Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников - Маргарита Михайловна Павлова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Возможно рассчитывая на перемену участи, Сологуб писал о неприглядных обстоятельствах новой жизни «по начальству». 1 ноября 1882 года директор института К. К. Сент-Илер сообщал ему:

Любезный друг Тетерников,

Надеюсь, что Вам известно мое искреннее желание Вам дать место лучше Крестецкого: Вас туда назначили совершенно случайно и без моего ведома. Между тем мне Вас жаль, так как в Крестцах, вероятно, очень скучно и нечем заняться серьезно. Поэтому я решаюсь Вам предложить работу, которая, может быть, Вас заинтересует. В Петербурге есть комиссия о народных чтениях, которая издает эти чтения и платит авторам хороший гонорар (кажется, около 100 р. за печатный лист). Вы хорошо пишете и, я думаю, могли бы попробовать написать чтение для народа. В библиотеке училища, конечно, найдутся чтения Соляного городка и «Выс<очайше> Утвержд<енной> Комиссии»[73]. Прочтите несколько таких чтений, чтобы получить понятие о том, как следует писать для народа, а потом и сами примитесь за первый опыт. Большинство этих чтений написано на темы по русской истории, и их так много, что едва ли можно надеяться на успех, если взять одну из написанных уже тем. Кроме того, в Крестцах трудно иметь все для этого необходимые исторические пособия. Я потому полагаю, что лучше взять тему литературную, для которой нет необходимости во многих источниках. Напр<имер>, тип казака или понятие о казачестве по «Тарасу Бульбе». При этом, конечно, нужно напирать не на республиканские стороны казачества, а на защиту православия, воинской доблести и т. д. Можно взять и другие, напр<имер>: Борис Годунов по драме Пушкина и с цитатами. Медный всадник, с некоторыми подробностями о наводнении Петербурга. Или из общей литературы: Макбет, Король Лир (с сильным наклоном в пользу морали произведения), Вильгельм Телль по драме Шиллера, Натан Мудрый Лессинга и т<ому> под<обное>. Конечно, отвечать за успех я не могу, но если Вы напишете что-либо и мне пришлете, то я представлю это председателю комиссии и похлопочу за Вас. Для Вас это будет занятие полезное и в нравственном и в материальном отношении. Старайтесь только писать с некоторою теплотою и не философствуйте, а наивнее вводите мораль рассказа: для детей и народа иначе нельзя. Желаю от души, чтобы мое предложение Вас заинтересовало и помогло Вам отвлечься от уездной тоски.

Преданный и любящий Вас К. Сент-Илер[74]

Карьера молодого преподавателя и его жизнь в провинции складывались действительно неблагоприятно и безрадостно. Об этом свидетельствует его доверительная переписка с институтским наставником Василием Алексеевичем Латышевым[75]. В 1892–1902 годах он занимал должность директора народных училищ Петербургской губернии, в 1902–1909-м — помощника попечителя Петербургского учебного округа, в 1909–1912-м был назначен членом Совета Министерства народного просвещения.

Латышев был человеком незаурядным и имел влияние на своих подопечных. На протяжении нескольких лет он, так же как и К. К. Сент-Илер, поддерживал бывшего воспитанника советами, способствовал его служебным передвижениям, был читателем и критиком его первых произведений. В одном из писем к нему Сологуб заметил: «Ваш голос издалека был всегда одним из важнейших побудителей моей деятельности за эти 5 лет»[76]. 11 декабря 1883 года он писал Латышеву из Крестцов:

Я снова решаюсь отымать у Вас время, чтобы побеседовать с Вами о вопросах, на мой взгляд, важных для школьного дела. Может быть, я ошибаюсь, может быть, все это неважно, тем более что я начинаю с себя и себя ставлю центром своих рассуждений. Себя, т. е. учителя. Учитель в провинции, как наша, зачастую обречен на умственное и нравственное одиночество. 2–3 товарища — все его общество, да и оно часто засасывается болотом провинц<иальной> жизни. По своему образованию, по своему развитию, он стоит невысоко. Ему, как отроку, нужна умственная пища, а вокруг себя он встречает людей, еще более незрелых, чем он сам, людей с ограниченным умств<енным> кругозором, с неясными, сбивчивыми понятиями о нравственности.

И хотя бы честных и энергичных работников встретил он — нет, это обычная русская расплывчатая, добродушная масса людей, которые днем занимаются полегоньку делами, коли такие есть, и сплетничают, а вечером усердно винтят и опять сплетничают. Замыкайся в свои книги или проводи весело время в обществе: говори о пустяках, или, пожалуй, о Крестецком земстве, что, впрочем, одно и то же, или играй в карты, или пей водку, а то совмещай все вместе.

Конечно, жить можно, и даже очень хорошо можно жить, но для такой жизни надо акклиматизироваться. — Наивная юность ждет большего, ищет настоящей жизни. Не внести ли эту жизнь хотя в школу? Хотя, конечно, что за жизнь в школе, коли вокруг мертво, — но отчего не попытаться? Ведь это-то и было мечтою — внести жизнь в школьную рутину, внести семена света и любви в детские сердца. <…>

Но выходит все как-то, что недостает чего-то школе, что стоит между учителем и учеником какая-то стенка, и все сдается, что душны эти классные комнаты, и мало в них свету и простору, словно железные решетки на окнах, словно тяжелые замки на тяжелых дверях директора института. Школа ли тут виновата?

Для учителя в ней есть много отрадного, но много, наряду с этим, грубого и жестокого, и фатально неизбежного. <…> Ученики зачастую как-то злы и дики, ученики приводят в отчаяние своею глубокою развращенностью. Чтобы они слушались, надо, чтобы они боялись. Забыто наказание, — забыто и послушание. Домашняя обстановка — нищета, жестокость. Ученик шляется под окнами и выпрашивает куски хлеба — есть нечего. В классе его застают за оригинальным завтраком: сидит и гложет игральную бабку — голоден, половину съел. Пришла ярмарка, — шатается по лавкам, отыскивает, где бы стянуть; попадется книжка — ее тащит, поясок, пряник — ничему нет спуска. Вот стоит он с куском сырой говядины в руках — и не прячет его.

— Что, Ванька, украл? — спросит кто-нибудь.

— Украл, — отвечает он равнодушно.

Он оборван, неловок, угрюм, он ходит переваливаясь, гремя и стуча сапогами. Сапогами — когда они есть. Весну, осень он бегает в классе босиком: сапог купить не на что. И не один такой. А родители… Приведут сына в начале года:

— Вот хорошо, что розочки снова будут…

— У меня, — говорит другой, — такое уж положение: от 15 до 50. Меньше 15 нет.

— Уж я драл, драл, — сообщает третий, — ремнем драл, так он, подлец, так змеей на полу извивается. Так драл, что уж как он только жив остался…

А драные Васьки да Ваньки, глядишь, смотрят себе беззаботно и весело. Что ж? Ничего особенного в их-то жизни эти порки не представляют. <…> И школа мало влияет на своих питомцев, хотя бы она и стояла и в лучших условиях. Среда перетягивает ребенка, и больно иногда смотреть, какие прекрасные задатки гибнут в этой растлевающей обстановке. Невыносимо бывает сознание, что высокая работа пропадает даром, что семена падают на камень, да и на доброй почве их глушат плевелы жизни. Примириться ли на тех каплях добра, которые можешь внести в иные, светлые и неиспорченные души? <…> Но это влияние так непрочно, и в суровом холоде жизни скоро высыхают эти капли добра, как утренняя роса на траве. <…> А теперь наши занятия так безжизненны и холодны, так мы далеки от учеников, что надо иметь очень ограниченные требования, чтобы помириться с такою деятельностью[77].

В качестве радикальной меры преобразования школьного уклада Сологуб предлагал устроить интернаты, в которых дети были бы изолированы от влияния родителей и среды на длительное время и всецело оставались в распоряжении просвещенных учителей и воспитателей, проводили много учебных часов на природе (эту мечту воплотил герой его утопического романа «Творимая легенда» Георгий Триродов в организованной им школе-коммуне).

Со стороны начальства самостоятельность во взглядах и реформаторский пыл молодого учителя не встретили поддержки, своими действиями он навлек на себя немилость. «Мои крестецкие дела складываются как-то весьма нехорошо, — писал он Латышеву 7 января 1884 года. — Такой товар, как враги, на базаре житейской суеты[78] покупается, как я узнал здесь, по дешевой цене, и отзывается дорого. Я изведал сладость клеветы, озлобленности, тайных подкопов и интриг — вещей, с которыми не умел, да чаще и не хотел бороться: грязью играть, руки марать. — Не знаю, как и выбраться из Крест<цев>, а остават<ься> и „скучно и грустно“[79], да наконец и опасно»[80].

Столкновения с начальством сопутствовали Сологубу повсюду — и в Крестцах, и в Великих Луках, и в Вытегре: то он отказался в день коронации императора пропеть с учениками перед домом почетного смотрителя гимн «Боже, Царя храни», то выбрал для награждения учеников «книги слишком светского направления»; он редко посещал церковь, шел «вразрез с мнениями и желаниями начальства»; отказался дать фальшивые показания, которые бы позволили оправдать угодного директору учителя, лишенного свободы за изнасилование девочки (этот сюжет Сологуб использовал в своем первом романе «Тяжелые сны»); не подписал «липовые» акты и постановления педагогического совета, сообщил в Учебный округ о своих конфликтах с директором, писал на него жалобы за употребление им казенных средств в личных целях и другие противоправные действия и т. д. и т. п.[81]

Каждый раз влиятельные наставники оказывали покровительство бывшему воспитаннику и ходатайствовали о переводе его с одного места службы на другое. 4 июня 1885 года Сент-Илер сообщал: «Любезный Тетерников, согласно Вашему желанию, я выхлопотал Вам перевод в Великие Луки, Псковской губ. Это хороший город и хорошее городское училище. Сегодня Попечитель утвердил это постановление, и изменить его уже нельзя. Учителями в Крестцы будут назначены из нашего института два молодых человека, только что кончившие курс, очень дельные, исполнительные»; 28 августа 1889 года: «Желаете ли Вы, любезный Тетерников, быть перемещенным на место учителя приготовительного класса Вытегорской учительской семинарии (900 руб. жалованья и служба, как учителя семинарии)? Вембер <бывший сокурсник Сологуба. — М.П.> переводится в Дерптский округ. Если желаете, то не можете ли мне телеграфировать, так как дело спешное: есть другие кандидаты»[82].

Успеху педагогической карьеры, однако, препятствовали не только конкретные обстоятельства службы (притеснения со стороны директора) и школьная рутина, но и неуживчивый «ершистый» характер и мнительность Сологуба, о чем в полной мере позволяют судить признания, сделанные им в письмах Латышеву. 8 сентября 1887 года из Великих Лук:

Ваше замечание о моих делах заставило меня передумать о многом в моей жизни. Мне кажется, я дал Вам повод думать обо мне даже еще несколько хуже, чем каков я на самом деле. Несмотря на многие и весьма важные мои недостатки, я не такой вздорный и заносчивый человек, чтобы искать охраны своего достоинства в недостойных распрях из-за ничтожных интересов. Я, напротив, чрезвычайно уступчив во всем, что не задевает меня уж чересчур сильно, и мои столкновения происходили от причин совершенно случайных и от меня не зависящих. Моя вина — только моя чрезмерная наивность, полнейшее отсутствие той змеиной мудрости, которая помогает иным так хорошо прятаться под ту маску, которую следует иметь по обстоятельствам. Я был слишком юн, когда выступил на поприще самостоятельной деятельности, и был, кроме юности, и по многим другим причинам мало подготовлен к тому, что меня встретило. <…>

Провинция и служба в ней кишат интригами: я это видел всегда слишком поздно и не хотел бороться; занимаясь личными столкновениями, я не отражал эти интриги, а думал совершенно о другом. Время, наконец, показало мне, как я был неразумен, но сразу нельзя было остановиться. <…>

Что касается моего служебного дела, оно вызывает во мне очень горькие размышления. Я встречаю ненормальные отношения к делу со стороны начальства, и общества, и родителей, и детей. Я не могу еще решить окончательно, сделал ли я достаточно, чтобы не винить себя, или сделал слишком мало, чтобы мог винить только себя. В настоящее время я очень усердно над собою работаю. Время покажет, останусь ли я безличной пешкой в руках судьбы, или выработаю что-нибудь определенное[83].

16 июля 1892 года из Вытегры:

Никаких дрязг и ссор ни с кем здесь я не заводил, в интригах не участвовал, никого против директора не подстрекал, доносов не писал, жаловаться на директора не ездил, всем его законным требованиям подчинялся, порученное мне дело исполнял, как умел, со всем усердием и строго сообразуясь с замечаниями и указаниями дир<ектора> (почти всегда дельными), на советах бесполезной оппозиции не делал, прений не затягивал, предъявлял свои возражения только в случаях совершенной необходимости, и тогда поддерживал их без запальчивости, но с достоинством и твердостью искреннего убеждения. Все те мои действия, которые могли бы быть истолкованы как признаки ссоры, были вынуждены необходимостью, не мелочною сварливостью, а заботою именно о деле, т. е. о том, чтобы всякое дело, в котором я участвую, было сделано, насколько это от меня зависит, с достаточною правильностью[84].

В письме от 25 июля 1892 года он сетовал:

…будущее представляется мне в очень мрачном свете. Как бы усердно я ни работал, я не могу надеяться на то, что мнение обо мне изменится. <…> Если теперь на меня смотрят как на человека вздорного, неуживчивого или, в лучшем случае, способного поддаваться дурному влиянию вздорных людей, то я ничего не могу сделать для изменения такого взгляда на меня. Поэтому после закрытия семинарии я не только не могу рассчитывать на получение такого же места, но мне могут не дать даже и никакого учительского места. <…> Грустно думать, что в 30 лет можешь очутиться в разряде лишних людей[85].

События, пережитые в годы службы в провинции, о которых Сологуб писал Латышеву: мелочные дрязги, клеветы, интриги, подкопы, доносы, подстрекания, оппозиция директору и желание «получить место»[86], — впоследствии самым непосредственным образом отозвались в романах о «тяжелых снах» учителя Логина и «мелком бесе» учителя Передонова.

3

Напряженная атмосфера окружала Сологуба в стенах школы и в домашнем кругу. О его душевном состоянии косвенно свидетельствует один из неосуществленных художественных замыслов: «Юноша, заброшенный в провинцию, умерщвляет свою семью, чтобы выбраться на простор столичной жизни. <…> 9 июня 1890 г.»[87].

Внешне благообразный патриархальный быт семейства Тетерниковых периодически нарушали события, о которых Сологуб оставил многочисленные стихотворные записи, наподобие такой: «День безмятежно золотой. / Моими воплями ты встречен. / На кухне горькою лозой / Сегодня я опять был сечен…» (14 июня 1885) и т. д. и т. п. В стихотворении 1899 года педантично перечислены проступки, за которые приходилось терпеть наказание розгами:

Я помню эти антресоли В дому, где в Вытегре я жил, Где, корчась на полу от боли, Под розгами не раз вопил <…> Спастись от этих жутких лупок Не удавалось мне никак. Что не считалось за проступок! И мать стегала за пустяк: Иль слово молвил слишком смело, Иль слишком долго прогулял, Иль вымыл пол не слишком бело, Или копейку потерял, Или замешкал с самоваром, Иль сахар позабыл подать, Иль подал самовар с угаром, Иль шарик хлебный начал мять, Или, мостков не вверясь дырам, Осенним мокрым вечерком По ученическим квартирам Не прогулялся босиком, Иль, на уроки отправляясь, Обуться рано поспешил, Или, с уроков возвращаясь, Штаны по лужам замочил, Иль что-нибудь неосторожно Разбил, запачкал, уронил <…>[88]

Значительная часть стихотворений о перенесенных наказаниях была написана в 1882–1892 годах. Часть из них Сологуб объединил с более поздними текстами, касающимися той же темы, в цикле «Из дневника» (самое позднее стихотворение в нем датировано 1904 годом). Однако о сечении розгами он продолжал писать и позднее, практически всю свою жизнь. За рамками цикла в составленных им «Материалах к полному собранию стихотворений» обнаруживаются сотни текстов садомазохистского содержания.

Несмотря на возможный элемент самооговора или патологической фантазии (учителя раздевали, привязывали и секли при учениках в классе или на школьном дворе, секли не только школьные надзиратели, но и ученики по их поручению или по просьбе матери в участке или в бане, секли соседки и т. д.)[89], автобиографический подтекст стихотворных записей цикла «Из дневника» несомненен. Его подтверждает содержание переписки Сологуба с «бабушкой» и сестрой.

В ответ на ламентации «внука» по поводу жестокости матери Галина Ивановна 19 ноября 1882 года писала в Крестцы:

Как скоро обнаружился характер, два месяца жизни с родными детьми, я знала, что предстоит вам много горя с ней. Я одна только знала вполне, что это за нрав ужасный. Несла всю тяжесть эту на своих плечах. Ради тебя и Оли, чтоб довести тебя до самостоятельной жизни, данное слово умирающему отцу твоему. <…> Феденька, мой юный друг, мужайся, надо терпеть и стараться вразумить ее, что она подобными глупостями может испортить твою карьеру, что будут думать о тебе сослуживцы и родители детей. <…> ведь она сделает то, что будут смотреть на вас, моих бедняжек, как на зверей. Когда она поуспокоится, то начни ее вразумлять, выстави ей всю гнусность ее поступка, ведь весь город будет знать это, что вы будете осрамлены через нее[90].

В 1891 году Ольга Кузьминична поступила вольнослушательницей в Повивальный институт и переехала в Петербург. В письмах к брату она часто затрагивала характерную для их семейного уклада тему: «Пиши, секли ли тебя, и сколько раз»; «Ты пишешь, что маменька тебя часто сечет, но ты сам знаешь, что тебе это полезно, а когда тебя долго не наказывают розгами, ты бываешь раздражителен, и голова болит»; «Маменька тебя высекла за дело, жаль тебя, что так больно досталось, да это ничего, тебе только польза», «Маменька хорошо делает, что часто тебя сечет розгами, польза даже и для здоровья»[91]. (Заметим, что после смерти Татьяны Семеновны Ольга Кузьминична взяла на себя роль «женщины-палача».)

Сологуб, в свою очередь, сообщал сестре: «Меня на днях маменька опять высекла» (28 марта 1892)[92]. Одна из поведанных ей историй очень напоминает эпизоды из «Мелкого беса» (письмо от 20 сентября 1891):

Из-за погоды у меня в понедельник вышла беда: в пятницу я ходил на ученическую квартиру недалеко босиком и слегка расцарапал ногу. В понедельник собрался идти к Сабурову, но так как далеко и я опять боялся расцарапаться, да и было грязно, то я хотел было обуться. Мама не позволила, я сказал, что коли так, то я не пойду, потому что в темноте по грязи неудобно босиком. Маменька очень рассердилась и пребольно высекла меня розгами, после чего я уже не смел упрямиться и пошел босой. Пришел я к Сабурову в плохом настроении, припомнил все его неисправности и наказал его розгами очень крепко, а тетке, у которой он живет, дал две пощечины за потворство, и строго приказал ей сечь его почаще[93].

Между тем история с Сабуровым (совершенно «передоновская»), по-видимому, была отнюдь не единственной в педагогической практике учителя Тетерникова. В частности, 18 февраля 1883 года он подал объяснительную записку на имя инспектора Крестецкого городского училища следующего содержания:

Происшествие 8 января сего года доведено до сведения Господина Директора в преувеличенном виде. Не без всякой к тому причины со стороны Самсонова он подвергся наказанию, так как был в тот день весьма невнимателен, часто смеялся и оглядывался назад, чем не раз вынуждал меня делать ему замечания. Его сюртук был немного надорван мною совершенно случайно и непреднамеренно, вследствие того, что я, взяв его рукою за борты сюртука, слегка дернул его к себе. Я признаю, что рассерженный дурным поведением Самсонова и его упрямым непослушанием в горячности дозволил себе поступок, которого в другое время не совершил бы, действительно я… (обрыв текста. — М.П.)[94].

Жестокие телесные истязания вносили в жизнь Сологуба элемент экстремальности. Переживание острой физической боли и стыда на короткое время высвобождало его из плена серой обыденности и давало ему сознание собственного превосходства над жалким провинциальным бытием, доставлявшим ему не меньше страданий и унижений, чем порки и притеснения со стороны «родителя» (так в семье Тетерниковых дети называли Татьяну Семеновну). В стихотворении «В прошлом горечь есть и сладость…» (22 июля 1882) он признавался:

Пусть и дальше чередою Розог ад и рай мечты Беспощадною рукою Будут, розные, слиты, Только б сердце не томила Эта серая тоска И мечтаний не губила, Безнадежно-жестока![95]

Стремление лечь под розги, испытать «жестокую радость» (в действительности или в воображении — в данном случае неважно), или наказать беззащитного ученика имело, несомненно, и другую причину:

Пока задумчивый мой гений Лениво спал или дремал, Обилием плохих стихотворений Меня мой рок безбожно наказал. Писака я уж слишком ярый, Марать бумагу стал давно, Но вдохновительною чарой Владеть порою мудрено. Потратил времени я много, И жаль, что некому порой Мой труд ценить решительно и строго И сечь меня жестокою лозой. Чтоб я иль вовсе бросил пенье, Иль, помня лозовый урок, Свои незрелые творенья Одеждой брачною облек. 21 мая 1889[96]

В эти годы Сологуб осознал, что противостоять косности, варварству и обывательской идеологии он сможет лишь при помощи знаний, а спасаться от безобразия жизни — творчеством. На этом пути его поддержал В. А. Латышев. 4 октября 1885 года он писал Сологубу:

…советовал бы Вам почитать по истории философии: это расширит мысль и придаст ей больше серьезности. Для большей точности мышления полезны занятия логикой. Жаль только книги дороги. Я могу достигнуть уступки в вашу пользу от магазина, но это все-таки мало поможет. Наконец, читайте и изучайте классиков (наших и иностр<анных>) и критические этюды о них. По французскому языку всего удобнее взять к<акую>-н<ибудь> историческую книгу: язык в них легче. <…> Старайтесь переводить точнее, вполне разбирая мысль, и учить слова. Тогда через 3–6 месяцев станете понимать легкие книги (если знаете немножко грамматику)[97].

Сологуб усиленно занялся самообразованием: прошел основы психиатрии, курсы психологии, биологии, анатомии, истории философии и религии, западноевропейской литературы; он начал изучать французский язык, пробовал свои силы в переводе с немецкого, который изучал в Учительском институте, и французского.

Занятия историей философии помогли будущему писателю утвердиться в мироощущении, которое стихийно сложилось у него вследствие переживания глубоко драматичного личного опыта и стало определяющим на многие годы. Оправдание собственного жития и бытия он нашел в солипсизме и пессимистическом учении А. Шопенгауэра, изложенном в труде «Мир как воля и представление» (с 1881 года неоднократно переиздавался в переводе А. А. Фета)[98].

В десятилетие провинциальной «ссылки» Сологуб написал черновой вариант романа «Тяжелые сны» и несколько сотен стихотворений[99]. Первое, «Лисица и Ёж», появилось в четвертом номере журнала «Весна» за 1884 год[100], еще 22 были напечатаны в «Свете», «Иллюстрированном мире», «Луче» и др.[101]

Сологуб возмужал внутренне и преобразился внешне. 6 сентября 1888 года М. М. Агапов писал ему о впечатлении, которое произвела на него полученная из Великих Лук фотография:

Спасибо большое тебе, дорогой Федя, что не забываешь меня, действительно, мне очень и очень приятно было увидать тебя с мамой, какие Вы стали. Мамино лицо напомнило мне мать мою, напомнило детство, и счастлив ты, что имеешь до сих пор мать с собою, ты можешь с ней и вспомнить прошлое, вспоминать свое время полусознания. Ты смотришь совсем профессором, я нашел, что ты совершенно оригинален лицом, т. е. не напоминаешь ни отца, ни мать. <…> я тебя сразу узнал, а маму я нашел, что довольно-таки постарела, а я помню ее молодое лицо. Жаль, что ты сидишь все там, трудно выбраться назад, когда судьба забросила в провинцию[102].

Более всего в период затянувшихся «тяжелых снов» Сологуб мечтал вернуться в Петербург, где, как он надеялся, могло осуществиться его призвание. 17 июня 1890 года он писал Латышеву из Вытегры:

Я не сумел бросить писания стихов, несмотря на свои неудачи, хотя, к сожалению, редко работал над ними. В прошлом году, однако, два моих стихотворения были помещены в газете «Свет», а в нынешнем году 6 стих<отворений> в «Иллюстр<ированном> Мире» Окрейца, 1 в московской газете «Рус<ский> Лист<ок>»; кроме того, Н<иколай> Ив<анович> Ах<утин> говорил мне, что Вы сообщали ему о моих стихах в «Ек<атеринбургской> Нед<еле>», но этих стихов я не видел. Этим случаям я не придавал значения, т<ак> к<ак> они не принесли мне никакой выгоды; но это оживило во мне надежды на то, что я могу кое-что писать, что могло бы дать мне, хотя незначительный, заработок.

Но, соображая причины своих неудач и мои постоянные стремления все-таки работать в этом направлении, я пришел к заключению, что тогда как работать стихами и прозою (чем я также занимаюсь) можно только при условии возможно большего общения с людьми и их общественными интересами, — я был поставлен вне такого общения. Обвинять в этом одну провинциальную жизнь несправедливо, потому что она все-таки жизнь.

Скорее виноваты некоторые качества моей натуры, заставлявшие меня чувствовать себя неловко под всеобщим вниманием, которым жители уездного города дарят каждого, чтобы сплетнями о нем наполнить пустоту своей жизни. Люди, в кругу которых я вращался и которые не могли остаться без влияния на меня, были слишком погружены в мелочные интересы и до того пропитаны провинциальной односторонностью и неподвижностью, что я мало выиграл в своем развитии от общения с ними.

Газеты, журналы и книги не могли заменить живых людей, — да и средства мои были очень ограничены, а получать книги в провинции дешевым способом почти невозможно. Бросить занятия стихами и прозой мне не хочется и не захочется долго, хотя бы я так и остался неудачником в этой области; во мне живет какая-то странная самоуверенность, мне все кажется, что авось и выйдет что-нибудь дельное. Поэтому все чаще и чаще мечтаю о жизни, хотя бы на короткое время, т<о> е<сть> на несколько лет, в Петербурге. Возможно ли это, и как это осуществить? Я буду Вам бесконечно благодарен, если Вы не откажете мне в Вашем совете или содействии, хотя я уже и так безмерно обязан Вам[103].

В 1891 году стало известно, что Вытегорскую учительскую семинарию переводят в Дерптский округ, — у Сологуба появилась надежда перебраться в столицу, поскольку Латышев и Сент-Илер хлопотали о его переводе из Вытегры в Петербург. Летом того же года он гостил у сестры и, по-видимому, лично говорил со своими покровителями о переводе на новое место службы. Тогда же состоялось его знакомство с Н. М. Минским[104], к которому он обратился за литературной протекцией. Будучи ближайшим сотрудником «Северного вестника», поэт пригласил начинающего автора печататься в журнале.

17 июля 1891 года Сологуб сообщал Минскому:

К моему крайнему прискорбию, я не мог в прошлом месяце, будучи в Петербурге, воспользоваться Вашим любезным позволением представить на Ваш суд еще некоторые мои стихотворения: обстоятельства мои так сложились, что до отъезда из Петербурга я совсем не имел времени. Позвольте надеяться, что Вы не откажетесь просмотреть прилагаемые при этом стихи и сообщить мне Ваше мнение о них, чем премного обяжете меня. Если некоторые из этих стихотворений Вам понравятся, то я был бы весьма признателен Вам, если бы Вы передали их, как Вы мне обещали это в июне, в редакцию того журнала, который Вам угодно будет избрать[105].

В февральском номере «Северного вестника» за 1892 год было напечатано стихотворение нового поэта «Вечер» («Что за прелесть…»)[106], вероятно из подборки, которую он отправил в редакцию летом из Вытегры.

12 марта 1892 года Сологуб писал Минскому:

Приношу вам мою глубочайшую, искреннюю благодарность за Ваше дорогое для меня внимание к моим стихам и Ваше любезное уведомление о стихотворении, напечатанном в «Северном Вестнике». Прошу извинить, что не мог ранее выразить моей благодарности: «Северный Вестник» в нынешнем году я не получаю, февральской книжки до сих пор не видел и о напечатанном стихотворении узнал только из Вашего письма[107].

После поездки в Петербург и дебюта в «толстом» журнале желание начинающего писателя обосноваться в столице стало еще более определенным, несмотря на то что его материальное положение переезду не благоприятствовало (вместе с матерью и сестрой, которой он помогал получить образование, они существовали на скромное учительское жалованье).

В июне 1892 года Сологуб вновь обращался к Латышеву:

…главная ошибка, которую я сделал, заключалась не в денежных расчетах, а в том, что я должен был сначала решить, нужен ли мне Петербург как средство развития таланта, или никаких талантов у меня нет и развивать, значит, нечего. Но как это определить? Поверить в свои неудачи и сжечь свои труды? Поверить в свои мечты и играть смешную роль безбожного стихоплета, с трудом кое-как примазывающегося к плохоньким газеткам и кропающего грошовые фельетоны? — Есть или нет у меня хоть какое-нибудь дарование — этого я сам определить никак, конечно, не могу: смотря по настроению, «я верю и не верю вновь мечте высокого призванья»[108]. Но я знаю, что если есть хоть крохотное дарованье, то его нужно развить, иначе оно может атрофироваться, как всякая неупражняемая способность. <…> Но я знаю, что писатели, художники развивали свои таланты под влиянием очень большого числа действовавших на них впечатлений деятельной и широкой жизни[109].

Стремление бывшего воспитанника жить в столице Латышев не поддерживал[110], однако всячески содействовал ему в получении желанного места: осенью 1892 года Сологуб вернулся в Петербург. После долгих лет одиноких творческих исканий и пребывания вне культурной среды его мечта профессионально заниматься литературным трудом наконец обрела реальные основания. Закончился «долитературный» период его биографии.

Жизнь русского захолустья, где, по определению Сологуба, все «обычное становится ужасным, а ужасное — обыкновенным», дала ему богатый материал для будущих романов и рассказов и всё необходимое, чтобы стать «литературным братом» А. П. Чехова, с которым его так часто сравнивали современники. «Чехов и Сологуб не только сверстники, но и соратники, — отмечал(ла) А. Иоаннесиан(ла-?). — Оба они устремились к одной и той же точке, оба взяли один и тот же литературный материал, обоих ждала великая кривая, румяная, дебелая бабища жизнь, оба обратили свое внимание на одно и то же… <…> Мы все хорошо знаем Чехова. Да и как же его не знать. Но странно: мы очень мало знаем Сологуба. А, между тем, сходство между ними такое разительное, что я бы назвал их сходством родных братьев» и т. д.[111].

Однако, несмотря на предопределенность общего с Чеховым пути в литературе, Сологуб избрал иную стезю.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Портрет декадента в юности и молодые годы

Я отрок порочный и бледный…

Ф. Сологуб

1

Первые дошедшие до нас стихотворные опыты Сологуба относятся к 1878 году, прозаические — к 1880-му, систематически его имя на страницах печати стало появляться после 1892 года. До официального вхождения в литературу он написал несколько сотен поэтических текстов (значительная часть их осталась неопубликованной при жизни Сологуба вследствие их юношеской незрелости, подражательности или строгой интимности), а также большое число фрагментов в прозе, рассказы, трактат «Теория романа» и раннюю версию «Тяжелых снов».

Значение этих первых попыток творческого самовыражения писателя трудно переоценить. В совокупности все сохранившиеся рабочие материалы — краткие и развернутые планы произведений, наброски, незавершенные фрагменты, в том числе выписки из журнальных публикаций, вырезки из газет с криминальной хроникой и т. п.[112] — освещают дальнейшие пути его прозы и позволяют по-новому осмыслить этапы художественной эволюции.

Практически ни один из юношеских замыслов не был воплощен, а те, что впоследствии обрели жизнь (рассказы «Червяк» и «Тени», роман «Тяжелые сны»), судя по черновым наброскам, изменились до неузнаваемости; вместе с тем в них уже весьма определенно проступают оригинальные черты писательского облика Федора Сологуба.

Молодой Сологуб стремился к оригинальности в выборе сюжетов. Среди нетривиальных замыслов: «Две параллели: священник обращает неверующего, другой неверующий разбивает веру другого священника (или даже того же, после)» (л. 145); план ненаписанного романа «Роковое наследство»: «Наследство в определенном году должно достаться тому, кто имеет больше детей. Соперничество наследников» (л. 69); заметка на клочке бумаги: «Стачка могильщиков в Нью-Йорке. Плату <повысить> с покойника. Работы стало мало. Они потребовали или повысить плату, или больше работы» (л. 85; не исключено, что Сологуб планировал претворить «житейский» сюжет в художественный текст) и др.

Более обдуманным выглядит план неосуществленного романа «Странные вещи»: «Роман начинается светлыми тонами. Любовь. Жизнерадостное настроение. Перемены к лучшему. Но мало-помалу колорит меняется. Свадьба расстраивается. Старый доктор, горбатый чудак. Болезнь — втерли очки. Смотрите не прямо. Берется сделать операцию. Постепенно зрение изменяется: смотрит на вещи прямо, проникновенно. Это и изобразить. Видит каждого человека тем, что он есть на самом деле. То же и с каждым учреждением» (л. 192).

Сологуб наметил образ главного героя, — доктора Кроева, открывающего людям подлинный смысл вещей, и сделал несколько набросков: «Кроев говорил: мы не видим вещей в их настоящем виде. Каждый предмет заслонен от нас словом, по большей части лживым. Мы видим не то, что видим, а то, что нам сказали. Когда я был очень мал, — рассказывал мне один пациент из нервных, — мать взяла меня в баню. Мать говорит: видишь девочку на чистых и сухих рубашках. — И я поверил, не своим глазам, а ее словам. — Отстраните слова, — прямо смотрите на вещи. Слова нужны лишь поэтам для обозначения вещей. Но пусть и поэт откинет ветхие слова и подставит новые. Хоть неверные, неточные, да новые, чтоб оторвать мысль от прежних путей. 26 сентября 1890» (л. 194).

«Странные вещи делаются в моей родной стороне. И страннее всего то, что никто не видит всей нелепости того, что делается. И я сам раньше, пока не прозрел, смотрел на все спокойно, и зачем вы открыли мне глаза? Я был слеп — и счастлив по-своему. Теперь же я вижу людей в их настоящем нелепом виде — медные лбы, каменные сердца… разбитые на куски и обрезанные люди, гибкие, как перчатка… люди-саврасы, люди-свиньи, люди-ослы… кавардак нелепостей!» (л. 196).

«Побывал на прокрустовом ложе прехорошенький мальчик. Но он не годился: голову расковыряли, но латынь туда не лезла, а вошли завиральные идеи, в виде Коховских запятых[113]. Мальчика вернули. Родители в ужасе. Сын шутит. Зовут доктора. „Это, — говорит, — ничего. Вот, тоже выдумали переутомление: все вздор. Очень хорошо. Так и надо“. Ночной бунт мальчика. Зовут столяра. Выбить дурь из головы. „Пусть будет. Пустоголовых много“. Потом обиделся. Можно крючки сделать. 4–5 июля 1890 года» (л. 195).

В приведенных набросках ощутима сатирическая интонация, ориентация на гоголевскую и щедринскую традицию; в них также опознаются элементы поэтики сологубовских «сказочек» (1896–1907), в частности обыгрывание и оживление стертых фразеологизмов и идиоматических выражений (здесь: «вбить в голову, выбить из головы»). Первоначальное название романа «Странные вещи» — «Слова в прямом смысле» (л. 21).

Особое место в папках с рабочими материалами занимают разрозненные фрагменты текстов, объединенных общим философическим настроением — размышлениями о смерти, бессмертии и границах материальной жизни.

Начиная с середины 1880-х годов Сологуб систематически читал книги по истории античной, европейской и восточной философии (см. рубрики его конспектов: «Политеизм Вед», «Сакия Муни», «Зороастризм», «Китай. Менций», «Китай. Конфуций», «Пантеизм индусов. Учение Ману», «Пантеизм иудеев», «Патанджали» (индусский мистик), «Софисты», «Протагор», «Горгий», «Анаксагор», «Демокрит», «Пифагор», «Аристипп», «Антисфен», «Эмпедокл», «Гераклит» «Сократ», «Платон» и др.)[114].

Увлечение философией отвечало его душевному строю и сказалось в дальнейшем творчестве (прежде всего в онтологической проблематике прозы и лирики). Разрозненные «философические» фрагменты, воспроизведенные в хронологической последовательности, подсказывают, что в 1880-е годы Сологуб стремился выработать собственное мировоззрение.

См.: «Мальчика ужасала его судьба после смерти, когда он перестал верить в Бога и восстание мертвых. — Он думал: сознание, душа, то, что во мне мысли и чувства, радуется и страдает, эта маленькая масса, затерянная где-то среди моего мозга, истлеет, разложится на составные элементы. Куда они денутся. И холодно, и грустно становилось ему, когда он мечтал о злой судьбе под гробовой крышкой. — Но, может быть, эти элементы соединятся опять, и опять мысль блеснула в нем, он почувствовал какую-то огромную великую радость. — Я не умру! Я буду вечно жить и думать… 10 января 1881. Инст<итутское> утро» (л. 139)[115].

«Со многими другими я верю, что материя вечна и что ей свойственно деятельное начало. В чем состоит сущность этого начала? — неизвестно. Но я думаю, что жизнь вызывается движением как следствием этого начала. Когда земля движется трояко (вокруг оси, Солнца и в пространстве) и претерпевает в своем движении многие пертурбации, то это не должно оставаться без влияния на земные тела. Вследствие этого вращения образовались органические тела, отличительное свойство которых — деятельность. Самодеятельность я не признаю, а деятельность не может иметь причин, кроме физических. Тела не самообразовались, но образованы движением земли и движением ее частиц. 16 апреля 1883 года. Крестцы. Органический мир обусловлен движением наименьших частиц материи. А движение небесных тел не есть ли результат этих единичных движений. Так как Вселенная бесконечна и движения бесконечно разнообразны, то всякая вероятная гипотеза может быть сочтена вероятной в применении к некоторому небесному пространству» (л. 246–246 об.).

«30 марта 1886 года. В мире мы наблюдаем то, что существует, Сущее, и то, что совершается, чего на самом деле нет, что только является и мыслится, Преходящее. Дух человека относится ко 2-й категории вещей. В этом имеет оправдание и реальное, нам недоступное, и идеальное, в котором мы живем. Правда — Сущее — от нас сокрыта, и Преходящее — Ложь — это и есть наш мир. Идеализм наш — заблуждение, но реализм — двойное заблуждение» (л. 245).

«Материя не постигает духа. Материя везде, но дух вне ее. Для материи дух — ничто, безусловно. Дух не постигает материи, кроме условий пространства и времени. Дух везде, материя вне его. Для духа — материя — ничто в условиях пространства и времени. В себе материя — все в условиях пространства и времени, то есть целая беспредельность и бесконечность. В себе дух — все вне пространства и времени, то есть целая общность. Материя — хаос мироздания, дух — гармония. 25 июня 1889» (л. 243).

«Основы моей философии: Тело человека беспрестанно изменяется и возобновляется, во мне нет ни одного атома, с которым я родился. Я не могу отождествить себя с тем, что называют мною — ребенком. Я не то, что будет умирать. Я не то, что было до моего обеда. Я не то, что буду после моего ужина. А лучшие силы моего ума претворились из пищи. Души нет. Есть один мозг и эта истина будет доказана наукой, и постепенно доказывается теперь. Если бы душа была единою субстанциею, она не забывала бы. Она не двоилась бы в сомнамбулизме и других подобных явлениях, не замолкала бы во время болезни и познавала бы себя. <…> История психологии: постепенное отступление души перед материей. 2-я часть догматическая. Ум у животных и человека» (б. д.; л. 247).

Мысли о физической или духовной смерти и ее возможном преодолении пронизывают многие ранние замыслы и опыты Сологуба (тема, ставшая впоследствии его idée fixe). Феномен смерти, с которым он столкнулся в раннем детстве, в дни мучительной болезни и кончины отца, возбуждал в молодом человеке ужас, отвращение и одновременно притягивал таинственностью. Попов вспоминал: «Как-то он проговорился, что не был на похоронах отца, потому что перед тем на похоронах кого-то с ним сделался припадок. <…> Вообще к мертвому у него было особое отношение, граничащее со страхом или брезгливостью. Не здесь ли нужно искать мотивы сологубовского стремления к смерти?»[116].

Необычным отношением к смерти мемуарист объясняет также примечательный факт: Тетерников, влюбленный в творчество Некрасова и Достоевского, не был на их похоронах, хотя туда ходили все учащиеся. Попутно Попов рассказывает, что их студенческие попойки нередко происходили на Смоленском кладбище, куда они сбегали с уроков. Сологуб не принимал в них участия: боялся кладбища. На Смоленском был погребен его отец, впоследствии похоронены мать, сестра, скончавшаяся в 1907 году, и жена, покончившая с собой в сентябре 1921-го, а через шесть лет после ее гибели — он сам.

В рабочих материалах к прозе встречается запись: «Странная греза. Живой среди мертвых. Все живые чувства разбиваются об их могильный холод. Мало-помалу возрастающий ужас. Они и сами не знают, что они мертвецы. Он догадывается понемногу. 13 февраля 1890» (л. 12). С этой записью связаны два незавершенных наброска. В одном («Посреди живых людей встречаются порою трупы, бесполезные и никому не нужные…» и т. д.[117]) разворачивается типичная для обличительной прозы метафора — «живой труп»; в другом — апокалиптический образ — восстание мертвых[118]:

Говорят, перед смертью вспоминается живо и ясно вся жизнь, рисуются мельчайшие подробности, больно чувствуются давно, кажется, зажившие раны, давно заглаженные унижения. Перед смертью, — когда некогда жить, когда невозможно работать, когда машинальная, засасывающая деятельность, ежедневная забота — уже не поглощает ума. Воспоминания — жалкий недуг старости, — отчего же я болел им, я, едва начинающий жить юноша? Ответ готов — да, это приближение смерти, это ее холодное дыхание, которое замораживает кровь в моих жилах и заставляет бессильно опускаться мои руки. Но я, умирая, оставляя после себя темную судьбу дорогих мне лиц, страшное дело — не чувствую себя несчастным. Я знаю, это холодное равнодушие смерти, — и спокойная дремота моего ума пробуждается… лишь болезненными картинами далекого прошлого. Вот они встают предо мною, потом и кровью народной написанные картины, вот они проходят пред мною — цветущие юноши и седые старцы, равно униженные и изувеч<енные> — и давно истлевающие в могилах. Это — мои предки.

Прежде, когда сын бедного ремесленника еще не пережил этой загробной жизни, — моя жизнь мучила и терзала меня. Зачем? Зачем? спрашивал я себя, когда наваливалось на меня еще какое-нибудь тяжелое бремя. Зачем это? восклицал я, просыпаясь ночью, — и холодный мрак, и разгоряченное сердце, и незрелый утомленный ум ничего не отвечали мне. И я всматривался в жизнь и допрашивал ее: зачем? И она не давала мне ответа.

Я спрашивал у людей и у книг, у себя и у природы — и не находил ответа. И я страдал. — А машина жизни давила и давила меня, все глубже и глубже вдавливала мою впалую грудь, все слабее и слабее делала мои мускулы, болезненно искажала и уродовала меня — и я шел бессильный и измученный. И когда я садился отдыхать на камне пыльной дороги, под палящими лучами солнца, когда томимый бессонницей я ворочался на жесткой постели — они, мои предки, один за другим приходили ко мне.

Дни шли за днями, однообразно сменялись годы, из мрака прошлого все ярче и ярче выступали их фигуры — и, наконец, полная смысла и значения, встала передо мною длинная цепь ужасных призраков. Были ли то галлюцинации или что иное, не знаю. Я их видел, я жил с ними, я перестрадал их страдания, вытерпел их позор, и часто ночная темнота оглашалася моими стонами, когда казалося мне, что лежу я, измученный и окровавлен<ный>, умираю и молюсь за своего мучителя. Я пережил эту народную рану, я дошел до ее мельчания и распадения, и уже во мраке будущего увидел я ее возрождение.

(л. 31–32)

Юношеская риторика и пафос «унылой гражданственности» («потом и кровью народной написанные картины» и т. п.) сочетаются в этом фрагменте с элементами эмоциональной новизны, в которых угадывается будущий «декадентский профиль» автора. Страх смерти и стремление к ней, болезненные галлюцинации, ощущение преждевременной усталости и признание бессилия и ужаса перед жизнью, бессмысленной и жестокой, почти сладострастное переживание страданий и унижений — все это образует специфический эмоциональный «код», который является неотъемлемой приметой сологубовских текстов; его можно обнаружить в большинстве ранних набросков. Например, в плане произведения, озаглавленного «Антихристов корень»: «Антихрист возьмет на себя грехи мира — и совершит их в полноте для спасения иным путем» — или же в наброске романа «Кончина мира»: «На площади у храма. Мать, равнодушная и тоскующая, подняла нож. Она ударила им младенца. Ребенок взвизгнул коротко и замолк, трепеща и содрогаясь. Из разрезанного горла широкая струя крови полилась на маленькое голое тело. Ребенок раскинул посинелые ручонки и умер. Мать уронила его. Мягко и глухо ударился труп о мрамор ступеней, и мрамор окрасился кровью. Мать высоко подняла окровавленную левую руку и дико завыла, — и нельзя было понять ее слов»[119].

Характерный пример — развитие фольклорного сюжета: «Горе-Злосчастие. Драма. Олицетворить горе, неотвязно приставшее к человеку. Даже в виде трилогии, где горе принимает вид разных людей: женщины, друга и т. д.» (л. 158). Вариант этого же замысла намечен в плане неосуществленного романа «Жизнь-ловушка» на сюжет литературной сказки: «Родители ребенка в счастливой обстановке. Семейная радость. Мальчик-крепыш. Крестины. Добрые пожелания со всех сторон. Молоденькая тётя сболтнула с рассеянным видом: „Попадется в ловушку!“ Все к ней с удивлением. Краснеет. Оказалось, видела птичку в ловушке, и это на нее подействовало мрачно; все представлялось это, и сказала нечаянно» (л. 148). Согласно авторскому плану, герой последовательно должен попасть в одиннадцать ловушек, которые суть: «воспитание, товарищи детских игр, классицизм, комфорт среды, условности, любовь, общественные успехи, служба, женитьба, вино, спорт[120]»; «Запутывается больше и больше — и гибнет» (Там же).

Обращаясь к теме Горя-Злосчастия, Сологуб пытался передать свое самоощущение в мире (несовершенном, «злом и ложном»); пессимизм и чувство обреченности получили наиболее экспрессивное выражение в ставшем классическим стихотворении «Лихо» (текст отмечен тремя датами: 1891, 1892, 1893).

Кто это возле меня засмеялся так тихо? Лихо мое, одноглазое, дикое Лихо! Лихо ко мне привязалось давно, с колыбели, Лихо стояло и возле крестильной купели, Лихо за мною идет неотступное тенью,              Лихо уложит меня и в могилу. Лихо ужасное, враг и любви и забвенью,              Кто тебе дал эту силу? Лихо ко мне прижимается, шепчет мне тихо: «Я — бесталанное, всеми гонимое Лихо! В чьем бы дому для себя уголок ни нашло я, Всяк меня гонит, не зная минуты покоя. Только тебе побороться со мной недосужно, —              Странно мечтая, стремишься ты к мукам. Вот почему я с твоею душою так дружно,              Как отголосок со звуком»[121].

Почти на всех литературных начинаниях Сологуба, независимо от их содержания — будь то бытовые зарисовки или плоды его творческой фантазии, лежит печать угнетенной психики — настроения безысходности, разочарования в жизни — или же стремление к запретным (порочным) переживаниям, острота которых на время позволяла забывать о тоскливой повседневности.

Сюжеты из школьного быта, как правило, содержат мотивы телесных наказаний, чаще всего с оттенком жестокости и сладострастия, — например, во фрагменте, предназначавшемся для «Тяжелых снов» или «Мелкого беса» (в опубликованный текст не вошел):

Жестокосердие гг. педагогов доходило до степеней изумительных. Не то чтобы они были отъявленными кровопийцами: само собой разумеется, что они не упражнялись в снимании голов и не сажали на кол (это в наше цивилизованное время почти совершенно невозможно). Но то, что они проделывали легально, способно было охватить ужасом и холодом непривычного впечатлительного человека.

По части физической они были еще не слишком изобретательны: неумолимое время обуздывало их в этом направлении. Свирепость их проявлялась лишь в том, что в каждом классе на каждом уроке кто-нибудь непременно коленопреклонялся; иные терли себе колени по 3, по 4 часа сряду. Дранье за уши и звонкие оплеухи также составляли частую усладу расходившихся учительских сердец, — но это не все, к сожалению, чем можно было позабавиться на уроках. Находились любители более пикантных увеселений, но это были редкие, гениальные натуры.

Про одного сельского законоучителя рассказывали, что он ставил своих учеников, провинившихся перед ним, кверх ногами: ноги на печурке, руки на полу, и выдерживал в таком положении до часу. Иные заставляли лизать языком чернильные пятна или мел с доски, обтирали русыми волосенками учеников классные доски, приказывали ученикам-босоножкам засучивать штаны как можно выше и ставили их на голые колени, и любовались их голыми, брошенными беспомощно на пол ногами; или ставили на колени на скамье, на столе, на подоконнике; или заставляли их кланяться им в ноги и целовать их руки и сапоги.

Но больше удовольствия доставляли послеобеденные прогулки к родителям провинившихся учеников. Сладострастное неистовство удовлетворялось в гораздо большей степени созерцанием обнаженного тела мальчика, краснеющего и багровеющего под жестокими ударами березовых прутьев, между тем как истязаемый мальчик орал благим матом и отчаянно бился об пол голыми ножонками.

Когда родитель утомлялся, учитель брал в руки розги, и удовольствие его доходило до высшей степени, когда мальчишка ёрзал и вопил под его руками, а на теле так и врезывались новые следы озлобленной порки. Но, как ни интенсивны были эти удовольствия, пытки иного рода, истязания душевные, доставляли гораздо более удовольствия освирепелым педагогам. Тем более что эти пытки соединялись в большей или меньшей степени с телесными истязаниями.

2 февраля 1892 года. (л. 63)[122]

В основе незавершенного очерка «Клевета» (между 1889 и 1892)[123] — история двойного самоубийства. Пятнадцатилетний подросток Миша Лейн внезапно простудился и тяжело заболел. Больного мальчика, живущего вдали от родных и нуждающегося в уходе, приютил молодой преподаватель учительской семинарии. Городские мещане позавидовали Мише и распустили по городу слухи о том, что он взят на содержание развратным учителем.

Оклеветанный семинарист повесился в классе на школьной доске. После похорон воспитанника учитель застрелился. В предсмертной записке он писал другу: «Я недаром педагог, — я люблю детей, особенно мальчиков, особенно в школьном возрасте, и из них особенно тех, которые дисциплинированы школой, то есть я особенно люблю как раз таких детей, с которыми мне, по обязанности, приходится иметь дело. Казалось бы, наилучшие условия для успеха в деле. Увы! Горький опыт научил меня, что во многих случаях излишняя любовь к предметам своего труда большой порок!» (л. 126).

Непосредственного указания на эротическую дружбу героев в очерке «Клевета» не содержится, однако в нем прочитывается намек на ее возможность[124], который получает основание в свете позднейших произведений Сологуба, содержащих гомоэротический мотив: в «Тяжелых снах» (Логин борется с влечением к своему воспитаннику Леньке), в «Мелком бесе» (Передонов сладострастно мечтает о Пыльникове), в «Творимой легенде» (некоторые критики рассматривали «тихих мальчиков» как объект сексуального влечения Георгия Триродова)[125], а также в ряде поэтических текстов. В контексте стихотворения «Царь Содома»[126], например, заметка Сологуба о новом замысле: «Отрок-царь мучительно умертвил своего пажа. 24 октября 1890» — приобретает определенный смысл.

Воображение молодого автора, по-видимому, сосредоточивалось на табуированной проблематике. В материалах к прозе сохранилась миниатюра, претенциозно озаглавленная «Достопамятная ссора. Роман, почти сенсационный, бытовой и увеселительный, но очень глубокомысленный. Сочинен жизнью, переписан на литературный язык Мечтателем». Содержание сценки составляет диалог: старшая сестра упрекает младшую за преступную связь с отцом и предупреждает ее о возможных последствиях; при этом она не скрывает свою зависть к девушке, избалованной отцовскими подарками (л. 12–13).

Появление инцестуального мотива у раннего Сологуба нельзя отнести к разряду случайностей — впоследствии он не раз к нему возвращался: в романе «Тяжелые сны» Клавдия Кульчицкая вступает в связь со своим отчимом Палтусовым; на вечеринке у Мотовиловых Андозерский публично клевещет на Логина, заявляя о двойном инцесте в его семье: связи матери с сыном и дочери с отцом (гл. 24). С инцестуального намека начинается роман «Мелкий бес»: Передонов выдает свою сожительницу Варвару за сестру, а затем женится на ней. Кровосмесительный исторический сюжет лежит в основе трагедии «Победа смерти» (1906)[127]; оправданию инцеста посвящена драма «Любви» (1906): влюбленные узнают, что их связывают кровные узы, и, несмотря на это роковое обстоятельство, отец и дочь преступают нравственные нормы.

Специфический подход к литературному материалу, возможно, был не вполне осознанным у раннего Сологуба, однако он доминировал в его допечатных опытах. Об этом свидетельствуют два наиболее фундаментальных художественных замысла 1880-х годов: роман-эпопея «Ночные росы» и поэма «Одиночество (история мальчика-онаниста)».

2

В 1880-е годы Сологуб намеревался освоить жанр исторического романа или романа-хроники, об этих его начинаниях сохранились записи в рабочих материалах: «28 марта 1886 года. Исторический роман из самой обычной жизни, без крупных исторических событий. Вечные темы и вечные типы» (л. 142); «Есть ли лучше? Человек доброго направления всю жизнь посвятил борьбе за истину. Он встречает только эгоистов и низких людей. Но и в себе он видит много недостатков. Неужели нет человека лучше меня? — спрашивает он себя, — человека, который тверже и мужественнее меня повел бы дело. Иногда ему кажется, что он нашел такого, но скоро приходится разочаровываться. В глубокой старости встречает он юношу и уверяется, что он лучше его. Тогда юноше старик рассказывает свою жизнь и умирает спокойно. Раньше беспечный, теперь юноша считает себя связанным заветом старца и ведет жизнь, похожую на его жизнь. Но и с ним повторяется та же история, и с преемником его, и т. д. Наконец, один из последних убеждается, что добру и правде дана неувядаемая живучесть, что разрастаются они все сильнее и что все лучше и совершеннее становятся люди. (Длинный ряд картин. Тема сложная. Совмещаются важнейшие эпохи истории. Иные умирают без преемника, и рукописи их достаются позднейшим последователям, или их тени руководят ими)» (л. 140).

С этими заметками перекликается план романа «Ночные росы»: «50 поколений. Роман, проходящий через всю историю России. Сильное и прекрасное возвышается или гибнет. Слабое и дурное падает или умирает. Все стороны человеческого духа. Ответ на вопрос: справедлив ли такой порядок? — Он так необходимо создался. 24 декабря 1886 года» (л. 162).

Название романа комментирует авторская запись: «Пока солнце встанет, роса глаза выест. Ночные росы. Роман 3-х поколений»[128]; самая ранняя дата замысла (встречается на полях автографа) — 5 мая 1880.

Сологуб предполагал изложить в романе историю одной семьи на фоне русской жизни 1820–1881 годов. С этой целью он сделал 4 списка основных действующих лиц и указал годы рождения персонажей, списки соответственно озаглавлены: I, II, III, IV поколение. В первом списке названы главы династий: Иван Дмитриевич Касаткин (р. 1782 г.), Владислав Вилентьевич Дембинский (р. 1791), Владислав Константинович Азаданов (р. 1788), Кирилл Николаевич Марков (р. 1792), Ксенофонт Павлович Озеров (р. 1786), Елевферий Степанович Костров (р. 1773). В четвертом списке фигурируют их внуки, вступающие в активную жизнь в 1880-е годы (даты их рождения: 1855, 1863–1867)[129].

Действие романа должно было разворачиваться в помещичьей усадьбе на Украине и затем в Петербурге. Сологуб предполагал отразить в эпопее основные явления и события русской общественной жизни, в плане значатся разделы: апология крепостного права (1850–1857); правительственная реформа (1857–1880); деятельность противоправительственных обществ (1820–1880); реакция правительства (1863–1880); недовольство и смущение помещиков; ликование в 1861 году; безобразные спекуляции; железные дороги; общественные банки; пробуждение литературы; донкихотствующие деятели; самоуправление; польский мятеж; педагогика; отмена телесных наказаний; покушение на жизнь государя; воинские повинности[130].

В пояснительных заметках встречается запись: «Роман должен представлять жизнь человека, родившегося в 1800 году и прожившего все столетие. Старуха. Ее сестра родилась в 1812 г. Установить генеалогию» (л. 30); «В „Ночных росах“ на каждом шагу: человек, выросший в довольно благоприятных условиях, вдруг бывает поставленным в жуткое положение: как быть. Например, сечение Натальи. История Бабушки» (л. 32)[131].

Сохранившиеся планы и черновые наброски позволяют предположить, что Сологуб задумал свое произведение в духе семейной хроники, в которую была вплетена и история его семьи. В комментариях к образу одного из главных героев сообщаются обстоятельства рождения отца писателя — К. А. Тетерникова: «Любовница Касаткина. Домна. Когда она забеременела от барина, ее выдали за крестьянина Семена. От Домны родился сын Алексей Семенович Костров, который был впоследствии портным»; «Разрыв Николая с Антониною. Ее венчают с портным Костровым. Он приезжает в Петербург и умирает в 1867 году. У Антонины в этом браке, но от Николая, сын и дочь»[132].



Поделиться книгой:

На главную
Назад