «tranches de la vie» («куски действительности»[178]) — во французском языке выражение вошло в литературный обиход[179].
В «Теории романа» причудливо сочетались разнородные эстетические тенденции. Одна из них эксплицитно связана с натурализмом; другая чуть приоткрывала пути к новой эстетике (в 1890-е годы она получила оформление в программной статье «Не постыдно ли быть декадентом»[180]).
В художественной прозе Сологуба 1880–1890-х годов можно проследить те же тенденции (замысел «Ночных рос» по своей масштабности вызывает ассоциацию с «Ругон-Маккарами»), Золаистская эстетическая программа и художественная практика ощутимо повлияли на формирование его писательской манеры.
В 1893 году Н. К. Михайловский в статье «Русское отражение французского символизма» констатировал: «С художественной стороны символизм, поскольку в нем есть зерно правды, представляет собой реакцию против „натурализма“ и „протоколизма“ Эмиля Золя с братией» — и далее отмечал, что в русской литературе, не знавшей натурализма («разве только в некоторых произведениях гг. Боборыкина, Ясинского и еще кое-кого помельче»), появление символизма было беспочвенно («одно дело — Франция, и другое дело — Россия»)[181]. Странным образом критик не принял во внимание вполне очевидный факт: русским символистам еще в гимназическом возрасте было хорошо знакомо творчество Золя и братьев Гонкуров.
Среди добросовестно усвоенных писателем «уроков» «экспериментального метода» — установка на собирание и изучение «натуры», на объективное, вплоть до протокольной точности, изложение событий. Не только в «Тяжелых снах», но и в «Мелком бесе», и в рассказах 1890-х годов сюжеты восходят к реальным событиям, истории и факты не вымышлены, а персонажи, как правило, имеют прототипов[182].
14 февраля 1924 года Б. М. Эйхенбаум записал в дневнике слова Сологуба в ответ на его поздравительную речь по случаю 40-летнего юбилея литературной деятельности: «Ваша речь мне очень понравилась <…> она на фактах. А я, знаете ли, люблю точность. Мне всегда было трудно писать романы, п<отому> ч<то> надо быть точным в языке действующих лиц, а как ни стараешься — сбиваешься на свой язык»[183].
В рабочих материалах Сологуба сохранилось большое количество разрозненных заметок без заглавий и под заголовками «Запас», «Быт», «Особые словечки»[184]. В них «зарисованы» отдельные эпизоды и жанровые сценки из петербургской и провинциальной жизни, зафиксированы портретные и речевые характеристики знакомых и сослуживцев, их оригинальные привычки и жесты. Эти записи впоследствии Сологуб использовал в работе над романами и рассказами. К примеру, «О. П. Зарецкая рассказывала, что муж, уходя в должность, надевал на нее панталоны, глухие, без отверстия внизу, с замком. Замкнет и ключ унесет с собою, так она и терпит. <…> Ее гаданье: показала кому-то в стакане чей-то зад. Ее гаденькие картинки. Ее дети. Ее ухаживанья за молодыми людьми…»[185] В приведенной характеристике нетрудно узнать черты одной из главных героинь романа «Мелкий бес» — Грушиной (см. гл. XXII); рассказ о панталонах с замком сохранился в ранней редакции текста[186].
Стремление точно отобразить «натуру» побуждало писателя упражнять наблюдательность. В его рабочих материалах встречаются «тесты», которые, вероятно, помогали ему осваивать «экспериментальный метод», например:
Что слышно в 3 часа дня 21 авг<уста> из моего окна на дворе (1892 г.): Шаги по лестнице Басендовского. Крик петуха в разных местах, то ближе, то дальше. Очень далекий лай собаки. Шаги по мосткам улицы. Шум ветра в ветках березы. Колыханье мостков под ногами прохожего. Опять петухи. Стук колес, должно быть, дрожки; нет, это телега, которою правит баба. Кудахтанье кур. Петух где-то. Мычит корова. Ветер шумит в черемухе. Гремят мостки. Отдаленный отзвук говора, очень глухой. Блеянье. Шуршит трава под босыми ногами крестьянки, пришедшей на двор предлагать свою провизию. Блеянье сильнее и ближе. Мычанье. Петух закричал на дворе. По мосткам, слышно, идут двое в разные стороны. Голос мужика на дворе, неразборчивые гортанные звуки. Заканчивает: пш, на собаку или птицу. Блеянье. Сапоги со скрипом прошли под окном. Очень далеко петух… Хлопнули двери у соседей. Ветер чуть-чуть шевелит ветки черемухи. Телега по щебню застучала. — Не много разнообразия!
Что слышно ночью на улицах маленького городка: Стук трещотки. Лай собак. Пьяная баба иногда неистово кричит: — Как он смеет! Какое ты имеешь право! Я сама кандидатская дочь! Да я тебя! — и присыпает брань невозможной матерщиной. Голоса проходящих баб. Шум воды на плотине. Стук чьих-то сапогов по мосткам. Скрип отворяющейся калитки. Шум ветра в деревьях. Собаки все перекликаются[187].
Вполне очевидно, что в своей творческой лаборатории Сологуб исполнял заветы Золя: «…в произведениях не должно быть абстрактных персонажей, фантастических измышлений, постулатов: в них должны присутствовать реальные персонажи, правдивые жизнеописания действующих лиц, истины, почерпнутые в повседневной жизни»[188]; «…автор экспериментального романа — это ученый, применяющий в своей особой области то же орудие, что и другие ученые: наблюдение и анализ»[189].
Вплоть до середины 1890-х годов Сологуб находился под обаянием «экспериментального метода» и, не соглашаясь с отдельными пунктами программы, все же пытался следовать ей или же приспосабливать ее для себя. Так, например, социально-исторический детерминизм поведения героя непременно входил в творческое задание «золаиста». Однако именно эта часть программы натурализма менее всего вдохновляла Сологуба и в его художественной практике не получила развития. В значительно большей степени писателя, воспитавшего себя на романах Достоевского, привлекал феномен «пороговой» личности и психологическая мотивация поведения людей, находящихся как бы на пороге между здоровьем и психическим расстройством (главный герой его ранней прозы «невротик», с медицинской точки зрения, или «преступник», или и тот и другой одновременно).
Как и Золя, Сологуб придавал особое значение наследственности, его так же интересовал механизм развития страсти или порока, ведущих человека к преступлению или безумию. По поводу поэмы «Одиночество (история мальчика-онаниста)» Латышев писал: «Правду сказать, меня удивляет выбор тем: всё пишете о пороке, точно будто хорошо его изучили»[190].
Проза Сологуба 1890–1900-х годов насыщена сценами самоубийств, убийств, безумия, извращенных эмоций. Его ранние сочинения, в которых даны описания «историй болезней» или пороков героев, могли бы послужить иллюстрацией «экспериментального метода», в этом отношении они вполне сопоставимы с некоторыми страницами Э. Золя, Ги де Мопассана, братьев Э. и Ж. Гонкуров.
В частности, описания кошмарных сновидений в «Тяжелых снах», манипуляции Передонова с котом в «Мелком бесе» имеют сходство с отдельными сценами и эпизодами в «Терезе Ракен» Золя (1867)[191]. Герой романа Лоран, убивший друга — мужа своей любовницы Терезы, подозревает, что кот расскажет о его преступлении матери убитого: «Он был уверен, что кот, как и г-жа Ракен, знает о преступлении, и если вдруг заговорит, то непременно выдаст его»[192]. В «Мелком бесе» Передонов в ужасе заключает: «кот отправился, может быть, к жандармскому, и там вымурлычет все, что знает о Передонове»[193]. Из страха быть уличенным Лоран мстит коту и мучает его (так же поступает Передонов): «Если Лорану удавалось прищемить коту лапу или хвост, он испытывал при этом трусливую радость, но мяуканье бедного животного повергало его в неизъяснимый ужас, словно то был страдальческий вопль человека»[194]; затем Лоран убивает кота.
Ан. Чеботаревская сравнивала Сологуба с Золя по силе изображения в «Мелком бесе» психической жизни персонажа: «И такого обнаженного, циничного и бесстыдного нижечеловека показал нам Федор Сологуб и… ужаснул. <…> как ужаснул Золя, изображая натуралистические сцены пробуждения и нахождения в человеке зверя, темных, гнусных подонков души атавистического происхождения…»[195]
Писателя, несомненно, «притягивали» характеры, в определенном смысле санкционированные пафосом натурализма, поощрявшего изображение уродливых сторон личности, болезни, житейской «грязи», будничности и пошлости «среды», — и в этом конкретном смысле в свете «экспериментального метода» могут быть прочтены почти все художественные тексты его ранней прозы, прежде всего роман «Тяжелые сны». Вместе с тем новизна этих произведений также несомненна.
5
Работа над «Тяжелыми снами» была длительной и достаточно интенсивной: в составе рабочих материалов (всего более 1000 рукописных листов архивной пагинации) — планы, наброски, картотека пратекста (99 карточек с набросками), варианты отдельных глав, две папки с черновыми рукописями[196].
За годы создания романа авторский замысел не раз претерпевал изменения, вместе с ним менялись содержание и поэтика текста. Об этих изменениях позволяют судить сохранившиеся автографы, представленные двумя черновыми рукописями и вариантами отдельных глав, — в совокупности эти тексты могут быть названы рукописной версией произведения. Однако реконструировать первоначальную композицию и сюжетную канву романа можно лишь с большой долей условности, поскольку ни одна из имеющихся в нашем распоряжении черновых рукописей не содержит полного текста произведения.
Первоначально роман был задуман в стилистике социально-бытовой реалистической прозы, в духе физиологических очерков «натуральной школы», и откорректирован в соответствии с требованиями «экспериментального метода». Ранней рукописной версии текста Сологуб предпослал предисловие, где изложил художественные принципы, которыми он руководствовался, приступая к работе над «Тяжелыми снами»:
Несколько очерков, предлагаемых здесь, не составляют отрывков из задуманного мною романа, — это только этюды для него, подобные тем, которые делает живописец для большой картины, рисуя на малых полотнах отдельные фигуры, которые могут ему пригодиться. От этих этюдов нельзя требовать ни законченности, ни строгой обработки. Они редко становятся достоянием публики: художник делает их для себя. Я предлагаю их Вашему вниманию только для того, чтоб Вы по этим бледным очеркам могли судить, пригодятся ли для Вашей особенной цели эти фигурки, когда они будут раскрашены. Я бы не решился показать их Вам в таком несовершенном виде, — но эти фигуры еще очень не скоро войдут на свои места в романе. По моей совершенной литературной неопытности и по неумению моему писать романы, этот мой роман будет готов еще не скоро: месяца три или четыре самой прилежной работы понадобятся на то, чтобы написать его, как выражался Гоголь, «вдоль», — а потом надо будет писать «поперек», т. е. старательно обрабатывать каждую страницу. И потому прошу ценить не столько исполнение, сколько замысел.
Писатель не имеет права давать портретов живых лиц, но он не должен и погрешить против жизни, все должно быть так, как бывает на самом деле, но ничто не должно быть простой фотографией того, что где-то и когда-то произошло. Все то, что я рассказываю, должно быть верно, — я должен рассказывать только о том, что видел и слышал, о том, что знаю. Но как живописец надевает на своих людей ту или другую одежду, так и писатель обязан ставить выбранных им людей в ту или другую обстановку, в которой люди вообще бывают. Как живописец для одной и той же фигуры пользуется элементами, заимствованными из разных фигур, так и писатель, желая всегда быть верным правде, часто сливает своих героев из отдельных черт, хотя бы ему пришлось наблюдать эти черты в разных лицах. Надо только, чтобы в результате изображения получились образы живых людей[197].
Содержание очерков должно было соответствовать авторскому плану: «5 слоев общества: аристократия (внешность и пустота, Палтусовы), плутократия (Мотовилов), интеллигенция (Ермолин), чиновники (директор, etc.), мещане (Дмитриевы)»[198].
Очеркам предшествовали краткие портретные зарисовки героев, к примеру:
Ермолин олицетворяет грустную задумчивость старика, который оказался ненужным в деятельной жизни, не потому, что он был нехорош, но потому, что по обстоятельствам времени нужны были не люди, а слуги и столпы сверху, слуги и пресмыкающиеся снизу. Служить общему делу — это он понимал… Нет, надо было служить печальным идеям застоя и реакции, мистическим бредням, занявшим первое место после шумной ликвидации преждевременных стремлений[199].
Анна Осинина <Ермолина в поздней редакции. — М.П.>
. С первого взгляда производит впечатление девушки простодушной, наивной, неглупой и доброй. В ней чрезвычайно много нетронутой свежести мысли и чувства. Но она знакома с сомненьями <1 нрзб.>, пока больше из книг. Собственная психическая жизнь ее течет мирно и ровно. [Она верит в Бога наивно и полно, задушевно молится и умеет находить счастье в молитве.][200] Не верит. Она любит религиозное чтение и стремится проводить в жизни евангельские требования. Она говорит правду, любит людей, ненавидит зло, помогает бедным. [Но она очень далека от одностороннего ханжества.] В ней много бойкости, живости, смелости. Она обладает смелостью физической и нравственной. Она не боится холода, не боится волков, не боится нахалов, не боится ложного стыда. Она не стыдится ходить босая дома в деревне, и часто ее ноги по несколько дней не знают обуви. Она слегка краснеет, если кто из мало знакомых встретит ее разутую, но не испугается и не убежит. Смелость в делах и в словах вообще не исключает в ней застенчивости перед людьми мало знакомыми, в ней очень милым образом сочетаются черты наивного ребенка и смелого человека. Оттого ее нежность, теплая и мягкая, чужда жеманной приторности, а ее смелость далеко не похожа на разнузданную вольность обращения эмансипацированных <так!> барышень. Она даже немного кокетлива[201].
В черновых рукописях встречается только один завершенный очерк — «этюд» о семействе Ефимовых (в поздних вариантах: а) Дмитриевых, б) Дылиных): отце-пьянице, мелком чиновнике, нищенской обстановке многодетного дома, повседневном быте и нравах мещанской бедноты, обосновавшейся на Дятленке (остров в дельте крестецкой речки Холовы). В центре очерка — судьба Насти Ефимовой (в окончательном тексте: Вали Дылиной), получившей после смерти отца место классной наставницы в начальной школе, и рассказ о ее дружбе с женихом-семинаристом Тихоном Поликарповым (в окончательном тексте — Яковом Сеземкиным). Очерк составил первую главу одной из ранних версий романа (до нас дошли лишь немногие главы); в сокращенном и переработанном виде он вошел в окончательный текст[202].
В художественном отношении Сологуб ориентировался на Гоголя. Он пробовал имитировать композиционный ход «Мертвых душ». Предполагалось, что главный герой романа, учитель Логин, по прибытии на новое место службы посетит с визитами всех влиятельных лиц города. Впоследствии автор отказался от этого замысла, но, как мы знаем, вернулся к нему в «Мелком бесе». В ранней версии «Тяжелых снов» сохранились главки, в которых обстоятельно рассказывается о посещении Логиным отца Андрея и его знакомстве с учителем Шестовым, о визите к городскому голове Макшееву (Баглаеву), в доме которого в тот день пьянствовали фактически все действующие лица романа мужского пола (гл. 7 и гл. 8)[203].
Основной корпус событий «Тяжелых снов» имеется уже в предварительных планах и набросках к роману: коллизия в доме Кульчицких (связь Клавдии с отчимом, угрозы и преследования матери, галлюцинации, безумие и болезнь Клавдии); инцидент с учителем Молиным и конфликт Логина с крестецким обществом; «слухи о педерастии Логина»[204], возникшие среди горожан в связи с взятым им на воспитание мальчиком; история любви Логина и Анны; коллизии в мотовиловском доме (связь Мотовилова с ключницей Ульяной, роман Неты с Пожарским), убийство Мотовилова, болезнь и выздоровление Логина.
На раннем этапе работы Сологуб усиленно корректировал сюжетную канву романа: привносил в нее новые ответвления и отказывался от них, переосмыслял намеченные образы и по-новому организовывал композицию.
Первоначально экспозиция и первые главы романа строились иначе, чем в основном тексте «Тяжелых снов». Логин встречает в лесу у реки девушку, одетую à la барышня-крестьянка, — Анну Осинину, дочь богатого землевладельца[205]. Она узнает в нем учителя гимназии, недавно переведенного по службе в их город (гл. 1). Из завязавшегося между ними разговора выясняется, что он поселился у родственницы Осининых — Ирины, собиравшейся постричься в монахини (намечается тема отношения современного интеллектуала к вопросам веры).
В преддверии грозы Анна предлагает Логину укрыться от дождя в усадьбе, провожает его в дом, знакомит с отцом (гл. 2). Между гостем и хозяином обнаруживается близость во взглядах, возникает взаимная симпатия. Осинин просит Логина заняться с дочерью изучением истории и географии; он скептически отнесся к предложению, так как она произвела на него впечатление «кисейной барышни в вульгаризованном издании»[206]. На полях автографа второй главы авторская помета:
Прощаясь с Осининым, Логин видит приехавшую к Анне Клавдию. Ее необычная, почти инфернальная красота с первого взгляда захватила его: «К крыльцу приближалась стройная амазонка в сопровождении мальчика-грума. Какое-то странное чувство, темное и загадочное, как неясное воспоминание или туманное предчувствие, возникло в душе Логина, когда он увидел эту наездницу. Это была девушка лет 20. Красивая какою-то слишком нерусскою, резкою красотою, в то же время холодною. От строгих очертаний ее лица веяло холодом, а склад губ был как-то беспомощно горестен, в глазах было то странное выражение, которое бывает у людей, недавно перенесших внезапное горе, или которым грозит безумие. Эти глаза слишком часто были неподвижны. Казалось, что они видят что-то недоступное другим. Впрочем, эти глаза совсем не были красивы: зеленоватые, они имели свою особую окраску. Все ее лицо дышало энергией и смелостью. Таково показалось оно Логину, и такою беспокойною, сильною часто вставала она впоследствии в его воображении»[208].
Первоначально Анна и Клавдия мыслились автором близкими подругами. Клавдия остается обедать у Осининых, намекает на перемены, произошедшие с ней за время их разлуки, но о причинах своего несчастья не говорит. «Слезы хлынули из ее глаз. Анна ласкала и утешала ее, как ребенка, а Клавдия беспощадно рыдала в ее объятьях. Со слезами Клавдия скоро справилась. Из ее отрывистого и короткого рассказа Анна узнала, в каких местах за границей она побывала с матерью и вотчимом, что мать по-прежнему к ней холодна, а об вотчиме Клавдия несколько раз так странно отозвалась, что Анна не знала, что и подумать. Вообще, в рассказе Клавдии было что-то недоговорено, самое главное, и этого-то главного Анна начинала даже бояться. <…> Вечером, перед своим сном, Анна усердно молилась за свою подругу. „Она так несчастна, что даже в тебя не верит, — шептала она, — Господи, прости, прости и спаси ее“»[209].
В тот же день, по дороге из усадьбы Осининых, Логин встречает Анатолия Петровича Андозерского (гл. 3), с которым был знаком в молодости и не виделся со времени окончания университета (Андозерский служит в окружном суде). Он рассказывает Логину о городских нравах, передает последние сплетни, называет выгодных невест, перечисляя при этом всех основных персонажей романа: Мотовиловых, Ермолиных, Кульчицких.
От Андозерского Логин узнает историю заинтересовавшей его наездницы — Ксении Александровны Брунс (первоначальное имя героини): «У нее от отца осталось громадное наследство, выходец из Англии, нажился в России (отец умер, когда ей было лет 5). Мать в качестве опекунши порастрясла дочкины денежки: вышла замуж за кого-то, очень красивого отставного офицера, — и очень умного, надо отдать ему справедливость, только из социал<истов>, кажется, — и пожили они широконько. Свое-то собственное именье маменька сохранила, а дочкино позапутала, хотя все еще представляет лакомый кусок. Дочку ненавидит страшно. Говорят, что секла ее, когда ей было уже лет 17–18, пока, наконец, дочка не отбилась от рук. Зато вотчим питает к ней излишнюю нежность. Так что дочке-то даже жутко становится, и она рада хоть в воду, только бы выйти из дому. А маменька будет рада, если согласятся посмотреть сквозь пальцы на ее грешки по управлению имением»[210]. Многие детали этой характеристики в окончательный текст не вошли.
В ранних набросках к роману имеется глава, в которой рассказывается о том, как Ксения после объяснения с Палтусовым и затем с матерью (гл. 4 и гл. 5) по своей инициативе едет к Андозерскому, рассчитывая заключить с ним сделку, но не застает его дома (гл. 6). Она надеется, что он согласится жениться на ней фиктивно, компенсируя этот брак материальной выгодой, она же формально получит свободу.
«Она давно решила, что оставаться в родительском доме долго не может. Страстные чувства к матери и отчиму, неопределенные и горячие, делали ее жизнь удушливой. План — ехать с отчимом — далеко, далеко — она наконец отвергла. Она не могла представить себе жизни с ним, и эта жизнь казалась ей пустою, когда она начала сомневаться в своей любви к нему. Уйти надо! Но она знала, что жить одной, без мужа, неудобно. Уйти одна она не решалась еще: она знала, что эти чувства сковывали ее и не дадут и в будущем ни дня свободы. Она боялась преследований отчима. Ей надо было совсем порвать с прошлым, на что-нибудь опереться и решительно оттолкнуться от ненавистного и болотистого берега родной семьи. И с сегодняшнего дня она решила искать. Странно — она думала: буду искать, хотя, казалось, исход уже был — выйти замуж за Андозерского. Но она, не говоря себе об этом, не верила в него»[211].
В окончательном тексте романа описание душевных сомнений Клавдии и глава о поездке к предполагаемому жениху были отвергнуты, сцена объяснения героев эпизодична (Клавдия осмеивает предложение Андозерского).
В следующих двух главах появляются новые персонажи: возвращаясь от Андозерского, Логин становится свидетелем ночного свидания Ксении и Палтусова; вслед за тем происходит сцена объяснения девушки с матерью, которая также наблюдала за ночной прогулкой влюбленной пары.
Таким образом, в самых ранних набросках «Тяжелых снов» завязка была почти стремительной. В короткое время — фактически в первые два дня после приезда в город — Логин знакомится со всеми основными участниками событий, о которых повествуется в романе: с Ермолиными (Осиниными), Клавдией Кульчицкой (Ксенией Брунс), Андозерским, Зинаидой Романовной Кульчицкой и Палтусовым. В эпизодах появляются и другие персонажи, которые в поздних вариантах текста и в окончательной версии не упоминаются: уездная кумушка Анна Тимофеевна и ее племянница, собравшаяся идти в монастырь, старушка-экономка Андозерского[212].
Не исключено, что в центре «Тяжелых снов» Сологуб предполагал поместить любовный треугольник: Логин — Клавдия — Палтусов. Авторские симпатии в большей степени сосредоточивались на стороне вызывавшей сочувствие, испытавшей душевные потрясения и страдавшей Клавдии, а не внешне благополучной, наивной уездной барышни Нюте Ермолиной, привыкшей к «довольной и сытой жизни»[213]. Клавдия судит об Осининых с заметным превосходством: «Они никогда не выйдут из своей колеи, раз навсегда проведенной. Здесь много пассивной честности и твердости, но совершенно нет умственной смелости. Все, кажется, у них разграничено на запрещенное и дозволенное их нравственным кодексом»[214].
Первоначально событийное пространство романа в значительно большей степени, чем в поздней версии текста, концентрировалось вокруг дома Кульчицких. Глава, в которой повествуется о том, как Валя Дылина навещает Анну Ермолину и передает ей городские новости, относилась к рассказу о доме Кульчицких: Валя «прислуживает» Клавдии, она сообщает ей обстоятельства заключения Молина под арест[215].
Центральные женские персонажи «Тяжелых снов» были изначально противопоставлены друг другу. Эта оппозиция подчеркнута ономастикой имен: Анна (
В процессе работы Сологуб переосмыслил образ главной героини и выдвинул на первый план женский тип, который в конечном результате показался ему одновременно идеальным и жизнеспособным. В образе Анны он манифестировал античный идеал естественной красоты и здоровья (следствие правильного — спартанского — воспитания), в образе Клавдии — современный развинченный тип fin de siècie[216].